Кабинет

Книжная полка Александра Чанцева

В этом номере мы представляем читателю книжную полку нестандартного формата. Во-первых, она имеет название и подзаголовки. Во-вторых, состоит всего лишь из трех книг, объединенных общей темой.

Редколлегия поздравляет нашего постоянного автора с присуждением ему Премии Андрея Белого в области критики.

 

Как он мог поверить в фашизм и социализм?

Три книги о неудобных мыслителях

 

 

Примирить Румынию с Богом

 

Клаудио Мутти. Мирча Элиаде и «Железная гвардия». Румынские интеллектуалы в окружении «Легиона Михаила Архангела». Перевод с немецкого В. Каратаева. М., «Тотенбург», 2020, 266 стр.

«Тотенбург» продолжает свое издательское дело — и минусы не идеально выполненной редакторско-корректорской работы не затмевают тут плюсы редчайших изданий из области «консервативной революции» и правой европейской мысли в целом.

Данное издание посвящено тому, что условно называют румынским фашизмом, — и об условности его речь. Был ли это действительно фашизм? Что видели в нем примкнувшие к нему интеллектуалы?

А их список впечатляет. «Мутти прослеживает пути развития философа и профессора Нае Ионеску, эссеиста Эмиля М. Чорана, который прославился уже позже, философа и писателя Константина Нойки, а также Василе Ловинеску, румынского представителя традиционализма в духе Эволы и Генона».  И, конечно, в центре софитов Мирча Элиаде, куда уж без него при разговоре о мыслителях предвоенной Румынии.

Персонажи заслуженные и очень колоритные. Впрочем, сама фигура автора, Клаудио Мутти, уже задает тон — специалист по финно-угорским языкам и венгерскому фольклору, он так много своего научного внимания посвящал «Железной гвардии» и ее лидеру Корнелиу Зеле Кодряну, что по депутатскому запросу его лишили университетской должности — примерно так у нас Александр Дугин вылетел из МГУ. Этого Мутти было мало, он еще все время интересовался исламом — был президентом ассоциации «Европа — ислам», издавал журнал «Аль Джихад». Публиковал и писал он по большей части о правых: Элиаде, Чоране, Ницше, Геноне, Эволе, Зомбарте, а марксистов издавал — вплоть до Зюганова. Сам же вполне вписался в матрицу европейских левых, которых кидает от маоизма до ислама. Вообще, интересно, как в борьбе с мягким тоталитаризмом нынешнего Запада его мыслители ищут альтернативу в самых жестких идеологиях. Но это уже совсем другая тема.

Представленный нам перевод с немецкого является компиляцией двух самостоятельных изданий — на итальянском и французском, поэтому некоторые куски дублируются, а главы о тех же Элиаде и Чоране (самых нам известных персонажах этой книги) разбросаны довольно дискретно. Так, первая глава о Чоране насчитывает ровно две с половиной страницы — читатель пребывает в озадаченности, с тем чтобы потом, по прошествии других глав, разговор вернулся к румынско-французскому певцу меланхолии и мизантропии. Да, рассматривается несколько важных сюжетов, имеющих отношение к ассоциированию румынских мыслителей с этим протофашистским движением, вроде того, входили ли они формально в «Железную гвардию» (нет), были ли близки ей (да), содействовал ли Элиаде встрече Эволы и Кодряну (кажется, и явно присутствовал), за что Элиаде арестовали вместе с верхушкой «ЖГ» (был аффилированным интеллектуалом, вот и) и так далее. Но про того же Чорана разговора еще меньше. Да, разбирается его не самое доступное письмо, приводится яркая сцена, как он уже во Франции лично сжег портрет румынского короля, и его письма о том, что демократия для Румынии — сугубое зло. Но приходится, к сожалению, признать, что в фактическом материале книга Мутти проигрывает «Забытому фашизму: Ионеско, Элиаде, Чоран» Александры Ленель-Лавастин[1]. К сожалению, ибо это исследование отличается крайней ангажированностью — Ионеско автор еще готова простить, а вот на Элиаде и Чорана вешает всех нацистских овчарок, так что создается впечатление, будто тот же Чоран не тройку статей в близкие «Железной гвардии» издания отдал, а на трибуне с Гитлером стоял — как минимум.

У Мутти подход другой. Тому же Чорану достается по первое число за то, что от движения Кодряну он полностью отошел даже быстрее, чем Юнгер и другие деятели немецкой «консервативной революции» от начинавшегося гитлеровского движения: «В форме этой фантастической лавины запоздалых оскорблений Чоран в начале 1970-х годов отрицал собственное прошлое — именно в то время, когда писательница Сьюзен Зонтаг протежировала его на североамериканском рынке» (Зонтаг всю жизнь протежировала исключительно себя — не в последнюю очередь за счет маргинальных авторов и тем, о которых она писала, но не суть). Мутти — максималист. Если уж выступали с «Железной гвардией» одним почти идейным фронтом, то не следует это скрывать  (а Элиаде этот сюжет из своей молодости очень не любил, всячески затушевывал, признают все). Биографию самого Кодряну автор документирует буквально по годам, но больше всего интересует сюжет его мученичества. Политического — тот выступал против угнетения румынских крестьян, вообще за создание нового, духовного, чистого человека, в соответствии с глубинными, фольклорными почти традициями (сам всегда ходил в народном наряде) хотел «примирить Румынию с Богом», а его жесточайше, с постоянными арестами, избиениями и пытками, преследовало то государство, задачи которого, как ему казалось, он выполнял.

Сюжет, кстати, архетипический — так же уже в нынешнее время наше государство сначала арестовывало лимоновских нацболов за акции в Севастополе и соответствующую риторику, а через пару десятков лет осуществило акцию там уже самостоятельно. И мученичества духовного. Ибо, как подчеркивает Мутти, никакая политика в практическом ее изводе Кодряну не интересовала (хоть его движение и участвовало в региональных выборах, когда такое участие допускалось), а нацелен он был — на мученическую смерть. Только она дает бессмертие, освящает дело, считал он. Девиз легионеров «готовы к смерти» был созвучен, кстати, лимоновскому «Да, смерть!» Как писал Элиаде, Кодряну «…интересует отнюдь не приход к власти, а „создание нового человека”.  Он уже давно знал, что король планирует его уничтожить, и если бы он захотел, то вполне мог бы сбежать в Италию или Германию, чтобы спасти себе жизнь. Но Кодряну верил в необходимость жертвы, он верил, что каждое новое преследование лишь очищает движение и делает его сильнее». Жертво(само)приношение состоялось, когда Кодряну и его сподвижников, как совсем недавно пресловутого Тесака, задушили в заключении удавкой, затем расстреляли в спину для симуляции попытки к бегству. После залили лицо серной кислотой, а могилу — бетоном. Итальянского исследователя вообще отличает танатоцентричность — он возвращается к сюжету убийства Кодряну несколько раз, берет об этом интервью у его 90-летней вдовы.

Однако, если сделать скидку на подобные — понятные, впрочем, — романтические эскапады исследования, то повествование заслуживает большого внимания — хотя бы из-за других малодоступных фактов. О том, например, что философ Константин Нойка в конце 50-х получил 25 лет лагерей за цитирование Чорана и других эмигрантов, мыслитель Василе Ловинеску не смог принять исихазм (на Афоне тогда разрешалось жить только гражданам Греции), чтобы затем прийти к суфизму, теолог «метафизического христианства» Нае Ионеску издавал в 1927 — 28 годах в Бухаресте в выходившем на французском языке журнале «Логос: международный журнал православного синтеза» Флоренского и Флоровского, а в тюрьме поставил себе за правило ходить в чистой рубашке и бабочке, сочиняя на туалетной бумаге трактат о Макиавелли и читая лекции заключенным и охранникам. Или о причинах, по которым Чоран громил византийское наследие — и еще пуще римское. Или кто именно заблокировал выдвижение Элиаде на Нобелевскую премию.

О премии без публикуемого списка кандидатов можно строить разные версии, как, разумеется, и об особенностях движения «Легиона Михаила Архангела», в орбиту которого во время взлета затянуло самых разных и очень оригинальных румынских мыслителей.

 

Королевские газетчики против

 

Василий Молодяков. Шарль Моррас и «Action franТсaise» против Германии: от кайзера до Гитлера. М., Университет Дмитрия Пожарского; Русский фонд содействия образованию и науке, 2020, 304 стр.

Василий Молодяков, работающий в японском университете японист-политолог с разнообразнейшими интересами, от японской политологии до истории Серебряного века, подготовил весьма любопытное, подчас интригующее даже исследование. Прелесть его в том, что, будучи посвященным довольно локальному «кейсу», явно для специалистов, оно не только высвечивает очень многие фундаментальные вещи в идеологиях, взаимоотношениях и взаимовидениях стран, но и — это рецензионная калька, но без нее не обойтись — читается как настоящий детектив, что ж там будет дальше в этой истории с известным концом. И это при том, что, по-японски тонко, но вполне четко артикулируя свои предпочтения и взгляды, Молодяков обходится не только без «Цезарь побледнел, его тонкие губы сжались в гневе», но и вообще без каких-либо псевдоисторических финтифлюшек.

«У меня есть впечатление, что если бы я не занимался хотя бы немного русской революцией и русским нигилизмом прошлого столетия, то пал бы жертвой всех несчастий национализма в духе Доде и Морраса»[2], писал Чоран в 30-е годы, демонстрируя как минимум то, какое влияние приобрел Шарль Моррас — по записи в трудовой книге, простой газетчик, ведь ни в политику, ни в академики его не пускали, блокировали. Впрочем, ему традиционно доставалось за все и ото всех. До войны еще членов его движения убивали коммунисты, во время войны — он выступал за сильную и прежде всего роялистскую Францию — нападали коллаборационисты, а после войны судило за коллаборационизм же государство, и это несмотря на то, что Моррас истово ненавидел Германию, всячески выступал против нее, был у него такой пунктик. Как Юнгера и Бенна в Германии, его умудрились преследовать как фашисты, так и их противники.

Уже ясно, что не все так просто с национализмом Морраса и его единомышленников, так называемых «королевских газетчиков» (с ними тоже непросто, многие откалывались, многих он, принципиальный донельзя, исключал из «Action franТсaise», но они оставались его обожателями, сюжетов много). Так, он был убежденным, как говорится, до кончиков ногтей монархистом — но сторонником федерализации, в деле Дрейфуса выступал не против самого обвиненного Дрейфуса, но против его сторонников. Последнее можно понять, вспомнив реакцию Бродского в разговоре об отношении к колхозам:  «А Евтушенко против? Тогда я за», и наших отечественных либералов, которые, бывает, говорят иногда разумные вещи, но столь даже морально неприемлемы сами, что с ними невозможно солидаризироваться. Будучи отнюдь не зашоренным, но энциклопедически образованным человеком, вообще, по призванию своему, даже не публицистом, но писателем (количество его книг и газетных публикаций просто зашкаливает), выступал Моррас, как тот же ругавший его Чоран, против демократии. И это можно понять, ведь, как писал его соратник Абель Боннар, «демократия сама формирует тот народ, у которого спрашивает. Прежде чем узнать его мнение, она определяет его ответ».

Отличался Шарль Моррас, при всей своей высокой воспитанности и академической харизме, и известной эксцентричностью. Сдавал свои статьи (в каждый номер!) под утро, под сдачу номера в печать, а править переставал, только когда у него из рук вырывали гранки. Фантастический трудоголик, он мог, как японцы, поспать 15 минут на стуле в редакции и снова пуститься в бой. Воюя со всем германским, делал исключение для «более или менее романизированных варваров, которые хоть как-то умели писать, вроде Лейбница, Гёте, Гейне, Шопенгауэра или Ницше». Фихте просто ненавидел, в «Воскресении» Толстого находил «апофеоз отрицательных идей».

Сам же выступал, как уже было сказано, за цельное государство, без иностранных влияний, основанное на традиционных, как сейчас бы сказали, ценностях. И пресловутые скрепы вбивал охапками в каждую свою статью. «Из всех общественных форм, присущих человеческому роду, единственной законченной, наиболее основательной и распространенной бесспорно является нация. После того как древняя общность, известная в Средние века под именем христианского мира[3], распалась, частично сохранившись в единстве романского мира, нация остается необходимым и абсолютным условием [существования] человечества. Международные отношения, будь то политические, моральные или научные, зависят от сохранения наций», формулировал он свое кредо в газете «Action franТсaise».

Подход этот отличал известный идеализм. Как писал единомышленник (до определенного времени, как часто бывало) Морраса и очень интересный писатель, автор солипсических романов и персонаж вроде Уайльда и Пруста Морис Баррес, «Я вижу самого себя в нашей истории, в нашей литературе, где царят порядок и чувство чести. <…> Я жажду, чтобы Франция, точнее, французский идеал — идеал Ронсара, Расина, Шатобриана, Корнеля, Наполеона — продолжал цвести. Я не хочу, чтобы он искажался. Вот почему я консерватор и не желаю, чтобы кто-то расшатывал французское государство»[4].

Государству такой средневековый, рыцарский[5] идеализм был ни к чему — деятельности «Action franТсaise» всегда сопутствовали обвинения, аресты, нападения, недопущения к выборам и так далее. Причина была в том, что движение набрало большое количество сторонников, а их негосударственную газету читали буквально все — от простых людей до всех политиков, от британского двора до британских денди. Ситуация, когда печатный орган каких-то националистов был столь идеологически и эстетически влиятелен, исключительна, напоминает первые годы существования «Лимонки», когда на ее страницах можно было прочесть музыкантов, писателей и философов.

Впрочем, газета действительно была уникальна по своим временам. Она первой ввела разделы обзоров прессы и международной панорамы, печатала аналитику. И когда Морраса подкололи было, что свои статьи он потом собирает в книги, он сказал, что это статьи он пишет как книги, и был прав.

И вот такого рода факты — как тогда выглядели газеты во Франции — очень подкупают в книге Молодякова. Откуда еще сейчас неспециалисту (в своем обзоре предыдущей литературы автор делает неутешительный вывод, что достойных книг о Моррасе нет и на других языках[6], столь он неудобный и трудный для обозрения персонаж) узнать о том, как относились в Руре к неграм из числа французских оккупационных сил, какие силы и люди стояли за идеей независимого государства Ренания, как готовили, редактировали, обсуждали и ломали копья вокруг текста Версальского договора и того, в какой географической точке он должен быть подписан, и о многом, многом другом.

Но это, конечно, совсем не только россыпь ярких фактов и фактоидов, которые удобно цитировать в Фейсбуке или разговоре. Они складываются в картину этого непростого и идеологически бурлящего времени. Например, о роялизме во Франции: «В тогдашних монархических кругах Франции соперничали орлеанисты, легитимисты и бонапартисты, отстаивавшие права на престол потомков соответственно Луи-Филиппа, Карла Х и Наполеона III. Представители первых двух получили большинство депутатских мандатов на выборах 1871 г. — первых после падения Второй империи и окончания Франко-прусской войны, — но, как констатировал Моррас, „результаты ничего не дали, поскольку элите не хватало руководящих идей и твердой воли для восстановления монархии”.  С каждыми последующими выборами монархисты теряли голоса и к концу XIX в. превратились если не в маргиналов, то в небольшую оппозиционную фракцию без реальных рычагов влияния на власть. Тем не менее, республиканские власти обезопасили себя и выслали всех членов бывших королевских домов за границу с запретом возвращаться во Францию. В 1886 г. страну вынужденно покинули все члены Орлеанского дома, включая семнадцатилетнего принца Филиппа».

Все это, да, крайне далеко — хотя, если присмотреться, имеет некоторые аналогии с живущими заграницей и лишь наезжающими к нам представителями Романовых. Но вот гораздо «ближе к телу» то, как сторонники Морраса видели уже нашу страну: «Для автора „Защиты Запада” русский человек — носитель Хаоса. Особенно крестьянин — Массис читал Горького и знал слово „босяк” — природный анархист, перекати-поле, без представлений о законе, порядке и частной собственности, склонный к недеянию. В качестве авторитета он процитировал Николая Брянчанинова, автора переведенной на несколько языков „Истории России”: „Русский крестьянин ближе к китайцу, к тибетскому отшельнику, к индийскому парии, чем к европейскому крестьянину”. Запомним эти слова. Петровскую европеизацию Массис считал не только насильственной и потому противоестественной, но сугубо внешней и потому неглубокой. Результат — пропасть между европеизированной элитой и примитивным народом. Автор подчеркнул, что Петра и его сподвижников в Европе интересовали только техника и внешние формы жизни (кафтаны — парики — табак), но не идеи, не литература, не искусство. Зато большевистская революция представлялась ему национальной, а не марксистской (т. е. западной), естественной, а не навязанной: „После двух столетий насильственной европеизации Россия вернулась к своим азиатским корням”. „Революцией Россия исключила себя из Европы”, — постулировал в 1921 г. Бенвиль». Звучит не только резче и полемичнее, но и более современно, правда?

Третьим плюсом описания этой книги — как и движения «королевских газетчиков» — становится широчайшая панорама вовлеченных в ее — как преданных сторонников, яростных противников или временных попутчиков — сферу интеллектуалов. Соратники Леон Доде, Жак Бенвиль, Морис Пюжо, Анри Массис, упоминаемый очень интересный, мало востребованный писатель с несчастной судьбой (ослепнув, застрелился) Анри де Монтерлан или еще один «коллаборационист» Пьер Дриё ла Рошель, так определивший их поколение и одновременно релевантные хотя бы для людей их круга реперные точки интеллектуального мира: «В поэзии есть Плеяда и люди 1660 года, есть романтики и символисты.  В политике есть энциклопедисты, люди 1848 года, „Action franТсaise”».

Книга Молодякова[7] в этом плане не то чтобы перекраивает наше видение интеллектуальной истории того времени, но определенно заполняет на ее карте белые пятна, позволяет взглянуть по-новому на многое. Например, той же «окопной» литературе Первой мировой войны Молодяков призывает не верить безоговорочно — «даже несмотря на рассказ от первого лица… Написанные в принципиально иной ситуации, после всего пережитого, они являются в лучшем случае мудростью задним числом, результатом рефлексии людей, которые знают то, чего не знали в описываемое время. В этом отношении между Анри Барбюсом и Пьером Дриё ла Рошелем нет принципиальной разницы».

 

Не просто Жиль

 

Пьер Дриё ла Рошель. Жиль. Перевод с французского М. Ваксмахера,  М. Добродреевой, А. Тюрина. М., «Дмитрий Сечин», 2020, 496 стр.

Необычному стилисту и человеку еще более необычных взглядов и судьбы, Дриё не повезло как при жизни, так и с переводами в нашей стране. В 2000 году «Владимир Даль» издавал его дневники (в той же серии, где и «Антимемуары» Мальро и военные дневники Юнгера), да и в 1997 году выходил «Жиль» (это, как пишут, уточненное переиздание — так, оно снабжено небольшим экскурсом В. Молодякова в весьма сложные политические расклады того времени). Но, кажется, и все.

Настоящий фронтовик, Первую мировую закончил с тремя ранениями.  В литературу пришел не сразу — искал себя (обо всем этом в «Жиле», автобиографическое сходство которого Дриё отрицал, но оно слишком уж налицо). Предчувствовал упадок Франции, да и западного мира в целом — это его то ужасало, то радовало. Возможно, именно этот сложный спектр эмоций, большая витальная сила и жажда нигилистической деконструкции мира сблизили его с сюрреалистами — дружил с Арагоном (в «Жиле» — Галан) и Бретоном. Вместе с Борхесом, Уолдо Фрэнком, Ортегой-и-Гассетом и Альфонсо Рейесом входил в редакционный совет журнала «Сур». Слишком яркий, он прогремел и прославился. Этакий Чайльд-Гарольд в панковской косухе с булавками и заклепками того времени, он критиковал всех и вся, деля свое время между борделями, салонами и политикой, куда он попал, кажется, как Курехин, Летов и Лимонов (все первые номера партийных билетов ныне даже запрещенной к произношению партии[8]) — благо брожение умов во Франции тех лет весьма напоминало по накалу наши 90-е. Одно время увидел потенциал обновления в фашизме, который, впрочем, «во Франции не осуществился или же существовал в основном в словесных, литературных формах, не достигая реальной политической власти…»[9] Уже после убийства Гитлером Эрнста Рёма критиковал национал-социализм, но был не из тех, кто отрекается от своей прежней веры при общей смене курса. И незадолго до конца войны покончил с собой   «У меня нет ни малейшего желания унижаться перед коммунистами, тем более перед французами, тем более перед литераторами. Я, стало быть, должен умереть». Юнгер[10], плотно общавшийся с Дриё во время службы во Франции в военные годы, оставил о нем прочувствованную запись в своем дневнике.

«Жиль» — конечно, не меньшая автобиография, чем поздние дневники Дриё. Молодой человек, буквально обожженный войной, оказывается без гроша в кармане в Париже — и его восторг и амбиции пропорциональны только его отчаянию и заброшенности. Война вызывает рефлексию (но мы помним высказывание Молодякова о некорректной фиксации своих впечатлений ее участниками) и — ностальгию (Жиль бросает более чем теплое место в Париже и, еще не долечившись, возвращается на фронт): «В Комеди Франсез царила гробовая тишина. На сцене страждущее тело солдата подавалось как невинная жертва, но ее оскверняло ненасытное сострадание публики. Зал млел от восторга, хотя его добрую половину составляли солдаты со своими родителями. Публику возмущали насмешки, доносившиеся из ложи, где рядом с двумя женщинами легкого поведения сидели двое солдат…»

Цинизм и идеализм будут цвести в «Жиле» и дальше пышным, траурным цветом с тяжелым запахом. Пока же — бурные вечеринки. По одну сторону барной стойки парижских бистро тогда напивался Хемингуэй и прочие представители американского потерянного поколения, привлеченные в Париж, помимо имиджа артистизма, выгодным курсом франка, по другую французы держали марку. «Решительно всех мучила жажда, и они отправились в одну из тех подозрительных гостиниц, где в этот час, несмотря на все запреты, можно было раздобыть выпивку. Пришлось снимать номер, и шампанское им принесли туда. Они начали пить — пить всерьез, без иллюзий, глядя друг другу в глаза. Жиль спрашивал себя, зачем он приехал в Париж, и думал о том, что завтра с утра он снова уедет в поля и деревни, где расцветают снаряды и красивым цветком распускается смерть. И ничто, кроме нее, в жизни не достойно внимания».

Не очень практичный Жюльен Сорель и сверхбайронический Печорин, разбивающий женские сердца пачками (о женщинах в «Жиле» гораздо больше, чем о политике), он с радостью бросается во все прелести жизни потерянного поколения и (термин Леонарда Коэна анахроничен, возникнет сильно позже) прекрасных неудачников: «Он знал за собой склонность к тому, чтобы все непоправимо испортить, и с радостью ухватился за мысль с ходу перечеркнуть непредвиденную удачу, ни минуты не медля бежать, скрыться в небытии, в восхитительном небытии улиц, безымянных закоулков. Бордель — это утроба безымянности». А выход из нее — в смерть: «…мы все приносим друг другу смерть. И, храня верность главному в своей жизни, Жиль, направлявшийся в края смерти, откуда он совсем недавно пришел, обернулся, чтобы округлившимися от ужаса глазами последний раз увидеть прекрасное лицо Алисы, которое за его спиной с непостижимой быстротой исказилось от горя».

Вальсирующий с темой смерти почти так же упорно, как Мисима, Жиль вообще мало разделяет литературу и действие, в духе любимой максимы радикального японца — «бумбу-рёдо», путь кисти и меча. Как пишет в предуведомлении к роману уже сам Дриё, «мои романы и мои политические эссе отличаются друг от друга формами выражения, но за этим различием критики не давали себе труда увидеть полное единство взглядов».

Крах — сознательный, можно сказать, — с жесткой вероятностью приходящего строго по расписанию поезда поджидает героя на всех направлениях. Все дело в том, что его, как и с симпатией упоминаемых им Блуа, Клоделя и Селина, отвращает сама современность полностью: «Пролеты мостов, которые он наводил между собой и женщинами, между собой и жизнью, не имели опор.  У него никогда не было жены, у него не было родины. Он не делал ничего, чтобы не дать родине погибнуть. В его душе никогда по-настоящему не было места ни для божественной благодати, ни для умирающей родины. Он не умел вернуться к истокам, чтобы потом, не сворачивая, идти по избранному пути. О Европе он думал больше, чем о Франции; но, больше думая о целом, чем о части, он не нашел системы, которая могла бы вдохновить новую жизнь в разваливающуюся на куски старую цивилизацию. Не веря в коммунизм, как он мог поверить в фашизм? Он не знал, что это такое. Может быть современность была ему чужда, а стало быть, и созидательная деятельность тоже?»

Но надо отдать должное Дриё — ни подобный крупнокалиберный макабрический сюрреализм в духе Маринетти и Д’Аннунцио, ни собственная исключительность даже на общем фоне потерянного поколения не станут в книге самоцельными темами и объектами мазохистского нарциссизма. Как и не поднимется децибельный уровень селиновских проклятий всему и вся. Да, смысла ни в человеческих отношениях, ни в политических конфигурациях нет. Есть надежда, но очень недолгая — любовь уйдет, любимая умрет, политические соратники или обманут, или же движение быстро мутирует в черт знает что. Пьем дальше. Меняем женщин. Когда надоест, путешествуем. Возвращаемся и устраиваем шокирующий всех хэппенинг в духе сюрреалистов, Буковски или даже Арто. Воюем. Всегда можно убить себя. Он и убил.

Здесь в духе бравых некро-мемуарных очерков сказать бы, что идеи его пережили. Но они умерли еще раньше Дриё ла Рошеля. Для «союзников» его имя было полностью «забанено» из-за его ассоциирования с фашизмом, которое он не отрицал, а громогласно провозглашал. Даже для читателей «Action franТсaise» его стиль был слишком изыскан и нервически дискретен.  Впрочем, и редким эстетствующим интеллектуалам от правых в его книгах пришлось бы долго покопаться, чтобы найти общее для всех рассматриваемых здесь деятелей отвращение к демократической уравниловке, оценить благородный шик настоящих воинов в духе того же Юнгера: «Там ты про крайней мере будешь служить рядом с людьми, которые не чувствуют себя как рыба в воде на этой демократической бойне». Или оценить такой прожект: «Это будет партия, открытая всем, национальная, но не националистическая, партия свободная от рутины и предрассудков правых, социальная, но не социалистическая, партия, которая, не следуя никакой доктрине, дерзко пойдет по пути реформ. Я всегда считал, что мы живем в эпоху выработки методологии, а не доктрин». Что-то подобное задумывал Лимонов с молодыми нацболами. Но даже они не подписались бы под следующим логическим выводом Дриё: «Вернейшие, самые коварные и решительные слуги капитализма — это радикалы». До этого зато давно уже додумалась Система, научившаяся направлять молодой бунт туда, где это будет обслуживать интересы того же государства и крупного капитала (многочисленные, увы, «кейсы» того, как радикальные экологи сейчас чаще совершают свои акции в интересах ТНК, а не природы и всех нас). Традиционалисты бы оценили следующий его пассаж: «Существовал век французского разума, страстный, гордый и яростный XII век, век героического эпоса, соборов, христианской философии, скульптуры, витражей, книжных миниатюр, крестовых походов. Французы были солдатами, монахами, архитекторами, художниками, поэтами, мужьями и отцами. Они производили на свет детей, они строили, убивали и позволяли убивать себя. Они отдавали себя на закланье и приносили жертвы богам. Теперь все было на излете. Здесь и в Европе». Да и где сейчас традиционалисты? Исследователь Марк Сэджвик в поисках современных последователей Генона и Эволы[11] находит или же происламистов, или совсем уж левых.

Впрочем, вполне возможно, что отсутствие учеников, лишний раз подчеркивающее собственную оригинальность, столь же порадовало бы Дриё ла Рошеля и Эмиля Чорана, сколь огорчило Шарля Морраса.

 



[1] Русское издание — 2007 год. См. наш разбор книги: Побег в отель «Будущее» в униформе тюремщика. — «Новый мир», 2008, № 6.

 

[2] Цит. по: Мутти К. Мирча Элиаде и «Железная гвардия». Румынские интеллектуалы в окружении «Легиона Михаила Архангела», стр. 109.

 

[3] Здесь Моррас невольно повторяет мысль дважды чуждого ему героя — социалиста, персонажа русского романа — Ивана Шатова: «Признак уничтожения народностей, когда боги начинают становиться общими. Когда боги становятся общими, то умирают боги и вера в них вместе с самими народами. Чем сильнее народ, тем особливее его бог. Никогда еще не было народа без религии, то есть без понятия о зле и добре. У всякого народа свое собственное понятие о зле и добре и свое собственное зло и добро. Когда начинают у многих народов становиться общими понятия о зле и добре, тогда вымирают народы, и тогда самое различие между злом и добром начинает стираться и исчезать».

 

[4] См. также: Молодяков В. Морис Баррес остался «штучным явлением» <sensusnovus.ru/history/2016/03/19/22986.html>.

 

[5] Без преувеличения — еще один сторонник Морраса пошел за ним в тюрьму.  А аресты происходили так, в духе высокого рыцарства: «Когда после переговоров „королевский прокурор” появился на балконе, префект, почтительно поклонившись, обратился к нему: „Господин Доде, я приехал, чтобы воззвать к вашему сердцу человека и француза. Может пролиться кровь. Может, сегодня вечером французские матери будут плакать, но драгоценная кровь не вернет сына, о котором вы скорбите. Сдайтесь!” Оценив драматизм ситуации, Доде ответил: „Господин префект, в нечеловеческом положении вы нашли человеческие слова. Я не хочу, чтобы ради моего убитого сына пролилась кровь. Я сдаюсь ради Франции, ради моих друзей, ради памяти моего несчастного мальчика”. „Спасибо, господин Доде”, — ответил префект. И предоставил почетному пленнику свой автомобиль, который отвез его сначала домой, чтобы забрать жену и необходимые вещи, потом в тюрьму Санте».

 

[6] Исследователю веришь, что копал он глубоко. Так, большинство приведенных в качестве иллюстраций книг рассматриваемых авторов — с дарственными надписями. Василий Молодяков еще и коллекционер редких изданий.

 

[7] Исследователь намеревается довести биографию Морраса до конца и сделать всеобъемлющей, обещая еще две книги обо всех его жизненных и идейных перипетиях. Ждем.

 

[8]  Абсолютно в духе лимоновских акций прямого действия соратники Жиля-Дриё срывают вечера пафосных мэтров — так нацболы кидали яйца в Михалкова, за что тот потом на камеру бил их ногой в лицо. Экстравагантное безумие и соответствующие выходки были, кажется, отличительной чертой времени. Так, Лейрис, в своей автобиографии описывая выходки гражданских и тыловиков вроде перебрасывания костью ампутированной руки (!) между солдатом-инвалидом и смеющейся публикой кинематографа, заключает: «Казалось, что „эксцентричность” стала своего рода знаком, по которому узнавали своих небольшое количество избранных; она могла проявляться как в героической, так и в повседневной плоскости (например, зажечь сигарету от фонарного столба, попытаться свалить с ног какого-нибудь типа в уличном писсуаре, подцепив его снаружи за ногу тростью с закругленной рукояткой, разыграть какой угодно фарс, выказав при этом максимум горькой флегматичности), но прежде всего она была знаком некоего братства». (Лейрис М. Возраст мужчины. Перевод с французского О. Волчек и С. Фокина. СПб., «Наука», 2002, стр. 172). С Дриё Лейриса, откровенность автобиографии которого многих шокировала, а для многих, вроде Сартра, стала образцом для подражания, объединяет и очень вольное, тоже в духе спектакля, отношение к женщинам — бросить, устроить скандал, задумать самоубийство, превратить все в романтическо-декадентское шоу…

 

[9]  Фокин С. Пьер Дриё ла Рошель и фашизм во Франции. — В кн.: Дриё ла Рошель П. Дневник 1939 — 1945. СПб., «Владимир Даль», 2000, стр. 27.

 

[10] Об общих мотивах у Дриё ла Рошеля и Юнгера писал главный французский правый наших дней Ален де Бенуа, перевод эссе «Эрнст Юнгер и Пьер Дриё ла Рошель» иногда мелькает в Рунете.

 

[11] См.: Чанцев А. Западные суфии и средневековый Адмирал. Рецензия на книгу: Сэджвик Марк. Наперекор современному миру: Традиционализм и тайная интеллектуальная история ХХ века. — «Перемены», 2014, 5 июня <peremeny.ru/blog/16791>.

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация