Кабинет
Егише Чаренц

Убоявшись падений

Перевод с армянского и вступление Константина Шакаряна

Мы привыкли подыскивать прилагательные к слову «поэт», в диапазоне от «великий» до «известный». Меж тем нередко таким образом оказывается утерян удельный вес самого этого слова. Егише Чаренц, как никто, ощущал его — равно как и силу своего имени: «Я — поэт, мое имя — Чаренц...» — просто и весомо начинает он одно из знаковых своих стихотворений. Единственное прилагательное, которое поначалу кажется здесь уместным, — слово «национальный». Да, Чаренц — национальный поэт Армении, автор стихотворения «Ес им ануш Айастани...», ставшего своего рода стихотворным гимном и всенародной армянской молитвой. Но, оглядываясь в историю поэзии Армении, мы видим, что определение «национальный» приложимо едва ли не ко всем крупным армянским поэтам. Армянская поэзия немыслима без темы Родины, любви к своему народу, дыма отечества и пепла истории, которым поэт единожды и навсегда посыпает голову, склоненную перед тысячелетиями земли Наири.

Поэзия Чаренца — органичное продолжение всей многовековой армянской традиции. Но именно он явился новым типом поэта — армянского национального поэта, принадлежащего к советской мировоззренческой ветви в поэзии. Чаренц — Маяковский и Есенин армянской поэзии, он объединил высокую революционность с подлинной, мучительной народностью, он сопрягал тысячелетние пласты армянской истории, легенды и предания с гулом современности. Стих его, романтика и реалиста, щедро напитан традициями западной и восточной литератур, сонеты естественно соседствуют с газеллами, редифы — с октавами. Прибавим к этому, что Чаренц был необычайно чуток к современной ему литературе, старался в хорошем смысле идти в ногу с веком — что отразилось на ряде творческих заимствований, а лучше сказать — пересаженных на армянскую почву семян новых, едва намечающихся поэтических тенденций эпохи. Так, Чаренц продолжает вслед за русскими конструктивистами жанр современной стихотворной новеллы или берется через год после выхода «Пушторга» Сельвинского за сатирическое преломление «байронического повествования» на новейшем материале (см. книгу «Эпический рассвет», вышедшую в 1930 году).

Упомянув выше Маяковского и Есенина, я не досказал еще об одном поэте эпохи: Илья Сельвинский, главный революционный эпик, был внимательно прочитан лиро-эпиком Чаренцем[1]. Конфликт, говоря по-конструктивистски, «мяса и скелета» — человеческой души, полноты жизни и свинцово-стальной «революционной необходимости», — конфликт этот, отраженный Сельвинским эпически, посредством столкновения характеров в поэмах и пьесах, возведен армянским поэтом в степень лирики, лиро-эпического повествования, исповеди на одре эпохи войн и революций — став одной из главнейших и самых животрепещущих тем поэзии Чаренца.

Он и пережил крах своей эпохи, полной бури, крови и огня, — под жутким обвалом которой оказалась и его недолгая жизнь...

 

В поэзии Егише Чаренца нашел отражение символизм — вне абстрактно-мелодической заданности стиха, футуризм — с наименьшими потерями дальнейшего лефовского толка, конструктивизм — без стихо-прозаических крайностей. Рискну утверждать, что речь тут не просто об «отражениях», но — о плодотворной и значимой попытке синтеза. Значимой вдвойне, поскольку мы говорим о поэте, глубоко укорененном в своей национальной культуре, в свою очередь находящейся на пересечении влияний Запада и Востока.

Огромная поэтическая культура Чаренца-поэта (а также переводчика и издателя) мало с кем сопоставима как в армянской, так и во всей советской литературе. Егише Чаренц — автор, может быть, самого «национального» стихотворения в армянской поэзии — предстает в то же время и самым всемирным поэтом Армении.

Народная тропа к нему не зарастает — чего не скажешь о тропе переводческой[2], где за последние три десятилетия просматривается лишь несколько нетвердых шагов и пробежек на короткие дистанции. Чаренц, оставшийся «великим и любимым» (как он и предсказал) для своего народа, отчасти разделил как переводной поэт судьбу ряда своих русских современников — поэтов революции, творцов поэм и баллад, делателей агиток и фельетонов… Имя Чаренца стоит в этом крупном ряду — и по праву высвечивается для русского читателя сегодня, в дни медленного оттаивания айсберга советской культуры.

 

В заключение — несколько слов о точности. Всякий переводчик поэзии знает, что точность в нашем деле — «предмет темный и исследованию не подлежит», а вернее, подлежит лишь отчасти. С известными оговорками о переводческой точности можно говорить свободно владея обоими языками — оригинала и перевода. Но и здесь не может и не должно быть никаких категоричных суждений. Всегда есть те или иные черты оригинала, которые переводчику во что бы то ни стало хочется сохранить и передать — с неизбежностью жертвуя при этом какими-то другими, второстепенными, на его взгляд, деталями. Рассуждения об «идеальном переводе», звучащие более или менее здраво в разговоре о прозе, бессильны перед поэзией. Ибо идеальный перевод здесь — перевод самой поэзии, т. е. того, что никак не определишь и не зафиксируешь в теории.

Какой из стихотворных переводов становится переводом подлинно поэтическим, какова мера точности и вольности, соблюденная переводчиком в том или ином случае — случае удачи или поражения?

Точность в поэзии начинается со звука, протягивается ритмом и только затем обрастает отдельными реалиями переводимого стихотворения. Так, стихотворение «В ужасе перед падением» («Убоявшись падений») в переводе Арсения Тарковского представляется мне изначально не вполне точным по духу — по своему звучанию, по ритмической организации. Несколько аморфное, расслабленное («О чем упрашиваешь ты меня, печальная синь огня? / Ты, древняя душа Наири, зачем томишь меня?») течение стиха Тарковского не передает взрывчатого напряжения стихов Чаренца, ни метаний его героя, ни обретенной им твердой поступи, которой он, по Тарковскому, «шёл дорогой побед». В то же время и сама «дорога побед» может быть сегодня переосмыслена — исходя из интонации стихотворения в целом. Вот концовка стихов в переводе Тарковского:

 

Оставил я века за собой, шёл дорогой побед,

К векам, горящим красным огнём, я пролагаю след.

 

В моем переводе последняя строка звучит иначе: «...Победно иду / На грядущего красную зыблющуюся звезду». Эта «зыбкость» символа, красной звезды, подсказана всем развитием стихотворения, всем наступательно-загнанным, победно-растерянным его звучанием. Сама заключительная строка не имеет ударной силы: лишенная цезур, она звучит протяженно и венчается многоточием — навстречу неизвестности. Здесь, как кажется, удалось добиться и соответствия концовки течению стихов, и в то же время — необходимой контрастности. В самих этих стихах с большой выразительностью сказалась та болящая тема поэзии Чаренца, о которой говорилось выше. Читатель увидит, как преломляется она в стихотворениях другого времени и звучания. Повсюду — живое противоречие поэзии, мощная «энергия заблуждения» и прозрения. Все то, чем были сильны, могучи стихи Чаренца, что и сделало его крупнейшим армянским выразителем великой Надежды и великого ее падения.

 

Константин Шакарян

 

 

Убоявшись падений

 

Я — поэт, моё имя — Чаренц, что в веках прозвенит

И звездою над временем взмоет огромно в зенит.

 

Я пришёл из далёких веков и победно иду

На Грядущего свет, на горящую ярко звезду.

 

Что мне скажет огня голубая тоска до зари?

Что душа твоя скажет, о матерь-земля Наири?

 

Для чего, предо мною свою распахнувшая даль,

От великих скорбей возжигаешь мне в сердце печаль?

 

И зачем твоя древняя дочерь встаёт надо мной

Гневной зеленью глаз и красою своей золотой?

 

Словно хочет она, чтобы был я и наг, и бескрыл,

Как мертвец на костре, как ребёнок потерянный был...

 

Убоявшись падений, не вывел я в небо стрелы.

Отступаю теперь — укрываюсь завесою мглы.

 

Но глаза мои, в синь устремлённые, видят потоп,

Вновь и вновь обращаясь к пути обезумевших толп.

 

Снова толпы восстали — пожара живые огни,

Города ваши лунные в пепел развеют они.

 

Мира вашего прелесть не значит теперь ничего —

Лишь руины и пепел оставят они от него.

 

Не восстанут из пепла огни ваших стылых домов,

И любовь отряхнётся от сини былых кандалов.

 

Этот блеск похотливый в глазах ваших — пепел и пыль!

Обратится в золу ваша душная смрадная быль.

 

И не вспомнит никто, что единожды в ту старину

Было сердце моё у великих падений в плену.

 

Что подобная ужасу женщина там, на краю,

В бездну времени бросила звёздную душу мою.

 

Те придут и разрушат, и в млечную выплеснут даль

Рая вашего ад и красивую вашу печаль.

 

И никто не услышит об этом паденье моём,

Что в веках обернула мне душу гноящимся сном.

 

И ни словом не выдадут песни глухую вину:

То, что был я и болен и слаб; то, что был я в плену...

 

Я поэт — и должны мои песни лучиться огнём,

Словно стрелы летя в наступающего окоём.

 

Я пришёл из далёких веков — и в века я иду

На Грядущего красную зыблющуюся звезду…

 

 1920

 


*  *  *

 

Свет будущего красен, но неясен —

У времени затерян между строк…

 

Кто вызволит его, что в жизни этой

Беспомощен, печален, одинок?

 

А в сердце горечь давняя воздета:

— Неясен, безразличен и далёк...

 

 1919

 


*  *  *

 

Шумит в моём сердце тоска еженощно,

Шумит, словно ветер далёкий, глухой,

Шумит до рассвета и, жалуясь точно,

Считает секунды — одну за другой...

 

Тревожит сознанье, шумя бестолково

В ночи застоялой, в полночной тиши.

И песнь её будто из мира иного

Касается дальнего мира души...

 

И древний во мне просыпается хаос,

Штормит океана разбуженный дух.

Как время, безличен, течёт, колыхаясь,

Как бред, протекает, и тёмен, и глух.

 

То песней звучит сквозь туманные дали,

То плачет чуть слышно ребёнком больным,

То горестно воет в собачьей печали

На мир и луну, что повисла над ним.

 

И, тёмного хаоса пенью внимая,

Вступает душа в первобытный туман.

— Вот так протечёт и дорога земная,

Пока не объемлет её океан...

 

 1919

 


 

Бессонница

 

Топочут, топочут, топочут кони,

Гулко во мраке стучат подковы,

Бьются подковы в земную грудь.

Ночь бесконечна. Неясен путь.

Приходят, уходят, несутся кони,

Близко, далёко — стучат подковы,

В висок колотится крутоверть.

Неясен мир: переход и — смерть…

 

 1919

 


*  *  *

 

Ночь. Темнота. Ожидаю во мраке.

В комнату льётся течение ночи,

Плещет во тьме, как вода в овраге.

А сердце в страхе сомнение точит.

 

Молча слушаю. Ночь безмерна!

А сердце мгновенья те не забыло.

А мрак всё прядётся, прядётся мерно...

Страхом и смертью, ах, дом мой залило!

 

Хлещут из щели. Во мраке стонут.

Незримо шепчутся — слышно сердцу.

Тайна и ужас в ночи не тонут.

Кажется ожидание смертью…

 

 1919

 


*  *  *

 

И я когда-нибудь в свой срок пройду по свету — и уйду.

Не оглянусь вовек на то, чего уж нету, — и уйду.

 

Как тот ашуг Саят-Нова, я знаю, что пусты в миру

Мечта и плач... О том скажу вам по секрету — и уйду.

 

Всё то, что на пути своём горячим сердцем возлюбил,

И все вопросы бытия пущу по ветру — и уйду.

 

И милой образ, ясный лик, сводивший некогда с ума,

Забуду... Лягу, что в постель, я в землю эту — и уйду.

 

Далёкие, как жизнь моя, вы, люди, вас не знаю я,

Но вам оставлю песни все — судьбы примету — и уйду.

  

1920 — 1921

 

 


Ушедшему поэту

 

Говорят, что ты отзвучал навек,

Что, как давний сон, прошлогодний снег,

Позабыл тебя наступивший век

Среди дней, летящих то вверх, то вниз...

Но смотри: откликнулось горячо

Сердце то, что любит тебя ещё:

— Отзовись, вернись!..

 

— Возвратись, мы за всё тебе воздадим,

И огонь, и смех для тебя найдём,

Словно странник, скромен и нелюдим,

Ты придёшь назад, возвратишься в дом.

Ветерок лицо тебе обоймёт,

И дыханье хмельное идущих дней,

Переполнив душу твою, вот-вот

Новой песни выдох дарует ей...

— Отзовись, вернись!..

 

По пути, которым, не пряча слёз,

Ты прошёл, пред тем как во тьму уйти,

Солнценосное шествие пронеслось,

Осветив бесчисленные пути...

В той стране, где заплакал ты, как струна,

Задохнувшись горем, навек уснул,

Родилась из пены лучей весна

И строительств новых раздался гул!

 

— Отзовись, вернись!..

 

 1928

 


 

*  *  *

 

Всё, чем владел когда-то твой народ,

Всё светлое, чем в этом мире жил он,

И дум сегодняшних круговорот —

Всё пред тобою нынче возложил он.

 

Чтоб, верой беспредельной окрылён,

Грядущего огням недостижимым

Ты протянул тоску его времён,

Навеки став — великим и любимым.

 

 1933.VIII.10

 


 

*  *  *

 

Сколько жёлчи и горечи сердце томит!

Знал одну только боль меж скорбей и обид…

 

Сам не ведаю я: то ль моя в том вина,

То ли жизнь наша столь оказалась страшна…

 

Ни большого врага и ни друга со мной.

Были — сплыли навек... Обошли стороной.

 

Пусть общественной пряжей приходится жить —

Всяк прядёт в ней свою заповедную нить…

 

Вот и я свою ниточку прял и сучил

Неустанно, без сна, изо всех своих сил.

 

Но за всё получил только горечь и яд —

Что судьбу разъедают и сердце томят…

 

 1934

 

  

Шакарян Константин Ашотович родился в 2000 году в Москве. Окончил факультет русской филологии Ереванского государственного университета. Поэт, переводчик, литературовед. Публиковался в журналах «Звезда», «Дружба народов», «Новый мир», «Новый журнал» и др. Переводы из классической и современной армянской поэзии входили во многие сборники и антологии. Лауреат нескольких литературных премий. Живёт и работает в Ереване. В «Новом мире» как переводчик выступает впервые.


 


[1] В недавно изданном в Ереване справочнике по библиотеке Чаренца находим едва ли не все вышедшие к тому времени книги ценимых Чаренцем русских поэтов — его современников: здесь и Пастернак, и Маяковский, и Сельвинский и многие др.

 

[2] Речь о переводах на русский язык.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация