Кабинет
Алла Лескова

И происходит всё

Рассказы

ЖИЛИ И БЫЛИ

 

А как будто не жили, в однокомнатной квартире наискосок, еще месяц назад…

Но теперь где-то в другом месте живут, а в их квартире какая-то пара лет сорока, с собакой.

И как это так может быть, что не проходит у меня какая-то беспричинная, если разобраться, грусть. Уже месяц не проходит пустота в груди эта...

В этой однушке на нашей площадке жила, еще недавно, большая семья — молодая пара, Света и Виталик, и родители Светы. Мама, больная рассеянным склерозом, тетя Зина, и муж ее, дядя Саша, электрик. И мы все время поражались с сыном — четверо, четверо в однушке! Молодая и пожилая пары. Дети выросшие и родители постаревшие. И всегда там тихо, никаких не то что скандалов, какие даже во дворцах слышны, а просто тихо, совсем. Не зловещей тишиной, а покоем веяло всегда от той двери.

За десять лет раз пять перекинулись мы словами, они неназойливые, но приветливые были, хотя без лишних улыбок. И когда возвращаешься домой, подходишь к своему подъезду, то привычно смотришь на их занавески, за которыми угадываются фигуры, двигаются... На свет смотришь в их двух окнах, одно на кухне, там всегда свет горел, а другое чаще затемненное было, наверное, Зина спала, они не хотели ей мешать, тяжело болела. Смотришь машинально и не ценишь, а только потом понимаешь, что и эти занавески, и эти привычные очертания за ними, и отсвет телевизора, — были частью и твоей жизни.

Летом Света с Виталиком выводили под руки Зину посидеть недолго около подъезда на стульчике, высаживали под окном нашего первого этажа цветы внутри автомобильных черных шин, четыре шины, а внутри разные цветы. Чтобы вид из окна радовал, чтобы Зина на стульчике ими наслаждалась. Цветами и кошками подвальными, которые пятнами по двору лежат на траве, греются.

Света заранее находила черные резиновые шины-клумбы, сажала цветы, поливала, следила за ними и вообще за подъездом. Всегда ставила коробки около почтовых ящиков, чтобы рекламный мусор не бросали на пол, а в коробочку. Но некоторые все равно бросали скомканные бумажки под ноги, а Света снова ставила коробки, снова и снова. Напоминала мне ту героиню Вампилова, которая доску в заборе поправляла каждый раз, смиренно.  И на подоконнике, там же, около почтовых ящиков, горшки с цветами, прямо Германия какая-то в хрущевке... И вообще при Свете лампочки не гасли, коврики не исчезали и как-то спокойно всем нам с этой безмолвной квартирой было.

Света не работала, за мамой ухаживала. Подъезд, квартира, двор и мама — это ее мир был, который она как могла украшала и сохраняла для себя, а на самом деле для всех.

Но это отсутствие даже шорохов в многолюдной однушке поражало.

Как-то мое воображение распоясалось, и я говорю сыну, что… может быть, они друг другу скотчем рот заклеивают, как только конфликт назревает? Четверо в однушке! И тишина и приветливость, прямо веет этим из-за двери, как веет только что испеченными пирогами.

А как вообще... ну это... Света с Виталиком? Молодые же… За ситцевой перегородкой? Или как они делают это? Когда? Тетя Зина все время дома.

В общем, удивлялись.

Детей там не было малых, куда еще детей, да и Света все лечилась, часто ее в поликлинике встречала.

И вдруг карантин. А как по приказу начальства он закончился вмиг и все повылазили из квартир, я увидела, что Света входит в подъезд с двойняшками, пацанами, в каждой руке по пацану. Уже пять месяцев им, говорит, смущаясь.

Вот это да! Чудеса карантина… Только как же они жить будут теперь? Шесть человек в одной комнате?

И вот месяц назад вхожу в квартиру свою, а за спиной чужие голоса и лай собаки, это новые люди открывают ключом дверь, ту самую, Светкину! Дали квартиру им, наконец, или уехали куда? Не знаю...

Но опустел подъезд, совсем вроде чужие люди были, а так грустно что-то, даже не попрощались, даже не заметила, как и когда переезжали, как будто и не было их никогда. Да и не общались почти ведь. И вот... Ни Светы, ни Виталика, ни Зины, ни Саши.

А они ведь были! Были. Но больше не увижу, скорее всего, и никогда не узнаю, что там у них сейчас. Жива ли Зина, последнее время она только лежала. Как растут близняшки-пацаны, а главное… Не узнаю никогда, почему ни разу ни одного скандала или просто громких слов оттуда не раздавалось? Так только, негромкие вопросы и ответы, когда мимо их двери шла.

Как трудно, наверное, верить в чистую правду.

 

 

ТЕМНОЕ ВИНО

 

Никогда не думала, что можно заплакать, вспомнив вдруг одно летнее платье, которое ни разу не вспоминалось за столько лет. Оно мне очень шло, было цвета темного вина, с длинным узким вырезом спереди, с ремешком кожаным черным, тонким. И я шла в нем, молодая, по улице, и за мной летели бабочки, и где ступали мои лодочки, там распускались все цветы.

 

 

А ПОМНИШЬ У ГИППИУС?

 

Наверное, я смогла бы сейчас жить только с Маугли. Он бы точно не говорил со мной о литературе.

 Зачем вообще о ней говорить. Это как говорить о половом акте. Ты или совершай (читай, пиши), или не совершай (не читай и не пиши).

А говорить — зачем?

Но нет. Последнее время подряд попадаются собеседники, которые спрашивают…

— А помнишь у Аксенова?

— Нет, не помню.

— А помнишь у Пруста?

— Нет.

— А у Гиппиус?

(Ну, уж у Гиппиус — как не помнить?)

Нескончаемое тестирование. «А помнишь?»

Нет, говорю, не помню у Пруста. Не помню у Аксенова, у Бунина не помню... Много у кого не помню.

— КАК?!! Ты вообще читала что-то?

— Да. Много. Но много и не читала.

— Как так?

— Ну как-то так...

— И ничего не помнишь?

— Почти.

— О чем тогда с тобой говорить?

— Не о чем, получается.

— Нуууу... обещай, что все снова перечитаешь, год хватит?

— А то что?

— А то прямо разочаровываешь...

— Ну что ж. Походишь разочарованным.

— Ну а пишешь-то как? Если не помнишь ничего?

— Тебе скажи, как пишу, еще возьмешь и тоже так напишешь. А мне это зачем…

В общем, хочу к Маугли. А то, что читала всю жизнь, оно не для разговоров… И не для очарований мною. Оно в душе все перемололось, сто раз измельчилось, слезами и смехом пропиталось, легло в нее, душу, семенем, то кровоточащим, то веселым таким семенем, в память вросло с мясом, в глаза вросло, в уши, в нос... Запахами! И проросло в том, что пишу.

Вместе с жизнью. В которой книги только часть малая, их можно и забыть, как забываешь свое имя, ты же не думаешь каждую минуту: я — Алла. Оно, имя, в организме уже столько лет, как орган. Как все прочитанное. Виденное. Слышанное. Осязаемое. Вдыхаемое.

Все давно в организме. А я не люблю о нем. Есть другие вещи, более интересные.

С Маугли зато можно на огонь смотреть и молчать. И слушать свое сердце и его сердце. И глядеть, как корчится пламя.

 

 

НЕБРОСКИЕ ЛЮДИ

 

Земная ось самоубийственно спешит...

Но не все обреченно ждут окончательной встречи с пропастью, некоторые истово пытаются удержать этот безумный мир у края. «Возделывают свой сад».

Вечером была первая метель с ледяным ветром, деревья гнулись, острые снежинки впивались в лицо, и тут я увидела, как распахнулись двери небольшого продуктового павильона и из него в тапочках выбежала продавщица с несколькими купюрами в руке и крикнула мне: «Постойте здесь, никого не пускайте, я быстро!..»

Потом растерянно оглянулась и отчаянно произнесла: «Черт, где же она, где искать?!»

Наконец углядела в сумерках сквозь вьюгу покупательницу, которая забыла взять с прилавка сдачу. И побежала за ней в тапочках, без куртки и шапки, очки спадали, ветер бил в лицо, купюры она крепко держала, чтобы не разлетелись, и так и бежала, безумная... Какой-то мужчина предложил помощь, я издалека видела, что предложил, она отмахнулась, не могла доверить деньги чужому, и все же догнала нерадивую покупательницу. Отдала сдачу. И бегом назад.

Я в это время стояла у дверей этого павильона, все видела, но с трудом верила, что так можно. Могла бы и подождать, надо — вернется покупательница, если вспомнит. А не вспомнит, то... Деньги лишними не бывают. И так бы рассуждали другие, многие продавцы, дело житейское.

Но вот такая случилась картина, картина возрождения веры, на какое-то время, в хорошее безумие человека.

А ночью, в этот же день, случилось что-то настолько неожиданное, поразительное, радостное и неправдоподобное, и это я тоже сочла добрым знаком. Что не все потеряно, нет.

Когда-то, давно, я написала, что люблю очень фильм «Небраска».  Часто его пересматриваю. Неспешное кино про простых американцев из провинции, а на самом деле греческая трагедия. В общем, шедевр.

И очень все это так близко, даже показалось, что это мой сценарий... Ей-богу.

Написала и забыла, написала и написала.

Но одна моя читательница из Чикаго, как вчера ночью выяснилось, не забыла тот давний текст. Потому что она тоже любит этот фильм и порадовалась тогда такому совпадению по части неброской «Небраски».

За это время ее дочь подросла, выучилась, уехала в Голливуд и сейчас помогает известному продюсеру Рону Йеркса (он продюсер, в том числе, и фильма «Небраска»)...

И тут же у мамы, моей читательницы, появилась мысль, и это в закрытом локдауном городе, пустынном опять и тоскливом, где только о смерти и думать... Появилась мысль такая — о, я попрошу дочку, чтобы Рон Йеркса прислал для Аллы DVD c ее и моим любимым фильмом, и пусть дочка расскажет, как Алла из России любит это кино, и пусть он напишет ей открытку, и пусть эта открытка станет ее талисманом.

Вот о чем можно думать в закрытом пустынном Чикаго, кроме того, что прислушиваться к организму и писать завещания.

И Рон написал мне открытку, и еще что-то на DVD написал, пока не разобрала на фото… И все это уже отправлено мне почтой в Петербург.

 Скажите, можно было уснуть после этого?

И как-то чуть светлее стало небо, и та бегущая в тапочках по поземке продавщица павильончика, и эта открытка, и этот фильм, и такая Оксана с такой талантливой дочкой, некогда привезенной в Штаты из Украины... Оксана, которая тоже любит фильм «Небраска» и решила порадовать меня. Они из тех людей, которые удерживают чудом планету, а не толкают к небесной тверди.

А вдруг таких все же больше?

 

 

НЕ СПИТСЯ

 

И зачем видеть Париж и умирать, если всю ночь в получасе езды от дома штормит под балконом море, шумит, совсем не укачивая на волнах памяти и не принося сон... Ворочаешься, слушаешь шум морской, но все зря. Уже не будоражит так память, уже всю ты ее сто раз избороздила. Не вспыхивает уже кровь от воспоминаний, но и не убаюкивают они.

Встанешь с рассветом, все равно не спится, и пойдешь со вчерашним лицом бродить и смотреть, как гаснут фонари, как обманчиво мирны и красивы и тихи предутренние чайки, как розовеют деревья, а ты бледна в этом свете и вообще бледна...

Чего же ты не спишь, мешает жить Париж?

Нет…

 

 

 

КАЗУСБЕЛЛА

 

Так мы называли нашу сотрудницу по имени Белла.

Там, где появлялась эта Беллочка, тут же рушились отношения, люди падали в обморок, задыхались от чудовищной клеветы, лжи, которую бесполезно было опровергать. Беллочка была высшим пилотажником интриг и подлостей, щелкала людей, как настоящая лесная белка. Клац острыми зубками — и нет орешка.

Сталкивала она нас очень правдоподобно, лениво произнесет одну фразу, зевнув, — и все. Коллектив бурлит, пытается верить-не верить, но чаще верили, рвали отношения с ни в чем неповинным очередным орешком Беллочки. Она же только сдувала очередную шелуху с нежных губ.

Люди вообще легче верят в плохое, чем в хорошее. Как-то оно, хорошее, не будоражит, не заводит... А главное, как только кто-то плохой, ты тут же, автоматически, становишься хорошим и обиженным, обида это очень сладко, да.

Поэтому казусбелле все удавалось.

Еще и потому, что она была любовницей начальника. И все только молились, чтобы любовь у него к ней прошла и этот повод для войны наконец исчез из коллектива. Но как назло начальник не охладевал к Беллочке, она же не жена.

И вдруг пришел в коллектив, который уже не работал, а только ждал, как будет развиваться очередной сюжет, молодой парень Митя. Он оказался крепким орешком, и он еще не знал, что шеф после работы целует Белле пальцы. И поэтому ровно через три дня распахнул дверь в высокий кабинет, устроился вальяжно в кресле напротив и сказал — что тут вообще за вашу мать?!

И поведал обо всем своими свежими глазами.

Шеф сидел как сок граната, слушал молча и долго, потом опустил голову и хрипло произнес — лучше бы вы все это мне не говорили... И упал с инсультом.

Больше Беллочку никто никогда не видел, начальником стал этот молодой и крепкий орешек Митя, а Беллочка, по слухам, стала ходить на исповеди в церковь каждую неделю, чего раньше не было.

Батюшке она рассказывала каждый раз про те разнообразные гадости, которые вытворяла в нашем коллективе. А поскольку каждый день была новая гадость, а всего их было миллион, то Беллочка не повторялась ни разу. Благодаря чему батюшка избавился от монотонии и даже произнес как-то:

— Вы моя самая любимая прихожанка, такого разнообразия грехов нет ни в одних заповедях!

— Я старалась, — улыбнулась Беллочка.

 

 

РЕЦЕПТ ЕЕ МОЛОДОСТИ

 

Мусор выносит сын, когда приходит.

— Мне кажется, ты меня родила, чтобы я выносил мусор, — говорит он и смотрит на меня.

Я утвердительно киваю.

— Так и знал, — вздыхает сын.

Но сейчас он в командировке, поэтому я дождалась темноты и потащила увесистый после уборки мешок через двор, почти по асфальту.

Тихо, много зелени, дворы пятиэтажек все зеленые. Еще теплый ветер, ни души, и я тащу свой мешок, но вдруг сворачивает во двор в оранжевой рабочей жилетке молодой узбек. Поравнялся со мной, подошел и молча, ни слова, взял из руки ношу.

— Спасибо, — успеваю только сказать я и даже не успеваю удивиться и обрадоваться.

— Нармальна, девишка, — отвечает парень и разворачивается в сторону петербургских мусорных баков.

 О, думаю я, теперь всегда только в темноте буду выходить, чтобы услышать «девишка»!

А ветер такой теплый, такое затишье перед осенней бурей, как будто тополя шелестят во дворе детства, как будто я снова там и снова девочка... Девишка.

 

 

ОБЛОМАЛ

 

Вот так откроешь глаза в темной зашторенной комнате, полежишь в тишине, и что-то вечно капает с крыши... А сейчас еще и гудит.

Почувствуешь себя вдруг покинутой всеми во главе с Богом, как будто одна в мире… И тут звонок!

Сын предупреждает:

— Мама, ливень, гроза, шторм, ни в коем случае не выходи!

И уже не так покинута будто, обломал мне сын покинутость мою всеми.

Потом еще полежишь — и опять во мраке душа.

Но опять звонит сын и спрашивает:

— Шницель сначала в яйца окунать, а потом в муку? Или как?

— Шницель? Ты ничего не путаешь?

— Короче, мама... Сначала в яйца или в муку?

— Но это не шницель, шницель — это когда...

— МАМА! В яйца или в муку, просто ответь, не надо рассказ писать!

— Ты имел ввиду отбивную?

— Мама. В яйца сначала. Или. В. Муку?

— Но если это шницель... Ты ничего не путаешь?

— Путаю! Но просто ответь! Яйца или мука сначала? ПРОСТО.  ОТВЕТЬ. МАМА.

И кричит уже почти.

— На тон ниже, — ледяным голосом отвечаю я.

— Блин, мама! Блииииин… Ладно, я сам поищу.

— Яйца сначала, — говорю.

А сама думаю: господи, как тяжело с людьми! Как же хорошо было в покинутости, господи…

 

 

ИВЫ И ДЕТИ

 

В нашем парке цветут вишни. Все белое...

Вчера гуляла там в сумерках, и вдруг проснулся фонарщик. Вспыхнуло разом много фонарей, уже в темноте, и это было очень красиво. Как в театре, когда заканчивается спектакль. Фонари отражаются в небольшом водоеме, а когда-то это были Екатерининские купальни...

Но давно уже это не царские купальни, а красивая, как любой водоем, но грязная лужа. Фонари отражаются в ней то серебром, то золотом. А на небе очень тонкий полумесяц, как на мечетях. На берегу сидят на траве и пьют пиво два узбека, и этот мусульманский месяц в небе, тончайший, очень рифмуется с ними.

Парк этот рядом с заводом Полюстрово, знаменитые воды и лимонады. Вернее, завод находится в парке. Вроде свет у них в окнах, даже в столь позднее время, даже в карантин. Значит, работают...

Не узнала ивы, их много у воды, я их знаю со времен, когда дети были маленькие и мы гуляли в этом парке. Тогда они были плакучие, ивы и дети, как и полагается, а сейчас стриженые. Ивы.

Кроны круглые, напоминают цветную капусту, там, внутри кроны, тоже на зонтики дерево расходится... Натурально — цветная капуста, только очень большая.

На воде много уток, а недавно были сотни чаек. Хичкок. Сотни сидящих на поверхности белых чаек, нашествие, перестали бояться людей. Белая гладь воды.

Где они теперь, чайки, которых сменили утки?

Вечный вопрос — куда деваются вдруг птицы...

Прошла мимо школы, где учились дети. Вспомнила смешную историю.

Как меня вдруг вызвали туда, никогда не вызывали, я разволновалась, приготовилась, как орлица, защищать своими крылами детей. Учительница эта, которая вызвала, была художником, с короткой стрижкой и сигаретой, ей разрешили курить в ее рисовальном кабинете.

И вот она меня туда приглашает, а я нервничаю, жду неприятного разговора, она закуривает тут же, а в бокале ее дымится кофе. Я попросила разрешения тоже закурить, тогда еще вовсю курила, она кивнула и вдруг...

Глаза ее расширяются, она замирает, сигарета в ее пальцах дымится без дела, и на лице ужас.

Но молчит.

Я что-то спрашиваю, нервно затягиваясь второй сигаретой, а ее глаза все шире, и ужас в них все сильнее.

И тогда я вижу, что все это время стряхивала пепел в ее бокал с дымящимся черным кофе.

Не помню свою реакцию на это обнаружение, но проходила вчера, вспомнила, засмеялась.

Зря нервничала, на детей она не жаловалась, обратиться хотела с очередной просьбой, но после моего безумия, наверное, передумала. Не помню.

Тополя постройнели, в темноте показалось, что высохли. Подошла ближе — нет, их тоже облагородили, постригли.

Все в парке пострижены, кроме меня. Парикмахеры в изоляции.

 

 

БЕГУ

 

Тогда я точно просыпалась с радостью каждый день.

Может быть, потом, не помню уже, тоже были такие утра...

Но тогда точно с радостью.

Выбегала в бабушкин двор на Первомайской 70, ташкентские трамваи рано будили, что-то бурчали на повороте около нас, громыхали.

Просыпалась и сразу в палисадник, знают ли сейчас это слово. Бабушка называла свой дворик только так — палисадник.

Иди погуляй в палисаднике, а где там гулять, три на три метра. Но тогда бесконечным казался, как-то умудрялась гулять.

Выбегала, присаживалась на корточки, там петуньи бабушкины, флоксы, она их называла флексы, шары какие-то белые. Нюхала их каждое утро, бабушка уже к восьми утра с алайского базара все принесла, черешню большую, персики, виноград, инжир, помидоры, помидоры, помидоры... Потом сидела веером обмахивалась, уже жара в восемь утра. Ташкент.

Солнце еще не совсем поднялось, переходило от одних цветов к другим, поглаживало, а потом подскакивало и кипятком обдавало до вечерней прохлады.

Колыхалась едва занавеска, которая висела на входе, дверь в комнату, единственную, всегда открыта. Оттуда все время пели Карина и Рузанна Лисициан. Я думала тогда, что это одно имя, Каринаирузана.

Приемничек, называла свое маленькое радио бабушка. Оттуда пели.

Каринаирузана, флоксы, петуньи, шары белые, туалет с квадратиками газет на гвоздике во дворе.

Потом начинал лаять Азарт у Матюшиных, почему-то тогда часто собак Азартами называли. Прямо у калитки жили пенсионеры Матюшины, муж и жена, худые, седые и кучерявые оба, похожие на овечек седых. Их называли только Матюшины. А другую соседку в этом дворе бабушка называла Вера Яковлевна, а мои родители — Кряковна. И я думала, что она Кряковна, так к ней и обращалась.

Кряковна все время руководила бабушкой, огромная, в бородавках, похожа на картофелину проросшую. Все время то волосики на лице, то бородавки, большая картофелина-мутант. У нее был сын дядя Юра, редко приходил, был похож на тихого шукшинского персонажа. Молчит и думку думает. И курит. С Кряковной-мамой бесполезно спорить было. Никто и не спорил. Оставалось курить в задумчивости.

Лишь жена Юры безмолвного, тетя Клара, была бойкая и укрощала Кряковну только взглядом и голосом. Потом она же и ухаживала за ней до самого конца. Мыла. Стирала. Уколы, все...

Нет той калитки давно, как будто и не было. Снесли все, новодел там, проезжала уже через годы и заплакала.

И чего? Почему? Жара, туалет с дырками и газетой, овечки Матюшины и картофельный клубень Кряковна И одни и те же песни кариныирузаны. Ах, нет. Вру. Еще все время бабушка ириски сливочные ребристые покупала, квадратиками.

Может, все дело в них?

Из-за них с радостью неизменной день встречала и глаза всегда хотелось быстрее открыть?

А Азарт как залает, значит, кто-то идет. Или подъезжает. Может, даже папа с мамой. Бегу-бегу!

 

 

ЭТО ОЧЕНЬ МНОГО

 

Я хотела бы жить в лесу. С волками. С волками жить и по-волчьи выть. А не с людьми и по-людски. По-людски люди не понимают.

А волки... Они красивые, сильные, с упругим взглядом, хотя и с собачьими тоскующими глазами, и я бы с ними чувствовала себя женщиной, с волками рядом. Ну хотя бы с одним… При условии, что не разорвал бы и не съел, не принес бы боль, а так... хотела бы.

 Вообще хотела бы жить на отшибе, где мне очень нравятся разные некрасивые поселковые магазины. Туда меня тянет магнитом всю жизнь, и тому есть причины. Сегодня я в таком поселке, на отшибе.

Мне всегда кажется, что именно в таких магазинах, даже в наше время пресыщения, есть что-то такое, чего нет там, где есть лоск и богатство.

Вот и сегодня меня повело в такой магазин, и я там нашла такое....

Но не скажу.

Это магические магазины, сельские, еще с тех времен, когда в забытом богом кишлаке, узбекском-таджикском, или ауле казахском, спокойно лежала Ахматова или еще что-то очень нужное на горных пастбищах, например, импортная шмотка, очень модная. Или, не к ночи, сам Ницще.

Два дня в тихой комнате старого деревянного домика что-то трещало... То ли старые оконные рамы шатались от ветра и гула соседнего леса, то ли просто дом старый потрескивал, шифер...

Тихо и только этот треск.

И я наконец захотела читать, взяла с полки Бунина, сто лет не читала, и лежу, читаю и умом понимаю, что как же хорошо, а сердце молчит.

Может, дело во мне, в сердце моем, не в Бунине же.

И все равно это было, как мало же мне надо, самое настоящее счастье.

Тихая комната в деревянном доме, треск тут и там непонятный и книжка в руках. И то, что я купила в деревенском магазине. Не скажу, что.

Такого в городе точно нет, и столько радости испытать за два дня — это не очень много, это бесконечно много. Потому что было еще в эти дни много таких же ярких радостей, совсем простых, совсем-совсем простых.

 

 

СКАЖИ, СЕРЕГА!

 

Серега алкоголик, и когда он выходит из запоя, то берет заказы на все, что делается руками, но с головой. Руки у Сереги растут из головы. Он сделал мне все, что не смогли другие приходящие и тут же уходящие. Они качали безголовыми головами и говорили: выкинуть надо и купить новый.

— Ха-ха, — говорит Серега, когда я зову его после всех мастеров по рекомендациям. — Ха-ха, ну-ну, ну дак понятненько... головы-то нет, — говорит Серега.

Потом надевает кроссовки и бросает — щас, мигом, мне надо кое-что подкупить. Вот это, это и это. О, еще это. И уходит в темень и проливной дождь покупать это и то. А я сижу терзаюсь, потому что Серега там под дождем, а потом возьмет сто рублей за все. Он берет за все всегда сто рублей. Бесполезно уговаривать и засовывать в карман. Карточки у него нет, потерял.

— Сережа, а вы вообще знаете, что есть цифры после ста? Может быть, вы просто не в курсе? Так они есть! Двести там... Пятьсот... Тысяча...

— Да я же ничего не сделал! Чего я там сделал-то! — удивляется Серега.

А недавно я ему дала две тысячи на материал, через минут двадцать буду, сказал Серега, тут рядом магазин, в подвальчике.

Прошло два часа. Я стала нервно смеяться, потому что дать алкоголику яростному две тысячи — это даже подловато как-то... Искушать человека, чтобы потом облегченно сказать — вот так и знала. Скоты все проклятые кругом!

Звоню ему — не берет. Но я успокоилась быстро, на здоровье, думаю. Совсем не расстроилась, я бы тоже на его месте скупила весь кондитерский магазин, если бы конфеты любила.

И вдруг звонит, совершенно трезвым голосом, уже подхожу, одноклассника встретил, поболтали.

Одноклассника встретил, ясно… Придет сейчас пьяный. Хотя голос вроде трезвый по телефону. Но два часа с двумя тысячами в кармане разговаривать с одноклассником и не выпить? С одноклассниками теперь пять минут хватит поговорить. Марьванну помнишь? — Помню. — Вот дура-то была...

И по домам.

И вот приходит Серега, с материалами, абсолютно трезвый, вытаскивает из кармана сдачу, чеки и еще мелочь выгребает до копейки.

Я стою молчу. Думаю

Скажи, Серега, с какой планеты ты упал на нашу прекрасную землю?

А вчера опять — сто рублей. Или... ничего не надо, что я тут, буксу только заменил...

Дала ему бутылку армянского коньяка, думала, обрадуется, все же не боярышник. И он обрадовался, но говорит — я один не пью. Я же не алкоголик какой-то! Давайте вместе.

 

 

ЗАПОМИНАЙ

 

Ночью не спалось совсем, пыталась заснуть, вертелась на огромной кровати, но море рядом, штормит и штормит, и я перестала бороться с бессонницей.

А стала слушать прибой.

Сознательно слушала прибой всю ночь, несколько часов лежала и слушала прибой. Дышала в такт, наверное. Потому что мыслей не было, прибой не прибивал никаких мыслей.

Наверное, слилась с ним, стала им, билась волной о волну, волной о берег, вдох-выдох, шумный вдох и очень громкий выдох.

Нет, одна мысль все же появилась — запоминай.

Ты просто лежишь и слушаешь прибой. И все. Ничего больше не происходит. И происходит все.

 

 

НА ПОЛЯХ

 

Полковнице никто не пишет. Ни одного, даже рекламного письма, даже от вдовцов армии США, даже завалящего порнопредложения нет, нечего отправлять в спам, прямо соскучилась. Корзина пуста. Входящие мертвы. Исходящие тоже... А не ценила. Вечная история про нехватку воздуха и про то, как мы его не замечаем, когда хватает. Все время кажется, что позвонят в дверь, но никто не звонит. Но все время кажется, что позвонят, физическое ощущение. Но не звонят. Ощущение чуть ошиблось. Снился муж. Будто сел на край кровати, седой, прямо он, живой. Только постаревший совсем, таким не успел стать, только во сне такой. Умирал красивым. Нестарым еще. Сел на край кровати, гладит ноги поверх одеяла, говорит — что, колени у тебя болят? Были другие, округлые, где они? Нет коленок! Почему?

Откуда они там только все знают...

 

Появился интерес к моментам засыпания. Когда ты еще не провалилась в сон, но и не здесь. Появляется какой-то сюжет нереальный, и ты понимаешь, прямо ПОНИМАЕШЬ, что это момент засыпания, путаница эта в сюжете, в сознании... И вдруг резко просыпаешься, чтобы тут же, наконец, глубоко заснуть. Стала ложиться с ожиданием этого момента путаного сознания, там всегда интересное что-то, но никак не ухватить. Заснуть и видеть сны. Проснуться — и все живые и здоровые. И сына, наконец, обнять. Кого угодно обнять, накормить... Ужасно, когда некого кормить. Это какое-то особое одиночество для меня. Некого кормить. Некому готовить.

 

Я все о любовниках думаю. Как они в самоизоляции? Кошмар. Сидят дома с женой, а ОНА там одна. И ничего не придумать, никаких совещаний и срочных проектов. Разве что по скайпу повидаться, а если вдруг зайдет жена и спросит — кто еще такая, можно ответить, что учительница суахили. Давно, мол, мечтал овладеть этим языком.

 

В пять утра начинают просыпаться птицы, я сдаю им вахту и ложусь спать. Подумала, что никогда не видела спящих птиц... Прямо вот так глазки закрывают и спят? И еще о птицах. Увидела прекрасный докфильм о курских соловьях. Там потрясающие с тремя длинными зубами курские старухи. Сокрушаются, что соловьи поют-то красиво, а деток своих выкормят и бросают. Одна рассказчица даже заплакала по поводу дальнейшей судьбы птенцов. Но больше всего мне понравилась рожь. Колосится тихо, без музыки закадровой, а на фоне ее финальные титры. Почему этот финальный кадр заставил волноваться?

 

Приезжали дети. Не обнять и не поцеловать. Это невыносимо... Вошли в масках со словами — всем оставаться на своих местах.  Это поздравление. И вытащили необыкновенной красоты кулич розовый. Испекла подруга сына. Она русская, наполовину русский и мой сын. Когда я подливала ему вина, он сказал — не надо, мама, спаивать мою русскую половину. Социальную дистанцию соблюдали даже на маленькой кухне, хотя я все время порывалась ее нарушить… Мама, назад! — кричали дети.

 

За окном дерево зазеленело без меня, переглядываюсь с ним, вздыхаю... По утрам вновь стали слышны детские голоса, как раньше. Только не хватает аккордеонистки из садика рядом, которая надрывно и с неизменной тоской пела детям их песни. Я всегда просыпалась от ее пения, и ее тоска в голосе передавалась тут же мне. Или моя — ей…

 

Вспоминаю вчерашний сон, где муж был, как живой, и пришел как будто ко мне мириться, а я ему говорю — я еще подумаю... А сама радуюсь во сне, что помиримся. Только помучаю немного, как водится. Но уже счастлива.

Просыпаюсь и вспоминаю, что его нет уже одиннадцать лет. Вообще нет. И не будет никогда больше.

Плохие новости — это непоправимость. А все остальные — хорошие.

 

Я бы хотела быть далматинцем.

Бегаю по парку, а все дети кричат: «Мама, смотри, какая собачка,  я тоже такую хочу!»

Или вели бы меня по тротуару, а все бы, самые упыри, улыбались и говорили хозяину моему: «Красавица какая у вас!»

А так ходишь — хоть красавица, хоть в яблоках, хоть в духах, хоть с перегаром, хоть в маске, хоть без — тусклый глаз у всех одинаково не горит, и все только спрашивают, где здесь ГИБДД или Великолукские колбасы.

 

Всю жизнь ищешь родную душу. И наконец находишь. Эта душа — твоя.

 

Сегодня на почте. Передо мной мужчина лет сорока. Пришел получать пенсию отца за полгода, по генеральной доверенности.

Как я поняла из его разговора с оператором, пенсия на имя Ивана Грозного. А поняла я потому, что почтовая женщина, читая доверенность, сказала: «Так... смотрим... Грозный... Иван...»

Тут я хохотнула тихо, поэтому отчество прослушала.

Оператор отсчитала сумму за полгода и говорит сыну Ивана Грозного: «Только аккуратнее, тут большая сумма, не потеряйте».

«Ни в коем случае, нет, что вы, — произносит сын, — донесу в лучшем виде. А то он меня убьет».

 

Ловлю себя на том, что улыбаюсь, когда слушаю и смотрю на Лотмана. Уже и не слушаю, просто смотрю…

Так улыбаются родному человеку. Уже, казалось, смирилась, что нет его, даже такие умирают... И просто умиротворенно смотрю. Сотый раз. И впервые вдруг слышу лай его собаки. Столько раз смотрела, а лай этот как будто не слышала. Слышу лай его пса, где-то в другой комнате или во дворе, и больше не улыбаюсь, потому что лай этот меня... ох… не передать словами…

Как будто до сих пор бродит этот пес по свету и плачет.

 

У меня появилась мечта, наконец-то...

Встретить того человека, который решительно, раз и навсегда, отделит котлеты от мух, вишенки от тортов, нервно курящих от их сторонки, ковыряющих в носу от тех, кто их смеет этому учить, мышей от добравшихся до них. Думающих, что это дно, от тех, кто снова постучал снизу, а также небином от ньютона.

Я бы хотела встретить такого человека и сказать — я тебя ждала всю жизнь. Пошли. У нас еще много работы.

 

Вдруг содрогнулась от мысли, что имя свое не я выбирала.  И никто сам не выбирал. Только пришел в себя — а ты уже Алла. Это как это? С первой минуты несвободна. Я. Вы. Никто не спросил. Сразу, как уши открылись миру, — ты алла, или петя, или марина... Ничего себе.  Сразу в оборот взяли, без тебя тебя назвали...

 

Завтра занятие с Маргаритой, 7 лет. У нее выписался из больницы наконец папа. Она говорит тревожно — папа болеет, у него краб.  И смотрит на меня испуганно. КРАБ.

 

Родители стали ко мне обращаться: боятся детей...

ДЕТЕЙ БОЯТСЯ РОДИТЕЛИ. А вы думали, только дети беззащитны? Только детей «недолюбили?» Ничего подобного. Родители часто беззащитнее детей, сжимаются при виде их, боятся, да. Очень часто. Нет, пусть лучше дети родителей боятся, если уж гармонии не случилось. Это как-то больше природе отвечает. Но чтобы родители — детей... О, какая богатая тема. Детки есть такие, что атомная бомба бомбоубежищем покажется.  А еще старость потом, вот где посжимаетесь и засемените... Много люди рассказывают.

 

Парадокс обнаружила. Все люди скрывают свой возраст, почти все, все хотят быть помоложе, кто какими путями, но всем приятно, когда не дают твой возраст, чего уж там...

И только страны с древними культурами борются за право быть более древними, самыми древними, самыми-пресамыми... И потому, значит, правыми. Зачем быть правыми обязательно, если из-за этой несравненной правоты гибнут люди со всех правых сторон? Дети и старики.

Нет ответа.

«Больше нет ни измен, ни предательств, И до света не слушаешь ты, Как струится поток доказательств Несравненной моей правоты».

 

Писать не могу пока. Читаю «Дневники» Чуковского. Там он в одном месте ошибся и упомянул Эдгара По (а на самом деле у Джерома К. Джерома это). Не суть. Там история известная про то, как один хотел сфотографировать человека с прыщом, а в результате получился... прыщ с человеком. Сначала крупно прыщ, потом мелко человек.

Очень знакомая оптика, нет? И эта разница оптическая почему-то принимается во всех баталиях за убеждения. Иногда это оптика, и тогда ничего не поделать. А часто не оптика, а боязнь ни к кому не принадлежать.  И тогда думаешь, как же непросто человеку, когда по этой причине.  Но он-то думает, что не по этой, пусть думает.

 

Карантин нельзя вводить больше. Посмотрите, посмотрите, этот наш вид, сапиенсов, и без того одни вопросы к нему, понесся селью с горы...  Но есть животные. Муся недавно смотрела на меня, на животе моем лежала, а я в монитор пялилась поверх ее головки, поверх, поверх... Как пресытившийся мужчина, который не видит, или делает вид, умоляющих глаз влюбленной в него женщина. Ты ж взгляни на меня хоть один только раз.

А я зачиталась, не вижу ее, не снисхожу, только дыхание чувствую привычно, и вдруг кто-то меня так ласково по щеке погладил, это она лапкой своей, как человек, клянусь… Когти спрятала и подушечками розовыми...

 Я онемела. Говорю ей: Муся, это ты, что ли? Она опять робко лапу вытягивает и аккурат по щеке гладит.

Говорю ей: ты по левой погладь лучше, чтобы выздоровела она... Она поменяла лапку и по левой погладила. Можете не верить. Погладила по левой.

Чья душа в ней? Все душами поменялись. Люди с животными, животные с людьми, огонь с морем, листья желтые по городу кружатся.

 

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация