Кабинет
Янис Грантс

А что еще остается?

Рассказ в рассказах

Кеды на проводах

 

Антон, 54: Ага. Подхожу к рынку на перекрестке Руставели — Гагарина. Хана скоро этому рынку. Только несколько павильонов держатся. Остальные будто киты, выбросившиеся на пляж Японского моря, — побитые, облезлые, мертвые. Вот-вот начнут разлагаться и чадить, обнажая белоснежные пластиковые ребра и завлекая помойных чаек. Там в живых осталась-то, ну, пара овощных ларьков. Еще — пара кондитерских. Бокс с шаурмой и… — как его там, ей-богу, забыл — вспомнил: и самсой. Еще несколько. В одном тетя — ну, вылитая Гурченко, если б та старела естественным путем. На стене — объявление от руки: «Богатый выбор чулков и носков». Что-то не то. Все хочу проверить в яндексе — правильно написано? Меня в школьные годы (вспомнил же!) на районные олимпиады по русскому языку отправляли. Я там потел, шипел, искрился, закипал, остывал, но неизменно зарабатывал дыру от бублика.

Ага. Утро, словом, обычное. Небо тонкое, как луковая шелуха, и такое же глянцевое. И такое же едва коричневое. Но — туман. Таджик-зеленщик расплывается: «Перец бери. У меня по шестьдесят, везде по семьдесят». — «Не, — говорю, — Бахрулло, мне в центр надо. По делу». — «Да ну!» — еще шире улыбается таджик. Он всегда улыбается. А что еще остается? Товар гниет напропалую, дочь связалась с каким-то русским бандитом — таджиков, что ли, в Челябе не хватает? Бахрулло огромный, как гранитный монолит под Медным всадником. И ранимый, наверное. Потому что зайдешь к нему в павильон, а там не какие-нибудь памирские напевы звучат, а классическая музыка. Двадцать лет здесь торгует. А я с рождения на этом перекрестке живу — было время познакомиться.

Ага. Иду дальше. Плитка под ногами шатается, в каких-то местах ее и вовсе нет. Да, упадок. Хана моему рынку. Определенно. Я будто канатоходец. На выщербленной и шаткой дорожке надо держать равновесие, иначе свалишься в мешок уцененной моркови или протаранишь башкой стекло павильона «косметика». Надо же, Зоя (кто такие имена детям дает?) стоит в этой самой «косметике». Соседка. На моих глазах, можно сказать, выросла. Помню даже коляску изумрудного цвета, в которой ее по двору катали.  Теперь-то студентка. Последний, что ли, курс. Никакая не красавица, но — рыжая и веснушчатая. А это само по себе — уже красота. Останавливаюсь. Смотрю вверх. На проводах болтаются кеды. Будто я в клип Мадонны из поздних восьмидесятых попал. Будто стал не таким, каким однажды кем-то задумывался. Будто перешагнул за вторую треть жизни, а счастья так и не было — не только у меня, но и у того, с кем я это счастье пытался строить. Будто не сделал ничего такого, что вообще может служить моим оправданием. Так и есть. Без «будто».

Ага. Прохожу мимо двух крайних павильонов, мимо двух потертых мужичков, мимо двух покосившихся трансформаторных будок, мимо двух мусорных контейнеров. Сейчас прямиком до вокзала и — в метро. Но тут меня кто-то сзади — хлоп! — по плечу. От неожиданности я подпрыгиваю, как нападающий «Челбаскета» (команда у нас такая), поди, и кеды мог макушкой зацепить. Оборачиваюсь. Ну да. Знаю его. Только вот имя… Да и вообще… Работали, что ли, вместе? Или в компаниях каких-то пересекались? Или… А он и рта мне не дает раскрыть. Я даже «привет» в частокол его слов вставить не могу. Завелся он — и понесло. Мол, урожай-то нынче рекордный, а где его хранить? Все под завязку еще прошлогодним зерном забито. Мол, зарплату накинули, а выходит по-прежнему: заправляешься бензином, чтобы ехать в контору, и зарабатывать на бензин, чтобы заправиться и ехать в контору… Мол, у Майи Плисецкой все же есть подпольные дети, и наследство они будут делить до второго пришествия.

Пиджак на нем — с иголочки. И платок яркой занзибарской расцветки из нагрудного кармана торчит. Холодно же. Я вот в легком пуховике еще с середины октября хожу, а этот… Волосы расчесаны и уложены, даже — залакированы, никакой ветер не спутает. Я вот в шапке давно. Ааа, понял, здесь же ЗАГС за углом. Он свидетель на свадьбе, наверное. Хотя… как это, в понедельник? Так и хочется спросить: не замерз? Куда там: он сыпет словами без остановки, будто пытается проглотить молчание, разделявшее нас долгие годы.

Мол, как хорошо на Рижском взморье, только дорога туда заказана. Мол, раздельный мусор — туфта, его потом все равно сваливают в одну кучу. Мол, прочитай (неразборчиво) в «Новом мире» — самый топовый сейчас автор.

Ага. А потом внезапно протягивает мне ледяную ладонь, говорит «пока», разворачивается и уходит в сторону перекрестка Руставели — Гагарина. Смотрю вслед и одними сухими губами отвечаю спине его безупречного пиджака «до свидания». Потом делаю шаг к вокзалу, еще один и вспоминаю: это Егор, он таксист. В первую же поездку сказал: звони мне лично. И я с тех пор звонил, а он — вез. Только вот однажды, года уже три тому назад, я набрал номер, но вместо Егора ответил низкий женский голос: «Он умер». — «Как?» — не поверил я. «Так», — ответил низкий женский голос и отключился. Да, года три назад.

Я останавливаюсь. Зачем-то поправляю шапку и проверяю карманы. За моей спиной с проводов свисают бездомные кеды. Небо над ними и мной все такое же тонкое, как луковая шелуха. И такое же блестящее. И такое же слегка коричневое. А туман растаял, будто и не было.   

                 

 

Найди мне нормального

 

Зоя, 21: Выхожу из метро, смотрю: мой жених лижется с какой-то толстой коровой. Зашквар. Ну да, спиной ко мне стоял, и что? Нет, не ошиблась. Я его сто лет знаю. Я его даже в черной-черной комнате вычислю, а тут — утро. Ну, влепила ему сумочкой по затылку со всей силы и убежала. Да не, чего тут рыдать? Как? Да нет. Какой-то нервный тик был. Прошел. Я себя уже в руки взяла. Ну, почти. Сволочь. Мразь. Еще раз увижу, морду ему расцарапаю. Что? Прости, плохо слышно. Может, и к лучшему. Определенно — к лучшему. А то загнали себя в угол. Ладно, сейчас. Сейчас. Да, все к этому и шло — к свадьбе. Можно было и не торопиться, но его в московский филиал переводят — на повышение. Ясно же: жениться надо или бросать меня здесь. Гнида. Сделал вчера предложение. Да какая там любовь. С детства вместе — еще в четвертом классе портфель мне носил. Он постарше был, правда. Тогда казалось — между нами пропасть лет, а сейчас… Так бывает. Родители нас давно поженили. Они за эти годы стали друзьями не разлей вода. Ну, мы с ним как-то посидели и решили: раз ждут от нас этого — будет им свадьба. А там уж — как пойдет. Глупости, говоришь? Никакие не глупости. Это благодарность им — пусть думают, что все сбылось: вырастили идеальную дочь, присмотрели ей идеального жениха, наметили для нее идеальную жизнь. Да и правда: он родной мне человек. За столько-то лет! Все о нем знаю. Козел. Почему плачу? Не плачу, носом только шмыгаю — сопли откуда-то взялись.

Что-что? Скажешь тоже: страдать. Просто, как-то это, ну, все наперед было известно. Вроде счастья особого не ждешь, но вдруг это оно и есть. Почему «как старуха»? Не рассуждаю я как старуха. Жиза — вот и все. Да уж, конечно. Было бы кого оплакивать. Он иной раз такое может сказануть, что вообще сомневаешься… В чем? В его мозговых извилинах. «Чем сильнее мы спотыкаемся, тем больнее падаем». Как тебе? Лол. Конечно, глупость подростковая. Или: «Я хочу напиваться, чтобы, просыпаясь с похмелья, обнимать тебя». Это что, признание в любви? Конечно, привыкли друг к другу. Говорила уже? Ладно. И не всегда он чушь мелет. Иной раз таким взглядом тебя наградит, аж мурашки по коже. И кажется, что он о жизни и смерти знает больше, чем написано в книгах. А когда ложкой болтает чай, то это напоминает ритуал: сейчас рассмотрит волокна лимона, прилипшие к стенке стакана, вспомнит вчерашний сон о дохлых крысах и предскажет будущее. Да-да, извини, опять я… Все-таки шатает меня из стороны в сторону. Не конец света, конечно, но что тогда?

Сегодня утро как утро было. Залезла в ванну. Балдею в пене, вокруг меня плавают шесть резиновых уточек, у каждой — свое имя. А что такого? Не люблю я душ. Да ладно тебе — время не поджимает, время попросту тикает. Всего-то надо помнить, что не оно тобой распоряжается, а ты им.  Я вот и мороженое люблю на холоде есть — так оно вкуснее. Опять «старуха»? Почему «больная»? Да-да, не отвлекаюсь…

Вышла из дома. Скольжу, можно сказать, как водомерка — под собой не чуя ног. Никаких тревожных сигналов не замечаю. А ведь могла… Вот собака мочится на высоченный столб. Вот мальчик остервенело пинает прошлогоднюю листву, так, что ранец стучит по затылку. Вот самолет чертит мелом линию на небе, каком-то тонком и беззащитном. Я и представить не могла… Да… А ведь было одно предупреждение. Подхожу к светофору на Руставели — Гагарина, а на асфальте бабочка лежит — нездешняя, огромная. Конец октября — что она делает в наших краях? И кажется мне, что это не бабочка, а зловещая старуха. И кажется мне, что это не крылья, а дырявая серая шаль.

Ладно. Никаких отступлений больше. Сопли покоя не дают. И глаза воспалены. Ладно. Иду, значит. Ларьки на рынке, как раскрашенные перевернутые лодки у Финского залива. Да, фантазирую. А что еще остается? Хорошо, никаких отступлений… Зашла в павильон «Косметика». Вижу: сосед мимо прокашлял. Отвернулась, чтоб не заметил. Не, он ничего, веселый такой бумер. Нормальный, только липкий какой-то. Вечно норовит за локоть ухватить: «Как ты, Зоя? Что там, Зоя?» Взгляд у него будто заикается. И бледный он вечно, словно не свежим воздухом дышит, а лежит под аппаратом ИВЛ.

Торопишься? Ладно, сворачиваюсь. Дошла, словом, пешком до вокзала. Там, прямо у метро, один флаеры раздает. Ну как мальчишка — молодой человек. И мне протягивает. Взяла. Прочитала. «Стриминговый сервис» и все такое. Да уж. А парень за мной пристроился и давай напевать: «Позвоните обязательно, очень вам пригодится». — «Спасибо, — отвечаю, — только я из другой сферы». — «Сфера у нас общая, — говорит, — вот она — солнечная вселенная». И руками разводит по сторонам. И смотрит вверх. Лол. Я что-то такое отвечаю, уж и не помню — что. А он не отстает: «Раз уж стриминговый сервис вас не волнует, может, выйдете за меня?» Охренеть. «Надо же, — говорю, — тысячу лет — ни одного предложения руки и сердца, а тут — сразу два. Надо подумать». — «Зачем?» — спрашивает он. Смотрю на него. Блин, красив, как этот, как его, тиктокер… Ладно.

Спускаюсь в подземку. Почему ненормальный? Подумаешь, замуж незнакомку позвал. Нет, не прикалывался. Всерьез предложил. Ну да, ненормальный. Так найди мне нормального! Не найдешь такого. У всех крыша посъезжала — у кого-то бесповоротно, у кого-то лишь на время. Никуда я не сворачиваю. Самое важное осталось. Все, финал. Выхожу из метро на «Площади Революции», смотрю: мой жених целуется с какой-то толстухой в кудрях. Первым делом я почему-то думаю: не его же типаж, чего это он к ней прилип. Как это — не он? Он это, я его с любого ракурса узнаю. Стою и думаю: почему? Подошла да и хрястнула что есть силы сумочкой ему по башке. Забыла, что у меня там флакон одеколона отцу на день рождения, килограммовый, наверное. Врезала как могла. И побежала куда глаза глядят. А куда они раньше глядели? На кого? Да, конечно. Ладно. Пока.

Отключилась, а в ушах звенит. Нет, это не звон. Это музыка. Ту-дум, вступают флейты и фаготы. Ба-бам, тарелки и барабаны. Как у таджика на моем рынке. Что делать? Что тут сделаешь? Страдать. Потому что привычка — и есть любовь. Просто у кого-то это через какое-то время наступает, ну, после того, как страсть уляжется, а у меня с самого начала — не сумасшествие от невиданных чувств, а спокойное осознание того, что этот человек — твой. Она бы опять сказала: «Ты говоришь как старуха». Что делать? Пойти в город — мимо собак, обнюхивающих столбы, мимо мальчиков, пинающих листву, мимо раскрашенных перевернутых лодок, мимо соседа под ИВЛ, доплестись до юноши со стриминговым сервисом и сказать: «Здравствуй. Я согласна».

 

 

Тупой тяжелый предмет

 

Гриша, 23: Стою. Маринку целую. Мы всю ночь были вместе и утром друг от друга отлипнуть не можем. Надоело уже. Надоело, а — целую. Надо нацеловаться на будущее: вдруг завтра на фронт? Я же танкист. Такие нужны, наверное. Не наверное, а точно нужны. Целую Маринку, и вдруг — бац! — что-то по голове прилетает. Тупой тяжелый предмет, как говорят в криминальных сводках. Здорово приложились. Ну, лицо у меня от удара скользнуло куда-то вниз. Маринка, она мягкая вообще-то, но в данном случае не повезло: мой нос нарвался на что-то каменное, ее ключицу, наверное. Кровь брызнула, как фонтан в Петергофе, изо всех дыр.

Секундное помешательство. Потом оба приходим в себя. Оборачиваюсь: какая-то рыжая соска драпает от нас на второй космической скорости. Знать ее не знаю. Хочу уже пуститься в погоню, но Маринка — цап! — за рукав, а следом — хлобысть! — по щеке. «Ты че, дура! — кричу. — У меня и так со всех дыр хлещет». — «Мало хлещет, — шипит Маринка и лепит мне еще одну пощечину. — Что это за лярва? С кем это ты нюхаешься за моей спиной? Какая-нибудь случайная потаскуха так ревновать не будет!» Маринка хватает меня за воротник. «Бог ты мой, — отвечаю позорным жалобным стоном, — у меня машина на капитальном ремонте, мне ипотеку до следующего столетия выплачивать — как я двух любовниц потяну?» Глупо ответил, конечно. Не спорю. Маринка совсем с катушек слетела — бах! — коленом по яйцам. Аж слепота меня накрыла. На время. Или навсегда.  И боль — адская.

Люди мимо идут. Некоторые даже останавливаются ради уличного представления. Ну да. Бесплатная клоунада. Толстый и тонкий, триумфатор и потерпевший… Ладно. Я корчусь все еще, а Маринка говорит публике: «Че глазеете? Концерт окончен».

И уходит вразвалочку. С ухмылкой победителя. Будто миллион в лото выиграла. На меня даже не оглядывается. Я хочу догнать ее, разобраться по горячим следам, пока все окончательно не запуталось, но не могу сдвинуться с места — боль внизу живота не отпускает, а перед глазами крутятся переливающиеся равнобедренные треугольники. И по-прежнему из носа капает.

Какая-то девочка салфетку протягивает. Беру. Спасибо. Треугольники перед глазами превращаются в редкие прямые линии, а потом исчезают насовсем. Легчает немного. Размазываю кровь салфеткой по лицу и иду. Куда иду? Зачем? Не знаю.

В «Магните» беру наугад три бутылки вина. Зачем вино, если я пью водку, да и то исключительно на День танкиста? Не знаю. «Пакет?» — спрашивает кассирша. «Нет, — отвечаю, — никаких пакетов не надо. Я со своим хожу. И хожу с ним до тех пор, пока он до дыр не изведется. Так я — хотя бы иллюзорно — вношу свой вклад в борьбу за экологию. Ведь чем меньше я буду покупать ваших пакетов, тем меньше их будут производить. Все же от спроса зависит. Логично? И если моему примеру последуют…»

Замечаю: за мной выстроилась колонна тележек и корзин. Некоторые из них нервно переминаются с ноги на ногу. Кассирша невозмутимо изучает собственные облезлые ногти. Моя речь ее нисколько не вдохновила. «Иллюзорно? Надо же. Если это все, то с вас 612 рублей», — говорит. Шарю по карманам — пусто: ни денег, ни карты. Да чтоб тебя!

Выхожу на воздух, там Ленин пялится прямо на вход в «Магнит», будто пытаясь улизнуть с пьедестала и сообразить со мной на двоих, а в вытянутой руке держит изношенный черный пакет с бутылками. Они позвякивают, как оленьи колокольчики, от налетевшего невесть откуда пронзительного ветра. Уффф. Привидится же такое.

К ветру присоединяется дождь. Даже не дождь, а ливень. Прячусь под козырек остановки. Стою и стою. Пережидаю. А что еще остается? Машины проплывают по проспекту, как обломки кораблей по медленной реке. Все бездомные собаки города, кажется, сбегаются к моему козырьку и затевают невообразимый лай. Мимо проходит парень с равнодушным лицом (на него и кричат псы, а некоторые даже бросаются вслед, но не решаются укусить). Парень будто спрятан в невидимую и непромокаемую капсулу — ни одна дождинка не попадает на его отутюженный пиджак с цветастым платком в нагрудном кармане.

Под козырьком стоит человек десять. Или больше. Или меньше. Много людей и одна коляска. Коляска начинает хныкать, потом плакать, а после — орать. Коляска затмевает вселенский собачий лай, заглушает беспокойное настоящее и будит позорное прошлое. Зачем я так поступил? Не с Маринкой — с Элей. Понятно же, что ни с кем она не могла нагулять ребенка, что он — мой. Как я мог бросить ее — беременную? «Ты мне ничего не должен, но не вздумай потом лезть в нашу жизнь», — сказала Эля. А я… облегчение почувствовал тогда. Мол, одной проблемой меньше. И — свалил. Что я за сволочь?

Ливень неожиданно прекращается. Коляска затихает. Люди расходятся. Остаюсь один. Перетаптываюсь. Думаю. Но тут передо мной появляется размытое изображение Маринки. Тушь (или что там?) растеклась по ее лицу, отчего она стала напоминать Мэрилина Мэнсона (или как его там?) Вид, конечно, не очень привлекательный, но все равно какой-то родной.

«Ты действительно не знаешь ту рыжую курву?» — обнимает меня Маринка. «Ты действительно меня любишь?» — опять обнимает меня Маринка. «Люблю-не-знаю-наверное-люблю-у-меня-есть-ребенок-я-его-ни-разу-не-видел-мне-стыдно-я-даже-не-в-курсе-кто-это-мальчик-или-девочка», — хочу рассказать я Маринке все и сразу, но ее губы намертво прилипают к моим губам.  

 

     

 Первый встречный рокер

 

Ксения, 19: Когда я думаю, что вот бы вернуться в наш старый деревенский дом или хотя бы здесь, в этой коммуналке, отхватить себе отдельную комнату, то вспоминаю фильм, где героиня тоже хотела иметь личное пространство, но ее отрезвляет лучшая подруга: «А я бы хотела выйти за Бреда Питта. Не все желания, милочка, сбываются». Так-то. Еще часто и без всякого повода вспоминается другой фильм, испанский, что ли. Там герой возвращается с работы или уж не знаю откуда. «Где ты, дорогая?» — спрашивает он с порога. «Я здесь, унитаз чищу», — отвечает дорогая. И когда он заглядывает к ней, она говорит: «Подумать только, он был свидетелем наших отношений на протяжении шести лет». — «Не надо превращать унитаз в символ нашей любви», — морщится герой. Так-то.

Когда сидишь за кассой в «Магните», то порой некогда и голову поднять, а иногда умираешь со скуки. Раньше я и не замечала, что люди такие злые — нервные, мнительные, накрученные. Впрочем, ко всему привыкаешь. По-настоящему удивил, наверное, только один помешанный. Он долго маялся у стеллажа с детским питанием, делал вид, что изучает ассортимент. Переминался до тех пор, пока очередь на кассу не растаяла, вырос передо мной и распахнул свой плащ, под которым, как в том французском фильме, не было никакой одежды. Эти гнездами закрученные волосы на животе, пусть я и видела их всего-то секунду, так и снятся мне в кошмарных снах.

Поэтому сегодняшний борец за экологию со своим рваным пакетом и пустыми карманами — никакие не ягодки, не цветочки даже, а так — пустое место. Целлофановые мешки он, видите ли, не покупает. Подумаешь, герой. Чокнутый — вот кто он. А таким лучше дать выговориться, иначе можно напороться на неконтролируемый гнев, как в том фильме с Джеком Николсоном, а это грозит непредсказуемыми последствиями: перевернутые стеллажи, битая тара, полиция, бардак, одним словом. Поэтому я сидела, спокойно рассматривала свои ногти (а что еще остается?) и пришла к выводу, что им требуется капитальный ремонт. Зато вечером объявился один рокер, стал заговаривать мне зубы, а под занавес своего монолога пригласил на свидание. Староват немного, но в деревне и таких не водилось. А что? Схожу, развеюсь. Просто так. Вовсе не обязательно влюбляться в первого встречного рокера. Не обязательно, но очень уж хочется.

Вот бы вернуться в свой дом. Потому что для кого-то воспоминания — это прошлое, а для меня — самое что ни на есть настоящее, как говорит герой одного сериала. И все из-за того, что нет его — этого настоящего, одна маета. Будто все хорошее в жизни уже случилось. Неужели это так? Да, вернуться бы в свой дом. Только нет его больше. Сгорел. Сам по себе сгорел. Без объяснения причин. Дядя, мамин брат, сразу все единолично и твердо решил: «Подадитесь пока в город, снимите квартиру, устроитесь на работу, а там видно будет. Я — рядом». Только я его с тех пор не видела — без малого год уже. Да и мама ни в какие работницы не годится — слегла сразу от пережитого. Какая работа — до туалета бы дойти. И не старая же — пятьдесят с хвостиком, — а будто на тридцать лет больше. Она на глазах превращается в былинку — жалуется на беспрерывную тошноту и наотрез отказывается есть. Никакие доктора не спасают. Даже ребенок съедает банку детского пюре за раз, а моя мама — за весь день, да и то через силу. Боже. И мыться отказывается. И телевизор больше не смотрит. И меня нет в придачу — весь день пропадаю за кассой. И ни на какую квартиру денег нам не хватает — снимаем комнату на дальних подступах к центру. Что делать — ума не приложу.

Мама воспитывала меня в строгости. Бывало, доходило до слез и обид. «Я ведь ребенок, а не машина. Надоело зубрить. Хоть про отца моего расскажи что-нибудь в конце-то концов», — ныла я. Знала, как побольнее уколоть: тема отца всегда была под запретом. «Больше всего мы раним тех, кого любим», — говорила героиня одного мексиканского фильма.

Из-за пожара я все и узнала. Нет у меня никакого отца. И мужа у мамы никогда не было. Да и не мама она. Пламя так разлеталось, что пришлось хватать только самое ценное — документы. Бросили их мне в сумку и не вспоминали первые дни. Мама сразу же слегла. Переезд и прочие неприятности — только через неделю, наверное, пришло время разбирать бумаги. И там, в общей кипе, я увидела несколько листков, которые мама прятала от меня почти двадцать лет. Я — приемная дочь. И сначала, как в той короткометражке, я хотела маму, которая-не-мама обложить тремя этажами, а затем хлопнуть дверью и исчезнуть навсегда.

Но этот злой морок улетучился уже через минуту, потому что рядом, на диване лежал беспомощный и самый родной для меня человек. Я сбросила остатки злобы, вздохнула, подошла к изголовью, погладила седые волнистые волосы и предложила: «Давай я спою тебе песню. Какую ты хочешь — веселую или не очень?» — «Колыбельную. Федосеева-Шукшина, уж и не вспомню в каком фильме, пела своей маме колыбельную. Тихо и душевно», — ответила она. И я — запела.           

 

 

Кто-то типа Шер

 

Денис, 31: Не, ну это так, чисто со скуки — для развлечения. И кражей-то не назвать. Берешь пиво, открываешь, выпиваешь одним глотком. Порядок. Пустую банку ставишь куда придется. В том-то и азарт, что за тобой следят. В том-то и фишка, что ты под прицелом. Это, можно сказать, вызов системе: кто кого обставит — ты их или они тебя? Для всяких там тупых воришек «Красное и Белое» существует: ни охраны, ни камер, ни визжащих рамок — хоть самый дорогой коньяк за пазуху прячь. Не, это не для меня — никакого адреналина. Так. Пиво, значит, выпил. Дальше набиваешь карманы рассыпными конфетами. Я вот «Коровку» люблю, а шоколадные — не очень. Если честно, то очень не люблю — они же горькие. Какой интерес жевать горечь? И сыр не ем. Он мне мужскую раздевалку в клубе для качков напоминает. Тот же запах — потный, кислый и ядреный. И селедку не… Что-то я отвлекся.

Дальше. Взвешиваешь с килограмм черешни по цене картошки.  И сверху еще набрасываешь пару горстей безо всяких там весов, чисто ради драйва. Кассиршу надо на дальних подступах отвлечь, пока она не успела твой товар на свои весы закинуть для проверки. Как ее отвлечь? Удивить, а лучше — обескуражить. Надо помнить, что никакие комплименты или вопросы о сроках годности колбасы кассиршу не остановят. Надо что-то совсем из ряда вон… И — без остановки. «Привет! ну и погуляли вчера! добралась хоть нормально? Эдик просто проводил или раздеть пытался? а ты сдалась или отшила? мне-то можешь сказать! я ни-ко-му! с утра так и тянет блевать! башка трещит! сколько с меня?»

Словом, кассирша застывает как гипсовое изваяние, а потом на автомате считывает твой ярлык и называет какую-то смешную сумму. Не всегда это прокатывает, тогда включаешь план Б… Впрочем, об этом как-нибудь в следующий раз. Главное, что вчера все прошло как по маслу. Молодая, но уставшая (почему-то хочется сказать «изношенная») кассирша ответила, что видит меня в первый раз, ни в какой компании мы накануне не пили, и Эдик ее не соблазнял. То да се, я заполучил свою черешню по цене гнилой картошки и ее телефон. А последним аккордом сказал, что позвоню и приглашу красавицу на свидание. Весь этот цирк уложился в полторы минуты — рекорд.

Со свиданием она обломится. Переживет. Были, думаю, в ее биографии беды и посерьезней. Найдет себе другого ухажера в косухе и бандане. Впрочем, рокерский прикид — не более чем провокация. Ни к навороченным мотоциклам, ни к тяжелому металлу я отношения не имею. Завтра надену очки с толстенными стеклами в роговой оправе, белую нейлоновую рубашку, застегнутую на все пуговицы, кримпленовые брюки-клеш, коричневый берет в катышках, прихвачу шахматную доску и буду выглядеть ботаником из конца семидесятых. Страсть к переодеванию, к яркой маскировке — вот моя природа. Шмотья у меня столько, что можно одеть все мужское население Кургана. И не только мужское. А мечтаю я не о новых ботах на платформах-тракторах, не о шотландском килте…  Я хочу, чтобы в моих шкафах все вешалки (это которые плечики) были одинаковыми, а их крючки смотрели в одну сторону. Да, люблю порядок. Люблю — и никак не могу его провозгласить. Поэтому всякий раз, открывая шкаф и обнаруживая бардак, я захожусь рыком царя зверей или пищу сурикатом, увидевшим кобру. А что еще остается? 

Но самые главные мои сокровища хранятся не дома, а в одном из подвалов на Цвиллинга, в центре Челябы. Попасть туда человеку непосвященному невозможно — все знают друг друга в лицо. Зеркальные сферы крутятся под потолком, публика пьет пиво и коктейли. Это Юра, он учитель, но сегодня преобразится в Селин Дион. Этот камерунец Янг (откуда на Урале негры?) скоро обернется Уитни Хьюстон. А вот звезда нашего клуба — Сарвар. Девушка родилась в каких-то горах, на Памире, что ли, но чуть ли не с пеленок живет здесь. Русский язык знает покруче моего, да и вообще… Она переодевается в Майкла Джексона и виртуозно повторяет его движения. Зал закипает и ревет от ее лунной дорожки. А все вместе это называется дрэг-шоу.

Но иногда прямо у сцены вырастает какая-то тень тревоги: в толпе время от времени появляется мужик средних лет с прилизанными волосами и в строгом костюме. Здесь таких не водится. Поэтому сначала я даже подумал, что стартовала облава на инакомыслие, о которой мы постоянно каркаем. Но — нет. Черный человек стоит с отрешенным видом среди раскрашенной и расслабленной публики, а потом будто испаряется. Я спрашивал: прилизанного никто, кроме меня, не замечает. Что это может значить?                 

За два часа до начала шоу я спускаюсь в гримерку и начинаю преображение. Поверьте, присобачить себе накладную грудь, завернуться в блестки и перья — самое простое на этом пути. Нанести на лицо килограмм помады, грима, туши, теней и румян (что-то явно забыл) — вот задача, на решение которой уходят все силы. И — парик. О, сколько париков примеряла моя голова! А обувь? Не так-то просто обнаружить в магазине туфли-лодочки сорок пятого размера. И все же когда занавес раздвигается, то зал визжит и аплодирует, потому что видит в сиянии софитов не охотника за бесплатным пивом, не какого-то там перекати-поле — толком нигде не работающего, толком ни к кому не привязанного, толком ничего не ждущего, а что-то типа Шер. Нет, не что-то, а кого-то… Нет, не кого-то типа Шер, а ее саму. 

 

 

Фортепиано с оркестром

 

Сарвар, 25: Вокруг только и говорят: Сарвар то, Сарвар это. Только и говорят: восточная девушка, восточная женщина. Какая я вам восточная? Да, здесь полно таких: замотанных со лба до пят, окруженных многочисленными выводками, молчаливых. Я-то в этой компании каким местом? Никаким. Кровь, скажете? Но что питает эту кровь, если не земля? А земля здесь — уральская. И выросла я из этой земли, из челябинской. У меня на эту тему даже тату внизу спины есть. И на левом плече еще, только… Хватит.

Что бы, интересно, сделал отец, попади он в наш подвал? Понял бы, что этот юноша, косящий под Джексона, — его дочь? Допустим. А дальше? Думаю, все просто: не сказал бы ни слова. Так и представляю, как он медленно выходит из клуба, садится в троллейбус, едет до перекрестка Руставели — Гагарина, прячется в свой ларек, включает Второй концерт Рахманинова, тот самый — для фортепиано с оркестром, и рыдает, пуская слезы — крупные, будто консервированные горошины. Или нет — он заплачет беззвучно: никаких всхлипов, никаких слез. И даже в этот момент будет улыбаться. Отец всегда улыбается. Мне кажется, это потому, что он живет с чувством неисцелимой вины. А еще потому что боится. Боится русских (чужие). Боится здешних таджиков (чужие). Боится тамошних таджиков (чужие). Боится меня. Да нет же, он боится не меня, а за меня. Что когда-нибудь я попросту сойду с ума от своего желания сделать мир теплее и добрее, превращусь в лютого зверя, потеряюсь на ночных безлюдных улицах, пропаду без вести.

Сегодня я записалась сразу на две акции. «Челябинские чистомены» собираются привести в порядок берег озера Смолино. А люди из группы зоозащитника Карена Даллакяна «Спаси жизнь!» объявили о субботнике в его приюте для животных. Я так и не смогла определиться, что важнее, поэтому направилась в павильон к отцу. Люблю наш рынок, будто составленный из сказочных коробочек для новогодних подарков. Выросла за прилавком с петрушкой и огурцами, поэтому и люблю.  «Папа, давай поработаю сегодня», — предложила. «Я ворона, я ворона, нанананана…» — неожиданно напел он в ответ и широко улыбнулся. Говорю же: он всегда улыбается.  А что еще остается? Ладно. Покупателей не было. Оставшись одна, я полистала телефон, но ничего толкового не попалось, и…

В последнее время мне снится брат. В этих снах с ним не происходит ничего трагического, даже наоборот — он попадает в какие-то курьезные истории, но тревога не покидает меня: то она нависает сверху, как грозовое небо, то извивается под ногами, как зыбучие пески, то прорастает изнутри двухметровым борщевиком. Вот и сейчас брат зашел в овощной павильон сквозь витрину, не разбив стекло и не поранившись. Он с легкостью вскочил на прилавок, сказал что-то типа «хэу-ля-ля-дрюм-дрюм-ту-ту» и стал уменьшаться в размерах, пока не превратился в муравья-листореза. Откуда я знаю, что листореза? Знаю — и все тут. Итак, брат стал муравьем, то есть превратился в невидимку для всего остального человечества. Подумаешь…. Мало ли людей исчезает однажды и навсегда из-за каких-то пустяков? Но в том-то и дело, что все другие тоже переселились на столешницу отцовского прилавка, как на лесную подстилку, и стали гусеницами, жуками и еще невесть кем. Дальше брат помахал мне рукой, которую теперь, наверное, стоит называть лапкой, спрыгнул вниз, с легкостью открыл дверь ларька (в миллион раз выше и тяжелей, чем он) и испарился. Оставшиеся насекомые сразу начали сплетничать, что брат сел на единственную ветку челябинского метро и поехал в сторону «Комсомольской площади». Впрочем, никуда он не поехал. Его не пустили, потому что в руках у него зеленел, переливался и дергался, будто был чем-то напуган, этакий кленовый лист размером с экран кинотеатра «Знамя» (четыре на семь, разумеется, в метрах). По улице брат еще кое-как волок этот крупногабаритный груз, но вот в двери станции метро пробраться не сумел. Он, может, и изловчился бы, но к нему подбежали стражи порядка и развернули в обратную сторону. «Мы родом из Африки, — звенело в ушах брата. — Предки ждут нас на экваторе, а их костяные четки все еще стучат по камням родников».

Потом история с муравьем-листорезом неожиданно прерывается, брат опять выглядит человеком, на этот раз — лениво жующим крекер на диване в челябинской квартире отца. Брат подходит к окну, смотрит: тучи, как безмолвные грузные быки, растаптывают солнце, ветер орет роженицей, на зеленые зубы клумб слетаются нарисованные птицы, прорезающие своими крыльями стылое стекло воздуха. Брат опять валится на диван и меняет крекер на семечки. Он щелкает их, в который раз наблюдая за приключениями героев фильма «Враг номер два». У выплюнутой кожуры отрастают крылья, каждая скорлупка превращается в большую навозную муху. Мухи, сбиваясь в стаю, загораживают экран. Брат чертыхается. Герои фильма тоже не в восторге. Крылатые насекомые залетают им в носы и глаза, из-за чего бывалые вояки роняют свои «калаши» и гранаты «ф-22» прямо на паркет. Автоматы строчат несанкционированными очередями, а про гранаты вообще… «Как ты тут без меня?» — спрашивает отец. Какую-то секунду я прихожу в себя, а потом говорю: «Мне пора». Отец только вздыхает в ответ. И, конечно, улыбается.

Сегодня наша группа из пяти человек поедет за сто километров от Челябы разбираться с одним агропромышленным холдингом. Среди нас будет Славик — подросток, ставший лидером всего движения. Да, он самый младший, но, наверное, единственный, кто не верит в наше глобальное поражение и продолжает следовать своей непосильной мечте. Непоколебимый. Злой. Настоящий вожак.  Сегодня ночью, когда мы выпустим коров на волю из тюрем «Зеленой фермы», я скажу Славику: «Ты мог бы быть им. Ты, наверное, и есть он». — «Кто?» — спросит Славик. «Мой брат», — скажу я. «Ладно», — согласится Славик. Он, наверное, подумает, что нас породнила общая борьба за равноправие животных и людей, что я говорю «брат» в каком-то отвлеченном, а не кровном значении. Тогда я сбивчиво и торопливо расскажу ему, что ничего не помню, но кое о чем знаю из своего таджикского прошлого: что отец призывал «идти до конца» и не смирился с окончанием гражданской войны на не приемлемых для него условиях — надо было уходить в подполье или бежать; что незадолго до этого — уже после установления мира — мама погибла от случайной пули (мне и года не исполнилось); что еще на неделю раньше мой старший брат, мальчишка пятнадцати лет, связался с исламскими радикалами, сбежал в Афганистан (так говорили) и пропал без вести. Я никогда его не видела. У отца нет ни одной фотографии. «Ему было пятнадцать тогда, а тебе — сейчас. Понимаю, что прошло два десятка лет и не знаю, как это объяснить, но чувствую: я нашла его. Тебя», — скажу я. «Если тебе так легче, то — ладно», — безучастно ответит Славик и сразу же начнет выговаривать всей группе, что ничего не готово ни к пикетированию мэрии, ни к «патрулям трезвости», ни к флешмобу по теме зеленой повестки. А я, ошеломленная равнодушием Славика ко мне и его непомерными заботами о делах мира, натяну ворот свитера до глаз, накину капюшон, превращусь в невидимку, как любая восточная женщина в представлении челябинца, найду в телефоне Второй концерт Рахманинова и зарыдаю без всхлипов и слез. Или нет — мои слезы будут настоящими и крупными, словно консервированные горошины.

 

 

Да ладно тебе

 

Славик, 15: По стене балкона ползет сороконожка. Она такая многолапчатая, совсем не верится, что из ее крошечной головы можно управлять непредсказуемым процессом движения. А вдруг это я ею управляю, ну, то есть моя сила мысли? «Остановись», — командую я. Сороконожка замирает в то же мгновение. Застывает как выдохшаяся лава. «Ползи», — командую я через минуту. Насекомое поднимает несколько передних лапок, будто прощупывая воздух, и начинает медленный путь. «Не попадайся им на глаза, они кровожадные, — говорю я. — Они тебя прихлопнут». Я тоже не хочу попадаться им на глаза. Развели тут…

Если честно, то я не верю ни в зеленую энергетику, ни в здоровый образ жизни, ни во все остальное. Да. Просто у человека должен быть характер. У человека должна быть воля. У человека должны быть не нервы, а корабельные тросы. Не-раз-ры-ва-е-мы-е! Вот это я в себе и воспитываю. А то, что мне пятнадцать, а не сорок, вообще не имеет никакого значения. Как я к сорока годам стану железобетоном, если в пятнадцать представляю из себя, допустим, мороженое крем-брюле? Никак. Поэтому и обсуждать нечего: или ты с самого начала закален, или — никогда. Или живешь с твердыми принципами всегда, или — подчиняешься обстоятельствам (тоже всегда) и не вякаешь.

Группа наша, да уж… Мальчикам и девочкам за двадцать, а все хнычут, будто их от песочницы оторвали в тот самый момент, когда кексы, вынутые из пластмассовых ведерок, наконец-то перестали рассыпаться.

И в семье творятся те еще дела. «Как жить, Славик?» — вся в слезах причитает мать. «Как раньше, — отвечаю. — На хрена он нам сдался, если никого здесь не любит? Пусть валит к этой своей, как ее там». — «Ох», — вздыхает мать. «Ты что же думаешь, уговорами, слезами, чем еще — угрозами его можно остановить? Пусть катится!» — «А как же вы? Мы?» — «Не бойся. Алименты будет платить как миленький. Уж об этом я позабочусь». (Почему я злюсь на нее, а не на отца? Почему мне никого не жалко?)

Отец мнется в коридоре, пытается прощаться, мямлит что-то: «Мы ведь все-таки семья…» — «Иди уже», — говорю. Брат не показывается из комнаты, плачет, наверное. Они с отцом здорово ладили. А теперь — что? Пацану одиннадцать лет. У него диабет в жуткой форме — вторую ногу выше колена ампутировали. Полгода назад пересел на коляску, и хороших новостей не предвидится. Я возил его на улицу. Приносил какие-то безделушки. Играл с ним в настольный хоккей. Но вы ведь знаете этих обреченных… Сначала младший был робким и послушным. Он, что ли, стеснялся. Хотел как можно меньше мешать нам и вообще — чувствовал себя виноватым. Но это проходит. Со временем инвалид становится капризным принцем: ему кажется, что все о нем забыли. Младший превратился в кровопийцу. Теперь наступил следующий этап — брат ведет себя намеренно вызывающе, а его провокации стали продуманней и гораздо злокозненней. Он специально отравляет нашу жизнь. Он мстит.

Мне от отца ничего не надо. Алименты? Это матери. К тому же алименты — наказание: ты не имеешь права делать все, что заблагорассудится. Нет, ничего не надо. Ни подарков на день рождения. Ни встреч по воскресеньям. Ни подачек на карту. Я сам зарабатываю, на доставке. Захожу тут к одной актрисе из погорелого театра. Встречает меня в распахнутом китайском халате. Прикрыться и не подумала. Не стесняется, курит свою метровую сигарету. «Продукты на кухню, пожалуйста, отнесите. Сосиски — в холодильник». — «Я вообще-то только доставляю. Я не…» — «Да ладно тебе».  И все такое прочее. Пристала — не отлепить. От ликера, водки, вина, джина (не знаю, что это такое) отказался наотрез. «Я же несовершеннолетний. Вы рискуете». — «Да ладно тебе». Но на чай пришлось согласиться. А что еще остается? И тут, где-то на середине моей чашки, она заявляет: «Кажется, я хочу с тобой переспать». Аж поперхнулся. Закашлялся. Никак надышаться не мог. «Я вообще-то несовершеннолетний. Вы же в тюрьму загремите». — «Да ладно тебе. Возраст значения не имеет». — «Я никогда не…»

А что, спросите, с принципами. А ничего. Они никуда не делись. Они просто на эту ранее не изведанную территорию не распространялись.  И вообще: правила придумывают, чтобы их нарушать, не так ли? Словом, понеслось. И несется уже три месяца. Вот говорят, что в свою первую женщину влюбляешься безоглядно. Конечно, волшебство, влечение и прочая белиберда теперь преследуют меня по пятам, но голова не лопается от перегрева, а сердце и подавно. И еще: я заметил, что она со странностями. Это даже не странности, а какая-то параллельная реальность. Она тут заикнулась, что я чуть ли не с первых минут знакомства стал ее домогаться. Врет и не краснеет. Сочиняет и верит. Больная. Сбежать от нее. Куда от нее сбежишь? 

Вечером возвращаюсь домой. Город утопает в конском топоте. По артериям древесных корней расползается холод. Небо, мягкое и пористое, как телячий язык, цепляется за крыши пятиэтажек. Голуби разносят пепел жженых листьев. Снежные хлопья, похожие на черные маки, падают на ветхие пальто горожанок. Какой-то псих без шапки медленно идет по Руставели, не отбрасывая тени. Будущее спит под колоколами кафедрального собора. Все. Я дома.

Мои сидят на кухне и равнодушно пялятся в экран: лыжники соскальзывают с трамплина и неуклюже плюхаются неподалеку. «Это не птицы, это рептилии какие-то», — говорит младший. «Ты знаешь такое слово?» — спрашивает мать. «Там холодно?» — вместо ответа говорит он. «Где, на соревнованиях?» — не понимаю я. «В могиле», — говорит младший. «Прекрати настраивать себя на самое плохое. Все будет…» — заводится мать, но слезы перекрывают ей кислород. «Не бойся. Ты будешь одет как полярный летчик, укомплектован по полной программе. Я позабочусь об этом», — говорю я. «Спасибо», — улыбается брат. И мать улыбается. И я. А что еще остается?

Мы снова таращимся в экран. От трамплина отрывается очередной лыжник и — летит, летит, летит. Вот он минует гору приземления, вот позади остаются разгоряченные трибуны, вот ему машут бабушки из ближайшего поселка. Спортсмен продолжает набирать высоту и скорость. Камера сопровождает его полет, пока горизонт не превращает лыжника в невидимку.

 

 

Из погорелого театра

 

Людмила, 42: На днях они пытались спасти коров из плена (врет?) от пещерной (?), просто чудовищной (серьезно?) человеческой эксплуатации. Проникли в коровник и все такое прочее. Но животные не поняли благородного замысла и не торопились ушлепывать в уральские джунгли (здрасьте!), они тупо стояли и мычали. Операцию пришлось свернуть (да уж), поскольку поблизости послышалась сирена полицейского воронка. «Займись челябинским цирком, — предложила я, узнав о провальном нападении на коровник. — Вот где настоящее угнетение. Ты видел номер с морскими котиками? Вот где беспредел». — «Надо подумать, — на полном серьезе ответил он. — Что-то в этом есть». Я так и не поняла: это приколы теперь такие или земля действительно уже наткнулась на небесную ось?

Стою перед зеркалом. Сколько мне? От силы — тридцать. И не в здоровом образе жизни дело, а в круговых подтяжках. Три раза под нож пластического хирурга ложилась. Еще три мужа было. Три аборта. Три перелома. Балерина — самая травмоопасная профессия. По себе сужу. Один раз грохнулась в оркестровую яму прямо из рук Ромео, то есть партнера, — потом полгода по частям собирали. Ключица, обе ноги и так, по мелочи: ушибы, отеки, чуть правого глаза не лишилась. Ромео, кстати, тогда отхватил нервную болезнь (название не помню) и — как следствие — весь покрылся какими-то коростами, с главных ролей слетел и… Или это я про другой случай и другого солиста? Забыла, получается.

Стою перед зеркалом, плачу. А что еще остается? Влюбилась, дура, в мальчишку. В революционера шизанутого. Хочет мир от ядерного оружия очистить и от чего-то там еще. Клинический случай. Что ж, флаг в руки, барабан на шею и вперед — в светлое будущее (так Ромео любил говорить, или я что-то снова путаю). Любовь же — окрыляющее чувство. Почему тогда я несчастна? Почему не могу просто наслаждаться сегодняшним днем без всяких там угрызений совести? Из-за того, что совратила невинное дитя? Как бы не так. Не успела я и рта открыть, как этот мальчик из доставки поволок продукты на кухню, открыл холодильник и вообще никуда не торопился даже после выпитого кофе. Я понять не могла, чего он хочет. Чаевых? Но тут он сам не выдержал и сказал, что вполне готов оказывать «услуги по мужской части» за определенную плату. Услуги по мужской части? Я аж обомлела. Сначала от его наглости, а потом — от языка этой наглости. Не подросток, а циркуляр ходячий. Чинуша. Ладно. Я, кстати, не сразу повелась. Через неделю только перезвонила ему и спросила, работает ли еще объявление об услуге. «Оно бессрочное», — пошутил в ответ. Сдается мне, что не одна я у него такая — спрос на безоглядную свежесть никогда не зачахнет. Проститут — вот он кто.

Остаюсь без него — страшно: что я делаю, боже. Приходит мой юный любовник, и опять на сердце ложится умиротворение и радость. Обожаю касаться его лица, волос, рук. Обожаю целовать. Так, сейчас подсчитаю. Да, да, мой старший не рожденный ребенок был бы взрослее чуть ли не на десять лет. Ужас. В училище дело было. Я, значит, пашу, чтобы вот-вот превратиться в мировую звезду балета, сама Плисецкая в меня пальцем тычет («обратите внимание на девочку») а тут — бах-бабах! — залет. Нет, на такое я не могла пойти. И следующие случаи чем-то похожи: то роль (самую главную в жизни!) нельзя упустить, то в Мариинском вакансия примы открылась (надо лететь на просмотр — возьмут непременно!) Жалею? Не знаю. Может, и жалею. А может, и нет. Пока сама могу за картошкой сходить, наверное, не жалею. А вот когда и с дивана-то будет тяжело подняться, может, и пожалею. Да что уж теперь…

Еще — о театре. Или нет — о картошке. Захожу, значит, к этому чучмеку в ларек. Стою над мешком. Говорю: «Дайте перчатку, руки не хочу марать». Так он вообще никак не отреагировал. Отвернулся и — привет. Типа — какой смысл перед свиньями бисером сыпать. Или как там? И пока я думала, что предпринять (скандал или тихое исчезновение), в павильон еще один посетитель заходит. «Как дела, Бахрулло?» — спрашивает. И на меня — зырк. Боже ты мой! Ромео, мой партнер по сцене, которого турнули за пьянство или потому что обнаружились проблемы с сердцем. Не помню точно. Имя тоже… Да, доктор так и сказал: «Болезнь прогрессирует. Со временем вы забудете даже дорогу домой из ближайшего магазина. Забудете все. И только ваше прошлое на какое-то время задержится в памяти. Чем отдаленнее события, тем надежнее будут воспоминания». Я забываю, доктор, я забываю. Так… Мы с Ромео сделали вид, что не знакомы, улыбнулись только. И все, я ушла. Когда люди долго не видятся, кажется, что им надо поведать друг другу целую жизнь. А на деле — и сказать-то нечего: о чем разговаривать с чужаком? Так что не заметить человека из прошлого — самый лучший вариант.

Стою перед зеркалом. В нем отражаюсь не только я, но и Мила, и Жан, и Герцог. Уж их-то имена я помню. Это мои аквариумные рыбки. Гурами, что ли. Правда, я их не различаю и вообще не уверена, что двое из них — особи мужского пола. Но так уж сложилось. А еще в зеркале отражается штора, наглухо закрывающая окно. За ним уже полдня идет снег. По прогнозу он будет идти и вторые полдня. И всю ночь. Я это запомню. Я всегда помню, каким случается четвертое ноября, потому что это — день моего рождения. В прошлом году было промозгло и слякотно. В позапрошлом стояла минусовая температура, но земля была сухой и даже потрескавшейся. Десять лет назад я видела над городом стаю диких гусей. Так поздно улетать на зимовку? Что могло случиться? Пережидали, пока окрепнет раненый вожак?  А тридцать лет назад в этот день было тепло и немного ветрено. Работали летние кафе, в небо взмывали воздушные змеи и музыкальные фонтаны, дети выгуливали собак и родителей, повсюду порхали переливающиеся птицы и нездешние бабочки. Вот тогда я была по-настоящему счастлива. Первый и последний раз в жизни. Впрочем, было потом два или три коротких момента, какие-то ослепительные вспышки света, но они — не в счет.

 

 

Мои слова наоборот

 

Антон, 54: С утра я поехал к травматологу. Так, старые болячки. В маршрутке было мало людей. Говорили две женщины, сидящие впереди. «Пуховик на мне не сходится». — «Как такое возможно?» — «Не сходится». — Что случилось? — Не сходится. — Ну надо же! — Ага. Не сходится. Не сходится». А еще был папаша с мальчиком лет пяти или шести. Ребенок расстреливал прохожих из воображаемого пистолета, который просто сложил своими пальцами. «В людей нельзя». — «А в кого можно?» — «Ну, в оленей, наверное». — «А где здесь олени?» — «Их здесь нет». — «Тогда — в кого?» — «Ну, в деревья, в дома стреляй». — «А почему в людей нельзя?» — «Потому что люди живые». — «А олени разве не живые?» — «Олени тоже живые». — «Тогда почему в оленей можно?» — «Стреляй в кого хочешь». На обратном пути я зашел к зеленщику безо всякого повода, увидел ее, склонившуюся над мешком картошки, и сразу узнал.

Ну да. Она училась в художественном училище, я был лет на десять старше. Переросток, бросивший истфак. Я разгружал вагоны с мороженой рыбой, работал кочегаром в музее, был на подхвате в театре юного зрителя. Как всякий начинающий писатель, я думал, что Курт Воннегут мне и в подметки не годится. Впрочем, вряд ли я знал о таком. Но о ком-то же я должен был знать. О Хемингуэе, наверное. Пусть так: я думал, что он и все остальные в подметки мне не годятся.

Ладно. Иногда выпадала удача поработать натурщиком для будущих художников, скульпторов и промысловиков (или как назвать тех, кто постигает секреты каслинского литья и прочей дымковской игрушки?). «Из вас выпирают ребра. Хочется вас накормить», — сказала она после очередного сеанса рисования с натуры. Тем же вечером мы оказались в одной постели. И проснулись вместе. Главных подробностей я не помню. Помню другое: я так и не смог заснуть, все смотрел и смотрел на мою художницу, целовал ее закрытые глаза. Она не вырывалась из объятий, не отвоевывала территорию, не скидывала одеяло на пол. Ни разу за ночь она не сбегала от меня, чтобы встать на подоконник и дойти до ближайшего созвездия по млечному пути. «Я так сладко в жизни не спал», — признался я утром.  «И я», — согласилась она. Правда, перед тем, как уснуть, художница попросила: «Избавься от этих настенных часов. Их тикание взорвет мою голову». Я удивился: «Чтобы услышать ход стрелок, надо приставить ухо к самому циферблату». Но встал и вынул из механизма батарейку. «Ты сумасшедшая, да?» — спросил я, вернувшись и обняв ее. «Покажи мне хоть одного нормального», — отозвалась она.

Тогда у меня был какой-то разбитый жигуленок. Я предложил поехать куда глаза глядят и не возвращаться. «Немедленно, на край света», — сразу же согласилась будущая художница. Машина шла мягко и быстро, скоро началось бездорожье с лунным пейзажем за окном. По бокам паслись лошади, единороги и динозавры. Некоторые из них протягивали свои головы, пытаясь заглянуть в салон, улыбались или рычали. Над пастбищем вспыхивали яркие краски с холстов Хуана Миро. Падали отсутствующие звезды. Потом стеной вырос лес, увешанный звенящими китайскими фонариками. Мы остановились и пошли пешком, трогая тонкие осины. Они были приятно-шершавыми и дрожали, будто мерзли. Дальше взору открылась просека с пугалами трехлапых железных великанов и провисающими проводами. Они гудели. Или это гудели стрекозы. Тысячи стрекоз. азокертС. Да, моя художница любила переворачивать слова во рту и расшифровывать их новые значения. азокертС. Слово из армянского языка. Что-то близкое к камню. Да, что-то холодное и монументальное. Например, мрамор.

Под гудящими линиями раскачивались долговязые многочисленные ромашки и какие-то яркие фиолетовые цветы. акшамоР. Явно из турецкого языка. Что-нибудь типа «ну ты и дурень». А вот простая трава уже совершила полный цикл: взошла, набрала соки, пожелтела и лежала теперь мертвой. аварТ. Морской термин. Шведский язык. Что-нибудь, обозначающее чудесное спасение после шторма. Или не спасение. Да, так лучше.

К нам на просеку вышла лосиха с детенышем. Мы знали, что дикая мать может и убить, если почувствует угрозу. ахисоЛ. Бурятский язык. Да, именно бурятский, если такой существует. Нежное слово. Мать или молоко. Сладкий сон ребенка или колыбель. Звери торопились по своим делам и не заметили людей. «Ахисооооол», — тихо запела моя художница, качая невидимого младенца. А мотив придумался сам собой.

Наша любовь продлилась пару месяцев. При расставании не случилось ни ненависти, ни слез — мы были благодарны и сыты друг другом по горло. Я слышал, что художница стала работать учителем рисования, удачно вышла замуж за какого-то владельца газет и пароходов, а позже спилась. Но в ларьке таджика я встретил ухоженную и по-прежнему красивую женщину, значит… Что значит? Сдалась мне эта бывшая мимолетная любовь, когда у меня есть другая, вечная — мой сын. Я бросил его в трехлетнем возрасте, и с тех пор мы толком не виделись. Судьба забросила их с матерью за полярный круг — невероятно далеко от меня. Сына вырастил другой отец, все мои попытки пойти на сближение проваливались. В подростковом возрасте он вообще потребовал, чтобы мой телефон замолчал навсегда. Нет, я не сдался, но все чаще стал задумываться над тем, чтобы оставить его в покое, раз уж его так травмирует само мое существование. Последний короткий и натянутый разговор состоялся пять лет назад, в день его двадцатилетия.

«Где она шляется? С кем проводит время? Что мне делать? Я вообще не понимаю свою дочь», — продолжал тем временем Бахрулло. Я очнулся и понял, что все еще стою в лавке таджика. Сколько? Пять минут? Час? «Любить», — ответил я невпопад. «Кого?» — растерялся зеленщик. «Свою дочь. А что еще остается?» — сказал я и вышел на улицу. Опять похолодало.  Да нет же. Это была не художница. Как я мог забыть про родинку над губой? Точно: у женщины из овощного ларька не было никаких особых примет, никаких отметин на лице.

Я стою в нерешительности, смотрю перед собой — на перекресток. Вижу, как толпа переходит дорогу по зеленому сигналу. Один пешеход одет не по погоде — он в строгом костюме и без шапки. Егор, тот самый таксист. Надо догнать его, спросить, зачем он является в мир живых? Да и так ли все очевидно: может, умер совсем не он, а, например, я. Или… Делаю два решительных шага, но в это время звонит телефон. Я смотрю на экран, и мои желваки начинают ходить ходуном, а зубы выдают что-то вроде скрежета трамвая, поворачивающего с Победы на Горького. «Здравствуй, отец», — говорит забытый и незабываемый голос. «Привет, сын», — отвечаю я. «Как ты?» — спрашивает голос. «Хорошо. Хорошо. Прекрасно, — отвечаю я и зачем-то добавляю: — ошороХ. ошороХ. онсаркерП».

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация