Кабинет
Андрей Ранчин

Подтексты и символы Иосифа Бродского

(О. В. Богданова, Е. А. Власова. Поэтические миры Иосифа Бродского)

О. В. Богданова, Е. А. Власова. Поэтические миры Иосифа Бродского.  СПб., «Алетейя», 2022. 174 стр.

 

Публикация очередной книги о Бродском в наше время часто уже рутинное явление. Однако выход некоторых из них — несомненное событие.  К числу таких изданий относится книга О. В. Богдановой и Е. А. Власовой — при том что она не лишена изъянов, и даже очень серьезных.

«Поэтические миры Иосифа Бродского» состоят из шести глав-статей, каждая из которых посвящена одному произведению: это «„Пилигримы”: интертекстуальное поле ассоциаций», «„Шествие”: пласты незримой реальности», «„Стансы (Ни страны, ни погоста…)”: стратегии восприятия», «„Горбунов и Горчаков”: Евангелие от Иосифа», «„Осенний крик ястреба”: новосотворенный миф», «„Путешествие в Стамбул”: призраки и двойники ассоциативной реальности». Коротко скажу о статьях, меня не впечатливших. В главе о «Стансах» нет ни оригинальной интерпретации, ни принципиально новых наблюдений. Ничего загадочного в стихотворении нет, кроме последних строк: «И увижу две жизни / далеко за рекой» и «словно девочки-сестры / из непрожитых лет, / выбегая на остров, / машут мальчику вслед». О. В. Богданова и Е. А. Власова понимают их буквально, а не как метафору, соотнося с посвящением Е. В. и А. Д., то есть Елене Валихан и Але Друзиной: «Образы девочек-сестер никак (кроме как через посвящение) не связаны с внутренним повествовательным сюжетом героя, но именно аббревиатуры Е. В. и А. Д. обеспечивают кольцевое обрамление стиха, придают стихотворному тексту завершенность и замкнутость» (73)[1]. Но почему, если это так, две девушки, отнюдь не родственницы, названы сестрами? К тому же есть мнение, что А. Д. — не Аля Друзина, а муж Е. Валихан Александр фон Добровицкий[2]. Полагаю, что река — это Стикс (присутствие реки царства мертвых в подтексте «Стансов» признают и авторы книги). А «две жизни» — тоже две реки или, точнее, два рукава одной реки, но уже реальной — Невы, омывающие с юга и севера Васильевский остров. Иносказание основано на традиционной метафоре «река жизни».

Попытка прочитать «Осенний крик ястреба» как воплощение «темы утраченной родины» неоригинальна: о присутствии в этом поэтическом тексте рефлексии по поводу попытки вхождения в новый, американский социокультурный контекст (правда, несколько иначе расставляя акценты) уже писал Дэвид Бетеа, чью статью О. В. Богданова и Е. А. Власова, видимо, не заметили[3].

Интерпретация эссе «Путешествие в Стамбул», напротив, оригинальна, но при этом несостоятельна. Исследовательницы убеждены, что отношение Бродского к Стамбулу (абсолютно негативное, неприязненное) в этом прозаическом сочинении определяется несбывшимся ожиданием писателя и, соответственно, его автобиографического героя-повествователя, посетив Второй Рим, мысленно вернуться в Третий, а именно в Петербург: «Оттого столь зол нарратор на Стамбул, гневен за то, что Второй Рим не смог помочь ему преодолеть время и мнимо-пространственно вернуться в Рим Третий» (166, ср. 163). О намерении посетить все города, находящиеся на меридиане Петербурга-Ленинграда, Бродский действительно пишет, но абсолютизировать это стремление и объяснять им откровенную неприязнь автора к Константинополю-Стамбулу не стоит. Во-первых, это место для автора не только конкретный город, но и зримый символ тоталитаризма, воплощенного как в Византийской империи, так и в империи Османской. Во-вторых, за такой позицией стоит отрицательное отношение к восточной культуре в ее исламском варианте. О. В. Богданова и Е. А. Власова категорически отрицают даже осторожное предположение о присутствии в эссе антивосточной, антиисламской позиции: «Понятно, что даже тени „антивосточной, антиисламской декларации”, о которой в вопросительной форме упоминает П. Вайль, у Бродского, конечно нет» (169, примеч. 3). Между тем все эссе именно является такой развернутой «декларацией», что самоочевидно, но было тем не менее скрупулезно прослежено Санной Туромой[4]. Неполиткорректность Бродского, проявляющаяся в том числе в европоцентрических колониалистских представлениях — так называемом ориентализме, — факт неоспоримый[5]. Что же до отношения к исламу, то достаточно упомянуть хотя бы стихотворение «К переговорам в Кабуле» (1992), для мусульман, безусловно, оскорбительное. (В «Путешествии в Стамбул» «досталось», впрочем, и христианству.)

В отличие от этих статей в трех остальных читателя порадуют и тонкие наблюдения, и даже своего рода открытия, сочетающиеся, впрочем, с промахами, иногда серьезными. В статье о «Пилигримах» к изъянам относятся, на мой взгляд, и общее понимание стихотворения как аллегории, в которой пилигримы-странники — это мысли лирического «я» (пилигримы — это, как представляется, собирательный образ романтиков, прежде всего поэтов, одержимых жаждой бесконечного странствия), и ряд частных замечаний. О. В. Богданова и Е. А. Власова смешивают такие понятия, как атрибуция и датировка, заявляя по поводу года написания стихотворения (1958-й или 1959-й): «Различная датировка связана с разными принципами подхода к атрибуции» (6). Атрибуция — это установление авторства, а в принадлежности «Пилигримов» Бродскому никто никогда не сомневался. «Мысль-пилигрим» именуется «лирическим героем Бродского» (28). Между тем лирического героя, то есть «я», являющегося персонажем и одновременно манифестацией автора, в «Пилигримах», естественно, нет. (Между прочим, авторы книги обнаруживают — столь же безосновательно — лирического героя и в «Осеннем крике ястреба».) Едва ли оправданно объяснять эпитет «синее» в выражении «синим солнцем палимы» как отражение реального зрительного восприятия светила при пристальном взгляде на него: «…как известно, при взгляде на раскаленное жаром полуденное солнце человек видит только иссиня-черный диск светила, который и воссоздан в стихах Бродского» (13 — 14). Неясно, зачем поэту отражать особенности зрительной рецепции света, а кроме того, само утверждение, что смотрящий видит солнечный диск «иссиня-черным», грешит субъективизмом. Оспариваемое авторами книги мнение Льва Лосева, считавшего, что у юного Бродского здесь содержится отсылка к научной фантастике, выглядит предпочтительным. Сомнительно и предположение, будто птицы, которые «хрипло кричат» пилигримам, «что мир останется прежним», — это вариация образов загадочных вещих птиц Сирина, Алконоста и Гамаюна, прилетевших в произведение из стихов символистов, а также Николая Клюева и Анны Ахматовой. Образность даже раннего Бродского довольно далека от символистской мифопоэтики, и образ птиц довольно прозрачен: они вестники неудачи, но намного более прозаичные — каркающие вороны.

Зато убедительно выглядит указание на сходство произведения молодого Бродского с «Пилигримом» Федора Сологуба и особенно на тематическую и текстуальную близость с «Пилигримами» Мирры Лохвицкой, где имеется выражение «знойным солнцем палимы». А вот сближение с «Русью советской» Сергея Есенина натянуто.

Убедительна идея о перекличке строк «И быть над землей закатам, / и быть над землей рассветам» со знаменитым вопросом Гамлета «Быть иль не быть?». Согласно тонкому наблюдению авторов книги, аллюзия на шекспировскую трагедию осуществляется с помощью эпиграфа из другого сочинения английского поэта — из 27-го сонета в переводе Самуила Маршака.

Обескураживающие и непростительные ошибки и примеры виртуозного анализа и проницательного толкования соседствуют и в принадлежащей О. В. Богдановой статье о ранней поэме «Шествие». Написание имени одного из персонажей, Чорта, объясняется так: Чорт в «Шествии» — «в знаменитой пушкинской графике: чорт — как бы с указанием на его литературное происхождение» (57). Ничего специфически пушкинского здесь нет. На самом деле такое написание было традиционным и даже нормативным и в XIX веке, и на протяжении большей части ХХ — вплоть до реформы 1956 года. О знаменитой героической поэме Вергилия «Энеида», именуемой одним из претекстов произведения Бродского, сказано: «древнегреческая трагедия (прежде всего „Эненида” Вергилия)» (61), и это не случайность: то же утверждение (но с правильным написанием «Энеида») имеется и в отдельной публикации статьи[6]. Кстати, и сходство «Шествия», в котором герои представлены как тени, идущие по загробному миру, с «Энеидой», в которой описано путешествие главного героя в Аид, сомнительное.

Вместе с тем мысль о герое-повествователе «Шествия» как о подобии Харона, а о персонажах как тенях совершенно справедлива. Правда, видеть аллюзии на Харона и его ладью и в строках «Ступай, ступай, печальное перо… в любой воде плещи мое весло» не стоит: здесь просто развернута метафора поэтического творчества как плавания (ср. хотя бы с пушкинскими «Арионом» и «Осенью» или с «Одним толчком согнать ладью живую…» Фета). Другое дело, что взаимоналожение этой метафоры и мотива, связанного со смертью, здесь, может быть, и происходит.

Попутно с анализом «Шествия» устанавливаются претексты-образцы близкого к поэме стихотворения «Воротишься на родину…» — романс Вертинского «Без женщин» и «Тоска по родине! Давно…» Цветаевой. Соотнесенность произведений Вертинского и Бродского очевидна, сходство с цветаевским стихотворением — нет.

Но подлинное открытие, сочетающееся с виртуозным анализом композиции, синтаксиса и ритмики «Шествия», заключается в сопоставлении со структурой и ритмикой джазовых произведений. Музыкального плана повторы и вариации трактованы как восходящие к «известной джазовой композиции „Когда святые маршируют” („When the saints go marching in…”; go marching in — возможный перевод „шествуют”)» (41). Сходство с джазовыми вариациями «с особой метрической пульсацией, дроблением слов и составными рифмами» (41) прекрасно прослежено в разборе одного из фрагментов поэмы — «Романса для Крысолова и Хора».

В статье О. В. Богдановой о поэме «Горбунов и Горчаков» заслуживают внимания аргументы в пользу трактовки двух заглавных героев не как голосов одного сознания — раздвоенного, психически больного, но как самостоятельных персонажей. Понимание произведения, несомненно, обогащают указанные исследовательницей параллели с «Палатой № 6» Чехова, с «Гамлетом», Библией (соотнесенность Горбунова с Моисеем в финальном монологе Горчакова, библейская символика яблока). Ценно и замечание о мифологических ассоциациях фамилии Горбунова. Замечательна интерпретация синтаксических структур в главе V «Песня в третьем лице» («„И он ему сказал”. „И он ему / сказал”.  „И он сказал”. „И он ответил”. / „И он сказал”. „И он”. „И он во тьму / воззрился и сказал”») как проявления ориентации на синтаксис Священного Писания. (Это объяснение не исключает других толкований, предлагавшихся исследователями, но дополняет их.)

Однако главная идея автора статьи о проекции Горбунова на образ Христа и о паре героев как об Учителе и Ученике, а также мысль о соотнесенности их с Мастером и с Иваном Бездомным и о параллели Горчаков — Иуда из рассказа Леонида Андреева «Иуда Искариот» были прежде уже высказаны голландским славистом, другом Бродского Кейсом Верхейлом[7]. Высказаны эскизно, тезисно, но, пожалуй, более тонко. Заподозрить автора главы-статьи о «Горбунове и Горчакове» в плагиате было бы, несомненно, несправедливо: статья Верхейла слишком известна, чтобы недобросовестное заимствование могло пройти незамеченным. Случившийся казус, как можно понять, — следствие неосведомленности, для профессионального исследователя поэзии Бродского, впрочем, непростительный.

Вывод, к которому приходит в своем рассмотрении финала поэмы О. В. Богданова, таков: «Подобно тому, как Пасха, крестная смерть Иисуса, знаменует жертву закланного Агнца ради очищения „человеков” — единожды и навсегда, так и уход (вечный сон) Горбунова — акт смыслоемкий и по-своему жертвенный: подобно Иисусу, заменившему собой пасхальную жертву, Горбунов в своем уходе „заместил” Горчакова, и что очень важно: по уходе — освободил» (117 — 118). По мнению исследовательницы, «у Бродского сон-смерть Горбунова наделяется множественными смыслами, коннотациями. Прежде всего она знаменует собой двойное преображение-воскресение, которое переживают оба героя — один в конечном времени, другой в бесконечности. Архетипическая (библейская) ситуация словно бы смоделирована, но преодолена и продлена» (118).

Однако никакой жертвенной смерти Горбунова в поэме нет, как нет и прямых ассоциаций с мотивом воскресения/Воскресения. В заключительных XIII и XIV главах есть безобразная сцена скандала: Горчаков, выведенный из себя невниманием, игнорированием со стороны Горбунова, бьет того и, видимо, убивает, а потом сидит рядом с ним. Здесь представлен конфликт визионера Горбунова с двойником Горчаковым, не допускаемым в мир его сна-видения («„А нет ли там меня, на парапете?” / „И все, что вижу я в минуту ту, / реальнее, чем ты на табурете”»), остающимся в плену феноменального, «обыденного», материальной реальности. Горчаков отрицает глубокий смысл сновидений: «„Но это — бред! Ты слышишь, это — бред! / Поди сюда, Бабанов, ты свидетель! / Смотри: вот я встаю на табурет! / На мне халат без пуговиц и петель! / Ну, Горбунов, узрел меня ты?” „Нет”». Это неразрешенный и неразрешимый конфликт. Да, в конце невольный убийца обращается к мертвецу, словно пересказывая его сон и при этом называя себя одним из его «персонажей»-участников. И, оставшись один, ощущает себя одиноким, потерявшим Учителя, лишившимся вождя, подобного Моисею, который провел свой народ между расступившимися водами Красного моря:

 

Что видишь? Море? Несколько морей?

И ты бредешь сквозь волны коридором...

И рыбы молча смотрят из дверей...

Я — за тобой... но тотчас перед взором

всплывают мириады пузырей...

Мне не пройти, не справиться с напором...

 

Таким образом, финальное событие, приуроченное к Пасхе, наделено в поэме противоречивым, даже амбивалентным смыслом, а вовсе не является воплощением мотивов воскресения и спасения.

Книга О. В. Богдановой и Е. А. Власовой парадоксальным образом сочетает в себе серьезные недостатки и несомненные достоинства. Но и филологам, и любителям поэзии Бродского она будет полезна.

 



[1] Здесь и далее страницы книги при цитировании указываются в скобках в тексте рецензии.

[2] См.: Лосев Л. Примечания. — Бродский И. Стихотворения и поэмы. Вступит. ст., сост., подгот. текста и примеч. Л. В. Лосева. СПб., Издательство Пушкинского Дома, «Вита Нова», 2011, стр. 503 (Новая Библиотека поэта. Большая серия). 

 

[3] См.: Бетеа Д. Треска и ястреб: 1975 год Иосифа Бродского как точка невозврата. — В кн.: И. А. Бродский: pro et contra. Антология. Сост. О. В. Богданова, А. Г. Степанов; предисл. А. Г. Степанова. СПб., РХГА, 2022, стр. 521 — 526 (серия «Русский путь). Впервые: Bethea D. The Code, the Hawk, and 1975: Brodsky’s Point of No Return. —  «A Convenient Territory»: Russian Literature at the Edge of Modernity. Essays in Honor of Barry Scherr. Ed, by John M. Kopper and Michael Wachtel. Bloomington, «Slavica Publishers», 2015. Неосведомленность авторов книги насчет этой работы довольно странна, если учесть, что одна из исследовательниц участвовала в составлении антологии «И. А. Бродский: pro et contra».

 

[4] См.: Turoma S. Brodsky Abroad: Empire, Tourism, Nostalgia. Madison, «The University of Wisconsin Press», 2010, р. 118 — 151 (глава «Time, Space and Orientalism: Istanbul»). Перевод Дениса Ахапкина: Турома С. Бродский за границей: Империя, туризм, ностальгия. М., «Новое литературное обозрение», 2020.

 

[5] См. об этом, например: Херльт Й. «В ожидании варваров»: Бродский и границы эстетики. — И. А. Бродский: pro et contra, стр. 208 — 224.

 

[6] См.: И. А. Бродский: pro et contra, стр. 380.

 

[7] См.: Верхейл К. Образ Христа у Иосифа Бродского. — И. А. Бродский: pro et contra, стр. 322 — 326. Первая публикация: «Звезда», 2012, № 1.

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация