Кабинет
Янис Грантс

Пожалел волк кобылу — оставил хвост да гриву!

Рассказ

И вот она стоит перед ним, сомкнув руки на животе. Не в замок, нет, а так, положила правую кисть на левую. А как ей еще стоять? Так и стоит, только пальцы подрагивают, будто под ними что-то живое, и это живое хочет вырваться наружу. Да, она стоит и смотрит на Ярве неотрывно. Не на нож смотрит, а в глаза. А куда ей еще смотреть? Не на футболку же с надписью «Цинциннати». Вылинявшая футболка, и ворот растянут чуть ли не до нижних ребер. И написано — по-ихнему. Цинциннати — она и знать не знает, что это такое. Да и читать по-ихнему не умеет. Для нее это просто набор закорючек и палочек на линялой футболке с растопыренным воротом. И цвет у футболки — уже и не скажешь какой. Цвет — чем-то смахивает на панели облезлой девятиэтажки. И пальцы на животе подрагивают, будто под ними что-то живое завелось, и хочет это живое выкарабкаться на волю, поскольку под ладонями тесно. И смотрит она на него.

И он стоит перед ней. Держит окровавленный нож — аж капает с лезвия. Неплохо, видать, зацепил, раз капает. Крови вообще в человеке полно — только ковырни. И вот он стоит перед ней, перед Эрной то есть. Может, и сел бы, да некуда. Да и кто в таких обстоятельствах думает об этом? Стоит — и моргает без конца, словно в каждый глаз по реснице залетело — мешаются. Стоит, моргает и смотрит на нее. Или куда-то поверх головы, туда, где разделочные доски, под Хохлому расписанные, на стене висят. Только для него «Хохлома» — это пустое слово, он его если и слышал когда-то, то мимо головы пропустил. То есть мимо того места в голове, которое за память отвечает.

Тут дочь на кухню вбегает. Мелкая такая, веснушчатая, одноглазая. Мелкая, вроде, а соображает, что стоять и смотреть друг на друга в сложившихся обстоятельствах — последнее дело. И кричит что есть голосовых связок: «Пожалел волк кобылу — оставил хвост да гриву!» Бегает, словом, вокруг оцепеневших родителей и кричит: «Пожалел волк кобылу — оставил хвост да гриву!» И убегает в комнату. Но сначала останавливается и видит кровавый нож. Но сначала видит подрагивающий живот матери. Но сначала берет из корзинки печенюшку, еще одну, а уж потом испаряется. Печенье взяла — и нет ее. Будто бы не было. Однако — была. Была. И воздух на кухне растревожила, что ли. Иначе с чего бы ее мать вдруг ожила, убрала руки с живота, хлопнула ими по бедрам и заскулила точь-в-точь: «Кто ж так чистит картошку? Ты ж палец свой до кости разрезал. Это ж надо уродиться таким остолопом. Работы нет. Денег нет. Дочь одноглазая. Теперь вот еще палец почти отрубил. И как ты пойдешь теперь с таким пальцем туда, куда собирался? Скажи, Ярве, как?»

Ярве перестал мигать. Зашевелился. Палец окровавленный в рот засунул. Стоит. Кровь свою пьет. А что ему еще делать? Были бы все пальцы целы, может, и нашел бы, чем заняться. А так — стоит с пальцем во рту, кровь посасывает и даже что-то говорит. Но палец-то мешает. Вот и получается, что какие-то неартикулированные звуки из Ярве выходят, и связать их в человеческую речь он не может. Впрочем, нет-нет да и слышится в этом потоке имя его жены: Эрна. Или так только кажется. Что-то вот такое Ярве издает своим ртом: «ЭрнамецинтрфуаптечсходЭрнавентамполЭрна». Абракадабра — ни дать ни взять.

Тут опять девочка нарисовалась. Хотела печенюшку схватить, но мать — клац! — ей по рукам: «Юхма, сколько можно? Заработаешь прободную язву, и что тогда? Жди давай, пока щи поспеют». Юхме кажется, что язва — это змея с двумя головами, вот что думает Юхма. Потому что ни о какой язве она представления не имеет, но надо же эту язву как-то представить. Вот и представляет ее Юхма змеей — и никем иным. Да еще и с двумя головами. Получила по рукам — убежала. Не слышно, не видно.

«Обиделась, видать, сейчас над каким-нибудь отмщением колдует, — говорит Эрна. Она откуда-то достала гребенку, расчесывает свои рыжие крашеные кудри и вдруг спрашивает Ярве: — Ярве, а что у тебя на футболке нацарапано? Как это тарабарское слово читается?» Нашла ведь, что спросить. И время для этого самое подходящее выбрала.

Ярве сосет свою кровь. Стало быть, ничего из его организма не пропадает — все возвращается внутрь, чтоб циркулировать. Вкус во рту соленый и сладкий. Ярве задирает здоровой рукой край футболки, смотрит на слово «Цинциннати» сверху вниз и опять заводит свою шарманку из неартикулированных звуков: «ЭрнамецинтрфуаптечсходЭрнавентамполЭрна». Что он там вещает, понять невозможно. Однако в этом потоке вполне сносно слышится имя Эрна.

И тут опять Юхма нарисовалась. Почему она один глаз потеряла, никто уже и не вспомнит. А сама девочка, кажется, и не знает, что когда-то обладала бинокулярным зрением. Хотя «бинокулярное» — что за слово такое? Его не то что Юхма, его и Ярве, и Эрна не знают. Так вот, Юхма нарисовалась, вся веснушчатая, одноглазая, и давай у отца палец изо рта доставать.  А Ярве сопротивляется. А Юхма упорствует. А Ярве сопротивляется. А Юхма упорствует. Но — не вышло ничего. «Папа, — говорит тогда Юхма, — вот зеленка, а вот бинт, сам управишься. Сам тогда уж, — говорит Юхма. —  А у меня — дел по горло». И опять сбежала в комнату.

И тишина вдруг настала, как это сказывают, звенящая. А потом и впрямь зазвенел будильник на мобильном у Эрны. «Тебе пора, — сказала она в сторону Ярве. Постояла немного и повторила: — Тебе пора идти, куда собирался». И тоже вышла из кухни. Затем и Ярве вышел с пальцем во рту. Но кухня не опустела, нет.

 

Все сбежали, а он — нет. Он и сбежал бы вслед за остальными, но — как? Во-первых, он висит под потолком. Не совсем под потолком — метрах в двух от него. Во-вторых, висящий под потолком ходить не умеет. К тому же — спит. Это — в-третьих. Словом, сбежали из кухни все, но не Юхан. Его колыбель прилажена к стропам, стропы закинуты на крюк, крюк ввинчен в потолок. Качайся — не хочу. Только Юхан качаться не умеет все по тем же причинам. Он и встать-то на свои пухлые ножки не может, что уж про остальное говорить. Хотя даже если бы он и умел вставать на пухлые ножки, то все равно побрезговал бы раскачивать свою ладью. Потому что не положено. Этим должны евнухи заниматься. Или даже мандарины. Ведь Юхану больше трех тысяч лет. Ну, приблизительно. И он — император Чэн-ван из династии Чжоу. Известно, что император Чэн-ван из династии Чжоу правил Китаем в 1042 — 1021 годах до нашей эры. А больше — ничего неизвестно. Да и не надо. Главное, что Юхан все-все про годы своего правления знает.

Императоры тогдашнего Китая могли за один косой взгляд приговорить тебя к медленной смерти. Сначала привяжут к столбу. А потом палач, не торопясь, срежет с тебя все мясо аж до костей. Но не сразу, а по лоскуткам. Чтобы ты мучился. А еще палач — далеко не дурак. Он не допустит, чтоб ты раньше времени окочурился от потери крови. Да, вот так. Юхан уже трижды приговаривал и мать, и отца, и сестру к медленной смерти. Но казнь всякий раз откладывалась, поскольку трехмесячный император мало того, что на своих пухленьких ножках стоять не умеет, так он еще и отдать приказ толком не может, поскольку языку не обучен. Да и некому на этой кухне императорские приказы выполнять — ни одного палача при дворе не числится.

Никто из людей не помнит, что он там себе фантазировал в возрасте трех месяцев. Но это совсем не значит, что никаких мыслей в трехмесячных головах не существует. Они существуют — да еще какие. Некоторые такие головы проектируют мосты, соединяющие Австралию и Антарктиду. Другие изобретают вечный двигатель, а третьи знают, как помирить арабов с евреями. Что до Юхана, то такие мелочи, как мосты и конфликты, его мало интересуют. Он — Владыка Десяти Тысяч Лет, Сын Неба — созерцает, думает, надзирает, карает.

Первый раз смертный приговор родителям был вынесен, когда император купался в материнских водах, то есть Эрна еще и не родила его как следует, но Юхан все разговоры отслеживал и запоминал. Голос отца звучал менее различимо, а вот материнская речь произрастала откуда-то отсюда, из окружения Юхана, поэтому слышалась им отчетливо вплоть до междометий и молчания. «Ярве, выносить ребенка — пустяковое дело, — сказала Эрна. — Кому как, конечно. Кто-то мается. Кто-то с ума сходит. А мне — раз плюнуть. Но, Ярве, — продолжила Эрна, — что делать потом? На какие такие шиши растить мальчонку?» — «А мы его выскоблим», — предложил Ярве.

На том и сошлись. Дело у них, впрочем, не вышло. Доктор сказал: «Или рожать, или — хана. И матери, и ребенку». Как при таком раскладе второе выберешь?

Следующий раз Владыка Десяти Тысяч Лет и Сын Неба приговорил родителей к казни где-то в двухмесячном возрасте, потому что эти кислые удушливые запахи мешали Юхану хватать воздух на полную мощь его маломощных пока еще легких. Да только куда денешься — комнатка совсем крохотная. Это была идея Ярве — люльку к потолку кухни подвесить. За это Ярве, привязанного к столбу, мучили бы дольше, чем Эрну и Юхму. Юхма-то с какого тут боку? А вот с такого: бывает, что и невинные в мясорубке прокручиваются, поскольку оказались вблизи преступного деяния. Пойди потом разберись — просто рядом околачивались или тоже гадость измышляли.

Третий раз должны были казнить всех домашних за то, что Юхма подставляла табуретку (вообще-то она говорила «тубаретку»), поднималась и залезала руками в люльку. Уж больно ей нравилось губы Юхана хватать и оттягивать. Странное, что и говорить, занятие. Ну, что было, то было. Сейчас же на кухню вернулся Ярве и склонился над ладьей: «Ты чего, обделался? Ай да сладкий мой! Наконец-то. А то уж волноваться начали, что у нашего маленького с животиком? Золото мое пахучее! Люблю, люблю, люблю!» И прежде, чем поменять подгузник, принялся целовать Юхана в лоб, щеки, подбородок и ниже, за что вся семья была приговорена к медленной смерти в четвертый раз.

 

И вот Ярве с перебинтованным пальцем идет туда, куда собирался. И видит перед собой человека в летнем каком-то плаще. Летний плащ идет в ту же сторону, что и Ярве, только шагах в десяти от него. Еле ноги переставляет. И плащ на человеке — летний. А ведь пятое марта.  И пусть зима нынче была совсем уж теплой — не в летнем же плаще пятого марта по городу шляться. Ага. Идет, значит, Ярве за летним плащом по улице Руставели. А где еще Ярве идти, если он на этой улице, можно сказать, родился и всю жизнь живет? Идет Ярве по Руставели за летним плащом и думает: ничего хорошего. И обогнал бы, да предчувствия какие-то смутные и недобрые в голове кружатся. Вот и приходится плестись еле-еле. На другую бы сторону улицы перейти, да движение уж больно плотное — машин развелось, что крыс в подвалах Ленинского района. «Ладно, — думает Ярве, — я его на скорости обойду, он и не заметит». А что тут еще придумаешь? Не телепаться же вечно на хвосте у летнего плаща.

И обгоняет. А ведь пятое марта. Стало быть, весь день снег тает, но ночью температура опять уходит в минус. Утром улица, словом, — сплошной каток. А сейчас — ни дать ни взять — утро. Гололедица — на всю Руставели. Так что Ярве обгоняет, обгоняет, обгоняет. И в конце обгона растягивается. Даже затылком о наледь бьется, но, слава богу, не больно. Как такое не заметить? Если, тем более, прямо перед тобой падение происходит. Вот летний плащ и замечает. Останавливается. И даже руку помощи протягивает. Белую, венозную, сухую и даже шершавую, на первый взгляд, руку. «Да уж», — зачем-то говорит летний плащ и протягивает руку. Ярве не смотрит на летний плащ и на добрый жест не реагирует — сам встает. Но летний плащ уже вцепился ему в локоть, и дальше какое-то время они идут вместе. И молчат.

«А ведь я тебя, кажется, знаю. Ты Ярве-убийца», — говорит летний плащ, когда пара доходит до перекрестка Руставели — Гагарина. «Ну да, ты и есть», — говорит летний плащ. «Тебя невозможно не узнать», — говорит летний плащ. «У тебя будто клеймо на лбу: убийца», — говорит, улыбаясь, летний плащ и даже тянется свободной рукой к лицу Ярве, будто хочет убедиться, что там на самом деле вытатуировано слово «убийца». А Ярве тем временем натягивает шапку на глаза. Будто хочет прикрыть вытатуированное на лбу слово.

«Никакой я не Ярве-убийца», — отвечает Ярве. А что еще в таких случаях ответишь? Не сознаваться же. «Ты это. Ты, — не унимается летний плащ, больно сдавливая локоть Ярве. — Ищут тебя. Сам видел, что ищут». — «Мне пора, — отвечает Ярве. — Мне пора. Меня ждут, — уточняет Ярве. — Меня ждут в одном месте, где меня ждут». Ярве освобождает свой локоть от цепких пальцев летнего плаща, перебегает дорогу и быстрым шагом движется по Гагарина в сторону «Алмаза». «В полиции тебя ждут», — смеется в спину Ярве летний плащ. Но Ярве не слышит. Он уже поравнялся с магазином «Пятерочка», а метрах в ста видит ЗАГС. И видит Ярве невесту в белом, и жениха в костюме цвета слоновой кости, и массовку вокруг счастливой пары. Но это — в ста метрах. «Надо же: слоновая кость», — думает Ярве.

Тут опять кто-то Ярве за локоть хватает. Оказывается, летний плащ. «Где-то здесь станция метро была, — говорит он. — Может, подскажешь?» — «Не было в Челябинске никогда никакого метро, — зло отвечает Ярве, не повышая голоса. — Лет сто уже строят, а толку — нет». — «В Челябинске? Хочешь сказать, что мы с тобой по Челябинску идем?» — спрашивает летний плащ. Ярве ничего не отвечает, вырывается только и бежит туда, где невеста с женихом целуются. «Хватайте убийцу! — кричит в спину Ярве летний плащ. — Хватайте!» Но ведь пятое марта. Да еще и утро. На Гагарина, да и в других местах — гололедица. Руками махать не стоит — можно равновесие потерять и свалиться. Только летнему плащу об этом и подумать некогда. «Ловите же убийцу!» — кричит он в спину Ярве. И машет руками, будто взлететь хочет, и — падает головой на лед со всего своего исполинского роста. Замолкает. Падает — и нет его.

Умер, можно сказать, мгновенно, поскольку все, что могло полопаться или там взорваться в голове, от такого столкновения полопалось и взорвалось. Только Ярве ничего этого не видит. Он добегает до жениха с невестой и прячется в праздничной массовке. Отдышаться надо — вот что. Но тут уставшего и загнанного Ярве кто-то резко хватает за грудки. Невеста хватает Ярве и прижимает к себе. «Дядя Ярве, как же я рада! — никак не отпускает Ярве из своих объятий невеста. — Как же я рада! Мы уже и отчаялись видеть тебя на нашем бракосочетании! Рада-то как!»

Но Ярве не узнает невесту. И жениха. И вообще никого в этом праздничном хороводе не узнает. «Я Ярве-убийца», — шепчет одними губами. «Только не знаю, кого убил и когда», — шепчет Ярве. «Пойду туда, куда собирался», — шепчет Ярве. «Меня ждут там, где меня ждут. Туда я и иду», — говорит самому себе Ярве. Но ему протягивают бокал и заставляют выпить. Но его не отпускают. Но его подхватывают и усаживают в микроавтобус, украшенный лентами и шарами. Ярве прижимается лбом к стеклу, и стекло — плавится.

 

И вот стоит Эрна над плитой, ложкой закручивает щи в воронку. По часовой. Против часовой. По часовой. Против часовой. «Красиво», — любуется Эрна цветовой гаммой и геометрией супа: после каждого оборота, исполненного ложкой, разноцветные кружочки, квадраты, соломинки складываются в новый рисунок, будто это не кастрюля, а детская игрушка — калейдоскоп. «Красиво», — повторяет Эрна и пробует щи. «Соль!» — громко говорит, почти кричит она, словно хочет поделиться новостью с кем-то еще. Возможно, Эрна жалуется на свои несоленые щи птицам, которые галдят и дерутся на рябине за окном. Но птицам до этого и дела нет. «Чего раскаркались?» — кричит им Эрна, бьет ложкой по стеклу, оставляя на нем жирное пятно. Птицы лишь на секунду прекращают свой базар, смотрят на Эрну в огненных кудрях, на жирное пятно, на рассохшуюся раму окна, на тусклую кухонную лампочку, на края шифоновой (когда-то) занавески. Птицы смотрят буквально секунду — и начинают галдеть с новой силой. Эрна заглядывает в каждый ящик убогого разделочного стола. Ищет. Но соли как не было, так и нет.

«Юхма, сходи за солью», — кричит Эрна, не отворачиваясь от окна. «Пожалел волк кобылу — оставил хвост да гриву!» — появляется в дверях веснушчатая, одноглазая и заспанная Юхма. Она зевает и потягивается. «Ты эту присказку к месту и не к месту тараторишь. Чеши давай за солью», — говорит Эрна, не оборачиваясь.

Юхма кусает и без того обкусанные ногти. Уходит в комнату. Возвращается, одетая как-то по-стариковски. Юхма отпирает замок. Снимает цепочку, дергает задвижку, распахивает дверь, но выйти не может. Потому что прямо из черного подъезда в квартиру вламывается большой черный человек. Он настолько необъятен, что Юхма не знает, заканчивается ли он где-то на лестничной площадке или — как большая переливчатая гусеница — последними своими ногами только входит в подъезд. Черный человек отпихивает Юхму от двери, она делает несколько неуклюжих шагов задом наперед и приземляется на пол. «Уууу!» — от страха или боли запевает Юхма. «Что там у тебя?» — спрашивает Эрна, а сама и не думает отвернуться от окна. «Уууу!» — не успокаивается Юхма. Черный человек уже миновал ее, теперь стоит за спиной Эрны и даже замечает дерущихся птиц. «Да что ж такое, убилась, что ли?» — вопрошает Эрна. Поворачивается и видит прямо перед собой необъятного черного человека. «Боженьки», — только и говорит Эрна, резко отступая назад (некуда), больно ударяясь копчиком о подоконник.

«Ты кто такой?» — наконец-то нашла подходящие слова Эрна. Однако черный человек не отвечает. Говорит только: «Вы ведь отправляли девочку за солью? Пусть идет». — «Кто? Ты? Такой?» — нажимая на каждое слово, повторяет Эрна. «Зря. Я ведь по-хорошему», — отвечает черный человек, пододвигает единственную кухонную табуретку и садится. Кто-то, по-видимому, оклеветал Эрну, потому что, не сделав ничего дурного, она попала под арест. Эрна отворачивается к стеклу, закусывает губу и начинает перебирать пальцами по подоконнику, будто перед ней рояль, а птицы — это рахманиновские ноты.

«А ведь я тебя узнал. Ты Эрна? Эрна-дам-за-сто-рублей? Эрна-приходи-на-стройку? Эрна-я-не-глотаю? Ну, в старшей школе. В старших классах, да? Тесен мир. Жутко тесен», — улыбается необъятный черный человек, протягивая свои необъятные черные клешни к бедрам Эрны. Но не тут-то было. Откуда-то в руках Эрны оказывается сковорода. Она размахивается что есть сил, сослепу лупит черного человека с разворота и попадает в висок. Черный человек успевает даже сказать то ли «оооо», то ли «ыыыы», а уж потом валится на пол. Падает — и нет его. Умер, можно сказать, мгновенно, поскольку все, что могло полопаться или там взорваться в голове от столкновения с чугуном, полопалось и взорвалось.

«Дам за сто рублей? Приходи на стройку? Я не глотаю?» — Эрна всматривается в черного человека, распахнувшего какие-то умиротворенные глаза, и не узнает его. И не помнит никакую старшую школу. И себя в старшей школе. И лежащего на полу черного человека. И себя. И…

 

Юхма заходит в «Магнит», который недавно открылся чуть ли не во дворе дома: и месяца не прошло, как на пустыре вымахал этот бетонно-стеклянный куб с продуктами. Юхма не знает, где тут полка с солью. Юхма видит специи, куриные полуфабрикаты, каши, консервы. Дома у Юхмы нет ни одной книжки, нет компьютера, и телефон у Юхмы — кнопочный. Поэтому Юхма берется читать этикетки упаковок как сказки со счастливым концом. Вот зеленая коробка. «С двенадцати месяцев малыша уже можно плавно готовить к взрослому столу», — по слогам читает Юхма. Тут же представляется какой-то старый фильм с огромным осетром на скатерти и косоглазыми актерами в кафтанах. Только Юхма дополняет эту сцену ползущим по столу Юханом: младенец расчищает себе путь, а тарелки, и вилки, и графины, и все-все-все падает на пол с развеселым звоном. Как так? Юхан и сидеть-то еще не научился, а ползать — и подавно. А вот так: в фантазиях Юхмы ее брат умеет даже ходить и говорить. И еще поет песни советских композиторов голосом в три октавы.

Впрочем, Юхма не знакома с осетрами, кафтанами, косоглазием, советскими композиторами, да и с октавами, конечно, — тоже. Поэтому в ее голове сцена из фильма с вторгшимся туда Юханом проговаривается какими-то другими словами. «Лакомая кашка гречневая: грушка, абрикос, смородинка», — читает по слогам Юхма и представляет, как Юхан вываливается из своей ладьи в огромный чан гречневой каши, но не вопит, не зовет на помощь, а бултыхается в ней, повизгивая от удовольствия. Юхма прыгает к нему, но чан — уже и не чан вовсе, а бассейн. Гречка, сахарная и масляная, попадает Юхме в рот. Юхма улыбается своим полным гречки ртом и чувствует, как сильно проголодалась.

Юхма успела забыть, что на кухне развалился мертвый необъятный человек. Юхма сейчас далеко — в Гречневой Стране, где всегда солнечно и сыто. Но вот кто-то вырывает кашу из рук Юхмы. «Я возьму ее, не возражаешь?» — говорит женщина с пурпурно-серебристыми веками, сотрясая коробку как бразильские бубны. Впрочем, Юхма не знает, как обозвать цвет этих век, да и про бразильские бубны никогда в жизни ничего не слышала. Поэтому для всего увиденного Юхма находит какие-то свои слова.

Юхма не замечает ни возраста, ни комплекции, ни одежды женщины, выхватившей из ее рук коробку с кашей. Юхма замечает лишь это — невероятные пурпурно-серебристые веки. «Вот бы мне такие», — мечтает Юхма. «А ведь я тебя знаю, — говорит женщина с веками. — Ты Юхма-мальчик. Да. Да. Всем известно, что там у тебя спрятано под этой грязной длинной юбкой. Никакая ты не Юхма-девочка. Ты Юхма-мальчик». Юхма забыла про соль, про необъятного черного человека, убитого чугунной сковородой, про сказки на цветных коробках. Юхма будто вместила в себя все горе мира, все несчастья вселенной, все муки галактики. Юхма садится на пол, выложенный черно-белой плиткой, как шахматная доска, закрывает лицо руками, а потом снимает повязку с потерянного глаза и бесстрашно смотрит на окруживших ее людей, выискивая женщину с веками. Круг размыкается, люди отворачиваются и расходятся — медленно, будто движения даются им с невероятным трудом. Даже — с болью. Остаются двое: Юхма и ее обидчица.

Их глаза встречаются, и ровно в этот миг коробка гречневой каши выпадает из рук женщины с веками, она резко поворачивается лицом к полке, хватается за нее — специи, куриные полуфабрикаты, каши, консервы летят вниз. Женщина с веками мотает по поверхности полки руками, будто они превратились в автомобильные дворники, которым приказано очистить стекло, — вправо-влево, вправо-влево. Юхма уходит, не обернувшись. За спиной она слышит суетливые, громкие и беспомощные крики. «Вызовите „скорую”!» — кричат в спину Юхме. «Есть ли среди покупателей магазина врач? Просьба подойти к первой кассе», — тараторит в спину Юхме громкоговоритель. Юхма не видит ни скрюченной женщины на полу магазина, ни ее распахнутых удивленных и остановившихся глаз с пурпурно-серебристыми веками.

Ярве и Эрна стоят друг перед другом на коленях — абсолютно голые. Ярве и Эрна нежно касаются скул друг друга. Ярве и Эрна целуются. Они не замечают, что Юхма вернулась домой. А Юхма замечает, что никакого мертвого необъятного человека уже нет. Ярве и Эрна стоят друг перед другом на коленях — абсолютно голые. Ярве и Эрна нежно касаются скул друг друга. Ярве и Эрна целуются. «Ты же мой Ярве-убийца», — говорит Эрна. «Ты же моя Эрна-я-не-глотаю», — говорит Ярве. Юхма нечаянно роняет связку ключей, и оба родителя смотрят на нее. «А вот и Юхма-то-ли-девочка-то-ли-мальчик», — говорит кто-то их них. «Солнышко наше», — говорит кто-то из них. «Из магазина. С солью», — говорит кто-то из них.

Юхма хочет что-то ответить, но тут звонят в дверь. Настойчиво. Беспрерывно. Юхма хочет что-то ответить, но тут просыпается Юхан — он орет еще настойчивее и громче звонка. «За мной», — говорит кто-то из родителей Юхмы, кивая на дверь. «Или за мной», — говорит кто-то из родителей Юхмы, кивая на дверь. «За нами», — говорит кто-то из родителей Юхмы. «Пожалел волк кобылу — оставил хвост да гриву», — не к месту говорит веснушчатая и одноглазая Юхма усталым голосом, поднимает связку ключей и скрывается в комнате. В дверь беспрерывно и настойчиво звонят.

 

Звоню. Зачем звоню? Дверь открыта. Дверь в этот клоповник всегда открыта. Притон. Кто его крышует? Иначе не найти объяснения, почему эти четверо все еще здесь. Четверо. По-соседски знаю. Основных жильцов, да, четверо. Вот этот. Сидит в углу, качается взад-вперед, тарабанит по коленям, будто он механический заяц. Считает себя трехмесячным императором древнего Китая. А самому лет тридцать — не меньше. Ага, и эта здесь. Что-то рисует мелками прямо на полу. Внешность — с обложки. Ну, была бы с обложки, если б не этот фингал под глазом, да и весь образ существования. Она прикидывается одиннадцатилетней девочкой с плавающим гендером. А эти двое, что спят на убитом диване, укрывшись грязными тряпками, старожилы притона. Они, говорят, убийцы. Они все тут, говорят, убийцы. Я им почему-то верю.

Вообще-то они тихие. Редко бесят. Не так уж и часто. Иногда. «Вы чего ж, суки, дом хотите спалить? У меня вся кухня в дыму!» — ору я, но при этом как-то слабо пинаю заводного зайца. Заяц не реагирует. Никто не реагирует. Я выхожу на балкон этого притона, хватаю кастрюлю (да, трехлитровую, наверное, кастрюлю), полную дымящихся окурков, отношу в ванную и заливаю водой.

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация