Кабинет
Анна Кознова, Ксения Жупанова

Переделкино студенческое

Послесловие Павла Крючкова

Часть 1

 

История студенческого Переделкина начинается с появления на окраине Городка писателей в конце тридцатых годов прошлого века первого общежития Литературного института. Предназначавшееся для размещения студентов здание фигурирует в протоколах заседаний Правления Литфонда СССР как «жилое помещение в Переделкине, предоставляемое ЛФ для общежития»[1]. Однако из воспоминаний студентов становится понятно, что это была бывшая баня Городка писателей, переоборудованная в студенческое общежитие. Вероятно, помещение было построено вместе с первыми довоенными дачами для возводивших их рабочих. По воспоминаниям Александра Яшина, проживавшего в конце тридцатых годов в общежитии в Переделкине, где у него была отдельная комната с кухней и верандой[2], баня находилась там, где в начале 50-х годов будет построен гараж Литфонда на 15 машин[3]— нынешнее пересечение Гаражного переулка и улицы Лермонтова. Юрий Окунев вспоминал, что в довоенном общежитии в Переделкине соседями оказались будущие поэты и прозаики: Николай Отрада, Сергей Смирнов, Александр Яшин, Борис Ямпольский, Иван Бауков[4]. Тогда же в Переделкине жили поэты Михаил Луконин[5] и Михаил Львов[6]. Через десятилетие многие из этих студентов, уже как признанные советские поэты, окажутся соседями по дачам на улице Довженко в том же Городке писателей.

Почему же общежитие Литературного института оказалось именно в Переделкине, вдали от Тверского бульвара, куда студентам приходилось ежедневно ездить на лекции и семинары? Обратимся к истории учебного заведения.

В первые годы своего существования Литературный институт, открывшийся в конце 1933 года, назывался Вечерним рабочим литературным университетом (ВРЛУ). Это был «учебный центр, дающий возможность писателям, творчески себя проявившим, и, в первую очередь, писателям из среды рабочих и крестьян, повысить свою квалификацию, получить всестороннее развитие и критически усвоить наследие литературного прошлого»[7]. С появлением в 1935 году заочного отделения возникла необходимость в расселении студентов, приезжающих в летние месяцы на сессию и вынужденных самостоятельно устраиваться в Москве. С 1935 года Литфонд начал предоставлять студентам дотации на питание, пособия, путевки в дома отдыха, таким образом взяв на себя заботу и о будущих писателях. В этом же году в постановлении Секретариата Союза советских писателей СССР (ССП СССР) предлагалось открыть дневную форму обучения, «…с этой целью обязать руководство ВРЛУ принять меры к уплотнению рабочего времени для третьего курса, единовременно обеспечивая студентов стипендией, покрывающей прожиточный минимум, и в отдельных случаях общежитием»[8]. Фактически же вопрос с предоставлением общежития так и не был решен.  В сентябре 1936 года ВРЛУ был преобразован в Вечерний литературный институт (ВЛИ) при Союзе советских писателей СССР, а продолжительность обучения увеличена до четырех лет[9].

Поворотным моментом в решении вопроса о студенческом общежитии Литературного института стал Акт ревизии института и доклад ревизионной комиссии ССП «О состоянии Литературного института Союза советских писателей СССР на 1-ое января 1937 года», в котором указывалось на серьезные трудности, с которыми сталкивались студенты: «Столовых и общежитий Лит. Институт не предоставляет. Приехавшие в Москву студенты временно помещаются в общежитии ССП, затем теряют это право и остаются без пристанища: например, Попов-Яшин, архангельский поэт, второй год ночует с женой и ребенком по вокзалам; Вержейская, переводчица Гервига ([sic!] Георг Гервег 1817 — 1875), в течение 2-х лет ночует у подруг; Фахторович, один из авторов книги о Серго Орджоникидзе, входящей в „Историю Гражданской войны”, около 3-х лет жил у товарищей, ночевал в кабинете Директора Института и т. д. Чувашский поэт Минеев ночует по вокзалам. Делались директором заявления в ССП, несколько раз представлялись списки нуждающихся в жил. площади, ставился вопрос о надстройке или выделении из жилищного фонда ССП 3-х квартир для общежития или о постройке стандартного дома за городом — во всем Секретариатом ССП Институту было отказано»[10].

Ревизионная комиссия ССП указала также на то, что Литературный институт имел на шестнадцать учебных групп всего семь аудиторий, только две из которых были достаточно просторными для проведения лекций. Часть занятий приходилось проводить в недавно открытом буфете. При этом несколько помещений в здании занимали редакция журнала «Знамя» и издательство словаря «Гранат».  

В 1937 году руководство Литературного института направило письмо в Совнарком СССР о реорганизации ВЛИ в дневное литературно-творческое учебное заведение. Наконец в 1938 году ВЛИ был преобразован в Литературный институт ССП СССР с дневной формой обучения и стипендиями. Стипендии были совсем небольшими, 150-175 рублей, но выплачивались и повышенные именные в 500 рублей[11]. Студентам наконец было предоставлено общежитие за городом, арендуемое Литературным институтом у Литфонда[12]. Сам Литфонд располагался в Доме Герцена на Тверском бульваре 25, соседствуя с Литературным институтом. Тогда как под Москвой в Городке писателей было большое хозяйство с пустующими баней и бараком, где и было обустроено общежитие. Именно таким странным образом воплотилась озвученная И. В. Сталиным на встрече с беспартийными писателями 1932 года задумка организовать писательский городок вокруг литературного института[13].

Первопроходцем в студенческом освоении Переделкина оказался Виктор Федорович Боков. Обосновавшись на первом этаже стандартного восьмиквартирного дома (в начале нынешней улицы Горького) уже в 1936 году, он станет свидетелем многих событий в жизни Городка писателей. Познакомившись в том же году с Андреем Платоновым, Виктор Боков часто встречался с ним в Переделкине: сначала Андрей Платонов приезжал к Пастернаку[14], а после и к молодому поэту.

 

Меня притягивало к нему с невероятной силой. Возрастная разница в пятнадцать лет не мешала нашей дружбе. Мы были как товарищи, как одногодки. Он стал наведываться ко мне в Переделкино. Появлялся Платонов обычно на рассвете. Как ранняя синичка стукнет в окно, подыму занавеску, а он стоит. Сна как не бывало!

Выхожу на крыльцо, садимся на ступеньки, молчим, а нам хорошо, мы единомышленники.

 — Пошли на Баковку, — предлагает Платонов.

 — Пошли!

И вот мы на Баковке. Маневрируют паровозы, влюбленно встречает их Андрей Платонов, нет-нет да кинет реплику машинисту, выглядывающему из будки, а тот Платонову рукой помашет, как своему сменщику!..

При встречах с Андреем Платоновым у меня всегда было желание что-нибудь «выкинуть», «отчубучить». Он поддерживал это, его душа была юной и озорной.

Переделкино. Идем с Платоновым к Самаринскому пруду. Навстречу ватага измайловских ребятишек. Поравнялись. Я спрашиваю:

 — Ребята! Кто из вас подхалим?

 — Я! — выступил вперед бойкий, смышленый паренек.

 — Получи рубль за откровенность!

Мальчишка выхватил из моих рук потрепанную купюру. Платонов прослезился от восторга. Эта сцена была в его духе.

 

В книге исследователя жизни и творчества А. П. Платонова Н. М. Малыгиной упоминается письмо Виктора Бокова Андрею Платонову о визите к Б. Л. Пастернаку в 1941 году: «Поминали много Вас. Была одна свободная рюмка. Ваша»[15].

В этот период Виктор Боков был уже хорошо знаком с Пастернаком и оставил множество воспоминаний о встречах с ним:

 

Помню, приехал с электричкой в Переделкино. Вышел. Смотрю, в толпе перрона — Пастернак. Пошли вместе. Не дорогой, где сосны, а мимо церкви, по тропинке. Дошли до Сетуни. По кладинкам перешли речку. Летнее солнце шло на закат, но еще не спадал зной. Хотелось пить. Пастернак подошел к бетонному колодцу, в котором накапливалась родниковая вода и текла через железную трубу наружу. Пастернак пригоршней стал жадно пить. Он был невероятно красив в эту минуту[16].

 

Навсегда свяжут Виктора Бокова с Борисом Пастернаком проводы Марины Цветаевой в августе 1941 года в Елабугу на Речном вокзале, на которые они вместе отправились из Переделкина. В 1942 году, уже будучи заключенным в следственную камеру в Сталинске, Виктор Федорович написал:

 

Мы оба успокаивали

Надежды сладким снадобьем,

Мы вашу трезвость спаивали,

Чего никак не надо бы!

 

А люди лихорадочно

Себя в тот день спасали,

И дико, непорядочно

И вас, и все бросали[17].

 

Яркие воспоминания о встречах с Александром Фадеевым в Переделкине оставил Александр Яшин:

 

Мы купались вместе в Переделкинском пруду. Не помню случая, чтобы Фадеев забредал в воду постепенно, оглядываясь и подрагивая, как делают другие, — нет, он кидался в воду сразу, сколь ни была она холодна. Опытный пловец, атлетически сложенный, он выбрасывал далеко вперед свои сильные руки и в последний момент перед гребком как-то изящно чуть приподнимал ладони и ритмично, плашмя ударял ими по воде, словно ласково похлопывал ее по плечу. Плавал он быстро, щеголевато и почти бесшумно, слышны были только влажные, сочные шлепки ладоней. Слава у Переделкинского пруда недобрая. В нем много несуразных течений, холодных ключей, нижние слои воды местами леденят: стоит опустить ноги, и жестокие судороги парализуют человека. Редкий год проходит без жертвы. Но Фадеев знал свою силу и, не задумываясь, плыл. Настоящий «морской разбойник», как он в шутку порой называл себя. Я никогда не поспевал за Фадеевым и потому делал вид, что меня просто не тянет к другому берегу[18].

 

А вот встреча студента Яшина со знаменитым соседом по поселку, на этот раз, у общежития:

 

Идет как-то Александр Александрович мимо нашей избушки в сторону лесничества, а я сижу с топором на высоченной ели, сучья толстые обрубаю для топки. Жена моя, заприметившая его издали, кричит мне приглушенно:

— Слезай скорей, неудобно!

А он услышал:

— Поздно! — И хохочет: — Застукал?

— Куда вы, Александр Александрович? — спрашиваю я. Но Фадеев настроен весело, он не хочет разговаривать всерьез.

— Думал — в лес, на прогулку, а сейчас придется завернуть в лесничество, сообщить о нарушителе.

Тогда пробую шутить и я:

— Выходит — под собой сучья рублю?

— Это уж ваше дело.

— Ну ладно, если вы не совсем Бирюк, заходите — умаслю.

— Чем? — заинтересовался Фадеев.

— Смолку жевать будем. Высший сорт. Сейчас спущусь.

С детства мы, жители северных лесов, приучались жевать еловую смолку. Сосновая смолка для жевания не годится — я все виды ее перепробовал…

И вот мы с Александром Александровичем склонились над драгоценным даром леса — я с жадностью, он с любопытством — и заработали челюстями…

— Урожайное дерево! — восхищается он, оглядывая елку, всю снизу доверху. — А на соседних нет?

— Я никогда не встречал, чтобы на двух сразу. Вот не пойму — почему так: на одной мед, на другой деготь!

— Ну что вы! Понять, наверно, все-таки можно, — говорит Александр Александрович. — А почему среди людей: один — человек как человек, другой — скотина, один стихи пишет, другой доносы? А живут рядом, под одним солнцем, одному богу молятся[19].

 

За гаражами Городка писателей, там, где находилось здание бывшей бани, приютившее студентов-литинститутовцев, до сих пор высится стройная, но уже засохшая ель с обрубленными нижними сучьями — немой свидетель давней студенческой жизни.

Жизнь за городом вдали от Тверского бульвара нравилась далеко не всем обитателям общежития. Борис Ямпольский в 1939 году сетовал в письме Директору Литературного института А. Л. Жучкову на то, что поездка в институт занимает у него ежедневно 11 часов: с 7 утра до 6 вечера, что совершенно лишает его возможности работать творчески[20]. Так же и в строках стихотворения С. В. Смирнова, посвященных Литературному институту, читаем:

 

Общежитие наше

Не очень-то близко, по сути:

В двадцати километрах

От этого места оно.

И поэтому я

Иногда остаюсь в институте.

Мне улыбкой директора

Право на это дано[21].

 

В то же время в другом стихотворении Смирнов с теплотой вспоминает об общежитии:

 

Здесь я жил, никогда не грустя о былом,

В предзачетные ночи сидел до рассвета,

На учебных пособиях спал за столом —

Разве можно из памяти вычеркнуть это?

 

Разве можно забыть, как дурачились мы,

На стипендию дружеский пир затевая.

Как тобой дорожили во время зимы,

Общежитие, пристань моя путевая![22]

 

Очень скоро переделкинская жизнь прервется. Студенты будут уходить на фронт, прекратятся занятия, многое, о чем мечталось, — не случится. Еще до Великой Отечественной войны трагически оборвется жизнь поэта Николая Отрады. Прямиком из Переделкина он отправился на фронт Советско-финляндской войны, откуда не вернется. Михаил Луконин, его ближайший друг и сосед по общежитию, вспоминал:

 

«Война!» — услышали мы, войдя в институт декабрьским утром 1939 года. Переглянулись, вышли и заторопились в военкомат. Дня через два пахнуло нестерпимым морозом, мы поставили на снег свои лыжи. Мы прощаемся — нас разбили по разным взводам 12-го лыжного батальона московских добровольцев. Сидим на валуне, шутим, достаем свои смертные медальоны, разглядываем их, передавая друг другу. Уже потом, в Москве, сдавая оружие, я раскрыл медальон и обнаружил, что тогда мы с Колей перепутали их. Незадолго перед этим Коля очень поссорился с нашим товарищем, поэтом Ароном Копштейном. Вообще крупные разговоры были не редкостью в нашей принципиальной, задиристой юности. Арон и Коля оказались в одном взводе. Несколько раз мне доводилось встречать Арона. Он шел на лыжах тяжело. Останавливался, опирался на палки и начинал о стихах: «Что написал? Почитай». Сам читал. Рассказывал о своем взводе, я расспрашивал его об Отраде, передавал привет. Арон не скрывал, что их взаимоотношения так и не наладились. Чаще других бывал у нас комсорг батальона Платон Воронько: однажды, лежа под елью в секрете на передовой, я уловил скрип лыж и навел СВТ. «Стой!» — «Это ты? Здорово! Идем по делу», — ответил мне из темноты Платон, узнавший меня по голосу. Но вот 4 марта 1940 года Платон прибежал к нашему блиндажу, сбросил лыжи и горько сказал: «Нету Отрады и Копштейна. Вчера на озере в бою белофинны окружили взвод и кричали: „Сдавайтесь!” Коля крикнул: „Москвичи не сдаются!” — и бросился на них, ведя огонь. Взвод прорвался, вдали черной точкой на снегу виднелось тело Отрады. Арон Копштейн посмотрел на всех своими добрыми глазами, сошел с лыж, взял ремень волокуши и пополз туда. Стреляли снайперы, Арон уже возвращался обратно, тащил Колю: пуля сначала обожгла его плечо, другая попала в голову…»[23]

 

Память о погибшем поэте будет хранить и Иван Бауков, еще один обитатель подмосковного общежития. Он напишет в 1944 году «Песнь об Отраде», где будут строки:

 

Стихнет бой —

Березы сыплют листья

На поля, изнывшие от ран.

Дым Варшавы стелется над Вислой,

Как над речкой Сетунью туман.

 

Так же, как у тихой речки Сетунь,

Дерево столетнее стоит…

Кажется, мгновенье — из-за веток

Выйдут однокурсники мои

 

И в костер подбросят свежей хвои.

Вещмешки на землю уронив,

Мы припомним осень под Москвою,

Шумные студенческие дни[24].

 

 

 

Часть 2

 

Практика селить в Переделкине студентов Литинститута продолжилась в послевоенное время. Места для обучающихся заочно предоставлялись в Доме творчества, который с 1946 года располагался в одной из дач городка, ранее арендуемой К. А. Треневым. Дом стандартной переделкинской постройки 1930-х годов — шесть комнат, балконы, два или три крыльца — вмещал столовою и комнаты-номера для писателей. Одесский прозаик, узник ГУЛАГа В. М. Гридин, студент Литинститута с 1947-го по 1952 год, оставил воспоминания о студенческом лете 1948 года:

 

По соседству с нашим общежитием была дача Катаева, и тогдашний малолетний сынок этого любимого писателя-земляка целыми днями гонял под окнами, мешая нам зубрить, а сам Валентин Петрович часто шагал на речку и обратно — в купальном халате и с полотенцем через плечо, чтобы тут же засесть за свой злополучный роман «За власть Советов»… Кроме того, вокруг бурлила непринужденная, прямо обывательская жизнь других знаменитостей: вон высовывалась из своей калитки, тоже в халате и с папильотками — заспанная Вера Инбер, резко протягивая молочнице бидончик, там шагал с корзинкой Корней Иванович, бормоча про себя в рифму  «Я на территории этой санатории…», а по этому санаторию — дому творчества писателей — мрачно бродил с женой, («неизменной О. И.», как значилось в его посвящениях) рыхлый и большой Соболев. Или вот подкатывает на машине огромный и веселый Симонов с маленьким испуганным Ажаевым, или на перекрестке сошлись с палочками Федин и Гладков, о чем-то академически шепчась. Но совсем знаменито вел себя только что прибывший из Тель-Авива после провозглашения Израиля сосед по первому этажу нашей «треневской» дачи. Поэт Ицик Фефер то катался с дочкой и зятем-офицером на черном мощном «линкольне», то читал громко и по-еврейски свои стихи жене, лежащей в шезлонге, а то рассказывал на всю столовую, как он летел через Баку и Тегеран на Ближний Восток с особой культурной миссией… Несчастный, который через несколько будет расстрелян вместе со всем составом Антифашисткого Еврейского комитета…[25]

 

Уже через год Литературный институт надолго войдет в жизнь поселка. Просторные литфондовские дачи износились, требовали постоянных переделок и становились писателям в тягость. Гораздо привлекательнее были новые финские домики, которые строились на улицах расширяющегося поселка и сулили возможность оформления в собственность. «Очень прошу Вас поддержать мою просьбу в Литфонде, чтобы мне разрешили построить домик на участке дачи в Переделкино, которую я сейчас арендую и которую я освобожу, как только построю домик», — обращался к Председателю комитета по делам искусств М. Б. Храпченко один из первопоселенцев Переделкина, советский писатель Василий Ильенков[26].

В результате перестановок и переездов в поселке освободилось несколько домов: та самая дача Ильенкова (№ 14), а также бывшие дачи Бруно Ясенского (№ 9), Константина Тренева (№ 11), Федора Панферова (№ 16), несколько комнат дачи Владимира Бахметьева (№ 12), первый этаж дачи Ильи Сельвинского, которую поэт сдавал, чтобы не платить за аренду (№ 24), и так называемая «Дача Маршака» (дом, построенный для Самуила Маршака, но впоследствии переданный Николаю Тихонову). Именно так, по фамилиям первых арендаторов, называли дачи старожилы Переделкина и студенты, которым это помогало ориентироваться в незнакомой местности.

По воспоминаниям выпускника Литинститута, поэта Константина Ваншенкина, известие о переселении в Переделкино студенты получили в сентябре 1949 года и приняли с негодованием. Их, и без того видевших в стенах института почти половину жителей Городка писателей: В. Г. Лидина, Л. С. Соболева, Л. А. Кассиля, Л. М. Леонова, В. П. Катаева, К. А. Федина, В. В. Иванова, Б. С. Ромашова, — не привлекала идея загородной жизни. Ночью после оглашения решения было сочинено официальное обращение к Фадееву:

 

Переселившись в Переделкино, мы будем терять ежедневно 4-5 часов на дорогу, будем находиться в зависимости от расписания паровых поездов и, таким образом, будем оторваны от библиотек, читален и тех же кабинетов кафедр и спортзала института, которые организовываются на месте теперешнего общежития. Оборвется налаженная связь с предприятиями и учебными заведениями; мы будем оторваны от культурной жизни столицы, не сможем посещать театры, музеи, выставки, а нам, приехавшим с окраин, это необходимо. Находясь в теперешнем общежитии, мы имеем возможность работать в учебных аудиториях (в неурочное время), в Переделкине работать будет негде.

Студенты материально не подготовлены к переезду: обувь, одежда, деньги на городской транспорт[27].

 

После того, как Иван Ганабин и Константин Ваншенкин отнесли письмо Фадееву и рассказали о возникшей проблеме на собрании секретариата Союза писателей, переселение, которое должно было состояться в ближайшие дни, отложилось на год. В качестве эксперимента было решено переселить только первокурсников. Согласно первому приказу о переселении в Переделкино для 35 человек была отведена всего одна дача. Когда некоторые студенты отказались заселяться в такие условия, на них было выписано отдельное распоряжение о принудительном выполнении приказа[28].

Официальное переселение Литинститута в Городок писателей состоялось в 1950 году. Литературный институт вошел в жизнь поселка, студенты заполонили стареющие дачи и пустынные улицы. Со временем они полюбили переделкинские пейзажи и уют деревянных домов-кораблей:

 

Наши дачи — стройные, ладно сколоченные, среди распущенной зелени кленов и тополей, с антеннами, выброшенными в синеву, походили на корабли-фрегаты. Идешь вдоль тихого сосняка, и вдруг — из распахнутых окон, как пушечные залпы, вырываются раскаты хохота вперемежку с клубами табачного дыма. В комнатах — вповалку, яблоку негде упасть, лежат ребята на застеленных кроватях, «травят» анекдоты. На закрытой двери одной комнаты — бумажка с надписью от руки: «Г. Красильников, В. Марченко, 5-й курс. Зря не тревожить! Подготовка к экзаменам». За дверью — пулеметный треск костяшек: рубятся в домино. В окна заглядывают пышные кроны, ходят ходуном. Мы — в плаванье…[29]

 

Однако, как и предсказывалось в обращении к Фадееву, переделкинская жизнь предполагала существенные неудобства: ранние двадцатиминутные пробежки до станции, холод, а зимой — снежные заносы. Раиса Хубецова вспоминала, как в темноте утром, чтобы добраться до станции, студенты держались за руки, а однажды, когда бушевали снежные заносы, решили не возвращаться в Переделкино и нелегально ночевали на партах в аудиториях в Доме Герцена[30]. Рим Ахмедов, переводчик, писатель, друг и однокурсник Геннадия Айги, описывал, как оставался в институте с позволения бессменного хозяина этой нелегальной «гостиницы», сторожа Тарасыча:

 

Если в первые недели учебы я еще ездил туда [в Переделкино], то в октябре, с приходом холодных дождей и слякоти, стал ночевать в институте. Наверху, в читальном зале в несколько рядов стояли письменные столы…  Я сдвигал два соседних стола, делал „подушку” из нескольких мраморных досок от чернильниц, обмотав их для мягкости полотенцем, и устраивал постель — одну полу пальто под себя, другой полой укрывался сверху. Такое существование меня вполне устраивало. Идеально соответствовало бюджету: десять рублей в день. Пять на обед, рубль на сигареты, два на столичный батон хлеба и еще два на сто граммов колбасы. Всё. На дорогу не оставалось ни копейки. Это была значительная экономия. К тому же экономилось время: полтора часа пройдет, пока доберешься до общежития, а там до позднейшей ночи споры о поэзии, чьи стихи лучше, чьи хуже. Опять же утром бежать на электричку, тратить два рубля на билет. А тут, оставаясь один на один за своим столом, я мог заниматься хоть до первых петухов. На ужин — половина колбасы и батона, на завтрак — оставшаяся половина. Запить все можно водой из крана[31].

 

Быт студентов был далек от комфортного: просторные комнаты переделкинских дач вплотную заставлялись кроватями с тумбочками, перегораживались досками. На одну дачу приходилось около пятнадцати коек. Мебели не хватало, дома были холодными. На бывшей даче Панферова в одной из комнат не хватало вторых рам на окнах[32], там же располагался знаменитый «караван-сарай» — огромная комната на девять человек, куда селили неприхотливых первокурскников[33]. Рим Ахмедов описывал комнату, которую делил с Геннадием Айги, как «едва вмещавшую две кровати с небольшим письменным столом между ними. На столе дешевенький проигрыватель в пластмассовом корпусе. На стенах, в изголовье, рисованные углем на ватмане портреты Волошина, Ницше, Мандельштама, Ахматовой, Пастернака, Цветаевой, копии с гравюр Мазереля, с рисунков Ван Гога „Скорбь” и „На пороге вечности”»[34].

Иногда в дачах выключали электричество и студентам приходилось кипятить чай в котелке под соснами. По воспоминания писателя Вячеслава Марченко, на дачах отключили канализацию: «в баню наша братия ходила принципиально только в учебное время, чтобы успеть обсохнуть и не ехать в электричке распаренными»[35].

Студенты не высыпались, часами спорили о поэзии, писали при случае, ища закуток, разыгрывали друг друга, до ночи спорили о слове в строке у Блока, чтобы первым поездом лететь в институтскую библиотеку и проверить, кто оказался прав. Писатель Станислав Мелешин вспоминал, как не раз прогуливался ночью вдоль одной из переделкинских улиц, распевая песни вместе с Егором Исаевым:

 

Мы с ним сдружились, как ни странно, по песням, и взяли за правило, как только выплывет луна, вышагивать солдатским шагом по двухкилометровому переделкинскому «Бродвею» и под луной, иногда печальной, петь песни на два голоса. Орали, в общем, хотя иногда у нас голоса красиво звучали и песня получалась.

Сегодня мы «мучили» «Санта-Лучию».

Гасли огни в дачных окнах, молчали птицы, только двое студентов-выпускников уносились в Италию…[36]

 

Непростой задачей было сохранить свое имущество в целости: в общежитии было распространено воровство. Частые и порой комичные случаи описаны в разных студенческих воспоминаниях. Кубанский поэт Иван Варавва обращался в Литфонд с просьбой вернуть деньги за дорогой костюм, подаренный родителями:

 

9 октября с. г. в общежитии института на даче Тренева из гардероба у меня пропал новый костюм. Костюм мне сшили из импортного бостона стоимостью 476 рублей за метр. В целом с пошивкой приобретения вещь обошлась мне 2.000 рублей.

Милицией установлено, что кражу совершил студент Тогашев, но костюм найти не удалось, а Тогашев исчез, оставив в отделении милиции документы. Для меня это очень большая потеря.

А в прошлом семестре в помещении института у меня пропали часы, которые я оставил на столе для пользования ими преподавателю английского языка. После перерыва часов не оказалось. Обо всем этом знают студенты.

Прошу Вас помочь мне в приобретении другого пальто. Ведь не могу же я по окончанию института быть раздетым[37].

 

Литфонд распорядился выдать пострадавшему лишь 750 рублей, так и не возместив дорогого бостона.

Одевались бедно, по нескольку лет носили одни и те же вещи. Единственным, что предоставлялось студентам в полной мере, была лыжная амуниция: костюмы и ботинки. Студентов Литинститута можно было опознать по этой одежде. За неимением лучшего в знаменитых синих и коричневых костюмах ходили на лекции и свидания, в музеи и театры. Лыжам придавалось особое значение: устраивались пробежки, соревнования, преподаватели приезжали в Переделкино и вместе со студентами отправлялись в лыжные походы. Костюмы выдавались преподавателем физкультуры Иваном Кирилловичем Чирковым. «Вездесущего Чиркова, или — попросту, по-студенчески — Кириллыча, без сомнения, помнят все выпускники послевоенного Литинститута, — вспоминал Валентин Сафонов. — Значась преподавателем физкультуры, он, по-моему, больше преуспел в своем пристрастии к фотообъективу. Не сыщешь студента, которого он не умудрился бы „отснять”»[38].

Иван Чирков, преподаватель и фотокорреспондент газеты «Литературная Россия», проявлял активное участие в спортивной и творческой жизни студентов: отправлял на соревнования, сопровождал в творческие командировки и устраивал творческий обмен. Он беспрестанно фотографировал студентов и раздаривал фотографии с неизменной подписью «И. Чирков», помогал в тяжелые времена, старался привить любовь к спорту, писал диссертацию «Влияние спорта на творчество писателя», которую так и не окончил.

 

Вячеслав Марченко в автобиографической повести «Тверской бульвар» подробно описывает лыжные прогулки с «Кирилычем» и зарождение у последнего увлечения фотографией:

Как только на переделкинские боры и дубравы легли хорошие снеги, Кирилыч приодел нас всех в байковые костюмы, обул в лыжные ботинки, в которых — в костюмах, разумеется, и в ботинках — мы ходили и на лекции. Спортивные занятия, вернее говоря, игрища в баскетбол, в зале, прекратились, и вместо них каждое воскресное утро, раненько, у нас в Переделкине начал появляться Кирилыч. Он заходил сперва ко мне — все-таки я в тот год был некое профсоюзное начальство, ведавшее делами спорта, — мы шли по дачам поднимать народ, и скоро перед столовой собиралось человек тридцать, почти половина переделкинской колонии. Кирилыч радостными глазами оглядывал это живописное общество и начинал бегать вокруг, щелкая аппаратом и бормоча:

— Вот так кадр… Всем кадрам кадр…

[Кирилыч] первым выходил за ограду, скрипя по хорошо накатанной лыжне. Мы пересекали крутобокое поле бывшей вотчины бояр Колычевых, съезжали к Самаринскому ручью, денно и нощно звеневшему своими серебряными ключами и не замерзающему на перекатах в самые лютые морозы, поэтому в такие дни над перекатами висел белый пар; перебирались на другой берег и, миновав ольшаник и поднявшись на гору, оказывались на другом поле, которое уже ограждал хмурый лес.

Если первое поле было безмолвно, безмятежно, слепительно искрилось на солнце, то по второму белыми змейками бегала поземка, и снег был твердый, льдистый, лыжи разъезжались, и хотелось поскорее укрыться в лесу от пронизывающего ветра. Но именно тут-то Кирилыч останавливался и начинал щелкать фотоаппаратом и слева и справа, то и дело протирая индевеющие на морозе очки. Мы начинали роптать и, отталкиваясь палками от скрипучего наста, ускоряли бег, чтобы поскорее очутиться под шатром первой же ели.

Кружным путем мы возвращались в поселок, но к себе не спешили, а, поснимав лыжи, вваливались в сторожку, в которой жили два божьих одуванчика — тетя Маша и дядя Сережа, каким-то чудом залетевшие из Чувашии в Подмосковье. Плита уже была раскалена добела, на ней доваривалась в ведре картошка в мундирах, а на широком крестьянском столе уже стояла в чашках капуста квашеная и в вилках, огурцы, соленые помидоры, на тарелках лежали розовое домашнее сало и селедка, нарезанная крупно, обложенная репчатым луком и политая постным маслом[39].

 

Летом лыжные поездки заменялись футболом, иногда соревновались с командами ГИТИСа или студентами консерватории, но чаще игры проходили в Переделкине с местными жителями: «В основном наши ребята играли на лесном стадионе — удивительно уютной поляне среди вековых деревьев — с местными любителями, которые иногда выходили на поле босяком и вколачивали в наши ворота штуку за штукой»[40].

Заключения медицинской комиссии Литфонда говорят о том, что литинститутовцы не отличались здоровьем, спартанский быт только усиливал заболевания, нажитые поколением 1920 — 1930-х годов, которое выросло в годы лишений, репрессий и войны, эвакуации, оккупации, блокады, с малолетства работало на заводах и в колхозах. Среди студентов было немного вчерашних школьников: в Литинститут как правило приходили за вторым или третьим образованием, попробовав себя в разных профессиях. Уже в 1950-е годы приходили доучиваться фронтовики. В протоколах Литфонда нередко можно было встретить такие обращения: «Студент Литинститута, родственник Некрасова, просил о зубном протезе».

Чтобы как-то прожить месяцы учебы, студенты вынуждены были работать. Повышенная стипендия составляла 290 рублей, и жизнь в Переделкине съедала основную часть этой суммы: транспорт, обеды, взносы на столовую, постельное белье, оплата проживания[41]. Тем, кто получал обычную стипендию, вероятно оставалось довольствоваться главным блюдом студента: хлебом с горчицей. Писатель Борис Никольский вспоминал, как он и его сокурсник и сосед Григорий Бакланов уходили на день на Самаринский пруд готовиться к зачетам, закупившись на последние сбережения большой банкой яблочного повидла и хлебом[42]. Самое голодное время приходилось на весну, когда продуктовые и денежные запасы иссякали, самое сытое — на осень, когда студенты возвращаясь из родных мест и привозили мед, яблоки, колбасы, сыры, сушеные фрукты, которых хватало на несколько недель.

Определенное участие в студентах принимали писатели, которые жили в Переделкине. С благодарностью вспоминали чай у Корнея Чуковского. Николай Евдокимов описывал, как не мог оторваться от клубники из сада Федина: «Я… стесняясь, наглея, ел и ел, а Константин Александрович и Дора Сергеевна ставили передо мной новую тарелку, потом пытались всучить кулек с собой домой»[43]. Николай Воронов с поразительной детальностью описывает яства на столе у Катаева, который, по его словам, иногда зазывал к столу всех студентов, которых удавалось застать в городке:

 

Застолья у Валентина Катаева отличались переизобилием еды. Пирожки румяно коричневые, начиненные яйцами с зеленым луком, мясом, ливером, иззолота-коричневый курник, испеченные домработницей Наташей, шли нарасхват (сказывалась тоска по домашним печеностям), хотя тут были всяческие колбасы, даже копченые, не портящиеся в тропическую жару, сыры, включая зелено-крупчатый рокфор, рыбные изыски вроде семги и чавычи, нарезанные пластинками, селедочное масло, салаты и фрукты, вплоть до королевских ананасов с цейлона, миндаль, осыпанный солью, жареные грецкие и земляные китайские орехи… выбор напитков был мало разнообразен: яблочная шипучка, довольно вкусная и пьянящая, из писательского магазина, румынское красное вино «Кабинет», коньяк «Камю», то есть то, что охотно потреблял Валентин Петрович… Как-то так странно получалось, что после восторженных тостов за блистательного писателя Валентина Катаева начинались критические щипки в адрес его сочинений… Что удивляло, Катаев с веселым великодушием, озорно улыбаясь, слушал и задирал студентов.  А провожая нас, добросердечно ухмылялся:

— Позови, накорми, напои, и тебя же распатронят, как выслоухого цуцика[44].

 

Ничто в воспоминаниях студентов не описывается так красочно и подробно, как еда, будь то экстравагантные застолья у Катаевых, обед в сторожке или провиант, купленный на остатки стипендии. Вячеслав Марченко вспоминал щедрость Фадеева в так называемом «Никишкином холле», знаменитом шалмане, забегаловке, названной студентами по имени ее владельца, Никифора:

 

Денег у нас, как всегда, было в обрез, едва наскребли каждому на кружку, отоварились и важно, с чувством исполненного долга, расселись на бочках и ящиках и уже было приступили к дружеской беседе, как в пивнушку вошел высокий, одетый в щеголеватый серый костюм красивый мужчина. Он изумленно огляделся, видимо не ожидая в будний день найти здесь столько праздного народа, смущенно улыбнулся, негромко сказал «целовальнику»:

— Всем по кружке за мой счет.

«Целовальник» осклабился, закивал головой, чуть ли не с поклоном поднес мужчине стаканчик. Тот не спеша выпил, величественным жестом кинул деньги на стойку и молча удалился.

Это был Александр Александрович Фадеев, дача которого была неподалеку.

«Целовальник» посчитал деньги, обвел всех долгим задумчивым взглядом и торжественно сказал:

— Получается по кружке с маленькой и по бутерброду с яйцом и килькой[45].

 

Жизнь в Переделкине, безусловно, предполагала некоторые вольности. Вячеслав Марченко вспоминал общество «ямистов», образовавшееся после ночного происшествия:

 

Двое старшекурсников, возвращаясь из Москвы на последнем поезде — последним шел паровичок до Нары, — решили сократить путь и пошли не по дороге, а через кладбище и угодили в свежевырытую могилу, яма была глубокой, стены отвесные, а дело было после стипендии, к тому же ребята прихватили с собой из города бутылочку, и они, распевая богопротивные песни, просидели в могиле до света, пока их оттуда не вызволили случайные прохожие. По этому поводу было основано общество «ямистов», время от времени устраивающее дебаты, которые надлежало вести только лежа на койках[46].

 

Николай Старшинов описывает знаменитое собрание о падении студенческой морали, которое возглавлял впоследствии уволенный за аморальный образ жизни директор института. Значительность собрания подчеркивалась тем, что на нем присутствовал поэт Алексей Сурков. Заранее срежессированные публичные покаяния студентов прервал вопрос одного из студентов: «Да, мы иногда позволяем себе выпить. Да, к нам приходят женщины — мы тоже живые люди… Но главное — с кого мы можем брать пример? С наших известных писателей!..»[47] Неясно, было ли проведение этого собрания связано с обращением в секретариат ССП Бориса Лавренева по поводу улучшения быта в Городке писателей и не была ли ситуация, описанная в этом обращении, преувеличена автором, но один из аргументов за строительство спортивной площадки гласил: «Мы наблюдаем, как молодое поколение писателей, не имея разумного выхода для энергии, сворачивает дорожные указатели и знаки, кидает камнями в собак, бьет стекла в дачах и, едва выйдя из пионерского возраста, приобщается к наслаждениям шалмана»[48].

«Никишкин-холл» не мог не затрагивать жизнь Городка писателей в годы существования студенческого общежития: в 1953 году Литфондом была предпринята безуспешная попытка ликвидировать его, но шалман просуществовал еще одно десятилетие.

Непростой быт и неудобная дорога вынудили студентов требовать для себя лучших условий. Коллективное письмо Сталину, подписанное в том числе и иностранными студентами, прятали и с осторожностью опустили в почтовый ящик у Кремля, чтобы никто не успел перехватить его. Вероятно, письмо достигло адресата. В результате Александру Фадееву было предписано улучшить условия жизни студентов. До института и обратно четыре раза в день стали ходить автобусы-пикапы. До сих пор, в память о Переделкине, в институте сохраняется традиция начинать занятия в десять часов утра.

Здание клуба, который располагался в бывшей даче арестованного в 1937 году польского писателя Бруно Ясенского, было отремонтировано. Первый этаж отвели под столовую, которая в 1953 году переехала в новое здание. И хотя, согласно документам Литфонда, в ней не соблюдались санитарные нормы и не функционировала аппаратура, там все же был неплохой ассортимент продуктов. На втором этаже клуба располагались комнаты отдыха с мягкой мебелью, люстрами, коврами, пианино, радиолой, телевизором и библиотекой-читальней[49]. В здании клуба работали, устраивали танцы, праздновали свадьбы и дни рождения (гостями на подобных мероприятиях часто оказывались и писатели).

Именно в клубе состоятся встречи студентов с писателями, которые не преподавали в Литинституте, в частности теми, для которых идея обучения литературному мастерству была чужда. Поэт Владимир Гордейчев описывал, как ему удалось пригласить на встречу Александра Твардовского. Он провел со студентами два часа, слушая и комментируя их стихи:

 

Идем к клубу. Проходим в ярко освещенный залец. Ликование, аплодисменты. Я открываю встречу. По предложению Твардовского решаем, что ребята почитают стихи, а гость наш поговорит о них. Александр Трифонович объясняет аудитории, что сам читать ничего не будет, — нет окончательно отделанных, готовых кусков. А то, что отделано, было уже опубликовано…

Кто-то задал вопрос о «Теркине на том свете» (вещь эта тогда еще не появилась в печати, но о ней говорили).

Александр Трифонович резко отчитал спросившего. Да, есть у него вещь с таким названием. И она не стала пока фактом литературы, лежит в письменном столе автора. Не все получается сразу, как бы хотелось, и у него.  И опять — о деликатности и такте, необходимых, как в случае с женщиной, носящей нерожденного ребенка. Вещь ждет своего времени. Появится в печати — тогда и говорить о ней…

Заслужил похвалу Иван Харабаров, прочитавший искреннее, светлое по настроению стихотворение о «путеводных трех огоньках» в ночном небе («Самолет») и о сенокосе.

Один за другим поднимались со своими стихами Герман Фролов, Иосиф Курлат, Владимир Семакин. Сосредоточенно выслушивала строгие разборы прочитанного сидящая здесь же Белла Ахмадулина. На мою просьбу познакомить гостя со своими вещами отрицательно покачала головой…[50]

 

В клубе бывали Назым Хикмет, Михаил Шолохов, Илья Эренбург, Корней Чуковский, часто приходил разговаривать со студентами Леонид Леонов. Поэт Геннадий Айги вспоминал, что однажды прийти в клуб собирался и Пастернак, чтобы говорить со студентами о Павле Васильеве[51]. Вечер не состоялся в связи с публикацией романа «Доктор Живаго» в Италии и последующими за этим идеологическими изменениями в Литинституте.

Жизнь студентов Литинститута по степени допустимых свобод, безусловно, отличалась от жизни студентов других университетов: в коридорах института и на лекциях курили, в буфете продавали пиво, можно было попасть на редкие спектакли по пригласительным билетам, которые выделялись институту, в библиотеках были доступны закрытые хранилища, через определенные знакомства к студентам прямо в общежитие доставляли зарубежную прессу. Студенты пробовали себя в издательской деятельности, издавали альманах «Жизнь молодых». А в самопровозглашенном издательстве «Дача Маршака» был создан свободный альманах «Март», вышедший тиражом пять экземпляров. Студенты Евгений Карпов, Рышад Данецкий и Кирилл Ковальджи попытались наладить издание альманаха, в котором сокурсники могли практиковать писательское мастерство и обмениваться критикой. Ровно за год до марта, изменившего жизнь страны, в 1952 году, вышел первый и последний номер альманаха, «манифест» которого гласил: «Принять участие в журнале могут все желающие. Принимаются все доступные материалы по всем жанрам, способствующие росту авторов и читателей. Редакция обязуется не править допустимый материал»[52]. Легкомысленно отменив цензуру и распространив альманах с серьезными и ироничными опусами, его создатели не сразу осознали, что издание чуть не стоило им диплома и свободы. Создателей альманаха обвинили в безыдейности и нетребовательности. Обвинения множились, шли проработки, Кирилл Ковальджи вспоминал общеинститутское комсомольское собрание:

 

…Кульминацией было выступление преподавателя истории партии Водолагина. Он говорил долго, гневно, с заразительной ораторской страстью. Мол, неслучайно я, родившийся в буржуазной Румынии и проживший в оккупации, снюхался с Данецким, выходцем из мелкобуржуазного города Познань, и с Карповым, побывавшем в плену и заключении. Надо сказать, эти факты, сгруппированные таким образом, произвели впечатление даже на меня самого. А Цыденжап Жимбиев не выдержал и, захваченный общим психозом (он ко мне хорошо относился), предложил передать дело в компетентные органы…[53]

 

Позже дело разрешилось благополучно, а через год наступил другой март. Однако годы спустя Кирилл Ковальджи узнал, что в «компетентных органах» об альманахе было хорошо известно.

Переделкинская студенческая жизнь была несравнима ни с чем еще и потому, что позволяла студентам увидеть преподавателей в совершенно иной обстановке. Б. С. Ромашов на несколько месяцев селил у себя на даче студентов-дипломников. В Переделкине проводились выездные семинары. Нинель Бейлина вспоминала о своем учителе: «Илья Сельвинский в Переделкине, на перекрестье дорог, стоял, перебирая алые четки… и рассказывал нам о кибернетике, о том, что есть машины, умеющие переводить с одного языка на другой и даже сочинять стихи и музыку. Мы стояли, раскрыв рты…»[54]

Еще одна сцена с Ильей Сельвинским приводится в воспоминаниях Аллы Коркиной: «Это был май, все цвело, мы были радостно возбуждены… не забыть, пока живу, как читал Сельвинский. Он был тяжело болен. Сидел с прикрытыми тяжелыми веками, слушал нас, что-то говорил. Потом после нашей просьбы начал читать, стал похож на ожившего льва. Глаза открылись и засверкали»[55].

Павел Нилин описывал, как видел Владимира Луговского в кругу учеников:

 

Лет несколько назад, в самом начале осени, теплый сияющий день я увидел его на лужайке на берегу речушки Сетунь, близ станции Переделкино, под Москвой. Он сидел на огромном буром камне, опершись ладонями на палку, и, обозревая чуть пожелтевшие холмы, рассказывал молодым поэтам необыкновенную историю о… русалках. Будто есть в Сибири такое озеро, где и в наше время появляются русалки. Правда, теперь они всплывают уж совсем редко, но все-таки всплывают…[56]

 

И все же, высшей ценностью жизни в Переделкине была возможность познакомиться с писателями, которых нельзя было встретить в стенах Литинститута. Так, Фадеева видели прогуливающимся по улицам поселка в последние месяцы жизни: «...всегда трезвый, задумчивый, здоровается машинально, а иной раз, глубоко погруженный в себя, не слышит обращенного к нему уважительного „здравствуйте”, хотя в прежние годы мог остановиться, спросить как дела, как учеба — многих студентов он знал в лицо…»[57] В день, когда по поселку разнеслась новость о самоубийстве Фадеева, многие студенты пришли на его дачу.

За советом и неофициальными рецензиями заходили к Чуковскому. В его дневнике студенческое общежитие упоминается несколько раз, чаще всего с иронией, но есть и благодарная запись: «Подошел башкир, студент, без шляпы, разговорились. Крепкие белые зубы, милая улыбка. Душевная чистота, благородство, пытливость. Знает Пушкина, переводит на башкирский язык Лермонтова. Простой, спокойный, вдумчивый — он очень меня утешил — и как-то был в гармонии с этим солнечным добрым днем. Учится он в Литинституте, слушает лекции Бонди. Почему-то встречу с ним я ощущаю как событие»[58].

В воспоминаниях Владимира Гордейчева описан редкий случай, когда Чуковского встретили на станции Переделкино:

 

С нами до Москвы едет Корней Чуковский!

Причина чрезвычайного нашего удивления заключена в том, что для старейших, далеких от атлетической формы литераторов, рядом с которыми живем мы по соседству в писательском городке, пригородные тряские электрички с основанием определяются не самым удобным видом транспорта, и писатели мэтры вниманием их не жалуют. А тут проходит вдруг семидесятилетний маэстро, заговаривает с нами на перроне, словно мы сто лет знакомы: успеет ли он побриться до поезда? Пошутил еще над Витей Московкиным, определив безошибочно, что бреется тот, конечно, сам. Отошел заглянуть в привокзальную парикмахерскую, чтобы узнать, какова там ситуация.

— Кто это? — спрашивает заинтересованно Московкин.

— Чуковский! — сообщаю.

— Да-а?

Вернулся Корней Иванович, не утешенный увиденным в парикмахерской: очередь велика. Придется побриться в Москве. А тут электричка подошла, сели со старейшиной рядом в одном вагоне, поехали…[59]

 

Переделкино было не представимо без Пастернака. Студентам Литинститута было суждено стать свидетелями трудного и значительного периода в его жизни: заключение Ольги Ивинской, тяжелый инфаркт поэта, завершение романа, издание «Доктора Живаго» за границей, мировое признание. Студенты видели его купающимся в реке, встречали в клубе: именно там располагался телефон, которым пользовались жители поселка. Писательница, первая жена Геннадия Айги, Ирина Ракша вспоминала: «На Новый год в Переделкине на даче Сельвинского… мы разыгрывали подарки с ёлки, подвешенные на ниточках. Сами же все и готовили. Кому конфетка досталась, кому — мандарин. А кому — листочек с автографом Пастернака. Несколько таких листочков-автографов принесла к нам от него к новогодней елке хорошенькая, светловолосая Ирина Емельянова, дочь Ольги Ивинской»[60]. Машинопись «Доктора Живаго» «ходила» по общежитию. По воспоминаниям Рима Ахмедова, это была «объемистая машинописная рукопись в твердом красном переплете, вложенная для большей сохранности в большую папку, предназначенную для бумаг. На папке рукою автора выведены стремительным красивым почерком фамилия и название произведения»[61]. И. И. Емельянова вспоминает, что по личной просьбе ректора университета Виталия Озерова приносила роман ему на прочтение. Кабардинский поэт, студент Литинститута Кашиф Эльгаров писал: «…в 1956 году мы жили одной большой коммуной. Там всякое бывало… Все читали роман Б. Пастернака, кто подпольно (это были коммунисты), кто открыто… Некоторые (опять-таки коммунисты) поливали грязью роман и его автора. Были и защитники „Доктора Живаго”… Споры, крики, переходили в драки…»[62]

Редкой удачей было близкое знакомство с поэтом. Среди счастливцев оказались Иван Харабаров, Юрий Панкратов и Геннадий Айги. Последний заслужил особое расположение писателя: каждую неделю они по несколько часов разговаривали на даче Пастернака. Эти разговоры, по воспоминаниям Айги, принимали форму «вдохновенных поэм» и всегда давали молодому поэту чувство свободы духа[63].

По воспоминаниям Ивинской, Пастернак называл Айги «особо отмеченным», поэтому первую книгу стихов на русском языке, посвящая ее Б. Л. Пастернаку, Айги назовет «Отмеченная зима». Приглашение в русскоязычие он получил именно от Пастернака, увидевшего в подстрочниках к его стихам на чувашском подлинную поэзию.

 

пускай я буду среди вас

как пыльная монета оказавшаяся

среди шуршащих ассигнаций

в шелковом скользком кармане

звенеть бы ей во весь голос

да не с чем сталкиваться

            чтобы звенеть[64]

 

Так звучала первая строфа поэмы «Завязь», написанной в 1954 году молодым чувашским поэтом, сыном сельского учителя. В годы учебы в Литинституте он носил навязанную его семье при всеобщей паспортизации фамилию Лисин. До поступления в институт Айги писал стихи о дружбе и Сталине, но встреча с Пастернаком изменила его самого и его поэтику. Он читал Пастернаку свои новые стихи и переводы:

 

Особенно вспоминаю мое первое чтение. Б. Л. весь ушел в слушание (словно, все более темнея лицом, тонул в некую стихию — такого слушателя чьих бы то ни было стихов я более никогда не встречал)… Читал я Б. Л. и мой перевод «Зимней ночи» на чувашский.

— А башмачки у вас падают раньше, чем у меня, — заметил он, выпустив меня из объятия[65].

 

Именно Айги убедил Назыма Хикмета, который не хотел беспокоить соседа по даче, прийти к Пастернаку. «…Сидели на веранде и до утра обнимались!»[66] — делилась радостью Ирина Емельянова через несколько дней. Пастернак приходил в общежитие на празднование свадьбы Айги с Ириной Ракша, подарил томик Лафонтена с собственным автографом, сопереживал в личных и творческих испытаниях. Рим Ахмедов вспоминал, что, когда Айги заболел тяжелым воспалением легких, Пастернак помог ему выходить друга, дав денег на лекарства, и навестил Айги в общежитии:

 

Он сел на стул рядом со спящим больным, приложил ладонь к его горячему лбу. Спросил, какие даю лекарства. Я пожаловался, что Гена капризничает, больше часа не может пролежать в горчичниках, мол, дети терпят, а он не хочет терпеть. Борис Леонидович ужаснулся, объяснил, что держать их нужно не дольше пятнадцати минут. Приоткрыл одеяло, посмотрел на красную, обожженную грудь, покачал головой. Дал еще кое-какие советы. Уходя, оставил на столе два лимона, яблоки, банку сгущенного какао и еще пятьдесят рублей. Несколько позже, когда я предпринял попытку вернуть долг, он отчитал меня с такой обидой и укоризной, что я, краснея и комкая деньги в кармане лыжных штанов, не знал, куда деться от стыда[67].

 

Весной 1958 года, как бы в преддверии осенней травли своего старшего друга, Айги был исключен из комсомола за «написание враждебной книги стихов, подрывающих основы метода социалистического реализма». На собрании будущие гонители Пастернака от Литинститута и, по свидетельству многих студентов, сотрудники КГБ, В. Фирсов и Н. Сергованцев, обвиняли Геннадия Айги в некомсомольском поведении и нездоровых тенденциях в творчестве. Летом того же года, несмотря на попытки вступиться за него руководителя семинара, Михаила Светлова, Айги не был допущен к защите диплома. В отзыве Валерия Дементьева на один из представленных вариантов диплома сказано: «Г. Лисин старательно рвет со всем, что связывает его с родиной, с родной землей, со своими земляками. Он преднамеренно погружается в поток бессвязных восклицаний из выпущенных замысловатых сравнений»[68]. Рецензент несостоявшегося диплома Александр Жаров в конце 1958 года на общесоюзном писательском съезде будет говорить о метаморфозе Айги:

 

Читая, думаешь, что такое мог наляпать какой-нибудь молодчик из Оклахомы, сын плантатора… Откуда у скромного, хорошего советского парня эта чужая лексика, чужая поза нахала-индивидуалиста, презирающего всех, кроме себя?.. Кто же из современников толкнул на этот сложный и ложный путь нашего паренька? Кто сбил его с верной дороги? Не Литературный институт, где, кстати сказать, учится у нас хорошая, талантливая, здоровая в идейном и моральном отношении молодежь… в его воспитательную работу вносит поправку… все тот же пресловутый поэт, который позорно прославился недавно пасквилянтской прозой…[69]

 

После этих событий Айги на некоторое время пропал из поля зрения Пастернака. Тогда же по Переделкину разнеслась трагическая новость: утопился студент Литинститута, написав в прощальной записке, что не находит другого выхода из мучительного для него окружения. Пастернак тут же направился к общежитиям, испугавшись, что это могло случиться с Айги[70]. По воспоминаниям Айги, погибший студент, предположительно сотрудничающий с КГБ, однажды видел поэта:

 

Летним утром 1958 года я шел из Переделкина, спешил в Литературный институт, где тогда учился. Моим спутником оказался студент, которого я часто видел среди литинститутстких молодчиков-националистов. На развилке, чуть дальше переделкинского кладбища, я хотел свернуть направо и увидел Бориса Леонидовича: он в белом плаще шел прямо на нас. Не буду стараться его описывать: вряд ли я тогда что-либо заметил, кроме того, что передо мной был — он, неопределимый как явление природы. Начался бурный монолог Бориса Леонидовича:

— Как жаль — я вижу, что вы торопитесь — какое утро! — у вас нет времени — как много хотелось бы сказать! — ведь вы меня поймете! — вы должны это понять! — у вас мало времени! — но вы поймете: самое главное — самое важное — вот это утро — деревья — вы — это небо — все сразу: этот мир — все вместе — природа, — небо — эти сосны! — все это — сразу и вместе понятное — пусть будет тем, что я хочу вам сказать! я хотел бы, чтобы вы это поняли, приняли, — сразу, все вместе! — чтобы все это было с вами! — ведь вы меня поняли, да? — вы должны это понять!

Добавлю, что я не успел заметить, как Б. Л. скрылся за соснами. Мой ошеломленный спутник стоял с широко раскрытыми глазами:

— И это и есть Пастернак?[71]

 

Несчастный был далеко не единственным, попавшим в «окружение». Студенты, пылкие, готовые менять литературу, расти до своих кумиров и учителей, пришедшие из нищеты и лишений, легко впадали в зависимость от благоволения старост и председателей студенческого комитета, от именных стипендий. Все это делало молодых писателей невероятно податливым материалом. По воспоминаниям Рима Ахмедова, КГБ вербовало большое количество студентов. Пытались склонить к сотрудничеству и его. В комнате гостиницы «Арарат», куда Ахмедова доставили из здания института, сотрудник КГБ предложил ему регулярно рассказывать обо всем увиденном и услышанном в институте. «Он говорил, что я молод, талантлив, передо мной будет открыты все пути, после окончания института будет обеспечена хороша должность в одном из толстых журналов или в престижном книжном издательстве, со временем появится возможность поездок за рубеж, то есть от меня самого будет зависеть интересная, полноценная жизнь…»[72] Рим Ахмедов участвовал в судьбе бывшего моряка и будущего студента Литинститута, Николая Дробина, помогал ему составлять книгу и сдавать вступительные экзамены в институт. Он помнил, как тот каялся и плакал, рассказывая, о результатах своего сотрудничества с КГБ. Когда в 1956 году страсти вокруг Пастернака стали накаляться, Дробин перестал с разговаривать со своим наставником, а однажды процедил, проходя мимо: «Была у нас когда-то дружба, да вся вышла… Не по той дорожке пошел. Твой-то старик, говорят, итальянцам продался. Значит, и ты вместе с ним продался»[73]. Вскоре после расправы над Геннадием Айги Николай Дробин, гонитель чувашского поэта и один из будущих инициаторов студенческого письма против Пастернака Н. И. Сергованцев и четверо других студентов получили предложение выехать за границу. Предполагалось, что они примут участие в заграничных рейсах кораблей Министерства морского флота СССР по паспортам моряков на должностях матросов, дневальных и уборщиков[74].

Рим Ахмедов вспоминал, что после остроумного отказа от сотрудничества (посетовал на то, что разговаривает во сне) его жизнь перестала быть беззаботной и удачливой. Он научился легко узнавать тех сокурсников, кто был завербован, среди студентов их было немало. Однажды, незапланированно вернувшись со станции в комнату в общежитии, он увидел, как в его бумагах роется второкурсник, будущий признанный киргизский поэт.

Назначения председателями, комсоргами, секретарями подавляли молодых писателей. Кирилл Ковальджи писал, как рано оборвалась жизнь нападавших на него по случаю издания альманаха «Март» «комсомольских вожаков», студентов Литинститута Ивана Ганабина и Ивана Завалия, вспоминал почти ерофеевский случай из жизни последнего:

 

Завалий пил, чем дальше — тем больше. Однажды он трое суток не мог попасть в Переделкино — засыпал в пригородном поезде, его будили то в одном, то в другом конце линии. На четвертые сутки мы с Федей Суховым утром увидели его в пристанционной забегаловке — он спал, уронив голову на стол. Наконец-то добрался до родного Переделкино! В это время раздался гудок — приближалась электричка. Федя, склонный к грубоватым розыгрышам, вдруг стал трясти Ивана — дескать, скорей, скорей, опоздаем! Иван вскочил очумело и, ничего не соображая, дал себя посадить в вагон. Когда понял, что опять едет в Москву, он заплакал…[75]

 

Жизнь еще двух студентов, бывавших у Пастернака и, наоборот, стоявших в оппозиции системе, И. М. Харабарова и Ю. И. Панкратова будет не лишена трудностей. Оба приехали из глубинки — Иркутской области и Казахстана — оба отличались талантом, дерзостью и сразу стали заметны в Литинституте. От сокурсников они получили прозвище «революционеры никому не нужной революции»: срывали уроки, балагурили, пропускали пары, но начали талантливо и свежо (не потому ли Пастернак хотел говорить со студентами о Павле Васильеве, что двое поэтов напоминали ему о нем?). Оба написали смелые и важные для эпохи стихотворения «Железные люди» и «Страна Керосиния».

28 апреля 1957 года вместе с Беллой Ахмадуллиной и Юнной Мориц Харабаров и Панкратов удостоились отдельной статьи в «Комсомольской правде». Статья под названием «Чайльд Гарольды с Тверского бульвара» высмеивала поэтов за нигилизм и аполитичность: «Вы, молодые люди, за счастье которых в последней войне легли миллионы, неужели вы не нашли себе более серьезного дела, чем игру в дешевенькие страданьица а ля Печорин»[76]. В день публикации статьи поэт Бялосинская-Евкина записала в дневнике, что публикация должна была стать ударом по тем, кто «выступал против полного списания Пастернака на дискуссии в Литинституте»[77]. С. В. Смирнов, преподаватель семинара Юрия Панкратова, до этого видевший в поэте талантливого ученика Маяковского, отказался от него[78].

Панкратова и Харабарова часто видели сопровождающими Пастернака на прогулке или провожающими его на дачу. В дарственной надписи Юрию Панкратову, автору талантливых стихотворений «Банщик», «Гроза Ночью», «Детское», Пастернак так надписал свою книгу: «Юре Панкратову с добрыми предсказаниями… Близится и, наверное, недалеко Ваше время, которое обратится с большими запросами к личности, к своеобычному, к истинной мысли. Желаю Вам как можно полнее выразить себя тогда, в форме еще неведомой и непредрешенной. Основания Вашего вкуса и Ваша смелая, до конца договариваемая искренность, — единственный источник настоящего творчества, — тому залогом»[79].

По воспоминаниям Кашифа Эльгарова, Панкратов и Харабаров пригласили старшего друга в клуб отметить день рождения Ивана Харабарова. Молодой поэт родом из Иркутской области рано лишился матери, жил в многодетной семье на скудное пособие отца-инвалида, бывшего охотника. Мальчик рано научился читать и проглатывал все книги, которые удавалось найти в поселке. Закончив два класса за один год, уже в шестнадцать лет он поступил в Литинститут. К занятиям в таком раннем возрасте не допустили, и Харабаров год проработал бетонщиком на Иркутской ГЭС. Среди первых трогательных, прозрачных стихов на втором курсе появилось то самое, которое с негодованием будет процитировано в «Комсомольской правде»:

 

Поезда тяжеловесные

Сотрясают грудь земли.

Люди ржавые, железные

Мне мерещатся вдали.

И слышны неутомимо

Их шаги и там и тут,

Тяжело, неумолимо

За моей душой идут.

Чтоб руками неживыми

Задушить меня навек.

Чтоб забыл я вместе с ними

То, что был я человек…

 

19 января 1958 года Ивану Харабарову исполнялось двадцать лет. Пастернак согласился прийти на его день рождения. В клубе был накрыт стол для важного гостя: поэты много печатались и нужды не было. Кашиф Эльгаров вспоминал: «Такого вечера ни до ни после у меня не было. Юра и Ваня слушали спокойно все, что рассказывал и читал Пастернак, а у меня волосы стояли дыбом»[80]. Поэты слушали чтение Пастернака, сами читали ему стихи, и, засидевшись до поздней ночи, пошли провожать гостя на дачу. Уходя, Кашиф Эльгаров заметил, что праздник не остался незамеченным в общежитии, под дверь что-то положили:

 

Проводив Бориса Леонидовича, мы идем домой. Ночь лунная. Остановившись у столба под лампой, смотрим на находку. Там изображено хамство: крупная карикатура. По замыслу «художников» — это Пастернак. А у его ног торчат три маленькие непонятные существа. Это мы. Под этим «творчеством» безобразная нецензурная подпись, где достается каждому из нас. Оценив творение наших «художников», сначала мы громко рассмеялись. Это был смех сквозь слезы. Потом Юра тихо выразил наше общее мнение одним словом: «Сволочи». Сильными руками смял он это «художество». Этого мало было для нас — растоптали ногами. Затем небрежно подняли и от злости совершили маленькое хулиганство: перекинули через забор дачи Федина[81].

 

Позже Эльгарова будет отчитывать секретарь партбюро: «Пригласили его… врага народа в советское, в наше институтское общежитие. Пили, ели с этим… Слушали его антисоветские стихи и пропагандистскую речь…» Студенту удалось отговориться: читали, мол, свои стихи, а потом Суркова, Жарова, Софронова[82].

К этому моменту в Литинституте назрели существенные изменения. 22 января 1958 года состоялось собрание советского райкома КПСС, на котором Литинститут обвинялся в нездоровых настроениях студентов и в политической неустойчивости преподавателей: А. А. Исбаха, И. Л. Сельвинского, М. А. Светлова, Е. Д. Суркова. Несмотря на то, что эти обвинения встретили отпор в отделе культуры — в лице, как правило, непреклонного Д. А. Поликарпова, становилось очевидным, что идеологический курс Литинститута поменяется. На заседании Райкова были названы имена студентов, у которых наблюдались «идеологические шатания и нездоровые настроения», среди них — Иосиф Курлат, регулярно посещавший Чуковского и учившийся у него, падчерица Константина Паустовского Г. А. Арбузова, М. М. Рощин и «чайльд гарольды»: Белла Ахмадулина, Юнна Мориц, Иван Харабаров и Юрий Панкратов. «Руководство института (бывш. директор т. Озеров), — говорилось в протоколе собрания, — не вело должной борьбы с нездоровыми настроениями среди этой части студентов и поддерживало многих из них»[83]. Совет выдвигал значительный ряд предписаний, среди которых, помимо ведения непримиримой борьбы с реакционизмом, аполитичностью в искусстве и литературе, требовалось как можно скорее завершить строительство нового общежития[84].

Переезд студентов состоится, вопреки ожиданиям, только осенью 1958 года. Общежитие на улице Добролюбова, семиэтажное здание с просторными кухнями, залами отдыха, в строительстве которого студенты принимали участие каждую субботу, позволило разместиться с комфортом: в хорошо оснащенных комнатах жили по двое или по одному, а часть этажей осталась незаселенной.

Дачи опустели, переделкинское неустройство, костры, лыжи и «караван-сарай», а вместе с ними и вольная жизнь, закончились. В непривычно пустом Переделкине Борис Пастернак будет переживать дни нобелевской травли, в которой Литинститут примет заметное участие, организует демонстрацию и составит письмо с 110 студенческими подписями; открыто подписались А. Стрыгин, В. Герасимов, Н. Некрасов, Д. Блынский, В. Фирсов, Н. Сергованцев и В. Титаренко, давшее название знаменитому газетному развороту «Гнев и возмущение»: «В дни, когда в мире идет напряженнейшая и острейшая идеологическая борьба между двумя лагерями — между правдой и ложью, между светом и мраком, обыватель отдал в руки нашим врагам свою грязную книжку, порочащую Великую Октябрьскую революцию, партию и народ. Невольно возникает вопрос: не пора ли внутреннему эмигранту Пастернаку уехать за пределы нашей Родины, в тот мир капитализма, который родственен ему по духу?»[85]

Ирина Емельянова вспоминала, как собирались подписи:

 

В моем институте началась кампания по сбору подписей. Новый директор И. С. Серегин (заменивший либерального В. Озерова) сказал, что «история с Пастернаком будет лакмусовой бумажкой для проверки лояльности студентов». По комнатам общежития ходили с подписным листом, причем выбирали самые поздние часы, когда все должны быть дома. Не желавшие участвовать в этой гнусной акции запирались, отсиживались на кухне, в уборной. Возвращавшихся подкарауливали даже у лифта[86].

 

Для Ивана Харабарова и Юрия Панкратова травля Пастернака начнется с демонстрации. Кашиф Эльгаров писал, что молодые люди были вынуждены участвовать в протесте, так как велся учет всех присутствующих, и за студентами, которые были не на самом хорошем счету, следили:

 

Грустно было на все это смотреть. Однако стояли, смотрели — выполняли свой общественный, но безрадостный долг. Правда, ненадолго — мы предпочитали этому безобразному зрелищу прекрасную шашлычную, которая находилась у Никитских ворот. Там мы становились настоящими героями, о которых у нас говорят: за спиной царя размахивают шашкой, т. е. душу отводили. Правда, наше быстрое исчезновение не оставалось незамеченным — нас, как говорят, брали на карандаш[87].

 

Однако это оказалось не единственным испытанием для молодых друзей поэта. Участие студентов в письме в Литгазету, описанное в воспоминаниях Евгения Евтушенко о Пастернаке («Я им разрешил предать меня…»[88]), подтверждается содержащимися в личных делах документами, которые, в свою очередь, обнаруживают новые, ранее неизвестные подробности. Эти недатированные письма Харабарова и Панкратова, написаны по единому шаблону: студенты просят присоединить свой голос к коллективному письму Литинститута, сообщают, что имели возможность прочесть «Доктор Живаго» и соглашаются с отрицательной рецензией «Нового мира». Это позволяет предположить, что участие молодых друзей Бориса Пастернака было особо контролируемо управляющими органами и жестоко навязано им. Помимо унизительных писем, поэтов ждало неустройство и безденежье. На следующей странице в личном деле Ю. И. Панкратова находится просьба о денежной помощи от 14 января 1959 года, в которой студенты сообщают, что не имеют денег на хлеб и зимней одежды «…из-за того шума, который был поднят вокруг нас в институте, а также потому, что руководители долгое время мешали напечатанию».

Геннадий Айги, который ко времени травли Пастернака уже прошел собственное испытание и был отстранен от занятий, не участвовал в студенческой жизни. Он получил возможность проявить себя иначе: по просьбе Ольги Ивинской, дежурил на даче поэта в те дни, когда ее угрожали разгромить, в том числе и некоторые студенты Литинститута. Ирина Ракша вспоминала, как, узнав о травле, Геннадий Айги, Михаил Рощин и Рим Ахмедов «лезли к нему на дачу через забор, по пояс в снегу, с букетом промерзших хризантем, купленных у Киевского вокзала на студенческие гроши… Он спустился со второго этажа по скрипучей лестнице. Голос был хрипловатый, густой. Извинялся, что приболел, что в пижаме. Она была темно-зеленого цвета в полоску. И шарф замотан на шее»[89].

Через два года Пастернака не станет. Геннадий Айги с опозданием защитит диплом в Литинституте по переводам. В день похорон он будет находиться в родной деревне с умирающей матерью. Получив телеграмму о смерти поэта, бросится бежать через поле на электричку в сторону Москвы, чтобы лишь в вечернем поле, на полпути к электричке, осознать, что новость пришла с трехдневным опозданием и похороны уже состоялись. После нескольких лет скитаний по квартирам друзей в Москве, Айги обзаведется собственным жильем, зарабатывая переводами. Ему удастся устроиться научным сотрудником в музей Маяковского, он станет известным поэтом андерграунда, его книги начнут издаваться в Европе.

 

Ивану Харабарову и Юрию Панкратову удастся благополучно окончить институт. Они найдут свою нишу в советской поэзии, но в большой поэзии не останутся. 2 июня 1960 года Иван Харабаров будет читать стихи на могиле Пастернака[90]. По окончании института, в том же году, он на несколько лет уедет в Сибирь. Через девять лет жизнь еще молодого поэта внезапно и странно оборвется. В стихотворении 1957 года, посвященном родной сибирской тайге, его строки прозвучат как заклинание, как предвидение:

 

Я навеки

          близкий тебе и родной,

Дай мне зоркость

          и гордость гор,

Чтоб не сбился с пути я,

            следи за мной

Глазами

          своих озер[91].

 

К 1960-м годам Переделкино вновь обретет статус закрытого для многих, элитарного пространства. Недавние студенты навсегда разъедутся в родные города и деревни, чтобы написать о студенческих годах и своей переделкинской жизни. Много позже кто-то из них вернется в поселок на правах признанных советских писателей. Пятидесятые годы, проведенные в Переделкине, останутся для них неповторимым опытом и уникальной возможностью оказаться свидетелями того, как жила и уходила большая литература.

 

PS. Городок писателей: воскрешение памяти

 

Минуло чуть менее полутора лет с публикации в нашей журнальной рубрике «Далекое близкое» статьи Анны Козновой «Переделкино 1936 — 1940 годов. Первые поселенцы» («Новый мир», 2022, № 5, стр. 151 — 163). Даже за такое, казалось бы, недолгое время в изучении истории легендарного писательского городка и в судьбах тех, кто с ним связан, произошли перемены. В том числе и у автора исследования: ныне она заведует Отделом Государственного музея истории российской литературы имени В. И. Даля «Дом-музей Бориса Пастернака», продолжая, как мы видим, многотрудную краеведческую работу.

Используя свои богатые фонды, старейший литературный музей страны поучаствовал в создании своеобразного аудиоспектакля «Голоса Переделкина». Прогуливаясь по территории Дома творчества и так называемой «аллее мрачных классиков» (то есть по улице Серафимовича), гость поселка может пользоваться теперь услугой своеобразного «аудиогида»: в течение почти двух часов его будут сопровождать не только голоса переделкинских «старожилов», но и архивные звукозаписи многих «гениев места» — от Корнея Чуковского и Михаила Бахтина до Николая Заболоцкого и Льва Кассиля.

По истории писательских дач в доме-музее Пастернака прочитаны и продолжают читаться научные лекции (одна из них и спровоцировала настоящую публикацию).

Наконец, соавторами предлагаемого читателю исследования создан сайт, посвященный составленной ими уникальной карте Городка писателей в Переделкине с 1935-го по 1965 год. Вычерчивая в конце прошлого века эскиз подобной карты, Лев Шилов сделал к ней примечание: «Карта „Литературное Переделкино” составлена впервые, и мы будем благодарны за любые уточнения». Благодарность первого переделкинского краеведа, направленная им в будущее, ныне обрела устойчивую прописку, в чем может убедиться любой пользователь сети, пройдя по адресу <https://readymag.com/u2255907580/peredelkino>.

Достаточно сказать, что количество писательских дач возросло в рамках этой картографии с 65-ти до 86-ти. Наведя курсор мыши на серый, красный или желтый значок строения (цветность обозначает временные рамки того или иного этапа застройки), пользователь получает краткую, но исчерпывающе-точную справку о всех насельниках дачи, в иных случаях подкрепляемую и фотоснимками из архивов ГМИРЛИ, РГАЛИ, РГАКФД и других хранилищ, включая частные собрания.

К своему удивлению, я узнал, что авторы предлагаемой статьи стали работать вместе совсем недавно: их творческое общение началось как раз после прошлогодней статьи Козновой в «Новом мире» — Ксения Жупанова тогда заинтересовалась историей «Дачи Пильняка», арендатор которой был увезен осенью 1937-го из этого дома в небытие.

Обмолвлюсь, что Ксения Викторовна связана с самим Переделкиным, что называется, кровно: существует известный фотоснимок крыльца дачи Корнея Чуковского, где хозяин дома плотно окружен детьми и подростками. Среди них — и будущая мама Ксении. Их родовая, семейная дача — неподалеку, в поселке Лукино; часть сруба из лиственницы относится аж к 1914 году.

Помимо краеведческих разысканий и раскопок в архивах Ксения постоянно проводит экскурсии по поселку, и я могу свидетельствовать о ее незаурядном даре рассказчика.

Вообще, и понятие и само слово «экскурсия» стало в Городке писателей одним из самых расхожих: экскурсионные группы встречаются тут на каждом шагу. Кстати сказать, по словам Анны Козновой (примечательно, что ее семья живет в Переделкине Ближнем на улице Бориса Пастернака), — она начала вплотную заниматься историей Переделкина после того, как, проходя по поселку, услышала из уст некоего гида очередной немыслимый апокриф. Очень скоро, в феврале 2021 года, Анна Андреевна открыла в доме-музее Пастернака выставочный проект «„Останется наверняка…” Переделкино». Помню, с какой жадностью я рассматривал архивные фотографии нашего городка, изобретательно совмещенные с редкими книгоизданиями легендарных переделкинских обитателей.

В названии того выставочного проекта — слова из стихотворения погибшего здесь в 1974 году поэта, кинорежиссера и сценариста Геннадия Шпаликова, которое начиналось строфой «Меняют люди адреса, / Переезжают, расстаются, / Но лишь осенние леса / На белом свете остаются…»*

Недавно я приобрел у букиниста примечательную книжку, выпущенную в 1930 году столичным издательством «Работник просвещения» в серии «Туризм и экскурсии вокруг Москвы». Сооружен сей путеводитель под редакцией выдающегося теоретика и практика экскурсионного дела Николая Александровича Гейнике (1876 — 1955).

В книге использованы четыре десятка фотографий, топографические схемы, вклеена большая карта. Коллектив авторов — двадцать три человека.

55-й параграф путеводителя называется «Переделкино — Баковка».

«…Холмистая местность, пересеченная долиной реки Сетуни, много леса, усадьбы, сохранившиеся от прошлого парки, пруды и некоторые архитектурные памятники — все делает Переделкино очень приятным местом для прогулок и отдыха». После рассказа о «б<ывшей> помещичьей усадьбе Лукино» (имение Боде-Колычевых) и бывшем доме дворян Самариных (имена вышвырнутых большевистской революцией из родового гнезда владельцев в этом путеводителе, конечно, отсутствуют) нам сообщают о возможности пройти от деревни Переделки до станции Баковка «вдоль ручья, или проселочной дорогой». «…Путь идет сначала хорошим смешанным лесом, а затем открытым холмистым местом. На станции Переделкино чайный буфет. Самовар можно получить в совхозе Лукино. Кипяток для массовой экскурсии заранее заказать в санатории…»

Составителям этого экскурсионного сборника и в голову не могло прийти, какая причудливая жизнь развернется тут через каких-то пять-шесть лет, включая и скорое беспокойное бытование студентов Литературного института.

 

Павел Крючков

 

 

* Стихотворение Шпаликова «Переделкино» и десятки других поэтических произведений разных авторов и разных лет понемногу собираются у меня в стихотворную антологию, посвященную знаменитому подмосковному месту. Надеюсь, что когда-нибудь такую книгу удастся издать типографским способом. Пользуясь случаем, сердечно благодарю А. А. Кознову и К. В. Жупанову за постоянно предоставляемые ими архивные тексты, обнаруженные в процессе историко-краеведческих изысканий.

 

 

 

НМУР УРМ-42129 Студенты Литературного института им. А.М. Горького на стадионе в п. Переделкино._1.jpg

Студенты Литературного института им. А. М. Горького на стадионе в п. Переделкино. Май 1955. Крайний слева – Вячеслав Марченко, крайний справа – Владимир Гордейчев. Национальный музей Удмуртской республики им. Кузебая Герда. НМУР УРМ 42139.

 

НМУР УРМ-42133 Г.Д. Красильников_ студент Литературного института им. А.М. Горького_ с И.К. Чирковым_ фотографом в п. Передел.jpg

Г. Д. Красильников, студент Литературного института им. А. М. Горького с И. К. Чирковым, фотографом в п. Переделкино. Начало 1950-х гг. Национальный музей Удмуртской республики им. Кузебая Герда. НМУР УРМ 42133.

 

НМУР УРМ-42108 Студенты Литературного института на лыжах в п. Переделкино._1.jpg

Студенты Литературного института им. А. М. Горького на лыжах в поселке Переделкино. Начало 1950-х гг. Национальный музей Удмуртской республики им. Кузебая Герда. НМУР УРМ 42108.

 


 



[1] РГАЛИ Ф. 1566, Оп. 1, Ед. хр. 6, Л. 39. Протокол № 5 заседания Правления Литфонда СССР.

 

[2] Яшин А. А. С большой буквы. — Фадеев. Воспоминания современников. Сост. К. Платонова. М., «Советский писатель», 1965, стр. 366.

 

[3] РГАЛИ Ф. 1566, Оп. 1, Ед. хр. 158, Л. 172 — 173. Материалы к протоколу № 53 заседания Правления Литфонда.

 

[4] Воспоминания о литературном институте. Книга первая. Редактор-составитель: С. В. Молчанова. М., Издательство Литературного института им. А. М. Горького, 2008, стр. 124 — 125.

 

[5] РГАЛИ Ф. 632, Оп. 1, Ед. хр. 1161, Л. 19. Заявление от студента 3 курса Баукова Ив. в учебную часть 2 апреля 1939 года.

 

[6] Воспоминания о литературном институте. Книга первая, стр. 104 — 105.

 

[7] Постановлению Президиума Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР от 17 сентября 1932. — «Правда», № 267, 26 сентября 1932.

 

[8] РГАЛИ, Ф. 631, Оп. 15, Ед. хр. 4, Л.1 — 2. Протокол заседания Секретариата Правления ССП от 27 июля 1935 года.

 

[9]  РГАЛИ, Ф. 631, Оп. 15, Ед. хр. 76 (II), Л. 79. Выписка из протокола по докладу т. Борского о «Вечернем рабочем литературном институте» от 10 сентября 1936 года.

 

[10] РГАЛИ, Ф. 632, Оп. 2, Ед. хр. 856, Л. 16 — 17. Акт ревизии института и доклад ревизионной комиссии ССП «О состоянии Литературного института Союза советских писателей СССР на 1-ое января 1937 года».

 

[11] РГАЛИ, Ф. 631, Оп. 15, Ед. хр. 258, Л. 23. Протоколы с материалами и стенограммы заседания Секретариата ССП о выборах в Верховный Совет СССР, о киргизском эпосе «Манас» и др.

 

[12] РГАЛИ, Ф. 1566, оп. 1, Ед. хр. 6, Л. 39. Протокол № 5 заседаний Правления Литфонда СССР от 10 октября 1939 года.

 

[13] Зелинский К. Л. Одна встреча у М. Горького. — На литературной дороге. Сборник статей. М., «Академия XXI», 2014, стр. 355.

 

[14] Малыгина Н. М. Андрей Платонов и литературная Москва. СПб., «Нестор-История», 2018, стр. 174.

 

[15] Малыгина Н. М., стр. 224.

 

[16] Боков В. Ф. Лик любви. Избранное. М., НП «Закон и порядок», 2004, стр. 309.

 

[17] Боков В. Ф. Я Русь родную не оставлю. М., «Русский импульс»., 2012,  стр. 68 — 69.

 

[18] Яшин А. А. С большой буквы. — Фадеев. Воспоминания современников. Составитель К. Платонова, М., «Советский писатель», 1965, стр. 378 — 379.

 

[19] Яшин А. А. С большой буквы...

 

[20] РГАЛИ, Ф. 632, Оп. 1, Ед. хр. 2568, Л. 18. Заявление студента Литинститута ССП Б. Ямпольского Директору от 2 февраля 1939.

 

[21] Смирнов С. В. Собрание сочинений в трех томах. Том 1. М., «Современник», 1983, стр. 64.

 

[22] Смирнов С. В, стр. 68.

 

[23] Сквозь время. Сост. В. А. Швейцер. М., «Советский писатель», 1964, стр. 210 — 211.

 

[24] Бауков И. П. Юность моя. М., «Советский писатель», 1951, стр. 99 — 101.

 

[25] Статьи о жизни и творчестве Б. Л. Пастернака. Владимир Гридин (РГАЛИ Ф. 379, Оп. 5, Ед. хр. 285, Л. 107). Авторы благодарят Г. В. Лютикову за указание на этот источник.

 

[26] РГАЛИ Ф. 962, Оп. 3, Ед. хр. 1690, Л. 11 — 13. Письма, пересланные из газет и индивидуальные письма и жалобы, поступившие из Совета Министров СССР. 14 и 26 мая 1947 года.

 

[27] Ваншенкин К. Я. Поиски себя: Воспоминания, заметки, записи. М., «Советский писатель», 1985, стр. 64.

 

[28] Архив литературного института. Приказ № 116 от 12 сентября 1949 г. и Распоряжение № 1 от 21 сентября 1949 года. Авторы благодарят А. П. Басинского за предоставленные материалы.

 

[29] Гордейчев В. Г. Памятные страницы. Воронеж, «Центрально-Черноземское книжное издательство», 1987, стр. 134 — 135.

 

[30] Воспоминания о Литинституте. Сост.: К. Я. Ваншенкин, Е. Ю. Сидоров, А. М. Гладков. М., «Советский писатель», 1983.

 

[31] Ахмедов Р. Б. Промельки: повесть. Уфа, «Китап», 2011, стр. 261 — 262.

 

[32] РГАЛИ Ф. 1099 Оп. 1 Ед. хр. 1156 Л. 16. Письма Б. А. Лавренева в Ревизионную комиссию ССП.

 

[33] Марченко В. И. Тверской бульвар. М., «Московский рабочий», 1984, стр. 53.

 

[34] Айги Г. «Все — здесь…» Встречи с Борисом Пастернаком 1956 — 1958. Херсон, «Пилотные школы», 1997, стр. 50.

 

[35] Марченко В. И. Тверской бульвар, стр. 27.

 

[36] Воспоминания о Литинституте, 1983, стр. 319.

 

[37] РГАЛИ Ф. 1566, Оп. 1, Ед. хр. 206, Л. 87. Приложения к протоколу № 3 заседания Правления Литфонда СССР за 1953 год.

 

[38] Сафонов В. Николай Рубцов. Повесть памяти <https://rubtsov-poetry.ru/knigi/safonov6.htm&gt;.

 

[39] Марченко В. И. Тверской бульвар, стр. 69 — 70.

 

[40] Марченко В. И. Тверской бульвар, стр. 38.

 

[41] РГАНИ Ф. 1566, Оп. 1, Ед. хр. 355, Л. 17. Приложение к протоколу № 22 заседания Правления Литфонда.

 

[42] Воспоминания о Литературном институте. Книга третья. Редактор-составитель: С. В. Молчанова. М, Издательство Литературного института им. А. М. Горького, 2008, стр. 478.

 

[43] Воспоминания о Литинституте, стр. 240.

 

[44] Воронов Н. П. Истина о самом себе, о Переделкине, Магнитке, Калуге, Оптинной пустыни, Москве и о тех, кто был оклеветан. Магнитогорск, Издательство Магнитогорского государственного университета, 2012, стр. 211 — 212.

 

[45] Марченко В. И. Тверской бульвар, стр. 87.

 

[46] Марченко В. И. Тверской бульвар, стр. 60.

 

[47] Старшинов Н. К. Что было, то было… На литературной сцене и за кулисами: веселые и грустные истории о гениях, мастерах и окололитературных людях. М., «Звонница-МГ», 1998, стр. 237 — 239.

 

[48] РГАЛИ Ф.1099, Оп. 1, Ед. хр. 1156, Л. 29. Письмо Б. А. Лавренева секретарям ССП СССР тт. А. А. Суркову и К. М. Симонову.

 

[49] РГАЛИ Ф.1566, Оп. 1, Ед. хр. 434, Л. 106. Выписки из постановлений Секретариата Союза советских писателей. 6 января — 31 декабря 1953.

 

[50] Воспоминания о Литинституте, стр. 362 — 363.

 

[51] Айги Г. «Все — здесь…» Встречи с Борисом Пастернаком 1956 — 1958, стр. 24.

 

[52] Литературное досье: Кирилл Ковальджи. М., «Гуманитарий», 2010, стр. 142.

 

[53] Там же, стр. 146.

 

[54] Воспоминания о Литинституте, стр. 375.

 

[55] Воспоминания о Литинституте, стр. 436 — 437.

 

[56] Страницы воспоминаний о Луговском. М., «Советский писатель», 1962, стр. 131.

 

[57] Ахмедов Р. Б. Промельки, стр. 400 — 401.

 

[58] Чуковский К. И. Собрание сочинений: В 15 т. Т. 13: Дневник (1936— 1969). Коммент. Е. Чуковской. 2-е изд., электронное, испр. М., «Агентство ФТМ, Лтд», 2013, стр. 155.

 

[59] Гордейчев В. Г. В годы ученичества (Страницы воспоминаний). — «Подъем», 1984, № 7.

 

[60] Ракша И. Отвори мне калитку в былое. — «Литературная газета», 19 — 25 ноября 2008 года, № 47 (6199).

 

[61] Ахмедов Р. Б. Промельки, стр. 362.

 

[62] Воспоминания о Литературном институте. Книга третья, стр. 25.

 

[63] Айги Г. «Все — здесь…» Встречи с Борисом Пастернаком 1956 — 1958, стр. 20, 24.

 

[64] Айги Г. Исключение. — «Огонек», 1990, № 12.

 

[65] Айги Г. «Все — здесь…» Встречи с Борисом Пастернаком 1956 — 1958, стр. 55.

 

[66] Там же, стр. 24.

 

[67] Ахмедов Р. Б. Промельки: повесть, стр. 366.

 

[68] Айги Г. Исключение.

 

[69] Там же, стр. 18.

 

[70] Айги Г. «Все — здесь…» Встречи с Борисом Пастернаком 1956 — 1958, стр. 46.

 

[71] Там же, стр. 41.

 

[72] Ахмедов Р. Б. Промельки: повесть, стр. 383.

 

[73] Там же, стр. 368.

 

[74] РГАНИ Ф. 5, Оп. 36, Ед. хр. 59, Л. 30. Письмо И. Серегина в ЦК КПСС.

 

[75] Литературное досье: Кирилл Ковальджи. М., «Гуманитарий», 2010, стр. 151.

 

[76] Парфенов Н. Чайльд Гарольды с Тверского бульвара. — «Комсомольская правда», 1957, 28 апреля.

 

[77] Дневник Нины Бялосинской-Евкиной. Запись от 28 апреля 1957 года <https://corpus.prozhito.org/notes?diaryTypes=1&amp;keywords=%5B»Чайльд-Гарольды+с+Тверского+бульвара»%5D>.

 

[78] РГАЛИ Ф. 632, Оп. 1, Ед. хр. 2045, Л. 11. Панкратов Юрий Иванович. Творчество. «Метель в Ленинграде», «Лирические стихи» и др. Стихи. Приложение: учетная карточка, краткая характеристика и др. сведения о студенте.

 

[79] Автограф в частной коллекции.

 

[80] Воспоминания о Литературном институте, стр. 43.

 

[81] Там же, стр. 44.

 

[82] Воспоминания о Литературном институте, стр. 47.

 

[83] РГАНИ Ф. 5, Оп. 36, Д. 59, Л. 15. Выписка из протокола № 2 Заседания бюро Советского РК КПСС гор. Москвы от 22 января 1958 г.

 

[84] Там же, Л. 16.

 

[85] Гнев и возмущение. Советские люди осуждают действия Б. Пастернака. — «Литературная газета», 1958, 1 ноября, № 131.

 

[86] Емельянова И. И. Легенды Потаповского переулка. — Годы с Пастернаком и без него. М., «Плюс-Минус», 2007, стр. 290.

 

[87] Воспоминания о Литературном институте, стр. 42.

 

[88] Пастернак Б. Л. Полное собрание сочинений в 11 томах. Том XI. М., «Слово», 2005, стр. 757.

 

[89] Ракша И. Отвори мне калитку в былое. — «Литературная газета», 2008, 19 — 25 ноября, № 47 (6199).

 

[90] «А за мною шум погони…» Борис Пастернак и власть. 1956 — 1972 гг.: Документы. Под ред. В. Ю. Афиани и Н. Г. Томилиной. М., РОССПЭН, 2001, стр. 288.

 

[91] Харабаров И. М. Голоса молодой России. — «Грани», № 38, 1958.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация