Кабинет
Павел Глушаков

Лютня Баха

Из записной книжки

Утром ветер чудил, бродил по двору, будто что-то потерял: растворил фанерную дверь, поискал что-то внутри сарая и, не найдя, досадливо хлопнул дверью. Потом пытался перелистнуть страницы газеты, заглянул под каждую выброшенную бумажку, пошуршал оберткой и даже поднял пыль, сметенную в угол. Наконец погудел в зеленые горлышки бутылок и успокоился. Все ушли на работу, и зрителей не стало — зачем стараться?

 

Среди актеров Малого театра были не «первачи», а почти уже забытые мастера, совершенно неповторимые какой-то одной своей гранью. Мария Овчинникова — блеск ее глаз — свечение драгоценных камней высочайшей чистоты. Елизавета Солодова — самое насыщенное умное молчание из виденных.

 

Конечно, первым актером Большого драматического театра в Ленинграде был Георгий Александрович Товстоногов. Вся остальная труппа так или иначе была уже «заложена» в фигуре, характере, существе их руководителя. Государственническая величавость Лаврова, аристократическая манерность Стржельчика, интеллигентская оппозиционность Юрского, «щукаристость» столь любимого советской властью «человека из народа» (тут типаж распался на Лебедева и Трофимова) и даже придыхательная (заядлый курильщик!) чувственность Дорониной — все это было в нем, Товстоногове, все это были его грани таланта, поблескивавшие в нужное время нужной своей стороной. Понятно его «несхождение» с Рецептером и Борисовым: они оба — достоевские актеры (как бы ни пытался первый стать актером пушкинским); у них за вторым планом кроется третий, а там еще один, а еще есть «подполье» (отсюда непередаваемая капризная интонация этих двух мастеров, заглянувших в это самое подполье: у Рецептера — обиженного ребенка, у Борисова — уязвленного беса). Неудивительно, что без Товстоногова все и закончилось: исчез камертон и раздражитель одновременно.

 

Ромашки без лепестков (душистая ромашка) — пример природной иронии: как будто по полю прошла орда влюбленных девушек, гадавших о своих суженых (любит — не любит).

 

На ладонь уселась, не тая, пышная снежинка, потом вторая, третья. Наверное, это кто-то подал милостыню.

 

Телеграфные столбы — мумии деревьев.

 

Два поезда Татьяны Самойловой: в первом ее крупном фильме «Летят журавли» и в последнем значительном («Анна Каренина»). В «Журавлях» героиня пытается броситься под поезд, но в последнее мгновение видит ребенка, которому грозит опасность. В толстовской экранизации даже ребенок не останавливает ее героиню.

 

Трухлявый пень в лесу обзавелся хипстерской бородкой зеленого цвета.

 

Написал ученик, закончивший школу уже почти двадцать лет назад.  «Я почти ничего уже не помню из курса литературы. Так получилось, что сразу же уехал за границу, работаю программистом. Большая семья, много забот в новой стране, не до книг. Но до сих пор помню один урок, когда Вы читали какое-то стихотворение и вдруг резко отвернулись к окну. Вот это помню, буду помнить. Стихотворение я не заполнил, автора тоже. Сначала хотел у Вас спросить, но раздумал — ведь это не повторится так уже».

 

Первый ночной заморозок на пару часов оживил опавшие листья: на каждом легкий ажурный налет измороси, как будто робкий пушок над верхней губой юноши.

 

Несчастная дверь, как наказанный Сизиф, обречена на вечное стремление раскрыться, распахнуться однажды и застыть так, но жесткая пружина, которую меняют, если она не справляется, все равно возвращает все на свое место, и дверь с отчаянным стуком захлопывается на мгновенье, чтобы в эту секунду почувствовать всю боль и безнадежность своего положения. И вот опять кто-то толкает ее вперед — раздается резкий крик несмазанных петель.

 

Две стратегии перехода через дорожку, по которой туда и сюда бегают лесные муравьи (старый муравейник у засохшей сосны). Первая — опустить голову, пригнуться, встать на цыпочки и довольно комическими (крадущийся злодей в мультфильмах) шажками пересечь опасную зону, постаравшись не задавить ни одно создание. Вторая — более распространенная — чуть приподнятая голова устремлена куда-то в высшие сферы, человек ничего не видит, полностью поглощен своими глубокими мыслями. Этим «мыслям» и приносятся в жертву рыжие насекомые.

 

Люди часто съезжаются на взморье наблюдать закат солнца, когда огромный рыжий шар неумолимо катится к морскому горизонту, соприкасается с тонкой линией и уходит под землю. Но иногда их ждет иное зрелище, в чем-то даже не уступающее обычной картине: не доходя до линии горизонта, солнце начинает погружаться в невидимый до этого момента облачный «карман», почти неотличимый на фоне неба. Светило прячется в этот небесный «карман», как золотая монета в кошелек рачительного хозяина, и больше уже не показывается — что туда попало, обратно не возвращается: кошелек надежно закрывается и драгоценность не достается подземному царству.

 

Первое разочарование. В школе открылся театральный кружок, руководить которым был приглашен профессиональный актер. Восторженные ребята надели лучшие свои наряды, явились с блокнотами, чтобы записывать мудрые советы.  А им предложили первое упражнение: как «профессионально» падать со стула.

 

Дом-колодец: человек внизу, как головастик в ведре.

 

Редиска — белогвардеец, притворившийся красноармейцем в буденовке.

 

Улица Розена в Старой Риге — самая узкая, как будто специально сделана, чтобы, наконец, люди посмотрели друг другу в глаза.

 

Кожура каштанов в траве: морские мины в зеленом океане.

 

В страшном сне лексикографу снятся Ы, Ь, Ъ.

 

У булгаковского Шарикова есть, кажется, один неявный литературный предшественник — Козьма Прутков, это странное создание Толстого и Жемчужниковых. Помимо искусственного «происхождения», этих героев роднит безапелляционность суждений (доведенная до афористичности) и чудная звероподобная внешность, уловленная, например, на известных иллюстрациях Н. Кузьмина.

 

О потягивающейся или нежащейся кошке: доставляет удовольствие, доставляя себе удовольствие.

 

Комар — не дальний ли родственник аиста?

 

Протекающий кран, как болтливый рассказчик: казалось, все уже, замолк, а нет — история с продолжением.

 

Венера в мехах ела селедку под шубой.

 

Городская девочка впервые увидела пузатый самовар с краником и покраснела.

 

На Рождество поминается избиение младенцев и ежегодно совершается истребление елочек.

 

Надиктовывает в телефоне голосовое сообщение, будто пьет чай по-купечески, прихлебывая из блюдца на ладони.

 

Доктора моего детства: голос Николая Литвинова и песни, «наговоренные» Валентином Никулиным:

Не наяву и не во сне

Без страха и без робости

Мы снова бродим по стране,

Которой нет на глобусе.

Они всегда приходили тогда, когда в голове непонятное гудение и от температуры в глазах красные круги. Приходили и оставались рядом до выздоровления.

 

В магазине: люди прикладывают ухо к арбузу, словно слушают морскую раковину.

 

Некоторые книги волею случая овеяны ореолом загадочности. Так у меня произошло с фадеевской «Молодой гвардией»: когда роман уже был исключен из школьной программы, он приобрел новый статус — «необязательной», а потому привлекательной литературы. Родители и бабушки качали головой, узнав, что теперь это произведение не изучается, учителя многозначительно намекали, что роман поучителен и теперь мы, несчастные, обделены какой-то высшей мудростью. В течение нескольких недель я пытался получить книгу в библиотеке, но «Молодая гвардия» все время была у кого-то на руках. А потом были другие дела, и непрочитанный роман до сих пор мерцает в какой-то таинственной дымке. Но теперь понятно, что читать его не нужно, чтобы не разрушить эту приятную изморось «нулевых» воспоминаний.

 

Фэтшейминг: жирное молоко.

 

Из оговорок: скончался в жутких учениях.

 

Торшер — нудист в панаме.

 

Перебирая студенческие конспекты, видно, где лекция была подготовкой к экзамену, а где интеллектуальным наслаждением; во втором случае записи нельзя было вести, все было слух и внимание. Так что пустые листы тетрадок означают интеллектуальное счастье, а не пустоту.

 

Английский сериал из жизни аристократов: шестисерийная прогулка по комиссионному магазину.

 

Наглая муха уселась на самом виду — на крышке фарфорового чайника: временное перемирие.

 

Решительно отбирал из домашней библиотеки те книги, которые больше не могут понадобиться, читать их никто уже не станет. Собралась внушительная стопка. Начал упаковывать, чтобы вынести на помойку, но в процессе выхватил пару книг, как-то тайком засунул их во второй ряд книжного шкафа. Спас, обреченных.

 

В электричке девочка-даун посмотрела пристально на меня, закрыла лицо ладонями и потом, тяжело вздохнув, погладила себя по щеке. Все она разглядела, что нужно было мне, что было во мне. И все отдала, что было в ней.

 

Стародавние времена: это когда певец Леонтьев еще выступал в костюме-тройке.

 

Над теми, кто верит в существование инопланетян, пересказывает информацию о встречах с летающими тарелками и пр., принято посмеиваться, но, кажется, напрасно. Вспоминаю, как сидели поздним вечером за столом, накрытом во дворе деревенского дома, и, когда трапеза была завершена, неминуемо взгляды устремились в августовское небо, наполненное звездами.  И кто-то сказал: «Неужели весь этот омут над нами только для того, чтобы мы смотрели в него после еды?!» И всем сразу захотелось, чтобы сейчас, именно в этот момент, кто-то или что-то показалось на небе, наполнив его смыслом.

 

Исчерпывающая полнота описания — объявление в разделе «Продам книги»: «Разные».

 

Слизень — это такая бездомная улитка.

 

Когда люди наблюдают за огромными белыми облаками, неспешно скользящими по небу, то удивляются не только причудливым их формам, какой-то необычайной грациозности, с которой парят эти гиганты, но дивятся и тому, что движение этакой колоссальной махины происходит в абсолютной тишине. Привычные законы, в которых чем больше объект, тем громче он дребезжит и изрыгает дым и копоть, тут не работают. Тишина наблюдателя соединяется с тишиной наблюдаемого, рождая временный покой и мир в душе.

 

Море день и ночь настойчиво преподает свой урок, обтачивая прибрежную гальку. Округлые камешки — первые ученики — податливые и похожие друг на друга. Их обтесали, и теперь только и остается, что поощрительно гладить их по лысеющей голове.

 

«Зрелый» Исаковский искренне удивлялся, когда ему читали его же стихи из сборника «Война с тараканами» (1932). «— Это я писал?»:

Что ж сидишь ты в своем окне,

Безразлично глядишь на крыльцо? —

Поверни поскорей к свинье

Молодое

Свое лицо!

 

Продавщица энергично душила пучок петрушки ниткой.

 

Чайник, повернутый носиком к зеркалу, был похож на смотрящего в свое отражение слона, горделиво поднявшего хобот, но сзади это вылитый поросенок с хвостиком-ручкой.

 

Засыхающее дерево и плющ — мягкая и вечнозеленая удушающая сила.

 

Взлетающие голуби издавали звук яростных аплодисментов. Такие аплодисменты, что пух и перья летят.

 

Рассказ старшей коллеги, преподававшей в середине 70-х во Вьетнаме. Она прочла первую лекцию о периодизации истории русской литературы и поинтересовалась, есть ли у студентов вопросы. Их не последовало. Тогда преподавательница прошлась по аудитории, чтобы посмотреть, делались ли студентами записи. Оказалось, что в каждой тетрадке аккуратно и убористо были выведены записи на вьетнамском языке. Довольная результатом преподавательница рассказала о своем успехе на кафедре, но была ошарашена новостью: группа, которой она прочла лекцию, еще не начала изучать русский язык. Что же «конспектировали» студенты, так и осталось для коллеги загадкой.

 

Над входом в подъезд угрожающе висят острые сосульки, будто распахнутая челюсть дракона.

 

В знак одобрения члены студенческой корпорации не аплодируют, а шуршат ногами. Видимо, предполагается, что руки у студентов постоянно заняты: кружкой с пивом, например.

 

Фантастические или постапакалиптические фильмы как-то не впечатляют тех, чье детство прошло в кварталах, возводившихся во время интенсивного роста городов: мальчишки играли среди только что построенных девятиэтажек, казавшихся тогда строениями инопланетными, бегали по земле, сплошь испещренной торчащими из нее кусками арматуры, разбросанными тут и там железобетонными плитами. Этот пейзаж дополняли огромные котлованы для новых домов и постоянный непрекращающийся ветер с пустырей, где поднимались песочные вихри и доносился однообразный звук вбиваемых в землю свай. «Сталкера» и «Кин-дза-дза!» мы еще не видели, но были уже готовы к этому зрелищу.

 

Диалог в автобусе:

— И зачем?

— А ты спроси…

— Ну и спросил бы!

— Я спросил бы, но не спросил.

 

Герцен, «Былое и думы»: «К концу тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь, когда все было прибито к земле, одна официальная низость громко говорила, литература была приостановлена и вместо науки преподавали теорию рабства, ценсура качала головой, читая притчи Христа, и вымарывала басни Крылова…»

 

Казалось бы, ничего особенного: желтый лист сохранен между страниц книги. Все так, если бы не книга — третий том Шиллера в издании «Academia». А там — «Мария Стюарт» и ее отрубленная голова.

 

Огромные напольные часы были неисправны в течение десятилетий, но оставались в комнате как украшение. Их даже приспособили для хранения скляночек с лекарствами, так что, когда раскрывалась дверца, был явственно ощутим крепкий запах — смесь корвалола и валериановых капель. Иногда, очень редко, внутри часов слышался неприятный звук (видимо, что-то происходило с некогда заведенной пружиной), а по весне внутри корпуса просыпались перезимовавшие божьи коровки и начинали пробовать свой полет, ударяясь о стеклянную дверцу. Так что мертвый великан источал старческие запахи, изредка издавал звуки и был непреклонен в своих консервативных принципах, отвечая на все вопросы одним: «Без двадцати семь».

 

В магазине женщина перебирает помидоры, удивленно обращаясь к окружающим: «Смотрите-ка, пахнет помидором!»

 

В ощущении времени совершенно пропадает секунда, она столь быстротечна, что превращается в шаблонный поэтизм (что-то вроде «Не думай о секундах свысока»). Но зимой понимаешь, что она такое: когда на теплую ладонь садится снежинка и тут же тает. Секунда — это не время, это ее жизнь.

 

Время — одна из форм жизни вечности.

 

Черная туча зацепилась брюхом за что-то там, где горизонт, и громыхнула глухим громом. Это подействовало, и она вновь двинулась в путь, правда, теперь из ее порванного брюха-бурдюка полился дождь.

 

Когда наблюдаешь за взлетевшим только что с аэродрома самолетом, можно поймать такое странное мгновение, когда кажется, что лайнер застыл в воздухе, отчаянно вздернув вверх нос. И инстинктивно набираешь воздух, чтобы дунуть в небо. Чем еще помочь?

 

Ночью дуб трещал, как потрескивают поленья в костре, — созревали желуди. Огромный черный на фоне неба костер без огня.

 

Из разговора:

— Мудрость — это способность забыть даже то, чего не было.

Стоит ли уточнять, что говорила женщина…

 

Вспыльчивый Пьер Безухов («— Я тебя убью! — закричал он и, схватив со стола мраморную доску с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее <Элен>», том II, часть I, глава VI) мог бы чем-то напомнить апостола Петра, который в Гефсиманском саду «имея меч, извлек его, и ударил первосвященнического раба, и отсек ему правое ухо» (Ин. 18:10-11).

 

В первый день осени улица наполнилась детьми, несущими высоко над головой разноцветные метлы. Это шествие завершалось у входа в школу: гладиолусы приходилось выставлять вперед, чтобы пройти сквозь дверь, так что метлы превращались в пики и алебарды.

 

В укромном уголке Задвинья ее знали многие: она почти ежедневно приходила к железнодорожным путям и устраивалась на шпалах греться на солнышке. Кошку ожидаемо прозвали Анной Карениной. Люди даже специально приходили посмотреть, как при приближении поезда она неспешно поднималась и, элегантно перепрыгнув рельсы, усаживалась в густой траве, а затем, когда поезд удалялся, вновь возвращалась на свое место. Все это можно было объяснить, конечно, тем, что именно здесь железнодорожное полотно не было еще обновлено, и, вместо холодных железобетонных, на этом отрезке были еще старые деревянные шпалы, прогревавшиеся на солнце. Или тем, что рядом в траве полно мышей. Но Анна Каренина не охотилась, она рисковала, играла и наслаждалась своей игрой.

 

Звук приближающейся электрички почему-то всегда беспокоит, вплоть до того, что задерживаешь дыхание, останавливаешься до тех пор, пока она не пронесется мимо. И тогда уже, выдохнув, идешь дальше. Но когда она зеленой змеей с двумя головами несется рядом, не отворачиваешься, смотришь на поезд и даже всматриваешься в мелькающие окна, пытаясь разглядеть что-то в грядущем.

 

Закат. Солнечный диск на водной поверхности отражается не ровной дорожкой, а будто желтый зубчатый эскалатор бежит от берега к солнцу и приглашает ступить на него.

 

Хронический астматик — гибрид золотой рыбки с бабочкой: бьется, выброшенный на берег, и пытается взлететь, широко размахивая руками.

 

После знойного дня на закате чуть ощутимо подул ветер и коснулся лица, как будто незрячий человек.

 

Пошел дождь, надев зачем-то белые кокошники снежинок. На земле и на ветках деревьев острые снежинки лежали, будто брошенные алебарды, забытые в старом чулане. Потом дождю надоело это представление, и он вновь стал самим собой, выдохнул, расслабился, перестал держать спину и, опустив голову вниз, устремился к земле. Наступила оттепель.

 

Талантливая актриса была знакома с философом Мамардашвили.

— О чем вы беседовали? — интересуется журналист.

— О, я была достаточно умна, чтобы особенно не разговаривать с Мерабом, и он был достаточно умен, чтобы со мной не говорить.

 

«О закрой свои бледные ноги» остается поэзией только до тех пор, пока она их не закроет. А дальше уже Пушкин:

Я вас люблю, — хоть я бешусь,

Хоть это труд и стыд напрасный,

И в этой глупости несчастной

У ваших ног я признаюсь!

 

В Пушкинском заповеднике вывесили таблички-указатели со стрелкой: «Тропа делегата» (видимо, чтобы приехавшие на какое-то совещание не заплутали в перелеске). Жители Пушкинских Гор шли рядом с этой тропинкой, стараясь не наступать на нее, — все же «тропа делегата».

 

Ребенок в нерешительности вертит в руках карамельного петушка на палочке: укусить за голову или начать с хвоста? То и другое его смущает — петушок сделан очень натурально, как живой. Оставив попытки, ребенок спрашивает: «Нет ничего круглого?»

 

Цветок поливают в поддон. Сначала он пьет большими порывистыми «глотками», даже слышится какой-то «чавкающий» призвук. Потом, насытившись, делает паузу, чтобы отдышаться, и уже неспешно допивает последнее. Спустя некоторое время на листках проступает влага — испарина на лбу.

 

Есть пьесы, которые кажутся просто невыносимыми; среди таких «Перед заходом солнца» и «Опасный поворот». Этакое методичное распиливание живого человека деревянной пилой.

 

Из телевизора доносился дружный пошлый закадровый смех, он повторялся, нарастая в звуке, так что я поспешил выключить ящик, чтобы никто не подумал, что смеются надо мной. Но смех не пропал, он надолго поселился во мне, как будто в меня все же попали острым гарпуном и теперь могут в любой момент вытянуть за веревку.

 

Бессонница. Стучит сердце — чьи-то тяжелые (скрипящие, как по снегу) шаги приближаются. Мы поймем, что гость пришел, когда звук шагов затихнет.

 

Дирижерская палочка в руке Мравинского — меч Немезиды.

 

«Ревизор» и Зощенко вместе: в перерыве конференции гостей приглашают на кофе-брейк, но попадают они на очень богатый фуршет с вином и горячими закусками. Приятная неожиданность! Спустя минуту растерянная девушка просит оставить все на столе и следовать за ней: оказывается, попали не в ту аудиторию и начали угощаться тем, что было приготовлено для празднования все еще идущей защиты диссертации.

 

Когда мудрому человеку что-то не нравится, он, как правило, старается не обидеть собеседника, промолчать, чтобы не поставить его в неловкое положение. Не этим ли объясняется то упорное молчание, которое «раздается» в ответ на настойчивое обращение людей к Богу?

 

Пруд затянулся ряской, и одинокий селезень выписывает на ней японские иероглифы, а потом, вдруг что-то вспомнив, начинает бить крыльями, как будто хочет стереть написанное.

 

Поезд долго плелся по самым неприглядным внутренностям города: полуразрушенная промзона, тюрьма с колючей проволокой, кладбище. Здесь как нарочно сбрасывается скорость, чтобы разглядеть все в подробностях. Так внимательно рассматривают изнанку плюшевой шубки, чтобы обнаружить личинок моли.

 

Привык доверять тому почти пропавшему племени провинциальных мужичков в обязательной фланелевой в крупную клетку рубашке, непременно застегнутой на верхнюю пуговицу, в кепке и с жеваной сигареткой в зубах. Эти надежные мужички, выжженные солнцем и сухие, как вяленая вобла, всегда могли починить, сострогать, подвинтить. И все молча, без эмоций. Как надо.

 

Почему-то навсегда запомнились руки Владимира Яковлевича Лакшина, нервные, чуть дрожащие, в особенности, когда он брал в руки книгу. Было это, наверное, следствием тяжкой детской болезни, но казалось, что этот уютный, надежный и «вкусно» говорящий человек (это ушедшее уже бархатное московское произношение: «сырой оврах на мих показался ему знакомым») просто волнуется, как юноша, впервые соприкасаясь с литературным произведением. Лакшин касался книги так, как это делает пианист, еще не начавший выступления: не надавливает на клавишу, а как бы здоровается с ней, предвкушая то чудо, которое непременно начнется одним или двумя мгновениями спустя.

 

Чехов: «Русский суровый климат располагает к лежанью на печке, к небрежности в туалете».

 

Литературоведов иногда тянет попробовать свои силы в литературе. Это как после долгих исследований ихтиолог превращается в рыбу.

 

Расцвели голубые пролески, заполнили поляны своим густым цветом. Сеттер бегает по парку, но на поляны старается не ступать, а если и ступит, то поднимает лапу, будто промочил ее в холодной воде.

 

После смерти старой тетушки онемели фотографии в замшевом альбоме: некому уже назвать этих людей по имени, улыбнуться и постучать ногтем по карточке и припомнить историю, связанную с тем летом, с той осенью… Фотографии стали открытками, из единичного превратились в безличное.

 

Давно пора отдать последний поклон старому радио, которое было почти что членом семьи в каждом доме. Оно научило нас настоящей русской речи, впервые пригласило на оперный спектакль, дало возможность услышать мировую классику в исполнении лучших актеров своего времени. Но помимо этого радио было с нами всегда, днем и — особенно — ночью, выполняло, как сказали бы сейчас, психотерапевтические функции, передавая не бесконечный треп ток-шоу или шансон, а то, что очень точно определялось милым голосом диктора: «На „Маяке” легкая музыка». Радио «дышало» вместе с человеком: бодрило утром, приходило вместе с бутылкой молока и буханкой белого хлеба  «В рабочий полдень», образовывало наших детей в дневное время, а вечером успокаивало своими замедленными ритмами и тягучими интонациями. Его почти не выключали, а лишь приглушали звук — что это, если не знак уважения.

 

Корова набрала воздуха, чтобы промычать, но, увидав чужака, передумала и громко выпустила воздух сквозь дрожащие губы.

 

Биографы И. Канта сообщают, что однажды философ вынужден был сменить квартиру из-за того, что соседский петух постоянно не давал ему покоя своим криком. Кант предлагал хозяину петуха любые деньги, но не смог выкупить беспокоившую птицу[1]. В «Сказке о золотом петушке» появляется мудрец-звездочет («…звездное небо надо мной и моральный закон во мне»), который обладает поистине вещей птицей. Как мы помним, мудрец отказался от щедрых царских вознаграждений («Хоть казну, хоть чин боярской, / Хоть коня с конюшни царской, / Хоть полцарства моего»), которые давались ему за службу золотого петушка.

 

Девичий виноград в сентябре вспыхнул, как возмущенная, но польщенная рискованным комплиментом женщина.

 

Пушкиниста Н. Раевского спрашивали:

— Почему вы не издаете своих воспоминаний?

— Я считаю, что для этого нужно дождаться, чтобы все действующие лица умерли. И я в первую очередь.

 

В наше игровое (игривое) постмодернистское время «расшатывание» смыслов касается всего, вплоть до названия, казалось бы, невиннейших стихов: пушкинские «К***» или «К А. Б.***» вызывают дружную ерническую реакцию юного читателя, «домысливающего» почему-то именно один нецензурный «смысл». Так часто людям предлагали мутное пойло, что уже и в хрустальном стакане с чистой водой видится какой-то подвох.

 

Игорь Владимирович Ильинский, игравший как Акима во «Власти тьмы», так и Фирса в «Вишневом саде», говорит в этих спектаклях, в сущности, одни слова: «Аким (вздыхает). Да уж, видно, время, тае, подходит. <...> А ни к чему. Всё ни к чему. Ох, бога забыли. Забыли, значит. Забыли, забыли мы бога-то, бога-то» и «Фирс (подходит к двери, трогает за ручку). Заперто. Уехали... (Садится на диван.) Про меня забыли...»

 

Возле каждой скамейки в парке почему-то урна. Нельзя просто посидеть, отдохнуть, почитать, помечтать — непременно надо что-то съесть, выкурить, измять, привести в негодность, выбросить.

 

Такая тьма, что, закрыв глаза, становится светлее.

 

Раскрыв крышку колодца, обомлел: вода в нем была красного цвета. Даже не поверил глазам, обошел колодец и глянул с другой стороны — вдруг это игра света, отражения. Нет, все так — красная. Это от марганцовки, при помощи которой несколько раз в год чистят колодец.

 

Стыдное воспоминание: отправил ребенка в магазин, настрого внушив «Только не потеряй сдачу!» Он возвратился и, разжав ладошку, протянул две монеты, въевшиеся в кожу до крови.

 

В советских кинофильмах, поставленных на материале английских произведений, бережно сохраняли некоторые реалии, ставшие к тому времени уже анахронизмом. В частности, это касается денег. Так, в «Опасном повороте» (1972, по пьесе Дж. Б. Пристли, написанной в 1932) и в «Тайне „Черных дроздов”» (1983, по роману А. Кристи 1953 года) речь идет о сумме в пятьсот фунтов, при этом у зрителей создается впечатление, что эта сумма является столь значительной и для 70 — 80-х годов, что ради нее можно пойти на преступление.

 

Старые дервиши — поэты Коржавин и Чичибабин. Коржавин — странствующий дервиш, а Чичибабин — оседлый, харьковский.

 

Чугунная винтовая лестница похожа на молекулу ДНК.

 

Тополя. С ними в городе борются, срубают: и пух от них, и много веток падает после бури. А они после дождя наивно отдают всю свою свежесть пыльному городу. Возле них только и дышишь.

 

Былые участники интеллигентных телепередач «Театральные встречи» быстро поняли новые правила игры: стали наперебой плести пошлые театральные байки, смеяться, запрокидывая голову назад, а то и просто выпивать, сидя за богато сервированными столами. Такое ощущение, что из всех чеховских персонажей они только и мечтали играть лакея Яшу из «Вишневого сада». И эту роль им, наконец, дали.

 

Куколки каких-то насекомых на алыче защищены липким прозрачным «тюлем»: личинки в вуали.

 

Плешивый щеголь, Герой Труда.

 

Парадокс: когда вычитываешь верстку своей книги, то удовлетворение получаешь от, казалось бы, того, что должно было раздражать, — от нахождения опечаток. Найденная ошибка заставляет удовлетворенно потирать руки и даже улыбаться: «Вот, голубушка, попалась! Тебя-то я и искал!» А если не находишь, то вместо чувства радости остается все же какое-то беспокойство — спряталась где-то, чертовка!

 

Бабушка застилает скатерть и разглаживает ее так нежно, будто волосы на голове своего любимого внука. Потом приносит круглое блюдо и ставит в центр стола, внимательно глядит и чуть подвигает вправо. Теперь все в порядке, и бабушка поглаживает край стола, как бы благодаря мир за достигнутую гармонию.

 

Стремительный ручей спасает от нарциссизма: не дает рассмотреть своего отражения в воде.

 

Деревянные ставни днем вечно в ссоре друг с дружкой: отвернулись в разные стороны. Ночью же держатся за руки-задвижки, прильнув одна к другой.

 

«Любовь, помноженная на классовую ненависть, — отличительная черта пролетарского гуманизма», — такая чеканная формулировка дается в одной из самых смелых статей о творчестве М. Ю. Лермонтова[2].

 

Прогнивший и изъеденный изнутри огромный подберезовик повалился на бок. Осиновый листок прикрыл его почерневшую ножку, чтобы старику не так уж стыдно было лежать у всех на виду.

 

Бывает так: только отремонтируют, подкрасят какое-то строение, а уже назавтра при помощи баллончика с краской изрисуют стену всякими каракулями. И смыть нельзя, и переделывать теперь никто не будет. Нечто подобное с книгами. В выходных данных пятнадцатитомного собрания сочинений Виктора Петровича Астафьева (2021 год) значатся сразу пять издательств — признаться, такое встречаю впервые. Вот уж где совместный труд по сохранению наследия писателя! Куда там: у этих пяти нянек дите без глазу. У книг не указан ни редактор, ни технический редактор, ни корректор. Да, собственно, такое ощущение, что и не было этих людей в помине. Что выросло — то выросло.  А выросло то, что едва ли не на каждой странице опечатка, сбой верстки, автоматические переносы слов без всякого порядка и так далее и так далее. «Затеси» названы всюду «затеей» (!), а сам текст напечатан так (беру наугад): «Вышел утром на берег роки, а по ней звон, тонкий-тонкий, ело уловимый». Еще чудней: вот ребус — слово, неоднократно повторяющееся в издании, — «повестм» (из контекста только и ясно, что это «повесть»); а вот уже появляется в тексте тыняновский «подпоручик Киже»: «…особых событий и сю Жетов там нет» — сообщает нам четырнадцатый том собрания, содержащий в себе письма Астафьева. Письма эти часто не датированы, а если и датированы, то ошибочно: из контекста легко установить эту ошибку, но для этого нужен редактор, а его, как уже было сказано, нет и в помине. И вот выпускаются эти красивые на вид томики… Это как в родник выливать мазут, причем делать это не один раз (это еще ладно — случайность), а десятки и десятки раз.

 

Как же вкусны были в детстве конфеты, насыпанные в грубую бумагу (а то и газету), свернутую конусом! Теперь же, упакованные в шикарные коробки, чуть ли не в драгоценные шкатулки, сласти кажутся на один усредненный вкус. О них и можно только сказать, что они — сладкие, и все. Но упаковка, какова же упаковка! И как хорошо, что такой не было в то прекрасное время детства: форма не поглощала содержания.

 

После дождя каждый цветок хорош, чист, свеж. Но — не пионы. Опустили тяжелые головы, лепестки слипшиеся, взлохмаченные и нелепые, как перманентная завивка перед сушкой.

 

В «Монадологии» Лейбниц писал: «Монада, о которой мы будем здесь говорить, есть не что иное, как простая субстанция, которая входит в состав сложных; простая, значит, не имеющая частей. <...> Монады вовсе не имеют окон, через которые что-либо могло бы войти туда или оттуда выйти. <...> …мы видим, что в наималейшей части материи существует целый мир творений, живых существ, животных, энтелехий, душ.

Всякую часть материи можно представить наподобие сада, полного растений, и пруда, полного рыб. Но каждая ветвь растения, каждый член животного, каждая капля его соков есть опять такой же сад или такой же пруд»[3]. Интересно, читал ли Пушкин Лейбница, когда писал свои знаменитые строки:

 

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей;

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей...

 

Между кленом и ясенем выгорела на солнце трава, а вокруг деревьев, под защитой их кроны, зеленеет. Кажется, что вся зелень и спряталась туда, сбежав от палящего солнца.

 

Плакучие ивы у городского канала закинули зеленые удочки веток в воду и ждут, когда же кто-то клюнет.

 

Странные сближения иногда подбрасывает память… Поздней осенью, когда и листья уже почти все слетели, на двух старых яблонях выспели огромные, с боксерский кулак, плоды. Тончайшая кожица была так прозрачна, что в сердцевине яблока явственно угадывались налившиеся чернотой косточки.  И это чудесное зрелище неожиданно напомнило другое: жаркий июльский день, сенокос, когда, срезав густую и пахучую траву, неловким движением косы обнажили устроенное у корней гнездышко полевой мыши. В гнезде были трое мышат, родившихся, видимо, несколько часов назад. Синевато-белые, слепые и беспомощные, они едва шевелились, а сквозь их кожу можно было увидеть темное сердечко, бившееся внутри утлого тельца.

…Дотронься до яблока пока оно не сорвано, пока еще не перерезана пуповина: может быть, ощутишь биение?

 

Неспешная речка — тихая лирика. Пришла женщина полоскать белье — эстрадное представление.

 

Читаешь иногда библиографию Достоевского и поражаешься чудесным случайным «схождениям»; вот, например, книга «Тайный код Достоевского. Илья-пророк в русской литературе» (СПб., «Петровская Академия Наук и Искусств», 1992) и автор ее — Мармеладов Ю. И.

 

На задворках любого вокзала есть такие люди, взгляд которых, испуганно-призывный, как бы говорит: «Готов ко всему, только плати». Это как поднять прогнившую доску, а там — мокрицы. Приготовились уже бежать, но с любопытством застыли: «Что будет?»

 

Косметика такого качества, чтобы скрыть человеческие черты, а парфюм такой силы, чтобы отбить человеческий запах.

 

Лето — удушливая и избыточная кустодиевская женщина, скорее молодая вдова, которая спешит дарить свой пыл, делая это навязчиво, с перебором.  А осень кажется старой девой, каждый денек которой наперечет: оттого и истерики с порывами ветра и внезапными ливнями, но тут же и с нежным солнышком на притихшем голубом небе. А закончится все последней отчаянной истерикой, срыванием парика и застывшей позой у зеркала, в котором отражаются голые ветви деревьев и морщины почерневших от дождя тропинок.

 

Несколько десятилетий назад в центре Риги была площадка, на которой торговали цветами. Ранней весной (накануне «женского дня»), когда еще прихватывали морозы и лежал снег, под пластиковым прозрачным куполом лежали хиленькие тюльпаны. Когда их брали в руки, то нежная головка цветка наклонялась вниз, так был слаб его не сформировавшийся до конца стебель. Чтобы уберечь цветы от мороза, внутри прозрачных куполов устанавливали горящие свечи, отчего (особенно вечером) цветочный базарчик выглядел загадочно: мерцающие свечи в затуманенных кубах. И эти свечи были отчего-то очень печальным знаком, совсем не совпадающим с праздничной суетой, царящей вокруг: как будто поминальные огни среди цветов, которым не суждено никогда увидать настоящего солнца.

 

Поздней осенью и зимой деревья как бы спрятали свои зеленые кроны под землю и растут корнями вверх.

 

И в малом большое: все чаинки уж сдались, опустились на дно кружки, легли, присмирели, а одна все еще мечется; то взлетит вверх, подхваченная неведомо откуда взявшейся силой, то тяжело и как-то обреченно, кругами, спиралью, опускается вниз, где уж пребывает большинство.

 

Как же правы мудрецы прошлого, оставившие для нас бесценные своды советов! Но ошиблись они, в сущности, только в одном, но главном — никто и никогда не следует их советам, потому что так устроен человек: ему нужно набить свои шишки, изобрести свой велосипед. Так что все эти длинные нравоучительные сентенции, максимы и «карманные оракулы» не более чем беллетристические упражнения, сквозь которые слышен бессильный вздох мудреца, который уже совершил все свои ошибки.

 

Я сидел в тени прибрежных кустов на берегу быстрой, мелкой и прозрачной речки Друйки. И вдруг течение пронесло мимо несколько крупных апельсинов, которые даже как будто подпрыгивали от удовольствия, покачиваясь на поверхности, словно надувные шары оранжевого цвета. Я почти зримо представил себе историю, приключившуюся в нескольких сотнях метров выше по течению. Там, у Оболонского моста (деревянная конструкция, каким-то чудом инженерной мысли воздвигнутая стараниями местных умельцев), все и произошло: возвращалась из Друи или даже из самого районного центра какая-нибудь баба Ядя или тетя Чеся, несла в бумажном пакете чудом завезенные в магазин апельсины. Притомилась (от остановки автобуса до деревни не меньше двух километров) и, облокотясь на поручни моста, выронила оранжевые плоды, которые тотчас унеслись прочь, подхваченные течением. И плыли апельсины по этой северной белорусской речке, и дивились такому чуду мелкие рыбешки, пуская недоуменные пузыри и широко раскрыв рот.

 

— Вот был бы у меня миллион!..

— И что стал бы делать?

— Ну, для начала надо будет пересчитать.

 

Псу скучно. Он вздыхает, причмокивает, будто что-то жует. От нечего делать все время почесывается, но задняя лапа, не касаясь уха, энергично бьется в пустоте. Наконец, он сдается, ложится, зевает, но, кажется, тоже притворно.

 

Всю ночь шел дождь, смывавший с асфальта грязь. Лужи с утра выглядели каким-то густым бульоном, мутным, зеленовато-грязного цвета. А в солнечный полдень, когда дождь зарядил вновь, лужи начали принимать душ из крупных и чистых капель.

 

Беседа была похожа на кипящее на огне молоко. Любое лишнее слово — и убегает через край, наполняя комнату неприятным запахом.

 

Однажды в детстве я шел сквозь густые заросли леса и вдруг мимо пронеслись, ломая кусты и неимоверно громко топая, лоси, видимо, стоявшие до того в прохладном овраге. Это стремительное и неумолимо страшное движение, совершившееся в нескольких метрах от меня (я даже учуял малоприятный звериный запах), быстро завершилось, а я стоял еще долго, окаменев от ужаса. Лосей я не видел (так густа была июльская зелень), но знал, что эти нелепые на вид животные могут быть смертельно опасны в своем неумолимом беге. Конечно, и они меня не видели, а услышали только в последний момент и, испуганные, бросились прочь, в ужасе и панике. Позже, много раз ощущая рядом с собой холодок от пробежавшей рядом опасности, я понимал, что судьба чем-то похожа на тех несчастных запуганных зверей, которые сами боятся и одновременно наводят смертельный страх.

 

Приезжая в Юрмалу, здоровался с морем: наклонялся и открытую ладонь погружал в воду. И оно здоровалось в ответ, только почему-то норовило ухватить за ногу.

 

Лютеранская церковь в Сигулде почти всегда пуста. Внутри на столике разложены нехитрые поделки: рукавицы с национальным орнаментом, самодельные брошки, бисерные браслеты. Тут же стеклянная баночка, куда можно класть деньги, если что-то приглянулось. Внутри церкви только гулкие шаги редкого посетителя, мерцание одной-двух свечей, зажженных предыдущими прихожанами. Я всегда был там один, ни разу не пересекался с входящими или выходящими. Было ощущение, что всегда растворенная дверь кирхи приглашала войти только меня, исключительно меня; что разложенные свечи и написанные непрофессиональным художником картины на стене (средства от их продажи шли на благотворительные цели) ждут меня. Никогда не видел, когда приходил служитель и запирал церковь: он, видимо, выходил не из центрального входа, а из бокового, сокрытого кустами жасмина. И так создавалось ощущение присутствия гостеприимного хозяина, который минутой ранее вышел и вот-вот вернется. Отсутствие рождало чувство присутствия.

 

Ночью играет лютня Баха. Бах на лютне играет в ночи. Ночь играет на лютне Баха.


 



[1] Филиппов М. Иммануил Кант: Его жизнь и философская деятельность.  М., «Директ-Медиа», 2016, стр. 92.

 

[2] Любович Н. А. Печорин и Павел Корчагин. — М. Ю. Лермонтов: Сборник статей. М., Государственное учебно-педагогическое издательство Наркомпроса РСФСР, 1941, стр. 198 —199.

 

[3] Лейбниц Г. В. Сочинения в 4 т. Т. 1. М., «Мысль», 1982, стр. 413 — 414, 425.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация