Кабинет
Вл. Новиков

Профи

Филологическая проза

ЛЮБОВЬ, ИЛИ ТЕСНОТА СТИХОВОГО РЯДА

 

Чей я ученик? Да ничей.

В личной литературной биографии явно не хватает «старика Державина», который бы меня юного заметил и благословил.

Отнюдь не был для меня «стариком Державиным» В. Каверин, с которым мы писали книгу о Тынянове на равных, он — биографическую часть, я — теоретическую.

В июле 1980 года Каверин подарил нам с Ольгой Новиковой книгу серии ЖЗЛ «Юрий Тынянов. Писатель и ученый» (1966) — это сборник статей и материалов, где Каверин — составитель. На форзаце была «владельческая» подпись «В. Каверин», к ней он добавил ручкой другого цвета: «дарит эту книгу милым Новиковым на память о его учителе, учениками которого они себя считают». Получается, что ученики мы тут все втроем, но… Каверин учился у Тынянова, так сказать, очно, а мы в высшей степени дистанционно, поскольку он ушел из жизни, когда нас в ней еще не было.

А другой наш общий старший друг Михаил Викторович Панов говорил: для признания двух людей учителем и учеником необходимо подтверждение с обеих сторон. То есть некто считает кого-то учителем, а тот его признает своим учеником. И с Пановым мы, как и с Кавериным, общались на равных. Не спорю с теми, кто, прочитав соответствующий пассаж в моей повести («Новый мир», 2015, № 7), все равно зачисляет меня печатно в «ученики» Панова. Ну и пусть так считают, это даже лестно для меня. Только своим научным наставником я Панова назвать не могу. Прочерк у меня в графе «ваш старик Державин».

Зато сам «стариком Державиным» побывал не раз. Руководил семинарами молодых поэтов, прозаиков, критиков. Не слишком часто, потому эмоционально не выгорел, а специфику занятия представляю в достаточной мере. Первый опыт «державинства» приключился со мной еще в 1982 году. Большое совещание молодых писателей учинили в Новосибирске под эгидой журнала «Литературная учеба». Его шеф Ал. Михайлов (так тогда и произносили нередко: «Алмихайлов») позвал меня вести семинар поэзии на пару с поэтом Юрием Кузнецовым. Пары руководителей тогда составлялись по принципу гармоничного контраста: поэт и критик, консерватор и прогрессист, наш-современниковец и новомировец

Юрий Поликарпович к тому времени уже успешно обрел репутацию брутального скандалиста. Весь приличный литературный народ был шокирован его строками: «Я пил из черепа отца», «Пень иль волк, или Пушкин мелькнул?», «Звать меня Кузнецов. Я один, остальные — обман и подделка». Репутация подмоченная, зато в сухом остатке — легендарность (на сорок лет ее хватило, что дальше — пока неведомо).

Как-то мы с Алешей Парщиковым, поэтом, как известно, продвинутым и «альтернативным», задались вопросом: а кто же среди традиционалистов — настоящий поэт? Я назвал Жигулина, Алеша же уверенно произнес: «Кузнецов». По иронии судьбы лет через десять на бурном перестроечном телевидении состоится очередная дискуссия об архаистах и новаторах, и Юрий Кузнецов на всю страну заявит: «Парщикова я не читал. И это моя позиция».

Ну, а в оценке «семинаристов» в Новосибирске наши с Кузнецовым позиции абсолютно совпали. И фавориты у нас оказались одинаковые, и «середняки», и «слабаки». При том, что критерии оценки вроде бы были разные. Как истинный тыняновец, я считал, что настоящее произведение искусства — это непременно «динамическая речевая конструкция» (кстати, один бывший журфаковский студент до сих пор публично цитирует сию формулу, ссылаясь и на Тынянова, и на меня), а от поэзии первым делом требуется «теснота стихового ряда».

А какой был критерий у Юрия Поликарповича? Указывая перстом на рукопись, он изрекал такой вердикт:

— Вот вы пишете стихи о любви. А надо, чтобы было не «о». Надо, чтобы это была — любовь! Чтобы сами строки были любовью.

Вот это человек-артист — подумалось мне. Такая категоричность напоминает критические отзывы Александра Блока. Припечатал — и никакого права на апелляцию не оставил. Риторический жест неотразимый. Но не переймешь его, не используешь в собственных целях. Мне, например, академический статус не позволяет осудить стихотворный текст только за то, что он сам по себе не является любовью.

Шли годы. Юрий Кузнецов ушел из жизни. Он был канонизирован в одной литературной среде и подзабыт в другой. О его эксцентричном литературном поведении говорить и писать перестали. И я долго не вспоминал его эффектное менторское присловье. Всплыло оно в памяти только через сорок лет после новосибирской встречи. И вдруг меня осенило: мы с Юрием Кузнецовым называли тогда разными словообразами одно и то же качество.

Объяснюсь. «Единство и теснота стихового ряда» и поныне остается для меня базовой категорией. Не раз я его трактовал в книгах и статьях, пытался донести до читательских умов, но в моем личном интимном сознании это нечто физически ощутимое. Я трогаю строку на вкус, прикасаюсь к ней артикуляционно и душевно, и ее плотность, теснота передается мне телесно:

 

Окно обнимало квадратом

Часть сада и неба клочок.

К палатам, полам и халатам

Присматривался новичок.

 

Слова в стихе тянутся друг к другу, пребывают «в тесноте, да не в обиде». «К палатам, полам и халатам» — здесь каждое слово милуется с каждым. А в следующем стихе трехстопного амфибрахия — только два ударных слога. Длинное слово «присматривался» разлеглось и потеснило «новичка», но ему, кажется, это соседство физически приятно. В пастернаковском шедевре есть еще два случая расхождения ритма с метром, и оба связаны с мотивом женского тела:

 

Покачивалась фельдшерица

............................

 

Как вдруг из расспросов сиделки,

Покачивавшей головой…

 

В стихотворении есть только одно слово с любовной коннотацией — «обнимало». Но согласитесь: весь этот текст — не о любви, он сам по себе любовь, взаимное чувство между человеком и Творцом. И через тесноту стихового ряда эта любовь входит в читателя.

Теснота стихового ряда есть и в верлибре. В хрестоматийном блоковском «Она пришла с мороза…» уже во второй строке очень тесно — от того, что слово «Раскрасневшаяся» бесстыдно заняло целый стих. А стих последний — наоборот, многословен: «И что прошли времена Паоло и Франчески». Так зашифрована любовь, «о» которой прямо не говорится.

По-прежнему ищу в актуальной поэзии тесноту стихового ряда, но по сути, как каждый нормальный читатель, надеюсь встретить там любовь.

 

 

ЧЕТЫРЕ ЭПОХИ ВОСПОМИНАНЬЯ

 

Память тела — память души — память разума — память слова.

Первая — самая сладостная, самая летучая и самая неповторимая.

Вторая навеки остается внутри человека и повторяется мгновенными вспышками, все менее яркими.

Третья входит в опыт и обесцвечивается рефлексией.

Четвертая пишет на бумаге, удаляя всё из тела, души и разума. Остается только для читателей, в том числе и для разжалованного в читатели автора.

 

 

«КОМУ НУЖНО ПЛАТОНИЧЕСКОЕ ОДОБРЕНИЕ?»

 

Вспоминаю, как в молодые годы впервые печатаюсь в «Вопросах литературы». Редактор мой — Серго Ломинадзе, человек с трагической судьбой и с нелегким характером. Сын известного большевика, покончившего самоубийством в 1935 году ввиду неизбежного ареста. Сам Серго в 1943 году получил 10 лет ИТЛ за антисоветскую агитацию и «подготовку террора». Писал стихи, например, такие: «Работаю в толстом журнале, / Где дамы кричат, как в лесу. / Сижу, как кузнечик в пенале, / Исправную службу несу. / А юность была легендарна. / Стелился над зоной туман, / Сурово темнела Игарка, / И тек Енисей в океан». Да, неслабые сравнения: коридор «Вопросов литературы» — и Енисей, журнальная служба — и каторга на Крайнем Севере. На долю одного его стихотворения — «Марья Петровна идет за селедочкой» выпала редкая удача: его снабдил мелодией и исполнил почти как свою песню Булат Окуджава.

А сверх того Серго Виссарионович обладал весьма своеобразной речью: рафинированная интеллигентность, вкус к изысканным словечкам из традиционно-культурного фонда и беспощадная саркастичность.

Общий язык мы с ним нашли, большую статью о пародии он взял, а вскоре сообщил мне, что и зам. главного редактора Лазарь Лазарев тоже ее одобрил.

— То есть он за то, чтобы статью напечатать? — переспрашиваю я с туповатой наивностью дебютанта.

— Да кому же нужно платоническое одобрение? — срезает меня собеседник. — Конечно, материал печатается. Он уже в наборе.

Да, одного слова, одного ехидного эпитета хватило, чтобы перевернуть сознание. По ходу этого телефонного разговора я уже начал превращаться из робкого дилетанта в трезвого прагматика-профессионала, слух которого тешит только сухая деловая лексика («сдано в набор», «стоит в плане», «сигнал уже пришел», «гонорар выплачивается в среду», «готовим переиздание») и который совершенно не нуждается в «платонических одобрениях». Без комплиментов, в общем, можно и обойтись.

 

 

ЖИТЬ БЕЗ САМОЗВАНСТВА

 

Мое скромное положение в литературе, в общем, соответствует степени моей творческой одаренности.

Кто готов подписать такую декларацию? Наверно, немногие. А ведь нас с вами, то есть литераторов средней руки, абсолютное большинство.

Гениальничать более или менее уместно в молодости. А в зрелости и тем более в конце пути разумно согласиться с Сориным из «Чайки»:  «И маленьким литератором приятно быть, в конце концов».

Если, конечно, литераторство — твоя природа.

 

 

«КАК ВАС ПРЕДСТАВИТЬ?»

 

Как мне самоназваться сегодня?

Одним словом, максимум двумя. А то подробное перечисление научно-творческих «ипостасей» той или иной персоны выглядит помпезно и просто не запоминается.

Все номинации проблематичны.

Литературовед? Да я это слово терпеть не могу. Нерусское слово. Ни Пушкин, ни Достоевский его не знали. Это громоздкая калька с немецкого «Literaturwissenschaftler».

Над этим словом ритмически издевалась Ахмадулина («Жена литературоведа, / Сама литературовед»), а Валерий Попов придумал на него пародию: «литературотоваровед».

Критик? Да, не отпираюсь. Но в это понятие все мною написанное не вмещается.

Писатель? Но в русском языке это слово слишком оценочное, оно эдакое — с большой буквы. Формальные основания, то есть прозаические сочинения с вымыслом, у меня имеются, но сам нигде и никогда «писателем» не представляюсь. Если другие так меня обзовут, вежливо скажу: «Спасибо на добром слове».

Так кто же я? А вот кто: профессиональный литератор. Вот это будет звучать честно и бесспорно. Литературой занимаюсь профессионально во всех ролях: как автор книг и публикаций в периодике, как педагог и публичный лектор, как выступальщик по радио и телевидению. Всё мною написанное и произнесенное — единый дискурс с некоторым общим месседжем, сформулировать который однозначно не берусь.

А другими, нелитературными способами не заработал ни копейки, и внучки мои смогут уверенно сказать: «Не торговал мой дед блинами».

Хотя профессиональных торговцев блинами уважаю. Куда они, кстати, исчезли из центра Москвы? Очень приятно ведь было купить в ларьке и тут же, стоя, съесть горячий блин с начинкой. Утрачиваем национальные традиции…

 

ГОНОРАР ОТ ТВАРДОВСКОГО

 

Вопрос о литературном профессионализме тесным образом связан с авторскими гонорарами. «Можно рукопись продать. Как нам платят» — эссейчик с таким названием я рискнул поместить в «Независимой газете» в 1992 году, как раз в то время, когда в журналах и газетах наметился переход от реальных гонораров к символическим. Но тема оплаты литературного труда в советскую и постсоветскую эпоху требует большого, фундированного монографического исследования. Может быть, она на докторскую диссертацию потянет — непонятно только, каких наук. Готов выступить оппонентом — даже даром. А сейчас расскажу об одном редком случае, когда своим гонораром я был приятно удивлен.

В 1986 году откликаюсь в «Новом мире» на книгу М. В. Панова «Занимательная орфография». По формату такая рецензия должна была быть на две с половиной страницы машинописи, без заголовка, для рубрики «Коротко о книгах». Материальное вознаграждение меня в данном случае совсем не интересовало. Однако, придя в бухгалтерию «Известий» (к ним был финансово приписан журнал), получаю (прописью) семьдесят два рубля! Это в те времена, когда некоторые труженики такую сумму получали за месяц работы, а средняя зарплата была сто двадцать.

Справляюсь в редакции: все правильно? Да, отвечают. Это Твардовский в свое время распорядился, чтобы за «коротышки» платили приличные гонорары.

Уважение к «маленькому человеку», к малым делам, к малым жанрам — вот истинный демократизм.

 

 

УЧЕНИЕ О ДВУХ КУЛЬТУРАХ (НЕ ЛЕНИНСКОЕ)

 

Есть культура скучная, есть культура веселая. Первую я уважаю и — в меру профессиональной необходимости — изучаю. Во второй — живу.

Для обеих плодотворны отклонения, выходы из системы. Хорошо, когда скукарь вдруг улыбнется и пошутит, а весельчак под сурдинку ляпнет что-то глубокое и не сразу понятное.

 

 

ИДЕАЛЬНЫЕ ЧИТАТЕЛИ

 

С Евгением Александровичем Ямбургом мы познакомились перед съемкой на канале «Культура» в гримерной, за чашкой кофе. Он культовый, как говорится, словесник, директор «брендовой» школы № 109 и незаурядный литератор, автор «Педагогического декамерона», открывшего мне как читателю нетривиальные тайны отроческой природы.

— Вчера был в гостях у Григория Соломоновича Померанца и Зинаиды Александровны Миркиной, — сообщает Ямбург. — Читал им вслух ваш «Словарь модных слов», и они так смеялись...

Не придал я тогда этому особенного значения. Отрадно, конечно, что философ-гуманист и религиозная поэтесса — люди живые, с чувством юмора… Но мои реальные читатели, в общем, все таковы.

А сейчас вспоминаю — и вижу, что ситуация была экспериментальная. Прояснилась структура моего «идеального читателя».

Прежде всего это читатель незнакомый. С Г. С. Померанцем (1918 — 2013) и З. А. Миркиной (1926 — 2018) никогда не встречался и ни в какие контакты не вступал. С Е. А. Ямбургом тоже до той встречи на «Культуре» не пересекались. Где он взял мою книгу — не ведаю. Если книга получена от автора, то есть от меня, — это уже организованная коммуникация. Нет чистоты эксперимента.

А тут — все прозрачно. Три незнакомых человека. Один из них читает мою книгу вслух (артикуляционный момент важен, поскольку пишу с установкой на устность), еще двое слушают и смеются.

И больше мне как автору не надо ни-че-го. Даже извещать меня о таких фактах необязательно. Как-нибудь сам догадаюсь, почувствую…

 

СКУКИ НЕ ЗНАЮ

 

Скучно мне не бывает. Всегда и везде слушаю я тот вечный спор, который в моей душе ведут две ее половинки — Оригинал и Пошляк.

И чем больше времени я даю им для диспута, тем вернее ослабевает Пошляк, а Оригинал берет верх. А потом вообще полемический диалог иссякает, сменяясь ошеломляющим монологом высшего. Это уже третий голос. Понятно, чей...

 

ВЕЩЕСТВО МЕЩАНСТВА

 

Оно есть в любом человеке. Молекула состоит из двух атомов: самодовольства и завистливости.

Так и пульсирует мещанское сознание между двух полюсов. Сначала мы себя похваливаем, поглаживаем по пузу, а потом, завидев чью-то удачу, хмуримся и злобимся. И наоборот: изнывая от зависти, успокаиваем себя мелким самолюбованием.

Уровень образованности, широта кругозора, степень одаренности тут решающего значения не имеют. Мещанство живет в людях глупых и умных, бездарных и талантливых, злых и добрых. Не живет оно только в тех душах, где оно обнаружено разумом и изведено творческой болью.

 

 

КТО УМНЫЙ?

 

Человек умен настолько, насколько уверенно он контролирует умом свое подсознание и насколько честно видит там свою низость.

 

 

ЗАКОН СОХРАНЕНИЯ ПОШЛОСТИ

В. В. Набокову

 

Он действует при переходе от одной социальной системы к другой. Тоталитаризм пошлости един для всех монархий, тираний и демократий.

При переходе от одной соц- или культсреды к другой. Бежишь ли от «сложных» людей к «простым» или наоборот — и попадаешь в пошлость.

При переезде из страны в страну. И здесь, оказывается, живут в основном пошляки.

При перемене общения: новая людь, увы, обернется старой.

При изменении возраста. Встретишь человечка после долгой паузы — и через две-три фразы вылезет из него давнее, надоевшее.

При смене поколений. У старости своя пошлость, у юности своя. И при внешних различиях эти пошлости, по сути, едины.

 

ПРИПЕВ

 

Я был неправ.

 

КАК СЛОВО НАШЕ ОТЗЫВАЛОСЬ

 

1980 год. В «Новом мире» выходит (с продолжением, в трех номерах) роман Владимира Орлова «Альтист Данилов». Пишу о нем для «Литературной газеты». Чтобы отклик был оперативным, мне добыли сверку последнего, еще только выходящего журнальчика вдобавок к двум вышедшим.

Ночь. Тишина. Перед тобой опус, не имеющий пока никакой рецепции. О нем еще и разговоров не было у тебя ни с кем. Ну, кроме одного человека. Идешь по первопутку, и с твоей оценки начнется «история вопроса». Физически ощущаешь, что такое быть критиком (а не литературоведом, ведающим уже десятки, а то и сотни чужих статей о своем предмете).

Через несколько дней газета выходит. Все вокруг говорят об «Альтисте», соглашаясь или не соглашаясь с литгазетовской статьей. Идешь по одной из литературных улиц (Герцена или Воровского, как назывались тогда Большая Никитская и Поварская), а тебе с противоположной стороны кто-то машет и кричит: мол, ты прав — или неправ.

Отклик мой был неоднозначным, полемическим. Смелость и новизна романа приветствовались, нудноватость осуждалась. Были, как всегда, прогрессисты, которые считали, что «своих» можно только хвалить, что гамбургский счет здесь неуместен. И тут получаю мудрое письмо (был такой жанр — литературное письмо) от Мариэтты Омаровны Чудаковой, находящейся в Дубултах. Считает, что в целом я правильно «раздраконил» роман, что нельзя уходить от эстетической оценки, но высказывает при этом ряд несогласий.  В те времена вообще любили спорить, а не обмениваться дежурными комплиментами. Поскольку многие тогда видели в В. Орлове «нового Булгакова», то мнение Чудаковой, как булгаковеда номер один, было особенно значимо и дорого. Подключился к обсуждению «Альтиста» на страницах «Литературного обозрения» (старого, естественно) и наш общий друг В. Каверин.

А весной 1981 года печатаю в «Новом мире» статью о Бахтине «Слово и слава», приуроченную к выходу его книги «Эстетика словесного творчества». В день выхода номера сразу звонит составитель книги Сергей Георгиевич Бочаров (в чем-то согласен, в чем-то не согласен), а потом вообще телефон не смолкает. Был такой обычай на Руси — звонить друг другу по поводу публикаций.

Да, «медиакоммуникация» в ту пору была предельно проста: статью малого формата отдаешь в «Литгазету», статью побольше в «Новый мир» — и получаешь именно того читателя, которого хотел, ту таргет-группу, в которую ты целил.

Тогда не употребляли слово «актуальный» в значении «современный» (как теперь, когда «актуальной словесностью» порой именуют малоизвестные, не востребованные читателем опусы). Но текущая словесность была когда-то в буквальном смысле актуальной, действенной. Закрученная в то время литературная пружина расправляется во мне до сих пор.

 

ЗВОНОК ЖВАНЕЦКОГО

 

Из рукописного дневника (тетрадь в клеточку) — июль 1990 года:

«Вечером позвонил радостный Жванецкий:

— Извините за примитивность — спасибо. Я много раз перечитывал. Рад, что послужил поводом, прекрасно написано. Хорошее название — сатиры (в статье есть выражение — «сатиры Жванецкого»). А эта Татьяна Иванова так снисходительно пишет: мол, мальчик шутит, не надо строго подходить… Спасибо! Больше мне сказать нечего».

Полезная была у меня тогда привычка: записывать разговоры в дневник сразу, со стенографической точностью. Звонок был связан с публикацией моей статьи о Жванецком в «Литературной газете».

Помню, что через пару дней в дружеском застолье я небрежно так сообщаю:

— Звонил мне тут Жванецкий…

В ответ тишина. И вопросов не задают.

 

 

«КРУЖИТСЯ, ПАДАЯ, СНЕГ»

 

Тут требуется пояснить, кто такая Татьяна Иванова, ранившая Жванецкого своим высокомерием. Ее звезда взошла на литературном небосклоне периода перестройки и гласности. Работала в «Нашем современнике», выступала в «Советской России». Была замечена и похвалена М. С. Горбачевым, после чего ее позвали в «Огонек», и она легко перешла от охранительного направления к либеральному. Главное в ее писаньях не идеи, а эмоциональные образы и размашистость оценок. В чем-то она предвосхитила нынешнее критическое блогерство, только у блогеров нет такой красоты слога и задушевности тона. Татьяна Иванова могла написать про современного прозаика: чем читать такие книги, лучше пойти гулять и смотреть, как кружится, падая, снег.

Эта формула вошла в язык нашей литературной семьи. Утомленные чтеньем по профессиональной обязанности, мы говорим: а не лучше ли пойти посмотреть, как кружится, падая, снег? И начинаем одеваться.

 

 

ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ РОМАН И ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА

 

Тема «филологического романа» довольно стабильно присутствует в научной прессе вот уже двадцать лет. Немудрено, что при этом авторы апеллируют к моей новомировской статье 1999 года «Филологический роман. Старый новый жанр на исходе столетия» и к моему беллетристическому опыту — «Роману с языком» (первая публикация — 2000). Наиболее основательный труд — монография Ольги Ладохиной «Филологический роман: фантом или реальность русской литературы ХХ века?» (2010). А в последнее время на эту тему все чаще пишут совсем молодые исследователи.

Наметились два понимания этого жанра — широкое и узкое. Лично я все же склоняюсь к более узкому и конкретному: в полном смысле слова к этом жанру принадлежат произведения, где героем выступает филолог, а филологическая рефлексия является реальным фактором сюжета — начиная с каверинского «Скандалиста». Потом «Пушкинский дом» Битова, «Б. Б. и др.» Наймана, «НРЗБ» Гандлевского… Жанр международный, в нем работал, в частности, английский прозаик Дэвид ЛоджSmall World», «Changing Places», «Nice Work»). К ходовым жанрам филологический роман ни в коей мере не относится. Такие романы, если угодно, «не пишутся — случаются». Их не может быть много, а в отечественной словесности последних лет просто не видно.

Широкое же понимание представлено, например, у Ангелины Разумовой, прослеживающей «эволюцию жанра филологического романа от пролога (записки Розанова) к промежуточному итогу (в «Романе с языком» Вл. Новикова)». Мне было безумно лестно оказаться в одном ряду с Василием Васильевичем (его влияние на мой роман отмечали по выходе рецензенты), но при всей фрагментарной гениальности Розанова романа у этого писателя не было. Может быть, «Уединенное» и «Опавшие листья» — это больше, чем роман, может быть, это подлинная поэзия, но все же это не романы.

Не вижу резонов в отнесении к «филологическому роману» таких выдающихся произведений фрагментарной прозы, как «Человек за письменным столом» и «Записные книжки» Лидии Гинзбург, «Записи и выписки» Михаила Гаспарова. (У Лидии Гинзбург, впрочем, есть роман для юношества «Агентство Пинкертона» 1932 года, но он отнюдь не филологический.) Много всего есть у Гинзбург и у Гаспарова, но романного сюжета и романного героя — нет. Уж профессиональные филологи-то должны как-то противиться непомерному размыванию жанрового термина и не покупаться на комплименты типа: ваша диссертация — это просто роман. Не было и не будет никогда диссертации, которую всерьез, без дураков можно счесть романом. И дробно-фрагментарную книгу незачем романом называть. Мозаичные произведения, тема которых — литература и язык, и которые притом написаны живыми словами, по-моему, стоит обозначить понятием «филологическая проза». А она — органическая часть такой литературной сферы, как эссеистика. О чем речь далее.

 

 

РУССКИЙ МОНТЕНЬ

 

Какой национальности слово «эссе»?

Тут двух мнений быть не может. Отец этого жанра — «французик из Бордо». Грибоедов, конечно, не в него целил этим выражением, но Мишель де Монтень родился и умер в родовом имении около Бордо, в этом городе он дважды избирался мэром. Его знаменитые «Les Essais» (в русском переводе — «Опыты») и дали имя целому жанру мировой литературы.

«…Уверяю тебя, читатель, я с величайшей охотою нарисовал бы себя во весь рост, и притом нагишом. Таким образом, содержание моей книги — я сам, а это отнюдь не причина, чтобы ты отдавал свой досуг предмету столь легковесному и ничтожному», — так аттестовал Монтень свою «искреннюю книгу» в предисловии, написанном первого марта 1580 года.

«Содержание моей книги — я сам» — если иметь в виду эту формулу, то начало русского эссе (именно эссе, а не очерка, не фрагментарной заметки, не афоризма) никак нельзя обнаружить ранее 1911 года, когда немолодой профессиональный литератор В. В. Розанов выпустил свое «Уединенное» (в следующей книге «Опавшие листья», кстати, Монтень однажды упоминается). Я придерживаюсь именно такой датировки, и в 2011 году даже прочитал по месту своей работу спецкурс «Сто лет русской эссеистики. От Василия Розанова до Татьяны Толстой». Есть другие точки зрения, я с ними и считаюсь, и спорю, но у нас сейчас не научная конференция. Мы находимся внутри того жанра, который предлагаю ненаучно назвать «русский Монтень».

Содержательная его доминанта — внутренняя парадоксальность, противоречивость. И субъекта, и объекта. И автора, и мира, который он описывает. Полноценное эссе многозначно и потому художественно.

Место такого эссе — между прозой и поэзией, между новеллой и стихотворением в прозе (или даже верлибром).

По форме этот жанр тяготеет к краткости, к лаконизму. А мелочи, миниатюры льнут друг к другу, образуя циклы. Слово «эссе» приобретает двойственное значение: и всё «Уединенное» — эссе, и запись «Слава — змея. Да не коснется никогда меня ее укус (за нумизматикой)» — тоже самодостаточное эссе.

После Розанова самый прославленный эссеистический цикл — книга Юрия Олеши, у которой два названия — советское «Ни дня без строчки» и постсоветское «Книга прощания». Это ярко выраженная модернистская эссеистика, хотя при появлении ее на свет в 1961 году применительно к советской литературе не употреблялись слова «модернизм» и «эссе» («essay» в англо-русских словарях переводилось как «очерк»). А эссеистика русского постмодернизма начинается с Абрама Терца. Вместе с тем большую дань миниатюрной эссеистике отдали и традиционалисты. Назовем такие циклы, как «Крохотки» А. Солженицына, «Трава-мурава» Ф. Абрамова, «Затеси» В. Астафьева, «Камешки на ладони» В. Солоухина, «Мгновения» Ю. Бондарева, «Зерна» В. Крупина.

Эссеистика — понятие широкое. Один ее полюс — парадоксальная миниатюра, а другой — пространное размышление трактатно-монологического (Михаил Эпштейн) или повествовательно-монологического (Александр Генис) характера. Вспомним при этом, что совместная эссеистика П. Вайля и А. Гениса была внутренне диалогичной и провокативно-амбивалентной.

А самое парадоксальное свойство русской эссеистики — это ее потенциальная доступность «нормальному» читателю. Эссе не может быть «элитарным» — тогда это просто заумная статья, место которой — в малотиражном академическом издании. Иными словами, полноценное эссе снимает противопоставление «элитарность — массовость». Тот же Василий Васильевич написал многотомье, пригодное для чтения лишь профессиональными литературоведами (кстати, есть ли хотя бы один человек, который понял его дебютный трактат «О понимании»?), но читателем востребована исключительно его эссеистическая «листва», сочетающая легкость восприятия с неисчерпаемой глубиной смысла. Не ограниченному контингенту грамотеев, а реальным читателям адресован эссеистический сериал «В русском жанре» Сергея Боровикова, продолжающийся цикл «мемуарных виньеток» Александра Жолковского (при всей экзотичности описываемой там филологической среды, это новеллы о людях и отношениях), культурологические и путешественные эссе Дмитрия Бавильского и Александра Чанцева, писательские раздумья Александра Мелихова и Георгия Давыдова… Прошу читателя пополнить список — есть еще имена!

Исключением из этого правила, как ни странно, оказался «Бесконечный тупик» Дмитрия Галковского. Эссеистический цикл, неадекватно названный романом, нуждающийся в читателе-труженике, читателе-интеллектуале. Эту книгу можно анализировать, интерпретировать, соотносить с чем угодно. Но для простого гедонистического чтения она едва ли подходит. То ли юмора в ней не хватает, то ли незаемного языка, то ли человеческой теплоты — не знаю. Впрочем, это сугубо «элитарное» исключение лишь подтверждает сформулированное выше правило.

В целом же жанр весьма продуктивен и перспективен. Особенно с учетом сетевой специфики. «Блогером» В. В. Розанова уже обозвали мы все, и не докопаться, кто первым сказал «э».

Эссе в России больше, чем эссе. Поэтому отныне запрещается литературоведам относить его к «нон-фикшну», а библиографам и книготорговцам включать эссеистические книги в рубрику «Нехудожественная литература».

 

 

БОГ НЕ АКАДЕМИК

 

В академическом формате больше не работаю.

Пора уже ориентироваться на Главного Адресата, а он, судя по всему, в академические фолианты не заглядывает. Да ему и ставить их некуда: небо ведь тоже не резиновое.

А вот на сочинения эссеистические он может и отреагировать. Подозреваю, что и сам он — эссеист.

 

ПАРАДОКС, ТАК СКАЗАТЬ

 

У одного француза XVIII века нашел фразу, подходящую для обозначения моей стилистической позиции: «Mes pensées sont si compliquées qu’on ne peut les exprimer qu’avec les mots les plus simples».

То есть: мои мысли настолько сложны, что их можно выразить только самыми простыми словами.

 

 

О НАЗВАНИИ КНИГИ «ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ МЫСЛИ»

 

— А не лучше «День рожденЬя мысли»? — спросили меня.

— Нет, — отвечаю.

Хоть и люблю я синерезу (то есть стяженье: не мгновение, а мгновенье), но мне в данном случае была нужна протяжность. Вообще-то это у меня поначалу такие стишки, говоря хлестаковским словечком, выкинулись, и притом без первой строки:

 

Та-таа та-та-та-та

все мечты отмечтать,

день рождения мысли

каждый день отмечать…

 

Двустопный анапест. «И опять на дорогу он выходит с утра и помолится Богу, как молился вчера». Но не быть мне поэтом. Почему? Потому, что я первую строчку сочинить не могу. Пришлось отбросить и вторую, и четвертую (а рифма «отмечтать — отмечать» нетривиальна) и оставить только третью. И так же все понятно…

 

ДАКТИЛЬ

 

Всё можно сделать за тысячу утр.

 

ФРАЗЫ

 

Зло предсказуемо, добро парадоксально.

 

Как ни эгоистичны, как ни эгоцентричны бывают отдельные деятели искусства — художник как таковой есть тот, кто интересуется миром больше, чем собой.

 

Возможность наслаждения ограничена реальным темпераментом человека, возможности самоотдачи бесконечны.

 

Литература должна вас заставлять признаваться себе даже в том, в чем вы никогда не признаетесь себе наедине с собой, а вот наедине с настоящей книгой можете. (Памятливый коллега процитировал это как мое высказывание. Что ж, подписываюсь.)

 

Поэт — человек, понявший себя; прозаик — человек, понявший другого человека.

 

Литературовед — знаток, критик — мастер.

 

Правда ценна сама по себе, от выдумки требуется какой-то смысл.

 

Поговори со мной на моем языке.

 

Гармоничная личность: сам скучный и книги скучные любит читать.

 

Если человек ко мне дурно относится, то для меня это еще не повод и не причина дурно относиться к нему.

 

Да не бойся ты выглядеть глупым, не бойся быть собой.

 

Ближе к концу жизнь становится смертельно интересной.

 

Фраза моя, не стой на месте — будь сюжетной, а если получится — и новеллистичной, чтобы первое слово было ошеломлено последним.

 

УРОКИ ПИСЬМА

 

На старости лет учусь писать заново. Вывожу первые палочки, скоро возьмусь за крючки.

 

ПРИНЯТЬ С УТРА

 

Чтобы приняться за дело, мне надо прямо с утра принять. Натощак души. Для этого на столе, слева от клавиатуры, стоит какой-нибудь напиток. Это может быть Тютчев, Сологуб, Бенедикт Лившиц — к постоянству я не склонен. Бродского «Урания» недавно хорошо шла — в день по бокалу-стихотворению. Чувствую, что слово здесь иногда не поспевает за мыслью или картинкой, но все равно питательно. Гармоническая монотонность бытия.

Но, чтобы выпрыгнуть из себя и из горизонтальной обыденности, нужна все-таки рюмка Сосноры или Айги. Ну, и Хлебникова, конечно, часто пригубливаю, но уже не натощак, а по ходу писанья.

 

ПРИЗНАНИЕ

 

Почему-то не люблю слово «работа», страшусь его ядовитого корня «раб». Мне даже неловко вымолвить о себе: «работаю». Может быть, потому, что по натуре своей я — Обломов, только женившийся не на Агафье Пшеницыной, а на Ольге Ильинской.

 

 

«ИСКУССТВО СТАНЕТ БОЛЕЕ ПЛАСТИЧНЫМ»

 

В первой половине 1990-х годов все мы много говорили и писали о постмодернизме. Заметив мои публикации на эту тему, искусствовед Надежда Юрасовская попросила написать отзыв на автореферат ее диссертации о постмодернизме «в изобразительном искусстве советского периода 1960 — 1980 годов». Написал я и, более того, пришел на защиту, чтобы узнать, что делается в соседнем художественном царстве.

Послушал энергичные споры, а на отмечании события оказался за столом рядом с Дмитрием Владимировичем Сарабьяновым. Это гигант! И читывал его с удовольствием, и под работами Татлина и Фалька с трепетом примечал подпись: «Собрание Муриной и Сарабьянова». С наивностью дилетанта спрашиваю собеседника: а куда же идет сегодня изобразительное искусство, что с ним будет? Сарабьянов спокойно отвечает:

— Думаю, искусство станет более пластичным.

Настоящий профи! Не становится в позу, не смотрит свысока, а спокойно отвечает на вопрос почти профанный.

Эти слова не раз вспоминал. Они ведь, как ни странно, и к литературе применимы. Высокая словесность сегодня обладает пластичностью — в отличие от безыскусной беллетристики и тем более от масскульта.

А наш брат критик должен быть готов честно и внятно, без иронических экивоков отвечать на вечный читательский вопрос: куда идет литература?

 

 

«ПИШУ НЕ ХУЖЕ СОСНОРЫ»

 

В самом начале наступившего двадцать первого века приехал я в Питер получать годовую премию «Звезды» по прозе. Во время фуршета ко мне подходит премированная за стихи Елена Шварц и скромно так сообщает: «А я пишу не хуже Сосноры» (имея в виду мою активность в утверждении статуса Сосноры как великого поэта). Что тут сказать? Я как-то растерялся и не нашел подходящего ответа.

Помнил ведь к тому же о прочитанных ранее воспоминаниях поэтессы: однажды, недовольная своими гостями на дне рождения, она начала кидать в стену пирожные. А вдруг скажу что-то не то — подумал я и с опаской поглядел на тарелку со сластями.

А надо было тогда по возвращении в Москву взять да и написать статью о Елене Шварц (или, скажем, двойной портрет — ее и Виктора Кривулина). Но в Москве меня ждала съедавшая меня без остатка рукопись книги «Высоцкий», уже обещанной издательству, Музею Высоцкого и народу. А потом навалилась книга о Блоке, которую закончил в год ухода Елены Шварц из жизни. После этого какая критика? О покойниках пишут литературоведы.

Критик всегда виноват перед теми современниками, которых он обделил своим вниманием.

 

 

ТЕЛО И РЕЧЬ ИНТЕЛЛИГЕНТНОЙ ЖЕНЩИНЫ

 

Такова приоритетная тема моя как прозаика. Это есть и в «Романе с языком», и в повести «Типичный Петров». Скромный вклад в человековедение.

 

 

ТАЛАНТ — УМ — ВОЛЯ

 

Кто по-настоящему талантлив? По-моему — тот, в ком таланта больше, чем ума. А ума больше, чем воли.

Бывают плодовитые труженики, у которых всё наоборот: на первом месте — воля, на втором — ум, а уже на третьем — талантец. Но и их я уважаю и графоманами не обзываю.

 

 

ТАЛАНТ И ПРИЗВАНИЕ

 

«Я пока ещё не умею управлять своим талантом. Иногда пишу удачно, чаще не очень», — жалуется молодая писательница.

Я тоже не умею управлять своим Да я и не уверен, что он у меня есть.

Предполагаю, что талантом управляет не сам его обладатель, а такая сверхличная сила, как призвание.

Власть этого фактора при написании некоторых книг ощутил физически. Это командование приходит извне, берет за горло и заставляет писать. Ты отбиваешься: мол, таланту не хватает. А оно: да черт с ним, обойдешься! Талант — дело личное, а есть вещи поважнее!

 

 

«ТОЛСТЫЕ ЖУРНАЛЫ — ХУДЫЕ АВТОРЫ»

 

Так прокомментировала однажды телеведущая мое появление в кадре репортажа о вручении годовых премий журнала «Знамя». Давно это было. Склоняли, шутили, дразнились — и была литературная жизнь.

 

 

«ЛЮСЯ ПЛАКАЛА»

 

Считаю пародию полноценным и даже необходимым жанром литературной критики. Причем не только ругательным, но иной раз и утверждающим ценности. В 1992 году, когда объявили шорт-лист самой первой Букеровской премии, «Независимая газета» попросила меня высказать мнение о премиальной «шестерке». Я решил сделать это в форме цикла пародий. Конечно, дело жутко трудоемкое — не сравнить с простой статьей. Но объекты были достаточно колоритные, и цикл получился, заняв целую газетную полосу. Пародии я разместил по степени симпатии к персонажам. На первое место поставил Людмилу Петрушевскую, автора произведения «Время ночь». Мне казалось, что пародия доброжелательная, что это комическое любование стилем писательницы: «Меня звали на бренной земле Анна, я никому не желала зла, всех любила и вела себя как английская королева». Скажите: это ведь смех добродушный?

— Смешно, но Люся плакала, — сказала мне по выходе газеты Ирина Павловна Уварова, которую я случайно встретил на улице.

Слава богу, обид немного: пародий у меня всего два десятка с небольшим.

 

«Я ВСЕ ЗАБЫЛ»

 

Ирина Павловна Уварова была вдовой Юлия Даниэля. Когда Синявские приезжали в Москву, мы иногда встречались на ее квартире. Сама она была художником, сценографом, уникальным специалистом по кукольному театру, создательницей журнала «КукАрт».

Написала очень живые мемуары, где есть любопытнейшие страницы о встречах с Бахтиным. Когда Ирина Павловна вышла замуж за Даниэля, Бахтин приглашал ее прийти с мужем:

«— Да я уговаривала идти вместе, а он боится, говорит — это же Бахтин, его знания огромны — о чем ему со мной беседовать.

— Пусть приходит. Передайте ему: все, что я знал, я уже забыл».

Читаю в последней реплике очень тонкий иронический подтекст. Знания у Бахтина действительно были огромные, но ценен он не как эрудит, другим он ценен.

 

 

СТРАДАТЕЛЬНОЕ ПРИЧАСТИЕ

 

В России, конечно, уважают науку, но само слово «ученый» в нашем языке какое-то ущербное. По происхождению — страдательное причастие: «ученый» — это тот, кого учили и чему-то научили. А сам-то что открыл, что сотворил? Недаром Бахтин предпочитал слово «мыслитель». Есть и такая профессия — свободно и самостоятельно мыслить.

 

 

«ОЧЕНЬ ЛИЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК»

 

Работая в журнале «Литературное обозрение», я там однажды повздорил с главным редактором Л. Почему-то он начал тормозить нашу с Ольгой Новиковой статью о Виктории Токаревой под названием «Честная игра». Статья все-таки вышла (1979, №11), но вдогонку ей поместили невзрачный «клеветон» на нас, завершавшийся словами «ненадежная философия».

Ну, подумаешь, нормальный производственный конфликт. Поссорились, потом помирились. Но, когда я рассказал об этом Александру Григорьевичу Когану, автору книг о военной поэзии и опытному редактору, он покачал головой.

— Худо. Он очень личный человек. Я это знаю по работе в «Худлите».

Как складывались дальше мои отношения с начальником — это никому не интересно. А само выражение «личный человек» запомнилось и понравилось. Означает оно человека злопамятного, неуверенного в себе, ставящего личные амбиции выше интересов дела. Старался я с тех пор выдавливать из себя по капле «личного человека». Он ведь в каждом из нас сидит и мешает быть внутренне свободной личностью.

 

 

«ПРИДЕТСЯ ЖУРНАЛ ЧИТАТЬ»

 

А теперь о том, как «личный человек» трудился на своем высоком посту. Там он отнюдь не усердствовал, отдавая всю душу, время и силы личному творчеству и слагая большую поэму о Стеньке Разине (дался им всем этот Стенька, список поэтов и прозаиков, его воспевших, уже в ни в какую энциклопедию не влезает!). Не осуждаю Л. как поэта, что-то, наверное, в стихах его было, и одну строфу даже процитировал Давид Самойлов в «Книге о русской рифме».

А «Литобоз», как его тогда называли в литбыту, ехал себе по литпространству без особых эксцессов. Моим коллегам удавалось довольно часто протаскивать в печать пристойные материалы, один из которых однажды вызвал недовольство в ЦК. Главреда лишь слегка пожурили: все-таки он был для партийных начальников своим человеком и сам служил некогда на Старой площади. Но неприятно, когда тебе указывают на идейный прокол. Призадумался Л. и прямо на редакционной летучке поделился мыслями вслух:

— Да, придется все-таки журнал читать. Дня полтора на это уйдет.

Заметьте: руководитель печатного органа считал обременительным тратить на свои прямые служебные обязанности целых полтора дня в месяц. Такое могло быть, конечно, только в советское время.

 

 

«НЕ ДЛЯ ЧТЕНИЯ НАПЕЧАТАНО»

 

Попутно вспомнилось, как однажды в родном «Литобозе» обсуждается очередной номер. Выступает дежурный обозреватель и сетует: вот идут подряд два длинных и скучных материала, это как-то не читается.

— Так не для чтения напечатано! — звучит ехидная реплика «из зала».

Это подает голос Светлана Соложенкина, поэтесса и критик, работающая редактором в отделе национальных литератур.

Незначащая, в общем, подробность, но слова «не для чтения напечатано» не раз потом мне вспоминались и в советские, и в постсоветские годы при чтении «сурьезных» журналов и сборников.

 

 

«КТО ЖЕ ДОГОВОР ЗАКЛЮЧИТ?»

 

Николай Михайлович Любимов — образец вдохновенного профессионализма.

Это настоящий русский прозаик, реализовавший себя в литературном переводе. Плюс в мемуарах, редких по фактографической насыщенности и экспрессивности слога. Вот уж у кого был страстный роман с русским языком!

Любимов — подлинный соавтор Рабле, Боккаччо, Де Костера и Пруста. Благодаря его таланту книга «Гаргантюа и Пантагрюэль» стала духовным событием для шестидесятников и для тех, кто шел за ними. А потом творческими усилиями Любимова к нам пришел русский Пруст.

Умел пошалить — в хорошем смысле. В десятой новелле третьего дня «Декамерона» монах-шарлатан обещает крестьянам показать перо архангела Гавриила. Имя обманщика Cipolla в переводе Веселовского по привычному канону передано «Чиполла», а Любимов решил назвать его Лука, поскольку cipolla — это «лук». Наверное, еще и потому, что «Чиполла» к тому времени стал прочно ассоциироваться с джанни-родариевыми «Приключениями Чиполлино» и песенкой на стихи Маршака: «Чиполлучча, Чиполлетто, Чиполлоччьо, Чиполлотто и, конечно, я». Эта перекличка была не нужна.

Впрочем, приятно было увидеть на выставке в Литературном музее первый том собрания сочинений Маршака с инскриптом Любимову: дружили корифеи. А еще та выставка обнаружила, что переводы Любимова составили двенадцать томов в 300-томной «Библиотеке всемирной литературы». В этом издательстве Николай Михайлович познакомился с Ольгой Новиковой и стал другом нашей семьи. Я составлял Энциклопедический словарь юного литературоведа, и он щедро написал туда статью о литературном переводе.

Мы бывали у него на Красноармейской, а он приезжал к нам в Крылатское. Когда мы провожали его до метро, по дороге с ним поздоровался крылатский священник. Мы слыхали прежде, что Николай Михайлович — уважаемый деятель православия, но в разговорах он этого тактично не обнаруживал.

А после неожиданной встречи со служителем культа я осмелел и нахально спросил:

— Николай Михайлович, а почему бы вам не перевести Ветхий и Новый Заветы, а то они на каком-то эклектическом языке существуют в России? Лично меня такие тексты не удовлетворяют.

Тут же прозвучал встречный вопрос:

— Да кто же договор заключит?

 

 

УЖ ЭТИ МНЕ ДРУЗЬЯ, ДРУЗЬЯ!

 

Встретились в одной поездке с давним и не очень близким приятелем, разговорились. После рюмки-другой он мне признается:

— Слушай, если бы я начинал жизнь с начала, никогда не стал бы сдружаться с людьми своей профессии. Не знаю, как у тебя с этим делом, а у меня так называемые друзья какие-то странные. Вот он сам же ко мне тянется, но хочет со мной общаться как-то негласно. Никому про меня не рассказывает, имени моего ни устно, ни письменно не называет. Что это я за табу такое? Сам я, если мой дружок в профессии не совсем пустое место, не упускаю случая о нем публичное словечко устно или печатно — замолвить: это буквально по интернету проверить можно. А обратной связи — либо с гулькин нос, либо вообще никакой.

Нет, говорит: лучшие друзья профессионального литератора — это журналисты. Не стесняются твое имя произносить в медийном пространстве. Приходят, говорят с тобой о том, что тебе интересно. Вопросы о твоих книгах задают. Долго не засиживаются…

 

 

КОГДА ТЕБЯ ЗАРИФМОВАЛИ

 

 

Из литисточников пия вино веков,

И пародийных не чуждается проталин.

Разнообразнейший Владимир Новиков

И современен, и вполне фундаментален.

 

Это я недавно обнаружил, роясь в старых журналах.

Юрий Шанин. Эпиграммы и мадригалы. «Вопросы литературы», 1993. Вып. III, стр. 353.

Филолог-античник и поэт-сатирик Юрий Вадимович Шанин (1930 — 2005) посвятил тогда свои четверостишия З. Паперному, Ю. Кузнецову, Н. Ильиной, Э. Успенскому, М. Жванецкому, Ф. Искандеру, С. Юрскому и мне. Компания подходящая.

На комплименты я не очень падок, на мадригальность не покупаюсь, но в этих непритязательных шутейных строках позабавила составная рифма, которую эпиграмматист нашел для моей фамилии с инициалами («В. И. Новиков» — «вино веков»). К тому же год девяносто третий был для меня весьма неблагоприятным в житейском отношении (ушел с работы, на новую еще не устроился, мы оба без зарплаты, постоянный доход в семье — только Лизина студенческая стипендия), и редкий в ту пору жест дружеской поддержки тронул. Когда ты зарифмован — не так холодно.

А совсем недавно Игорь Волгин в своей книге «Homo poeticus» разразился целым каскадом дружеских посвящений — друзьям, коллегам, друзьям-ученикам. Почти везде к фамилии подобрана нетривиальная рифма. Перепало и мне:

 

Титанов терпящий и гномиков,

Вскормленный мудростью веков,

Талантами прославлен Новиков

Не менее, чем НовикОв!

 

У меня достаточно ума, чтобы не понимать дружескую шутку буквально, но сопряжение с великим однофамильцем не совсем за уши притянуто: его «Опыт модного словаря щегольского наречия» стал прообразом «Словаря модных слов».

Однако дело не в моих скромных успехах — я о важной историко-культурной закономерности. С давних пор в России имена поэтов активно склонялись в стихах. Сочинители щедро упоминали друзей-приятелей да и себя не забывали. Пушкин еще в 1814 году поспешил увековечить свою фамилию во французском экзерсисе: «Мой портрет»:

 

Vrai demon pour l’espieglerie,

Vrai singe par sa mine,

Beaucoup et trop d’étourderie,

Ma foi, voilà Pouchkine.

 

Как видим, задолго до легендарной рифмы «мост Кокушкин — Пушкин» имя поэта (с ударением на последнем слоге) нашло созвучие во французском «mine» (лицо, «мина»).

Когда имя поэта становится словом, лексической единицей языка? Когда коллеги-стихотворцы внедряют его в свои поэтические тексты.  В «Евгении Онегине» переданы приветы и Вяземскому, и Дельвигу, и Баратынскому, и Языкову…

Двести с лишним лет этой традиции, а сейчас она как-то обмелела.  И что мы имеем в результате? Почти все современные громкие поэтические имена — это наследие советской эпохи или 1990-х годов. Какие звезды зажглись в двадцать первом веке? Не сразу ответишь. С этой проблемой, кстати, столкнулась в свое время премия «Поэт», которую упрекали в ретроспективности. Есть среди молодых достойные поэты, у некоторых даже стоящие стихи имеются. А полнозвучных, общеизвестных имен — кот наплакал.

Поэты, чаще упоминайте в стихах друг друга! Глядишь, где-то и сработает механизм, описанный Гоголем: «Вот, например, и Пушкин. Отчего вся Россия теперь говорит о нем? Все приятели: кричали, кричали, а потом вслед за ними и вся Россия стала кричать».

 

 

ДЕНЬ КАК ЖИЗНЬ

 

По мере старенья каждый день все больше делается похож на целую жизнь.

Утреннее пробужденье — это рожденье. Выход из тьмы на свет, мука, боль, отчаянье.

Умыванье, одеванье — это детство с его принудительными процедурами и ритуалами.

После завтрака и чашки кофе приходит юность. Ненадолго, надо успеть ею воспользоваться. Пишущему — для писанья.

В зрелости, то есть днем, — работы-заботы, разъезды туда-сюда.

В старости, то есть вечером, обессиленный возвращаешься домой. Немного пенсионерского безделья, а там уже ждут тебя спальня-кладбище и гробовая постель. Хорошо, когда засыпаешь-помираешь быстро. А то некоторые перед этим еще долго маются.

 

 

SCRIBO ERGO SUM

 

Время с бега переходит на шаг, когда погружаешься в глубокое писанье.

Взглянешь на часы, а они тебе добродушно улыбаются: совсем немного натикало, пока ты скакал от фразы к фразе.

И это замедленье — единственный, может быть, способ увеличить остаток жизни своей. Не удлинить, но — расширить и углубить.


 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация