Кабинет
Леонид Касаткин

ИЗ ДЕРЕВЕНСКИХ РАССКАЗОВ

Леонид Касаткин

*

ИЗ ДЕРЕВЕНСКИХ РАССКАЗОВ



ЧАСТЬ I


Я диалектолог, изучаю язык русских деревенских жителей. За мою долгую жизнь я побывал в самых разных местах России от Белого моря до Черного, был и в деревнях Забайкалья, и на Дальнем Востоке, и в других странах, где живут русские крестьяне, говорят на разных русских диалектах. Начал я свои поездки в 1953 году и с тех пор вот уже больше шестидесяти лет ежегодно, за редкими исключениями, а иногда и по два-три раза в год бываю в русских селах, записываю рассказы местных жителей о их жизни и жизни села. За эти годы повидал столько замечательных русских людей, со многими поддерживаю связь долгие годы.

Русские диалекты характеризуются и особым произношением, и особой грамматикой. В них употребляются многие слова, отсутствующие в литературном языке. Литературный язык только часть русского языка, другая, значительная его часть — это русские диалекты, представляющие все богатство русского языка. Только часть русского народа говорит на литературном языке, другая его часть говорит на диалектах.

В 1930-е годы у нас в стране сформировалось негативное отношение к деревенской народной культуре, народному быту, диалектам как языку деревни. Связано это было с новым отношением к крестьянству. В государстве, построенном, как утверждалось его политическими руководителями, на диктатуре пролетариата, крестьянству отводилась роль попутчика, тянущего пролетариат в прошлое (в силу его «мелкобуржуазной сущности»). Эта политика принесла многие беды русскому народу.

Диалекты русского языка — реальность настоящего времени, многие русские крестьяне, носители русских диалектов, обладают высокими моральными качествами, и одна из таких людей — Дарья Куприяновна Горшкова.

Она родилась и всю жизнь прожила в селе Приморском Килийского района Одесской области Украины. Я побывал там в 2003 году и записал речь местных жителей. Село Приморское, бывшее Жебрияны, было основано в XVIII веке казаками-некрасовцами, выходцами с Дона, а позднее пополнялось другими русскими старообрядцами из сел по нижнему течению Дуная, общее местное название которых липоване. Говор села я старался по возможности сохранить в расшифровке двухчасового рассказа Дарьи Куприяновны.


Рассказывает Д. К. Горшкова

ЖИЗНЬ ПРИ РУМЫНАХ


У нас (в)от была Румыния, мы жили тут при Румынии до сорокового года. Малая была — ходила в садик, пошла потом вот у первый класс. Пришли русские у сороковом году, отбили этых румын, стали тут русские. Тоже пошла в школу. Нас опять же узяли с первого класса у первый класс, учили русский язык нас. После года этого, как война началась двадцать первого июля чи в июне, румыны опять пришли, выгнали этых русских, мы остались у румынов. Узяли нас обратно у школу опять ниже классом.

При Румынии румынские учителя были у нас. Учили нас так: если старший класс, пятый-шестой, два учителя, а младшие — это один учитель на весь класс. Но классы были тоже так вот: скажем, первый класс «А» и первый класс «Б». И так все классы в общем, примерно по тридцать четыре человека. Сейчас перестали рожать, а тогда были семьи — у каждого по четыре, пять, шесть детей.

Учили они очень строго. Даже били нас, не всех, а кто боролись, особенно хлопчат. Это наказание было такое там — десять линеек или двадцать линеек били. Ну вот не выполнил ты уроки или же там баловался, что-нибудь делал чи девочку побил, учитель его наказываеть. А если не шкодишь, ничего не делаешь, нихто не бил. Приходить учитель у понедельник, спрашивает, хто бегает от церквы, наказываеть. Учили очень строго, чтоб ты выполнял все. Учитель был добрый, редко бил этых пройдох. А женщина была злая, выполняла за все, что положено. Иконка была у школе, лампадики светили. Чистота была, как положено.

Вечером, восем часов, у это время по селу никого нема, все домой, чтоб были дома все. Ни молодых, ни старых, никого. Щелки все надежно закрываются, чтоб закрыто было. До восьми, до девяти часов ты имеешь волю, ходи, гуляй, что хочешь делай, а вже так — Боже упаси.

Румыны тут были, севце, как это сказать, ну, пост, пограничный пост, считай, пост был тут как охрана села, ето милиция когда была у нас. Шеф там есть, главный там, младший и солдат. Ничего не делали плохого, только вот хто нашкодить или кого обидел, украл что-нибудь, там такая была помещения, там вот секуть его, сорок и десять ему дадуть. Если кого заметили или пьяного, или что, сейчас тебе эти плетки. Такая нагайка вот была, с чего она там, ис резины чи чего изделана. Отсекут тебе, чтоб где сидеть — ты уже больше не придешь никогда. Не били палкими, я не помню, при моей памяти не били палкими. Только плеткими били жесткими такими. Как берут у ету севцу, отлупили его, так что он синий весь, больше он не схочет. Даром никого не били. Не сажали по тюрьмах там. Не сажали, не стреляли никогда никого. Это мы читали в книжках, как это стреляли, как это сажали, Господи, помилуй. Если так заработал, хто нашкодил, то пожалуйста. Пьяница же выпить хочет, а нема за что, украдеть ис пару курей да комусь продать. Если человек жалуется, что «меня обидели», а хто-то видел, то да, а не, то взнають. Все равно расшукають[1], хто это сделал. Отлупять тебе добренько, иди потом.

Ну и как вот жили так, на поле работали. Ну, хозяйство, мы были сами себе хозяевами, все было наше, сеяли, орали[2], собирали урожай. Скосили, сгарманили[3] и тем и жили. Жили хорошо. Все было у нас, коровки были, кони были работали.

Ну, началась война, ничего не стало, ни товаров никаких, ни мануфактуры. И кругом, так и у нас ничего нема. Жили так сами собой, как хто умел. Сеяли коноплю, ткали полотна такие сами, чтоб сшить юбку какую-нибудь или кофту. О такую мы жизь вели.

Война ишла. Румыны с немцами друзья были, оны ишли на Россию. Власть держали румыны, а немецкий был аэродром за селом, и там стояли немцы и край села жили по квартирах. Нас тут немцы не обижали наше село. Может быть, де[4]-то, как мы слышали, по книгах, по телевидению, что де-то оны делали плохо, но у нашем селе оны стояли, никому не делали плохо. Не трогали нас, покупали у нас молоко. Даже я носила им молоко, де оны там жили, курочек носили туда им, петушков молоденьких. Оны еще заплотють, сколько скажешь. Дорого платили, еще тебе и шоколадку дадут там, угостят чем. В общем, не обижали никого в селе у нас. Ну тут побочены[5] села, как от слышала я, что там партизане были, там что там делали, но у нас этого не было.



ПРИШЛИ РУССКИЕ


Ну потом пришли ж опять русские, все это выгнали, стали у нас русские, стали колхозы делать. Забрал колхоз у нас косилки, и веялки, и кони, и коровы, разобрали наш забор, все забрал колхоз. И де какие были овечечки, де зернышко, все было везли. И подняли[6] тут некоторые семьи, которые были проти этого, чтоб сдать. Забрали их на черную машину и поповывезли, в общем.

А большинство этых вот наших таких бедняков, пьяниц, которые были: «О! наши пришли! Забирайте их, кулаков, оны кулаки». И тут у нас у селе многих забрали на машину, увезли, так и по сей день нема. Не кулаки были, оны своей семьей работали. Не то, что оны там держали людей чи как. Говорять русские, что мол оны держали там людей, не платили. Это просто семья, своих детей имеют пять-шесть человек, батька, матка. Тогда ж как рабы у степи, утром у степ, увечери домой. Семьи так работали, чтобы было.

Ну, его заберуть, посодють, отвезли, а хозяйство осталось. А эты, шаглота[7] эта, разбирали это хозяйство. Эты бедняки, которые разбирали богатеньких этых, что забрали их и семьи, имущество делють, забирають. Хозяйства разобрали, а надо ж работать, оны ж работать не хочуть. Что такое съедобное поели, а какие там кони — продали, выкинули, выгнали, бо надо ж кормить, ухаживать. Кулак же ухаживал, он не спал никогда, этый кулак.

И что вы думаете, оны у голод поумирали еще первые. Ни один не остался живой, и ни у кого ничего нема. Если какой хучь ребенок остался с йих один, не сдобровал, не сдобровал, нет, не сдобровал.



ГОЛОД


Война закончилась девятого мая, ну и почали[8] нас шарабуить — все выбирать, забирать. Ну, повыгребли все, по хатам ходили, даже родители у лежаночку закапывали зернушко, они отрывали, забирали все, что было что съедобное. Вот все вези, сдавай, все вези, сдавай. Все забрали. Это был ужас. Коли были кони свои, и забирали. Забрали всех конев, и подводы, и косилки, и веялки. Это вот инвентарь — это все забрали. И зерно забрали.

Тогда ж было этых уполномоченных полно разных. На кажну улицу подвода и уполномоченные заезжают, и два, три, даже милиционер: «Так, где зерно, говори. Говори, где зерно сховано[9], где закопано». — «Ну нема, нигде не закопано. Что есть, то на чердаке». — «Если только раскопаем, де-нибудь будеть, пойдешь на машину». Ну хто там скажеть, а хто не говорил, находили, забирали.

Даже одного у тюрьму посадили. Он эту лежанку свою вскрыл, верьх открыл и туды зернышко насыпал. Ну замазал опять, а не топить. А лежанка — это, как топится, надо, чтоб она была теплая. А оны пришли: «Так, что у тебя такое?» — «Это лежанка». — «А де дирка[10], что топится?» Начали ковырять, расковыряли — там зерно. Зерно собрали и батьку посадили.

Вот так было в сорок пятом, под сорок шестой год осенью. Но это быстро все прошло, оны за месяц все протрусили[11], оставили только пустое все. И тут люди уже спужалися.

И тут холод как раз, Бог морозу такого дал, ой. Тогда же у нас угля не было, мы еще не имели понятия топить, а топили с плавня. Вот камыш растеть, и мы косим. А нельзя показаться у плавне, нельзя набить камыша[12]. Мороз, сильно люди слабые, только вышел у плавнях и упал там. А другой уже не хочеть итить: «Буду падать уже дома, чего же я пойду к вам». А хаты у нас все были покрыты камышом. Так раскрывали крыши и топилися. Дак еще надо влезть да силы иметь влезть, раскрыть. Хто мог, а хто даже не мог под крышу же добраться. И так весна пришла — крыши все попораскрытые. И там бедненьки накинут на себе все лохмотья какие, сидять, как кочерыжечка, у холодной хате.

Ну и начался голод, нигде нема чего есть. Это я буду рассказывать, как у нашем селе. Зима сорок шестого года, и зима ужасная. Еще и Бог такую зиму дал, что страсть, сорок градусов, больше сорока.

Мне было четырнадцать лет, я пошла в няньки няньчить там одному богатенькому деток, ну чтоб кормил хоть. Но чижало, запрягли мене — стирай. Простынь стираю — зима, холод, руки стынуть. Ну мать пришла туда, посмотрела, говорит: «Иди, дочечка, домой. Как же тут мучают, иди домой, вже будем умирать уместесь». Забрала меня студа[13].

Буду говорить про свою семью. Отец, мать и нас трое деток. А гляди по всех полках, по всех кутиках[14] — не найдешь что-нибудь, чтоб у рот можно было покласть. Все повысохли. Ну что, продавали все, что было у нас там такое, все попродали, и никому ничего не надо, и мы помираем. Никто ничего не даеть, не продаеть. Все нема. Усе голодны.

Сразу умер отец с голоду. Умер — закопали. Потом и девочка, моя сестра. И там люди все по селу мруть, даже разом[15] соседи опухают, умирают. И на санки кладуть их и везуть на кладбище.

По селу идешь, а люди лежать, той упал, той лежить уже, той доходить. Хоронить нема кому же, взять и закопать, бо все бессильные. И еще снег такой высокой, мороз. Мама форая[16] лежала, говорит: «Дочечка, иди погляди, там Петька-то живой? И живые оны?» Иду — как чурбаки, хто как, хто согнутый, хто лежить. Приду: «Мамочка, все лежать, все лежать». — «О, дочечка, хто же хоронить будеть?» — «Не знаю, хто их будеть хоронить».

И так, пока мороз, лежали, той лежить, той лежить, той лежить. И семьями, я лично видала сама. Вот открытые двери, фуртуна[17], дуеть, мороз. И как же копать — все бессильные. И придуть, там снег отроють, там чуточку землю подолбають и туда его положили. А то едуть, санкими собирають. На санки поклали, наклали, повезли, там вскопали, всех туда в одну ямку поклали.

А потом уже стало стаять, весна уже, надо же убирать. Уже когда растаяло там все, и уже земля мягкая сделалась, что ходили, хто остался живенькой, закапывали, чтоб не было видно. Мы их закапывали.

На нашей от вулице вам щас расскажут. Коло[18] нас две семьи все умерли. Пять детей, и матка, и батька умерли. Сбоку тоже, так само умерли.

И собак люди ели, и крыс ели, и даже люди людей ели. Вот тут сейчас жива одна семья, умер батька, и матка, и сын, и дочка одна умерла, а две остались, старшая и младшая. Младшая мой годок была. И эта старшая уже такая форая, уже скоро ей помереть. У голод нема чего есть. Она ей отрезала ляжку, ногу и ела. Потом она умерла, она взяла ее, там колодец у нее был выкопан, она в той колодец ее кинула. Вот так. Люди видели. Так много по селу было слышно, что люди ели людей.

А этых котов, собак — это ой, бегали за ими, ловили их. Попереели их, что в селе, я думала, будут собаки после голода, останутся хто-нибудь? Ну остались, развились опять. А то ели все собаков. Крыс, хомяков ходили в поле ловить. Ловили тых сусликов, у кого была еще сила, двигались, ловили, ели.

Раньше у нас не ели несколько вид рыб от. А потом начали всех котов морских, свиней морских, всех начали есть и до сих пор едят. Колышка[19], она ловилась, но ее не кушали, выкидали. Она такая меленькая и колючая такая, что ее ни рукой от взять никак. И вот варили ее. Такая была жирная, что если ее сварил, то ложкой собираешь этот жир — рыбий жир. И даже на этом жире пекли там коржики, тее латки[20] такие пекли, люди ели. Сваришь ее, потом эты колючечки, вострые такие, очищаются, и потом ее ешь. Укусная очень. Вот чичас уже ж у нас рыба есть, а мы бегаем весной, хочем колючки покушать. Она очень вкусная, сладкая рыба. Летом ей нема и осень немае, только весной. После голоду кто остался живой, колючку стали есть.

Пережили ту всю зиму, весна, и есть нема чего. Мать заболела, слегла, лежит при смерти. Я беру эты рыбки, иду куда-нибудь по селах, заменяю за что-нибудь. Мать от трошки отчунела. Так мы с матерью осталися.

Ну весной нехай нас двое идуть у школу. Там стали, кто в школу пошел, давали по стакану двестиграммовому вареную сою, каша такая. А кто не ходит в школу, тому ничего не давали.

У школе начали делать уколы деткам. Сделали мальчику укол, он сразу упал и умер. И девочки похоронили мальчика. Девочка у шестом классе была чи в пятом, отличница она у нас была с первого класса. У шестой как надо было экзамены сдавать, стала сдавать, заболела головка. Пришла, плачет: «Мамочка, мне головка, мне головка». И тут температура поднялася. В больницу отправили, и она сгорела, умерла. Схоронили.

Горе такое было, что нельзя забыть его никогда. Я когда увижу, где крошки кидають или хлеб лежить, это боль такая, что господи ты мой. Как мы пережили!

А теперешние жители ничего не знають. Вот внучки меня спрашивають: «Бабушка, расскажи про голод». Ну я им все говорю, что «кусочечки доедайте, кусочек остался твой — доедай». — «А чего, бабушка?» — Говорю: «Мужик кривой будеть». А сама думаю: Господи, эти ж кусочечки мы шукали[21] у голод, де-нибудь бы найтить его — его не было. Малая: «Расскажи, бабушка, про голод, расскажи, как это бывало». Как-то все это хочуть знать, это как было. Стану им рассказывать, сама плачу, и оны заплачуть.



КОЛХОЗ


Потом гонят силой у колхоз. Пошли мы с матерью у колхоз. Никаких посуд нема, стали каски собирать, немецкие каски. Пшеничи крупы сварют, тебе туды половник накладут у эту каску, ты поел и все, день работаешь. Загребали копы[22]. Трава, не сеяно, не орано года два, все позаросши — рубали. Как слепые ходим, дергаем до утра по-за ради той кашки. Ну, как-то мы выжили.

Ну и так это колхоз мы поднимали. Ходили босые по колючкам, по траве. И зимой этыми лохмотьями закрутим ноги и постолики[23] — кожа от коровы, или от собаки, или от теленка, и так вырежешь, согнешь и сделаешь такой на шворочке[24] окладик.

Потом у сорок восьмом году уродила пшеница, колхоз посеял там штось. Уже мы зажили, дали нам по три кила пшенички на трудодень, а то ходили работали только за кашу. Мы тут начали крутить у каждой хате. Есть такая жерна[25], и крутили, варили кашку и ее ели и кушали. Только была уволю каша. Мельницу открыли у чужом селе три километра, пустили нас. Стали хлебушек есть, ну и так немножко отжили люди, которые остались. Так о во жили.

Ну председатель, которы был тут у нас, говорил, что придеть время, будете белый хлеб есть, кутя хотите есть, кашу есть не будем, хлеб белый будем только кушать.



ЦЕРКОВЬ


Господи, как же стала жива я?! У детстве не хотела ик вечерне ходить: вот сейчас вечером само же гулять. Воскресенье девочки гуляем. Мама кричить: «Даша, Варя, вечерня!» О, не охота к вечерне итить, отрываться от подруг. Ну, когда пойду, а когда и обману маму, что были у вечерне. А там бабушки же есть, мама спросить: «Были нынче мои на вечерне девочки?» — Скажуть: «Не были». Или бабки идуть: «Фекла, что ж не было твоих девочек по вечерне?» — «Как, Даша, вы были вечерне?» — «Были». Она: «А чего ж сказали бабушки, что вас там так не было?» Ну, отщелкает, конечно, нас. А у голод я уже так кричала была: «Господи, остав мне живую. Если оставишь, буду уси вечерни ходить, остав мене только живую». Вот мой Бог услыхал мене. Он молитвы топерь (в)от мене привязал вечерние и утренние всенощные. Я не жалею, конечно, я обещала Богу. Ой, Господи, вот так.

Вот у мене сваха у Каменке, есть такое село под Измаилом — Каменка, она мене рассказывала. У их церква, и когда это пришли русские, развалили церкву: «Никакого бога нет, ничего нет, церкву валить». Стали валить церкву: «Крест снимите. Кто полезет?» Той не хочет, той не хочет, ну, там два согласились, полезли. И только сломил этый крест и крест упал, и он стал слазить и упал, убился. Один остался и полгода не прожил. Пошел скирдовать на поле солому в скирды и с скирды упал и руки выломал по плечи. И все, и умер. И люди даже не хотели итить схоронить его, все кричали: «Это тебе крест, тебе крест!» А потом там от еще нашлись какие-то, которые громили, там сделали склад у той церкве. А теперь оны восстановили.

А у нас батюшка был участник войны, на войне был. И его затягали: «Закрыть церкву, не звонить». Приходили ломить. А он говорит: «Ничего не дам. От у мене стреляйте — не закрываю и не даю ломить. Вы будете мене ломить, а я буду вас». И вызывали его, и держали по ночам его закрытого, чтобы только он согласился, а он не соглашался. И так наша церква не пострадала ни от бомбы, никто ее не развалил, и служили как служили.

Придуть, запрещають: «Не звоните, тебе приказали», — а он: «А я буду звонить». И звонили, покойников носили ис хиругими[26]. Запретили, сказали: «Без хируг!», а он выносить ис хируги. Покличуть, там его трепють, трепють, а он говорить: «Как носили наши предки, так и мы будем ховать[27]». И так никто ему не запретил и не закрыл. И так он служил и до сих пор служить.

Вот Паска, люди же хочуть остаться дома — праздник. Мы считаем это же из праздников праздник Паска Христова. А оны гонють у степ, едуть бедкими[28], подводами, загоняють: «Какая церква!» Сталиными[29] закрывають ворота, а люди — нет, у церкву. Ходили работали, а праздник — у церкву.

И я у церкву ходила с малых лет, у меня родители верующие были тоже и посылали нас, и я знаю, что церкву я не брошу. Раньше у нас церкву держал старик один, он умер, потом поставили одну женщину, она была полтора года. Она любила выпивать, растащила все. Что станут ревизию делать — нема и нема. Находили там ее ошибки, списывали. Списывают, судить же не будуть никого. Ну, решили ее заменить. Ну кого же взять? А наш священник старый, отец Терентий, говорить, что «Идите просите Горшкову, она будет церкву держать. Это была отличная семья, и женщина такая». И оны пришли, вот этот, что у нас сейчас священник, и еще один мужчина, он сейчас у нас председатель общины. Я сижу утром раненько дома, ну пришли, и вот тут такое вот дело. Я говорю: «Вы что, маленькие? Я ж одна, одинокая. Вдруг я чи заболею, а хто мене подниметь, или надо что-нибудь, пока мене нету сила, помочь. Я женщина и одна. Не, говорю, на такое дело итить, это надо, чтоб хто-нибудь дома был». — «Ты нам будешь говорить, что там надо делать, а мы будем тебе помогать». Манили мене, целый день у мене просидели. Я говорю: «Дайте ж мне подумать, как же это будеть, как это я справюсь там чи не справюсь. Я знаю, что такое церков, объем, как это делать, и чистота чтоб была и порядок». Ну оны к вечеру мне говорят: «Знаешь что, отец Терентий нас послал и сказал: „Не выходите из двора, пока она не согласится”. Вот скоро быть вечерне, давай слово». Пойду, думаю, може попробоваю. Пошла.

Там пачечек десять свечек, денег ни копейки нема, ничего нема. От будем как-нибудь выкарабкаться. И начала я им давать показания денег. Оны удивляются: «Де ж ты их берешь?» — «Вот, — говорю, — что продала, что люди дали, это то, что записано в кассе там». Удивляются.

Тут крестины, а тут сходы или хто приехал, вечеру какую подать. Я говорю: «Как же это мы будем, если тут нема куды человека садить?» — «Ну строиться вот нема с чего, у нас ни копейки нет». А тут был общественный дом, старый домик такой завален, уже, можно сказать, упал. И я им даю совет такой: «Давайте будем валить его. Мир же — большая сила. Все делается с мира, церква она с мира живеть. Пойдем по миру, люди что-нибудь же дадуть какуюсь копейку, штось мы уторгуем. Люди на помощь придут строить новое, кого пригласишь. И так думаю, что мы помаленьку построим вот, что если заплотим какся так».

Вышли с церквы двадцать человек, которые тоже решают, собрание какое там. А мужчина один стоить: «На кого вы слагаетесь, на бабу? Баба вам тут построить. Ну трактор она пригонит, завалить это все, она ж не построить, женщина». Я говорю: «Мы будем вместе все. Вот вас двадцать человек, это уже какая сила, да там еще двадцать покличем, будеть уже сорок человек. Все будет сделано, только надо взяться». И что священником сейчас, он был тогда еще дьяком, сказал: «Справимся мы, захотеть только надо. Будет желание — все сделаем».

Поразошлись они, пошла я к одному там своему знакомому, говорю: «Ради Христа шукай человек двадцать, чтоб нам залить фундамент. Трактор же придеть там, завалить это все, разгонит, притопчет, а нам надо фундамент делать. Это надо сила, дядьки чтоб были, потому что машина привезеть цемент ис камнем, а его ж надо прогладить». — «Хорошо, я попробоваю». Пошел. Правда ввечери приходить, говорить: «Обещаются человек двадцать притить молодежи, дядьки». — «Ой, слава тебе, Господи!»

И взяли мастера. Он сказал, что «Пятнадцать тысяч рублей, что я поставлю дом». Ой, боже мой! Подумали, мы подумали все, что нам делать, я говорю: «Будем решать. Уторгуем штось, у миру позычим штось, здесь позычим штось, какся будем делать. По нам только почать, а потом по-маленьку будем ростить». — «Ой, ты не справисся, мы не справимся». — «Справимся, все справимся».

И начали. Пришли по мужчинам, приехал трактор, завалил, разгреб усе. Выкопали такие вот траншеи как. Мастер пришел, размерил все, выкопали. На другой день это цемент мужчины закупили, без денег пока. Вот в одной там организации сказали, что «Мы вам уплотим, вы только обождите, со временем».

Залили фундамент. Собрали на кирпич и кирпичи купили. Мастер нам построил. И все село пришли, помазали, обмазали, без денег, женщины и мужчины, такая была сила. Нужно — все ишли и помогали, и все и мы сделали. До осени мы уже на Казанскую все сделали.

А этот мужчина, что говорил, что «На кого вы слагаетесь? Женщина, что она там сделает?», когда сидит, думает, а другой ему говорит: «Антип, ты помнишь, как ты говорил, что женщина не сделает, а де ты сидишь сейчас, уже выбелено все». А он: «Ну хватить, хватить, хватить».

Ну и вот так вот мы дом так и построили. Потом через два года собрали трошки денег, поремонтировали церкву. И вот так от я уже пятый раз ее отремонтировала. И вот так и день и ночь в храме работаю. Ну как раз когда вот теперь в России будет столетие[30], думаю, что Бог мне поможет, по чести выдержу все, то тогда уже я буду, наверно, уже на старости. Чяжеловато мне уже, старенька. Все мне болить уже. Ноги болять. Мне семьдесят третий год, я вже стрепалась наник[31].

И соседи выйдут, на вулице сядут, сидять там, мене говорят: «Садись, с нами посиди». — «Нема когда». — «Когда ж тебе будет когда?» — «Не знаю». Думаю, ну пойду я, час какой сяду, это надо сплетничать там что-нибудь, когось обсуждать, шось такое говорить. И вот так и живу с честной душой. Не обманула никого, не обрехала никого, не сделала плохого никому. Не стыдно пройтить по селу, ни у церкви. Нихто не тронет пальцем никогда.

И дай Бог, чтоб и мои дети так жили. Говорю: «Деточки, не обижайте никого, не обманите никого, это все у вашу пользу будеть. Богатства не надо, лучше беднее, но честно, чтоб тебе никто не ткнул никогда пальцем».



ВОСПИТАНИЕ ДЕТЕЙ


Вот вы рассказывали, что в румынской школе учителя били детей, а при советской власти ведь не били? А как вы думаете, как лучше детей воспитывать?

А я вам это скажу. Мой отец мене рассказывал, что «Дочечка, за битого дают два небитых, и не беруть. Не берут даже два». Я вот вам скажу про свою семью. У мене отец тоже был строгенький и тоже мене бил. И я ему тоже благодарю, что он мене бил. Я раньше думала, что обижает он мене, — он мене учил. И я теперь ему каждый раз благодарю, матери и ему, что мне дали такую родню. И я воспитала своих детей очень хорошо. Я все знаю делать сама, все от малюсенького до великого. Я не хвалюся, я истинную правду говорю.

У мене отец был такой: «Заметайте двор». Вот весь этот мусор сметать надо. Раньше были дворы большие у нас, и не охота ж девочкам, надо как-то ж погулять. Нас было две девочки и мальчик маленький был. «Заметай». Ой, неохота. «Давайте, ну сегодня ты, Даша, а завтра Варя будет заметать». Ну замела я сегодня, как-то скорей охота, скорей фыр-фыр-фыр-фыр посередочке провела. Он выходить и мене говорить: «Ну что?» — «Тятя, я уже закончила». — «А это кому ты оставила? Кругом чтоб до мусориночки было выметено все». А я стою, он как мене за ухо иззади за косу подыметь: «Так, теперь веничек положи и собирай ты все листушки руками у ведерко и выноси, на другой раз ты их не оставишь». Вот Царство ему небесное и вечный покой.

Топерь и мои дети так делають. И служили армии, и я маю даже показать благодарственные письма и сколько грамот у их. И оны мне писали: «Какие то родители, как вы воспитали своих детей, что если он раньше дежурный, то завтри уже какому-то другому нема чего делать. Он пол помойки вынесеть и нигде петнышка не оставит, нигде ничто ничего. И койка всегда была примерна его».

И вот так, когда будешь шшолкать, тогда он будет знать, что это родитель. А так они не понимают сейчас, дети, родителя. Ну, может, некоторые понимают, но большинство родителя не понимают. Раньше мои дети были слушали родителев, знали, что это родители. Сказал — это свято. А сейчас родители детей слушают. И это толку уже никакого не будет. Вот так. А мои дети уже сами дедушки, а мене понимают и скажут: «Мама, вы, мама, вы, мама, вы». Они понимают мне, что я родитель, как я отца понимаю, за то, что они были щелканы. Мене родитель щелкал, и я их щелкала. Чего подщелковала — в куличках сели с товарищами.

Я их наказывала даже такими строгими наказаниями. Хотели украсть, принесут: «Мама, мы кочан капусты украли». — «Где?» — «А там машина стояла». — «Так, становитесь в кут обои и съешьте его сейчас же». (В)от такого из грязи и съели. Ну это ж дети, стоять (в)от уж неохота, ночь, а я сижу, ночь, а я держу. Оны хряпають, хряпають: «Мама, нам уже аж тошно, я ирвать хочу». — «Отдыхни, потом ее поешь, чтобы ты больше не крал ее». И до утра. Он хочет к стеночке прислониться, и он подымется к стеночке — «Это наказание, стой ровненько». И оны сейчас еще помнють: «Мамочка, спаси Христос[32] тебе, что ты нас выучила».

Мой сын старший маленький ростом, отец был малый ростом. И он пошел на армия. Плачет, бо был малый, самый маленький был. Они постоянно ходили в садик, и обижают его, как малого. Пишу: «Андрюшечка, напиши мне истинную правду, скажи мне, сколько ты уже раз кача укачиванем?»[33] А он пишет: «Мамочка, не волнуйся, ты не так мне воспитала, тут городские дети все делают. Я, мамочка, тут примерный, я себе глажу мою форму сам и еще на раз им глажу, оны мне плотють деньги за ето. И койка моя примерна». Вот так. Правильно. Когда мы получали письма от военного начальства, пишут: «Как вы их воспитали?! Койка застлана как у женщин, ровненько».

А дома каждый убирает за свою комнату. «Мама, я уже застелил». — «Отойди, посмотрим. Андрюшечка, погляди хорошенько, какой бок выше, какой ниже. Надо, чтоб было ровненько, чтоб подушечка стояла». Вот так.

И подщелковала. За курение подщелковала, за матюг подщелковала. И (в)от сейчас все трое нихто не курить.

В обшем, зять и два сына не курють. И зять тоже пришел девочку эту сватить — курил. Я говорю: «Сыночек, у нас нихто не курить, ни отец, ни два брата вот Юлины, и так я хочу зятя, чтоб он не курил». — «Мама, я брошу курить». И он и так изделал. Повенчалися, после свадьбы я не видала, чтоб он, и до сих пор не курить.

Муж тоже очень хороший был, не курец, не пьяница, никакой дебошир, хозяин, умница. Мы на своей улице была семья отличная. Даже когда я его похоронила, мне все спрашивают, ругались мы когда-нибудь с ним? «Мы никогда, — говорят, — не слухали, чтобы вы ругалися». И дети мне говорят: «Мама, ругалися с папкей?» Я говорила «тятя», а уже дети мне говорили «с папой».

Это когда он там вспыхнет что-нибудь, хочет поругаться, я ему: «Успокойся, Миша, успокойся, пойдем спать». И мы там тихенько сами разберемся, надо ругаться, не надо, хто прав, хто виноват, чтоб дети не слухали никакой шум. Он правда слушался мене. Придет мене, стану говорить — «А я уже забыл, все отошло». И дети мне спрашивают: «Мама, как вы так прожили, что вы никак не ругалися? Мы не слыхали, чтоб вы ругались». Я стремилась, чтоб дети не слыхали никаких споров наших. Если что надо, мы легли спать и там с ним пошептались. А дети отдельно у нас у комнате тама тихенько.

И мои дети не расходились никогда с женкой, да че там расходиться?! Я прожила — не расходилась, родители мои прожили, и мужевы родители прожили. И дети так. Меньший сын жанился, за ее говорили, что мол она глуховатенька трошки. Я ему говорю: «Сыночек, вот люди говорят, что може отменишь. Сыночка, може обожди, тебе еще год учиться». А он мне говорит: «Мама, знаешь, как люди, может быть, это враги ихнины, какие там на тебе говорили не знаю что». Я говорю: «Мне тебя жалко, не то, что я укорю, чи не хочу, чтоб ты взял ее, бери, но, сыночка, я тебе опять говорю, это жизть, это вечно жить до самой своей смерти. И не так, что якобы только жить, а ж надо, же жить так, чтоб была жизь чистая и красивая». А он мне говорит: «Ну, мама, я буду брать ее. Если будет плохо мне с ней, я ее бросю». — «Я тебе заклинаю, вот сейчас решай, брать или не брать. Берешь — будешь жить до самой смерти. Я тебе мать, заклинаю, потому что будеть маленький, ты бросишь, маленький ис матерью, а у тебе болячка останется на всю твою жизь. Ты ее не выкинешь никогда. Не заешь, не запьешь, ты будешь о ребенке думать. Хоть ты и женисся, найдешь себе вторую, но болячку эту не откинешь никогда. Так решай с двох одно: или сейчас не бери, или будешь жить всю жизть». Ну все, взяли, свадьбу пожанили, все. И живуть хорошо. Две дочки у них, одна уже вышла замуж, одна учится в институте.

Ну, мои миленькие, у меня служба идеть, а я еще сижу тут. Сейчас будуть люди мене стребовать. Надо мене итить.



ЧАСТЬ II


Меня как диалектолога и историка русского языка всегда интересовали архаические черты в русских говорах. По ним я старался установить, где, когда и почему происходили изменения в диалектах русского языка. Такие черты лучше всего сохранялись в говорах старообрядцев, или староверов, как их еще называют, особенно у тех, кто живет в иноязычном окружении. Старообрядцы сохраняют не только старую веру, старые обряды, но стараются сохранить и старый язык.

Русское старообрядчество возникло в начале второй половины XVII века, когда ставший патриархом Никон, соблазненный идеей стать патриархом всех православных и заразивший царя Алексея Михайловича идеей стать царем не только России, но и земель почти всего Балканского полуострова, произвел реформу Русской Церкви. Реформа нужна была Никону, чтобы приблизить обрядность и написания в церковных книгах к тому, как это было главным образом в греческой церкви.

Однако значительная часть русских священников и их паствы отказывалась переходить в новую веру, желая сохранить веру отцов и дедов. Никон жестоко наказывал их, высылая в окраины России и казня. Так возникло старообрядчество. Их стали называть раскольниками, однако истинным раскольником был Никон, это он внес раскол в Русскую Православную Церковь.

Спасаясь от преследований церковных, а затем и светских властей, многие старообрядцы бежали за пределы России. Я побывал в старообрядческих селах в Украине, Румынии, Молдавии, Болгарии, Польше, Эстонии, США, сделал много магнитофонных/диктофонных записей рассказов о современной жизни их жителей. Вот один из таких рассказов.

Мария Андроновна Ягодина родилась в 1934 году и всю жизнь прожила в русском старообрядческом селе Пилипы-Хребтиевские Ново-Ушицкого района Хмельницкой области Украины. Здесь в 2005 году я вместе с коллегами из Института русского языка им. В. В. Виноградова РАН записал ее рассказы. В скобках привожу непроизнесенные звуки.




Рассказывает М. А. Ягодина


ПРАЗДНИКИ


Недавно был праздник — Иван Креститель, кажуть в хохлах Ивана Купала, это Ивана Крестителя рожденье было, Иван Предотэча. Это мой праздник. Но праздник не тольки мой, всему миру по его вере то праздник. Но у нас (в) Пилипах, ко(г)да я помню, и мои родители вот брали так, вот все повыбирали праздники. Мой отец мал[34] праздник вот этот — Иван Предотэча взял. У моего брата была Троица. Как Троица праздник, то он делал маленькы храм. Надо приготовиться, пригласить батюшку, матушку, дьяка, пономаря, ще[35] там какой причет, родню свою всю, и обедають. Вот (у) мене зал в доме — это под эты храм сделаны. И я тоже делала, но я немного делала, там лишь три стола было. Был батюшка, матушки не было, была мама батюшкина, мои родители, моя родня была, пономарь, дьяк, ну там ще де хто, ну было человек на сорок.



ИГРЫ, ГУЛЯНИЯ


Я скажу, как раньше мы гуляли[36]. (У) нас раньше был порядок не так, как сейчас — целы день дома, а ввечери собрались и гулять на всю ночь. У нас так не было. Вот хохлы у нас были, делали свадьбы, да с музыкой. Клуб был. Как на первое мая, на октябрьскую, на день революции музыка граеть, молодежь, хохлацкие девки, парни танцують. А наши — Боже избав, не потанцуешь. Как потанцуешь, то придешь домой — мамка отрубает руки-ноги. А я ходю (в) школу, а школа на русским языке, не на украинском. Парни ходють (в) школу, хоть оны хохлы, по-русски говорють. Вместе сидим: «Вы ж приходите (до) нас, приходите на свадьбу». — «Вань, шо ты мне гавкаешь свадьбу, какую свадьбу? Мамка мне что — пустить на свадьбу?!» — «Да ты что не можешь ее обдурить?» — «А как я ее обдурю?» — «Да ты не говори, что идешь на свадьбу. Скажи, что куда-нибудь там купаться или куда-нибудь к подруге, а сами на свадьбу». У нас на улице хохлацкая музыка грает, а мы украдкий пойдем туды и целы день там просидим на тэй музыке. Не оторваться, девочки молодые, хочем. А придем домой, мамка уже так дасть, кричить, и ругается, и наказываеть, и налупить, и все. Да я скажу: «Да лупи-не лупи, я все равно утеку да пойду». А что ж мы как забитые. И так мы были всю жизнь.

И то(г)да я дала себе клятву: Господи, как я выросту, как я буду мать детей, всегда буду разрешать, гулять чтоб ходили и ходили на музыку. Я отдавала дочку замуж и первым долгом я наняла музыку на свадьбу. Нихто не нанимал. Я думаю, вот нельзя музыку нанять, а оны идуть, беруть ведры, лупють палкими, танцують, кричать, так это ж, можеть, то сам барабан. И наняла музыку. Так люди осудили: «Музыка будеть». Моего мужа батька не пришел, а я потом пришла, принесла ему покушать, бо ен сам[37], матка уже умерла, говорю: «Не идешь и не надо. Я не хочу такий жизни, как вы жили, дикый, что дети ничего не видели, никуда не вышли. Что это за жизь такая, ну какая это жизть?!»

У нас на Паску всегда раньше парни строили релю[38]. Приходило народу сто(ль)ко туда, особенно молодых парней да девок. Парни беруть девок качають. Такая там была гульня красивая. Парень вылазиеть на релю и другому парню тихонько говорить: «Приведи мне там ту и ту девушку», — он приведеть. Покачаеть, потом ще другую схочеть. О так приводит и качается. Потом другой залазиеть и качаеть. Но первым долгом свою невесту покачаеть, потом уже как она схочеть, шоб он ще кого-нибудь покачал, то так, нет — он не будет же качать и слезеть. Вот такой у нас был обычай.

А было строго за матерьял. Парни ходють заране, старают[39] такие от дубы, шоб построить релю. Но какой-нибудь лесник, то дорого им стоит. Плотють и магарычи дають и все, но все равно построють. А народу придеть — все село.

А то такое гулянье: девки танки[40] водють — берутся девочки за носовые платочки вот так вот: ты вот за этот кончик держисся, я за этот, потом другой платок, другую руку. И так рядышком и пошло. Вот девок там с десять, чи с пятнадцать, чи с двадцать даже. И такое делають кружало получается. Особенно девки молодые, старухи тоже, а можеть и молодицы, вот молодожены, тоже себе сделають круг отдельно. Оны ходють, это танки водють, ходють и поють. Красиво пели. Шо щас поють — визжать то(ль)ко, а не поють. А парни в то время стоять на рели и водять девок качать.

На Троицу такая же веселость. А потом: «Ну что, девки, мы вас качали — вы должны нажарить яичню». Девки сносють яйцы, парни придуть, принесуть водку чи вино, шо там мали. Девки нажарють, парни кладуть водку, но девки не пили, а парни там по чуть выпьють. Какие девушки ще есть такие, что и хочуть выпить, но нихто не пил с девушек, а так то(ль)ко церемонются: «О, я не буду». Такое веселое было гулянье, дуже[41] веселое.

Это на первый день Троицы не жарють ее, то(ль)ко на второй день. На первый день нельзя, что-то не было модно. Парням надо жарить яичницу и все, то(ль)ко одну яичницу. Щас бы чтоб делали: и курей бы нажарили, и мяса бы натушили бы, или еще что-нибудь, или бы вареники принесли. У нас модно сильно вот вареники с сыром[42] да сметаной и так маслом залить. Такие вот фухлатые. А то(г)да то(ль)ко была беднота, то(ль)ко яйцы. Нажарють их, и тые парни мигом сжеруть, а девки не покушають.

А зимой вот как гуляли. (У) нас были все девчонки дома, что института не было, нихто не вступал, нихто не учился, все были домашние. Это воскресенье гуляем (у) мене. Родители мои выходите, хоть куда хочете, чтоб были то(ль)ко девки и хлопцы. На другое воскресенье у другой. На Рожество первый день гуляем, на второй день Рожества должны мы дать хлопцам закуска, оны выпить хотять. Вот где у кого припало, если (у) мене припало, значить я. Девки приносють хто лишки[43], хто колбасу. Если бы резали свинину, у нас было, что дать. Хлопцы понапьются и жерують[44], кархаются[45], визжать. Девки тикають[46]. Такая дичь была.

Все равно веселье, какся весело было между народом. Вот мы вечерами, все девчонки, собиралися и песни пели. И как соберутся вечери, там парни орут так, спивают[47] дуже красиво, а там девчонки. Все по улицах, весело. На кожной улице спивали. Так спивают красиво! Вот чяжолое время было, трудное, но и жизнерадостное.



УКРАШЕНИЯ, ОДЕЖДА


Дуже было модно, чтобы брошку на платье зашпилиться. Были такие хлопченята, что делали кольцы. С пять копеек — это большие получались кольцы, а с три копейки, две копейки маленькие, как раз на наши пальцы. Понаделали кольцы да поначепляли, вот такие были разнаряжены. Вот это с копеек, с монеты такое кольцо, оно сразу посинеет. Но это было так модно. Парни выдирають. Вот он (у) мене выдереть кольцо, а своей невесты подорить. И у нас тогды ревность: «Как тебе не стыдно, ты (в) моим кольце». — «А я что, мне дал» — там Федька чи хто-нибудь там, скажеть. — «Мне дал, подарил мне, он тебе не любить, (у) тебе забрал, а мне дал».

Я приду: «Вась, сделай кольцо». — «Хорошо, я тебе, ско(ль)ко хочешь, наделаю». Принесу ему жменю этых монет (мать мне давала и дед тоже давал). Он мает такой пробойчик, он сначала пробьет дырочку (в) этой монете, потом натягаеть эту монету на такую железную палочку, дорогую, толстую, плотную, и колотит молотком. И так ее колотит до тых пор, покуда не расплющить, шоб она была плоскинькия. Это получается и толстое, и широкое это кольцо, а я иду моднюсь, мене вух не достать, ни головы, никого, что (у) мене все руки в кольцах. И в кирзовых сапогах.

В нас было сильно модно посля войны защитные юбки зеленые, и бушлаты зеленые, и сапоги кирзовые. Это ж была такая нарядная девка. И я вот умираю — хочу этый юбки зелены, ну как вот солдатска одежа, вот мундиры этые, шо оны надеваются, и бушлат. Мой батька поехал (в) Москву, взял яблок, продал и привез мне эту зелену юбку и бушлат. Оны что, по моему росту? А де было маленькых набрать?! Маленькых не было солдаток — не было маленькых бушлатов. Я одела эту юбку, и эты бушлат, и эты кирзовы сапоги. Бушлат эты был нестебаны[48] сверьху, он то(ль)ко с подкладки так постебаны. Такой хороший вид его. Но то(ль)ко ж это не для девочки, Господи Боже! А я рада без памяти. Ой, какая ж я нарядная вышла!

А у нас не было крема черного где купить, во(о)бще у нас не продавался. Мне батька дали нафт, это было масло, которо в машине мазали колесы. Он мне намацкает нафтом, а грязные ж наши улицы были, я как пройду, позади мене кучи — жир оставался, болото[49] жирное. А мне так хорошо, Господи, какая я иду разнарядная! А потом появился крем черны, а крем-то даже лучше. Мне батька любил, шобы кремом мне намазать сапоги, шоб я встала — мне уже было все. Он мне как вымажеть сапоги кремом, и шоб оны постояли, чуть-чуть так обсохли, а потом еще такие были шерстяные тряпки, да надраили, шоб блищели. Я во(о)бще уже таяла — невеста, наверно. И вот так и выходила замуж.



МУЖ


Я в шестнадцать лет замуж выходила. Муж пришел с армии. У нас как немцы заходили и брали в Германию молодежь всю, моему мужу было четырнадцать лет, а сестра его была двадцать четвертого года, и брали сестру его. Ну его батька его отдал (в) Германию, штоб сестру не взяли. Он его дал, думал, что его не возьмуть, что малы, все равно забрали. Когда отец его умер, он с им попрощаться не хотел.

Я помню, как их брали. Их гнали (в) Германию, то люди плакали, дети плакали, родители шли плакали, и он такой малы шел плакал. Ну и так он не был три года. (В) Германии он попал не на завод, не на фабрику, хозяин его забрал к себе. Он коров пас, малы был ростом и во(о)бще четырнадцать лет, хто там робить мог. Хозяин дуже был резки(й), дуже его бил, он его убивал, казнил. И он подумал, что «если я не утеку, то он мене (в)се равно убьеть». Потом отдали его другому хозяину, той хозяин был хороший, и дуже хорошая была хозяйка, и жалели его. Сын его ще был такой, как он. И как эты(й) хозяин хочеть ему вдарить когда, то сын кидается к ему: «Не надо!» Оны подружили. И так от мой муж три года отбыл (в) Германии. Посля служил шесть лет в армии. То(г)ды так служили. Он справны был, хитры[50] хлопец был, грамотны. Сразу ему присвоили старший сержант. Потом, как хто старшы сержант, всех отпускали через пять лет домой, а его еще год, он еще по ГРУ[51] служил в армии. Он три года не был дома.

Кода он шел домой, ему было двадцать три года, а мне было пятнадцать. А я, знаете, не нарядная, ничего не было, куфайка была какая-нибудь и кирзовые сапоги, была беднота такая. А он пришел с Германии нарядный, он себе там припас барахла. Он привез себе красивые два костюма, а он был в армии старшим сержантом, то давали синие галифе да китель красивы и сапоги — тогда было модно, даже девушки ходили. Сапоги его были не кирзовы, а хромовы, это комсоставскы называли, офицерскы. А сам молодой да красивы парень, картина был парень, молодец. Я в его влюбилася. Мы сперва познакомились и подружились. Он пришел зимой, перед новым годом, и пошел в армию, ще два месяца послужил и пришел. И мы с им поженилися. Мои родители не хотели, ну (в)се равно поженились.



ВОЙНА


В войну, в нас рядом колхоз, площадь такая, стоял немецкий штаб. И тут овечки, свиньи. Пришли за моим батькой, иди, мол, порежь свиней. Шушманы, это как от милиция, а у немца были шушманы, от шушманеры, наши были, русски люди, хохлы.

Оны нас казнили, мамку чуть не расстреляли приходили. От ко(г)да штаб стоял, они пришли, загадали, что надо начистить картошки ведро и нарезать так ржалкими и занесть (в) штаб. Она начистила, накрышила. А племянник ее понес тую картошку. Оны далеко живуть, он ее ничем не накрыл, покуда донес, она покраснела. Его мамы не было, умерла, а шо ребенок понимал. Понес тую картошку, а оны уже не приняли. Он тогды говорит мамке: «На, тетя, тебе эту картошку, а я пойду лошадь напою». Один немец глянул, что (у) ей картошка-то красная, налетел, снял пистолет. А я с ей пошла, с мамкий, я кричу криком, а он горгочить[52] и все мне отпихаеть ногой. Только толканул, а я мамку сфатила. А тогды надлетел другой немец на коне, Господь так дал, наверно. Я так плакала, кричала. Немец здоровый сидел на коню, а ноги висять. Я этого немца сфатила ноги, стала целовать ноги, плакать, а он то(г)ды шо-то багатател тому по-своему, приказал, что не убивай. Мамку отпустили, и он то(г)ды, той немец, мамку так от толканул, ну, иди, мол, иди. Мы пошли. Две секунды мал мамы не убил.

А сказали хто-то: тут мали немцы отступать от нас. Там стояли партизаны, и хто-то пришол, разведка какая-то, шо сказала, шоб люди трохи[53] сохранялись, бо будут наступать ночью. Мамка нас куды-то ховала, а куда мы сховаемся, нема куда, ни подвал каких не было, ничего. Все собрала, как на смерть, чтоб чисты одежи были. Мы положилися в хате, во так от таки лавки, и под тых лавках и лежим. А тут такая трахотня, такая битва на дворе, что страшно. Я была шустрая, мне интересно, что делается на дворе, хоть выглянуть. Мамка не пускаеть, а я шмыганула и во двор. А там партизанов полно. «Девушка, есть немцы?» — «А вы не немцы?» — «Да нет, мы не немцы, все, не бойтесь, мы их уже угнали. А ты кушать дашь что-нибудь? Дай хлеба». Я камору[54] открыла, сала там банка, я стою, вытягаю руками. Мамка пирогов с горохом, мы то(г)ды большие пекли, я все ты пироги вытаскала. А тому хлеб. Да они голодны, есть хочуть. А потом я пошла: «Мам, все, немцев нема». — «А хто?» — «Партизаны». Оны тоже нашли полну хату: «Все, не ховайтесь, все, мы вас освободили».

Как партизаны пришли: «Вы что тут сидите под бабычими юбкими? Гайда на фронт». На второй день чи на третий забрали уже отца на фронт. Мы сбегались (в) сельсовет все от это время, поштальен привозил письма с фронта, кто у кого убили, а хто похоронен, то крик, плач, там все было. А нам все так не было ничего. Отец побыл на фронте, пришел благополучно здоровы домони[55].

Но ен был глупы, пил водки много, мы плакали, дуже просили, и ен был уверовал Бога, засветил лампадку, стал перед богом[56], помолился три поклона и перекрестился: «Господи милостивы, прости мене и помилуй. Как я возьму через двадцать лет в рот водку, то то(г)да чтоб я праведного солнышка не видел». И он не двадцать, а тридцать лет не брал в руки водку, так и умер.



ЕВРЕИ


(У) нас жили евреи, очень много и очень порядочные люди, я всех их помню. Жил еврей Ворон — фамилия была. Такой хитрый, а она такая хороша женщина, моя мамка с ей сильно подружилась. Он торговал магазине, не свой магазин у его был. Продавали краску, шоб покрасить окны, мацы, порошок, синьку — побелить стены, гребешки, шоб чесаться, и конфеты. А мы умирали — конфеты, я страшны любитель конфет. А ен за яйцы меняет. Только курка снесла два яйца, то оны уже мои. Мамка меня и просила, и била, я была заскочистая[57]. Только бы куры понеслись, то я уже взяла их за конфетами.

Вот такой был жид. У Ворона был сын, красивы очень, и красива девка Хайка, сама без мужа была. Все мали дома. У Ворона был очень красивы дом. Я не знаю, его той дом или не его. Больше всего, что не его: его-то раскуркулили[58]. Хайка там в плохим доме жила, ей было две дочки красивых, одна Писка, одна Елка. И все жиды были такие хитры и добры, с людями так дружили, общественные были, неплохие. Ни одного жида не помню плохого, все хорошие были.

А наши дети были нехорошие, не еврейские, а наши дети сельские. Шейка — в его хата была под жести. И взять камень и в крышу — оно бренить. Он, бедный, не годен — стары, толсты. (У) мене была крестная, жила тут вот недалеко от меня. Крестна одна жила, а (у) Ворона работала, как была служанкой тама, помогала и всего стирывать. А Воленька-жидовка сама не могла все робить, хотела, чтоб (у) ей работали. Она и робила, и вот у нее и конфеты, и сахар такой — куски большие были, прессованный. А мы (к) крестной как придем, то крестная нас и конфетами угостить (чая-то мы не знали то время пить) и сахар дасть чи пряничек.

И там я видела, как Шейку обижали дети, хлопчики. Там рядом жило два хозяина, (у) их было по четыре хлопца. И оны ему такую беду курили[59] страшную. Вот, допустим, я, девочка, иду, то оны поймуть[60], все, что маю, общупають, заберуть, ще и налупють. Они такие были страшно вреднючие парни. Зато я видела, как там издевались над Шейкином: камни кидають на крышу — оно гудить. Он: «Хлопцы, майте совесть, я вам конфет дам, не кидайте мне камни». И не было человека — вступиться. У меня так и осталась боляка. И думаю, куда родители глядели? Как это так? Это ж такой парень то был или моя девка, да я бы так отколотила бы, это что такое?! Нихто ничего. Что ж оны, хлопцы, издеваются, а там батьки рядом же, то шо оны не видуть, шо это делается? То ж видуть!

От когда немец стал, приехали шушманы и стали евреев метить. И им почепляли такие как карты, как восьмерка, как девятка, такие бубновые. Такой угольничком сделаны, вот так вот наискосок шло. И почепляли на рукав всем эты бубночки. Ко(г)да им почепляли это, Хайка с мамкей дружила. Моя мамка называлась Марфа, а отец назывался Андрон. Одинственно на село было звание Андрон. А в то время ходили потихоньку через границу, у нас граница была с румыном тут недалеко. Потопок перейдеш — уже хорошо, а вот как перейтить?! А мой отец там ще мал друзей, переходили границу. Она: «Марфа, пускай Андрон переведеть нас по той бок, к румынам». Румыны же все, уже не убивали евреев, а у нас убивали. Вот попросила, чтоб мой батька перевел, а ен боялся: не дай Бог поймуть немцы, сразу всю семью расстреляють. Но все-таки оны пробрались, они хитрые были. Ворон то не, одна Хайка пробралась и Писка. Кто-то их, наверно, перевел, а видно, сами перешли туда. Оны мали золото, и их пропустили бы.

А мой батька ходил. Приедут туда, в той Мигилев, к румынам, в Мигилеве (Д)нестр, это была граница. Вот (Д)нестро текеть, эты бок немцы вже, а на том боку румыны. А мой батька ходил, туда оны ходили, носили золото, жиды то(г)ды продавали. А то я даже не знаю, де оны брали, може хохлы какие мали, купляли. Назашивал мой батька тое золото там де-нибудь у воротник или брюки. Мамка там рубец де-нибудь распорет да туда. Ну копейки вот это во николаевские. А оттуда приносили дрожжи и керосин, соль и торговали, зарабатывали. Но как принесешь, а как не принесешь, поймесся, то все пропало, еще облупит так, шо ско(ль)ко плетей дадуть.

И там встретился с этой Хайкой. Она плачеть: «Андрон, Андрон, какой ты добрый, не провел нас, а мы все равно прошли». Он говорит: «Хайка, слава тебе, Господи, что вы прошли». И все, и так вот больше мы их нихто не видели. Ще единственны, хто утек, Воронов сын, он утек в Америку, был он долго ще там. Были тут у нас таки люди, шо он с ими знался, переговаривался, сказали, что он был (в) Америке. А это всех: Шейку, (у) Шейки была красива девка Нинка, ну красавица, эту Нинку, маму — то всех убивали. А жиды были и доси[61] б жили бы.

Было четыре кагаты — такие ямы, как силосные, как мое это все здание длины и метров пять, наверно, ширины. Когда их посгоняли туда, жидов, расстреливать в лес, их становили прямо над ямкой рядами и стреляли. Оны падали, кого убили, а хто живой. Кричали оны там, понарвали волосы.

Мы побегли потом. Мамка не знала, мамка потом с ума чуть не сошла. А мы тут гуляли, мы не учились, и детей, знаете, ско(ль)ко было, девчонки, парни. И кажуть[62]: «Пойдем, утром встанем и пойдем на Трыху, поглядим, как жиды шевелются». А там шевелилась земля. Когда мы подходим, так жутко было жутко. Я малая была, с двенадцать чи не было. Это в каким году? Наверно, в сорок втором уже было, а може в сорок первом. Вот мы побегли туды, прибегаем, добегаем до этой кагаты, а какие старшие быстро побегли: «Ой, не идите, как страшно!» Что ж «не идите», я такую даль пошла да «не идите». Мне хочется поглядеть, что там страшно. Хоть страшно, я все равно пойду. Подбегаем, там девчонки такие одного возраста, к етым кагатам, а кагаты это так во, тако земля, как крот роет под землей, вот так кагаты были. И такой стон, что ужас, такой стон был. А понарвато вот так, видать, рвали на себе одежу, волосы. Это мне осталось в памяти. Как страшно было! Гребешки валяются, от которы в голову тыкать, плаття, платки, такое все. И стон. Нихто не кричал, чтоб нам было чутно[63], токо так: «О-о-о», так и «А-а-а», как-то так, таким тихым голосом стон такой. Жутко, так жутко было.

А одна еврейка, а у нас есть медсестра еврейка, ко(г)да вели маму на расстрел, а девочке было… Это моя дочка рассказывала, показала на ее, она така красивая, но уже пожилая зараз[64], не знаю, она уже с пятьдесят есть. Как же она осталась. Маму ее вели, она несла эту девочку на руках. А там же глядуть не два человека, а глядуть, знаете, туча. Ей ведуть, а немцы с собакими. Она взяла эту девочку и бросила однэй женщины, хохлушке. Просто взяла и бросила ей на двор ту девочку. И тая хохлушка вырастила ее, ту девочку еврейку. А нихто не знал, свои соседи нихто не заявили, и так обошлося. Она ее приховывала[65], наверно, я себе так думаю. Але[66] школу то ж ходила. Она кончала медицинский институт, работает у нас у Новой Ушице женским врачом.

Страху что не было? Она думаеть, я (в)се равно пропалю[67], самое главное, шоб у нее остался ребенок живой. Как страшно с ребенком ложиться, дети ж плачуть. У них там над этым, над ямой держали ще скоко. Шо, думаеш, сразу пригнали да в яму? Так страшно евреи просилися, так кричали. А потом поставили их рядом, подгоняють к кагаты, строчуть, оны падають и все. Ужас был, страх.

Вот что Исус Христос сделал, оны ж его распяли.



ПОХОРОНЫ


У нас на похоронах, когда умрет человек, ни в коем случае нельзя кричать криком — тихосенько. Но так не делають, плачуть (в)се равно громко. Пишется в Книге, шо то(ль)ко прослезиться, не надо плакать, не надо кричать, потому что он уже умер. Надо, шоб он заслужил (у) Бога там хорошее местечко, шоб у рай они попали, близенько коло рая хоть куда. А кричать — это нельзя. Ну плачуть, умер отец, чи мать, чи сын, чи дочка, чи шо-то. Не то плачуть, не то слово, как плачуть. Но чтоб кого-то нанимать, да зачем?

Вот у нас недавно бабка умерла. Она мала два сына, один пьяница, один хорош. А той хороший что был, просто парализовало неделю перед тым. Он лежал недвижимым. Ен ее так жалел, а его спарализовало. Ему даже не призналися, что мама умерла. Ну не было кому заплакать. Мы пришли на маинки[68], бо она нам своя[69]. Пошли туда, а похороны были — поселок там есть, Дубина называется. Вынесли бабку. Она была богатая бабка, всю жизь работяга была, все мала, а не было кому положить (в) гроб. На дворе отпевали, в церкву не приносили, бо то далеко. Покуда там батюшка, покуда певчие отпевали, она лежить, у нас плачуть. Плачуть близкие и родители, вот хто плачеть, а кода делают рекламу, зачем она надо? Так от зачем же нанимать то(г)ды того человека?

Но это бываеть. У нас был такой хохол Потеха, такой маленький ростом да пьяница. А (у) нас как к храму он придеть: «Ой божечко, яки вы добры, шо мне прыгласылы». Я говорю: «Потеха, иди сюды, да хто тебе, холера, приглашал? Пришел сам да молчи уже хоть. Кому ты надо?» Он хакается[70]. Мы там носили миски, говорю: «Ты не пхайся коло людей, потому что коло тебе нихто не хочеть сидеть. Люди (на) праздник пришли разнарядные, чисты, зачем им то. Мы тебе постелим тряпку на земи, и садись и будеш есть». — «Ой, спасибо, ой, спасибо! Я бачу[71], вы така добра, дайте горилки». — «Дадим, только ниже туда иди». И ен ходил плакал по похороны вот (в) хохлацком селе, от нас пять километров. И хто умирает — нема кому плакать, то нанимали этого Потеху.

(В) кожном селе свой обычай, не все ж одинаково делают. У нас несуть на могилки, ячуть[72], поють вот: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безысмертный, помилуй нас». Три мотифа есть, как надо ячуть. «Святый Боже», ко(г)да «Апостола» читають в церкви, очень красиво то(г)да той мотив. «Святый Боже», ко(г)да умреть мертвец, уже не так, так грустно ячуть. «Святый Боже», ко(г)да на панафиде поминки делають, тоже так же. А самый грустный «Святый Боже», ко(г)да похороны уже. А плакать, хочешь — плачь, хочешь — не плачь.

Когда отпевають панафиду, отпевають мертвецу, полтора часа, ну трошки больше, бо батюшка сразу погребение служить он почти до двох, а панафиду когда служить, тоже так само — без чего-то там два часа. И уже кончится служба — поминають кутю. Кутья переносють в битоне, потом ставють две миски и ложки — двадцать там ложек или тридцать, сколько. Ложки не такие, ложки особые, красненькие ложки, деревянные (в) цветочек. Раньше оны продавались везде, ну щас, не знаю, есть оны или нету. Все по три ложки должны подойти, кожны. Сначала батюшка, потом дьяк, ще там хто, потом все певчие, потом все люди. Все подходють. На могилках поминають кутю, не в церкви. У нас (в) церкви отпевають, а на могилках подходють, серед могил большущий крест стоить, там такая постановочка, чтоб ставить иконы, а тут столик небольшой. На столику наливають (в) миски кутьи.

Как с обедом еще, то хозяин: «Господи, Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас. Православный батюшка и все православны християне, потрудитися на хлеб, на соль». И батюшка, там все скажуть: «Спаси, Христос» — и пошли. И батюшка ще: «А водку не вздумайте давать». — «Да не-не, батюшка, у нас не дается». Щас стали воду давать. Мы спросили у батюшки: «Можно, батюшка, воду ставить?» — «Можно ставить». Ни водки, ни вина, от когда я помню, от когда мы живем, нихто не ставить и не даеть. У нас нельзя давать. Дають то(ль)ко три стравы[73]: борщ, от такую лапшу на курях, или ути, или куры, много, такой хороший сырок[74] сделают, потом эту лапшу и мясо. Раньше ще давали кашу рисовую густую, сваренную с молоком. Четыре стравы крайно[75]. Бываеть, щи поставишь, то батюшка тебя накажеть: нельзя.

Когда обедають, тишина мертвая, тихосенькы обед. Стоить один человек — читаеть до тых пор, покуда не пообедають. Ну не дай Бог тако по голосу заговориш, то сразу все обратять внимание. Той человек, шо читаеть, да хоть батюшка глянеть — уже понятно, что это беда. Вот сидять все тихо, чтоб хто слово громко проговорил или хоть вполголоса, батюшка сразу или дьяк: «Хто это? Вы куда пришли? Вы где находитесь?!» Все, тихо.



ИНДУСЫ


Были такие, что не пошли в колхоз, но над ими издевались страшно. Вот наш дьяк, он у нас пятьдесят лет дьяком, щас он старый. У его было пятнадцать детей, а выросло четырнадцать. Девочка пятнадцата, она умерла. Оны ее забыли на городе[76] маленькую, она там застыла. А домик маленькы был. Представляете, шо такое четырнадцати о такий комнате жить. Оны не мали ни кровати, ни стола, а скирды были, соломы было полно на поле, принесуть две вязки соломы, на пол кинули, никаких ни простыней не надо, ни одеял, ничего. А грубу[77] натопють, в хате тепло, и на соломы дети как поросяты — той туда лицом, той туда жопой, так вот оны и спали. Вот это были индусы[78].

Городу дали ему токо пятнадцать соток со всем строительством. То там под дом пошло, а соток пять города, шо там можно было взять с того города. А другого города не дали ему ни крошечки, ни латочки[79]. Вот так и жили, люди помогали. Это назывались индусы, едноличники.

Было в селе, наверно, домов двадцать, что так и оны не пошли в колхоз. У их городов не было, им не давали и на поле выйти. Оны ни коровы не могли завесть, потому что им не давали пасть. А облаживали налогом. Индусы платили налог страшно большой, ужасный. И надо было молока (сдать), а де он возьметь молока, какое молоко, если он коровы не маеть.

Вот наш дед Гараська, моего мужа дед, был тоже. Он был Боже спаси в колхоз пойтить. Подавать заявление в колхоз — это ты подаеш руку нечисты силы. А как было без колхоза жить? Не давали участок построить дом. Давай пиши заявление, да хоть какой-никакой участок дадуть.



РЕПРЕССИИ


Церквы не было, развалили у нас церкву (в) тридцать третьем году. Наши же люди, комсомольцы. Батюшку забрали, засудили его. Сколько ему дали, я даже не знаю, десять, или пятнадцать, или двадцать лет тюрьмы. Он отбывал за Перьмой[80], там одны тюрьмы были. Он там отбывал тюрму, каторгу свою. Когда он пришол с тюрмы к нам, там у его была семья, дочь была, жена. Он к нам приехал, побыл тут немножко и снова туда поехал. И так у нас батюшки не было.

Когда уже прошла война, было поразбивано, пожгано все было страшно, стало устанавливаться вже, приехали какие-то полицаи с раиона, все в гражданской одежи, сделали собрание, согнали всех в школу. Ни суда, ни судей не было ничо. И двадцать человек или восемнадцать (даже забыла скоко) арестовали и кому десять, кому пятнадцать лет строгого режиму. Две женщины чи три было, шо лишалися[81] семьи большие. Пригнали две машины, «чорны ворон» их называли, такие опечатанные, кидали и везли. Нихто не знает за что. Как можно было безневинного человека! Женщину я вот одну знаю да мужчину, дядька одного суседа. У его было трое детей, он пил и дрался, бил, то мене того не жалко было. Но женщина, хорошая, набожная, ей шестеро детей было маленькых. Ее дети бегли вслед за машиной, кричали: «Мама!», кровь сделали с ног, и нихто не обратил внимания. Так она и не вернулась. Вернулось двое чи трое, то так все пропали, с концами вот.

Было так жутко, я помню, как страшно было. Идуть от тый школы все плачуть, криком кричать люди. И так долгое-долгое время боялися люди на улицу выходить, потому что не так слово сказал, сразу подымали[82] и уже нету. Было страшное время, я вот не могу вам даже сказать.

Церквы не было. Но были старшие деды, у нас было дуже много грамотных, начитанных людей. Хотели мы помолиться Богу. Изделали там домик одны люди там до них ходить молиться. Да боялися, шо милиция прилетит, то ж все, поубиваеть. Председателя сельсовета купляли, давали ему деньги, какие хотел. Складались копейки последние, а ему давали, чтоб он не заявлял, что там молятся Богу.



ПОДПИСКА НА ЗАЕМ. НАЛОГИ


А ще какая была горя — позыка, ну от займ был такой, подписывали займ это. Там была специально такая комната (в) сельском совете сделана без окон. Двери были, но ни лавочки, ни скамеечки, а то(ль)ко плитки, вот камень, товсты камень на полу, каменны пол. Вот тебе туды закроють, вот там и сиди на тых камних, оны покуда тебе не откроють. Вот посодють тебе на тые плитки, мы называли «плитки», потому что каменный пол и ничего там ни присесть нема. Содють и целую ночь их там не выпускали. Казнили на плитках людей. А председатель был уж такой дурак, наш же ж, откроет: «Ну что, пишешь чи не пишешь?» — «Не, не маю». — «Сиди дале». Запишешь! А де ты денесся?!

Молодцы хлопцы такие самы ошалелые[83] были. И придуть ноччю, не смотрят, шо у тебя дети малые чи что: «Чего разлеглась, пора вставать». Я затрясуся, мужа нету, был на работе. Я не маю ни однэй копейки в хате. — «Пиши!» — Забрали меня. Я не пишу, бо я ж не маю ничего, шо ж я напишу. Я плачу, что чем же я заплотю, я не маю ни однэй копейки. Подсунули тетрадку: «Пиши, сказал!» — Кузанов, председатель был сельского совета. — «Ну, я на 10 рублей, больше не подпишу, бо я не маю». — «Став десять». Поставила 10, оны поставили 1000. И преподносят деду, вот моему свекру: «Вот написала». — «Написала, нехай плотить». А чем я платить мала? Что мне было? Приходили — мучили, казнили. Забрали в сельсовет, я плачу, что я стоко не писала, я писала 10 рублей, оны добавили два ноля да и все.

Мишуник был Восляков, мамку покликали (в) сельсовет. Ну ен ее так обзоветь всякими словами: «Пиши, такая-нетакая, пиши!» Она говорить: «Я не буду писать, бо чем я заплатю? Нема». У нас ничего не было, чем мы заплотим? Ну ен ее таки кончаеть — бьеть, штохаеть[84] и все. А тоды дале приоткрыл двери да кинул ее туды. Я кричу, а мене, как собаку, как псину, на улицу — гайда!

То ж есть звери, оны не жалели детей, никого. Може по других селах, може де ближе города, може какие справедливые, а тут, в глушу, это кончали людей. Вот какая была жизь. Не токо в нас — (у) всех. Над всеми ночами ходють понад хаты: «Пиши позыку!»

А молоко?! Вот люди теперь сдають молоко, держуть коровы да беруть гроши[85]. А мы сдавали молоко за тухлую душу. Облаживали мою корову 150 литров сдать молока. Обязательно. Хоть она доится, хоть она не доится, хоть не будет доиться, а хоть (у) тебе бык чи телка, а сам сдай молоко.

К колхозникам оны ще относилися по-людски хоть чуть, а вот (к) единоличникам — считали их не за людей, а за врагов чи за кого, не знаю. Вот моего мужа батька не был (в) колхозе. То(ль)ко с армии пришел, то(ль)ко начали чуть-чуть разживаться. И оны приходють: «Пиши». Моему свекру ложили кожны год 150 килограмм мяса сдать. А он не мал не то мясо, он не мал даже половину цыпленка никакого. Откуда мясо? Какое мясо? И вот (г)де поедеть на работу, заробить[86], все по частям платил деньги, почем мясо на базаре. Шарашка был, ходил по мясе, собирал гроши. Вот шо мы мали мать.



ОБРАБОТКА КОНОПЛИ ДЛЯ ПРЯДЕНИЯ


Раньше пряли и ткали. Мамка по ночам сидела пряла и ткала, стан был свой. Конопли сеем, в кожном доме были конопли, как я малая была. И ко(г)да оны всходють, надо сильно стеречь, бо куры выклюють. Мамка пойдеть на поле на целы день, а мне: «Стереги конопли». Целы день коликом[87] сиди, стереги конопли. Это ж наша одежа была. Там была между ими одна конопля, что годится на полотно, на все, а там были средка такие, что не годятся на это. Она цвететь, называли ее замашка. Эта замашка ко(г)да цвела, это вот там одны наркотики, пыль эта. Эта замашка негодная была. А конопли ко(г)да вырастуть, помыкають[88], поставять кучкими. Тут стереги воробцов[89], воробцы так нападають, что съедають все, надо воробцов стеречь, чтоб не съели.

Потом конопли высохнуть. Шоб их обмолотить, надо уложить на зем. Обмолотила конопли — остаются снопики пустые, без семян. Мы жили (в) таким месте, что была речка. Таку колдобатину выкопають и намочуть этой конопли. Колдобатины — такие малы калужи[90]. Этых колдобатин кожен понаделаеть себе хто одну, хто две колдобатины. Конопли помокнуть три недели в воде и стануть таки мягкые-мягкые, оны там прокиснуть. А потом их вытягають, вязочки эты помыли-помыли и ставють в снопики шоб оны просыхали. Оны просохнуть, стануть сухие-сухие.

Потом мнуть их, такая мялка была, толкуть, толкуть, толкуть, и получается клочья, как вата. Потом ее чешуть, работы страшно много. Чешуть эты клочча как косы, как конячи хвост, такая же длины. Какое мелкое, идеть на толстую пряжу. Мамка от прядеть и я пряла.

А света не было, мы светили — вот такая крышечка, как вот банку закрывать, или какой черепочек, то(г)да все было жадно[91], ничо не было, даже тарелочки. Нальють масла посолношного, туда кусочек ваты, и она горить. Это такой свет был, ставили ее на припечек под печку, шоб дым туда шел у комель[92], а то можешь задушисся, она ж надымить.

Вот помнуть эты клочча, потом прядуть. Такая была самопрядка (у) мамки, что она сидить, тут нитка, а тут ногой толкает, как машинка швейная. Катушка такая у нее, надо только наловчиться, чтоб вставить ниточку ромненько. И качает ногой, качает, она мотаеть, и она такую мотушку за ночь напрядеть.

Потом такая палка была, как вот белье подпирають, высокая, с однэй стороны рогателка[93] и с другей. Эты мотки, шо напряли, на эту палку и так вот водють, шоб получался такой моток большой. И потом эты мотки мыли. Не было ни порошку стирального, ни мыла, а подсолнухими топили, и зола была. Этый золы насеють и делали щелок. Разведешь эту золу, во таку воду мыльну, она ссядется на низ, а тая вода мыльная-мыльная. Тую воду сливали и мыли эты мотки. Все детство мы так стирали.

И потом такой стан был, из дерева все сделано. Мамка наделаеть полотна. Полотно соткуть, потом его отбеливають. Мамка дасть такой валек и такую доску с ручкими: «Иди на речку, помочи и колоти, шоб оно сильно мягкойе сделалось». Надо на камень ложить, мочить и колотить. Колотю-колотю, чисто[94] руки оборву. И потом расстилають его на травке коло речки, чтоб она высохла. Ну тогды делаются белые.

И вот мамка сшила мне платье. А я коровы гоняла пасть, а утром или дождь пройдеть или роса, платье длинное, жесткое да так лытки[95] нашмолить[96], вот чисто шкуру обдереть с ног. Мы ж босые ходили, (у) нас не было во что обуться. Ну ско(ль)ко мне было, ну восем, чи десять, чи двенадцать год, не больше. И гнать чорти куда корову, бо не было де пасть. По болоти, по колюкам[97]. Вот покосють жито, пшеницу, а там штурпаки[98] такие, трава — во таки штурпаки острые, так рассодиш ногу.



ТОРГОВЛЯ


Потом мы уже разбогатели с мужем немного. Появились у Москве платки — я стала ездить. Хоть там немного завезу этых яблок туда сухих — продам. Мы все в Калуге торговали. А (в) Москву заеду, там на прилавках не было платков красивых, и ничего не видела такое красивое, шо дефицитное. А все было в Люблино. Там такая женщина жила, что она все доставала. Мы (у) ее с рук покупали. Ну когда купиш, от ей выходиш, то надо всех богов призывать, чтоб милиция не вырвала, не выдрала. Вот мы пошли с мужем, с этым с дедом, набрали платков. Я думаю, что я возьму себе, да возьму побольше, да продам дома, ище приеду — возьму. А я на их зарабатывала на кожном платке триста рублей, а в то время каки были дороги деньги. И начали богатеть так.

Но один раз попалась. Но дуже спасибо ему, тому человеку, шо мене поймал, он был добры. А даже милиции не было. Я ж молода еще была, было восемнадцать, чи девятнадцать лет, чи двадцать два, не больше. Я просюсь, плачу дуже, а не понимала, что надо дать ему деньги, чтоб меня отпустил, а я не знаю, как их дать. А он мене говорит: «Да ты что, толкушка[99] или что? Я тебе отпущу, но ты мене хот что-нибудь дай». А я мала ско(ль)ко денег, все заплатила за платки. Говорю: «А, я поняла, но (у) мене то(ль)ко платки, а денег ни копейки нету. Давай сговоримся, а я пойду щас вот де наша квартира и тебе принесу от в (у)казанное место, скажи». И он сказал, куды принесть. И я пошла, лишила[100] ему платки, дед мой дал деньги, я ему принесла и дала. Он мене отпустил, все платки отдал. Тогда я перестала ездить, бо боялась, что сяду в тюрьму.

Мой муж кончал до войны школу, то он окончил сем классов. А я после войны, то три класса как-нибудь, я ж неграмотный человек. А сестра позже мене от на три года, она уже училась. У нас было то(ль)ко четыре класса в селе, а ее послали уже вот в соседнее село. Так она там была на квартире, окончила восем классов. Потом через тое время, ко(г)да она кончала, еще добавилися два класса, то она окончила десять классов. Сестра (у) мене грамотна. Мене все бы ж было: «Ой, да ты ж толкушка, бабка, ты ж чистая толкушка. Как ты прожила, ничо не понимаешь?» Ну что делать, сама по себе научилась.

Вот надо мне торговать. Что-то сто грамм никто не брал у меня, а триста, в основном орехи, покупають ну на торт. А я не понимаю, ско(ль)ко будеть. Я не могла быстро посчитать. Вот, допустим: «Дайте триста грамм то, дайте триста грамм то, дайте для внукох». Думаю, что ж я такая глупая, молодая, а не годна посчитать, мне надо заняться собой. Я высчитала, ско(ль)ко будеть сто грамм. А ско(ль)ко будеть триста грамм? Высчитала я все, купила тетрадку, взяла ручку и себе позаписала, что вот это будет рубль восем, допустим, триста грамм, а это — рубль двадцать, это — шестьдесят копеек. И (у) мене было зрение хорошее, тут (у) мене листок стоить, а я вешаю. Тое я продаю по десять рублей, то мне рубль те сто грамм получается, а шесть рублей — то шестьдесят копеек. Надо ж мне все сообразить быстро, и так тяжело было. А потом я натренировалась, и мне стало хорошо. А вот (у) мене тут была рядом, говорить: «Как ты так придумала хорошо, гляди, как ты так быстро считаешь».

То(г)ды (в) Москве было тихо, народу мало, улицы узкие были. Один единствены грузин торговал лавровым листем. Стоит такий носаты, больши фуражки таки широки как решето. Какойся сталинская родня, что он ему разрешил торговать. А мой отец был, как сказать, такой языкатый, или сказательный, или как. Говорить: «Вот ты, наверно, Сталина брат, шо торгуеш». Тода ж нельзя было.

Народу было вообще мало по улицам. Лишнего народу то(г)да не было никого, то(ль)ко москвичи. А потом пошло и поехало. А щас-то вообще там москвичей нет, одны черномазые, да молдоване, да хохлы. И как вот так что сделали, прямо мене жаль, как обижають москвичей. Вот я пошла на рынок — Речной вокзал, там есть рынок. Женщина покупаеть яблоки у одного носатого. Человек покупаеть — он должен себе выбрать, что он хочеть. А он видит, шо она, наверно, такаясь добрая чи что, наложил ей подряд. Она: «Шо ты мне ложишь, ты мне положи таких, каких мне надо». Он ее обозвал всякими словами, как попало. Я думаю, как тут терпють?! Шо вас не выгонють отсюда?! Ты ж приехал на базар, чо ты себе дома не торгуешь?!

Я тоже торговала, но нико(г)да так не делала. «Ой, девушка (мене то(г)да еще девушкой называли), миленькая, поставьте, пожалуйста». — «Хорошо». Не все просють, что выбери, а есть и спросють. Если бы все, то невозможно было бы, чтоб все выбирали, потому что мне то(г)да не достанется ничего. Ну бывает так, орех той крупней, той мельчей. А есть такая женщина, что: «Выберите мне, пожалуйста, покрупнее, я в больницу». Я выбирала. Вот раз-раз нахватаю, хоть и не полностью там их навыбираю, положу, шоб человек пошел у меня довольны. Меня уже стали искать даже.

А я тоже не скажу, что я сильно честная, что я (у) всех их выбирала, но хоть немного. А как насыпаешь витрину, то хочется сделать витрину красивой, потому что насыпю как-нибудь — нихто не подойдеть. Вот она: «Вот с верхушечки мне возмите. А можно с витрины?» — «Можно». А все равно положу и мельчей. И человек уходит довольный. Приходить: «Ой, я вас так искала». Уже я стою, трясусь: гнилые, наверно, принесла. «Ой, какие у вас хорошие да какие сладкие!» Я такая — цвету, хорошо ж!

А это взял нечисты дух, обозвал молодую женщину какими попало словами и взял тые яблоки высыпал: «Иди туда-не туда!» Шо это за продавец?! Как токо тут терпять, не прогоняють вас?



ПРИВИДЕЛСЯ МУЖ ПОСЛЕ ЕГО СМЕРТИ


Я дуже плакала за дедом, как он умер. Сна не маю, а сижу и плачу сама одна. Хоть бы хто побыл с два дня со мной, сразу на (в)торой день уехали. А я сижу на диване у хате и плачу. А знаю, что плакать нельзя, особенно ноччу, потому что может нечистая сила коснуться. Я то(ль)ко так подумала, а он уже идеть. У меня оборвалося все и кажется, что сердце отлетело. Я сижу на диване, а он стоить во всем тым, что как мы его нарядили, как умер, и стоить улыбается. У него была астма, и он стоить и тяжело дышить. Я знаю, что это уже нечистая сила меня пужаеть, что ж мене делать, Господи?! А в нас так заведено, что: «Верую во единого Бога, Отца Вседержителя, Творца» — громким голосом и все, он исчезаеть. А я не можу. Я хочу открыть рот, а мне не открывается. Открыла рот, но я не можу проговорить слова. Я вижу: он стоить и так же дышить. Что мне делать?! Мамка казала, что надо читать: «Да воскреснет Бог». Я читаю: «Да воскреснет Бог и разыдутся врази его». Моргаеть, стоить. Снова я на всю глотку: «Верую во единого Бога, Отца Вседержителя», а он: «Щ-щ-щ» — так от зашумело, и пошел, и все. Я так страшно напужалася.

Пришла утром (к) сестры и кажу. Она: «Чего хлюпать! Не надо. Стары дед умер». Я говорю: «Анна, я не за то, что там осталось от меня что-то, чтоб он помогал чисто то, что мы не нажилися, чи (у) мене маленькие дети. Просто мне жалко. Мы прожили сорок восем лет, на один день даже его не бросала. Мне его жалко, да я за то». — «Не хлюпай, и не будет ничего», — она мне наругала. Я знаю, что она жалееть меня, но она наругала, чтоб я застеснялась и не плакала. Я думаю: ну и не буду плакать.

А (у) мене во дворе, особенно весной, с две тысяч тюлипанов цвететь. (У) мене весь двор в тюлипанах. Куда я токо не ездила, покупала все их, садила. (У) мне такие тюлипаны, что ни (у) кого (во) всем селу нема, как (у) меня. Да. Особенно весной. Оны то(г)ды поцветуть, то(г)ды пускай пропадають, то(г)да я другие цветы уже содю. А он мне копаеть.

Я пошла на работу, приходю, он мне скопал тюлипаны, копаеть вот эту место на зиму. И где какой тюльпанок кидает: «Потом посодим де-нибудь». Я говорю: «Ну и хто тебя просил?! Шо ты бегал раскопался! Копать у мене все тут не надо, эты грядки я себе сама». Я наделала крику, что он там срезал два тюлипаны. Ен особенно был резкый, а то: «Подожди, подожди, бабушка. Вот как дед умреть, а ты нагадаешь[101], скажеш: „Ай-я-я! Сама одна, а хто ж мне тюлипаны будеть копать, а кто ж мне будеть цветы копать?”» Я говорю: «От тоды придешь и поглядишь, как умею делать». Я ж не думала, что он так скоро умреть, а он через два месяца умер.

Я пришла, стала копать тюлипаны белым днем, тако, наверно, к вечеру. «Господи, какая я стала!» — и стала плакать. Какая еще была дура, наругалась. Он мне копал, хотел — хорошо. Я кричу, что срезал два тюлипана, ну и Бог с ими. Он — хоп и коло мене стоить. Белый день, понимаете! Я согнулась копать, чищу сапу[102], глядь, а он стоит. Окопелся об той забор и стоить, ни слова не говорить. А я не годна[103] ни дыхать, ни говорить. Думаю, мечтаю, а говорить не можу, (у) мне отнялся язык, мне примерз язык или что, я захлебываюсь воздухом. А нигде никого нема, хоть бы кто-нибудь шел. Никого. Но я вижу, что он стоит коло мене рядом, ни слова не говорит. Ну, Господи, это, наверно, мене пужаеть. Я снова давай: «Верую во Единого Бога Отца». Сестра кажет, что «ты не видела, ты просто так подумала, и тебе так показалося, а ничего там не было». Да говорю: «Шо ты мене за пьяную считаешь или за кого? Как не было! Я вижу, что стоить, вот оперся себе так рукой и стоить, а мне ни слова не говорить. Я хлюпала тым часом, а как подняла голову — он стоить». Вот и с тых пор я больше его не видала.

Приснился только что: «Бабушка, я тебя забрал бы. У тебя дуже болять ноги, а страшно длинная стежка, дуже узенькая и дуже длинная. Ты, я боюсь, что ты не дойдешь». Вот. А я думаю: «Ну и слава Богу, и не бери меня, бо я не хочу умирать». А другой раз приснилось, что он мне говорить: «Ты ще спишь?», а я говорю: «А что?» — «А я тебе дом приготовил, комнату приготовил». — «Какую комнату?» — «От иди, поглядишь». Это ж снится.

Я была у Киеве, ездила на экскурсию — Печерские лавры. Вот в одну комнату зашли, и той, что экскурсию ведеть, объяснил, что это вот гробница, там стоит гроб, но закрыты, правда. Я не видела, хто там лежить вот во гробнице, там тово и тово, там какого-то отрика[104], то ище кого-то. А это вот две комнаты — это батюшки знаменитого. Там висить его вот эта сибирка, что надевалася, кадило, что кадил, и гроб стоить, и он лежить. А что там лежить, я не видела, накрыто бледно-розовым полотном.

И так мне приснилось, что мой муж мне показываеть комнату. А комната одна, де он живеть, его комната, а вот тут моя комната: «Это будет твоя, будем рядышком жить». В его комнате стоит гроб, но пустой. Я не спросила, что то стоит, бо я испужалась. Я в мою комнату пришла, он говорить: «Вот сюда можно будеть гроб положить». Показал мне куда. А (в) такой бледно-желтый цвет покрасеная комната. — «Правда, хорошая?» — А я рассердилась: «Да не надо мне твоя комната, я не хочу умирать». И проснулась. Это что-то, наверно, связано с чем-то, что за то, что я жалела за им. Или, можеть, он (в) самом деле хотел, чтоб я умерла, а я не умерла. Я даже не знаю, что то было. Очень страшно: жили-жили — и расставаться.



ЖИЗНЬ В БЕДНОСТИ


Батька нами не занимался, он у нас был пьяница, дрался страшенно, мамка всегда болела. Вот она нас учила молиться. Пришла вечером домой — молись. Я устала так — утром помолюсь. Не, покуда не помолисся, не дасть задремать. Я теперь такая благодарна. (У) нас мама была хозяйка и очень хорошая. Шо она нас научила, мы умеем все. А батька не учил нас никогда.

Я да сестра, нам было дуже чяжело жить. Топить не было чем, я ходила в лес. Чем-нибудь ноги обмотаешь и по снегу. Мне нема во что обуваться, по снегу босы ходили. Онучки намокнуть; как мороз, то ничо, замерзнуть, а как чуть отлыга[105]-то распустила, ноги мокрые, красные.

Вот мы колоски на поле собирали и раздавливали зерны, так во там (в) мешочек там скоко налузиш[106]. А их не давали собирать. Вот едеть на коню и, как пойметь, то заберет то все и порассыпает. Были ездили. Дед, наш сусед, едет на коню и догнал, мы ж девочки еще были, и взял и высыпал. Брать нельзя, пускай пропадеть — не тронь. Пускай гниеть, а ты не тронь.

А в школу не ходили, у нас то(ль)ко было четыре класса. Я считаю же их окончила. Один класс до войны, хоть я там ничего не понимала, а то(г)ды посчитали уже второй класс, а то(г)ды уже трети, четверты вместе. Така(я) ученья мое, вобще неграмотная женщина.

Покуда я не вышла замуж, мы то(ль)ко спали на печке. Щас ни у кого печки нету дома, а то(г)да была печка в доме, на печке спим и что-нибудь просушить, чтоб курям смолоть. А млына[107] не было, а мололи вот такие еты два камня, один камень круглый лежит, а другой сверьху, такая дырочка, (в) ету дырочку насыпаеш и то(г)ды крутиш этый камень, оно так мелется.

Вот как мы жили, страшно, ужасно, беднота, воши неосыпучие были. Мамки две сестры умерло, остались дети сироты. А чо умерли — после войны был тиф неизлечимый. Температура страшная, сорок один, сорок два градуса, человек сгорает, сразу умираеть. И голод. Посля войны голод был и тиф. Ско(ль)ко людей помирало с голоду! Такой был голод за то, что не уродило ничо, и за то, что забирали. Придуть команда такая, что есть такое снимшее[108], все заберуть, а скажешь слово, то все, облупит так, как попало.

А жили бедно, ничо в нас не было. Мы с мужем женились, а он (в) шинели, как пришел с армии, а я (в) куфайке. Выходила замуж, а не мала туфлев. Сильно тяжело было жить. Я замуж выходила, пришла к им. Жили вместе с его родителями. Его отец был страшенно жосткы[109], религиозны. На все село самы грамотны. К ему со всеми вопросами шли все разбираться. Но был дуже резкы к детям. Может, так и надо было. Мене мамка сказала, что как сказал отец, то Боже спаси сопротивляться хоть одно слово. Сразу умолкай и все, закрывай рот на замок. Ни одно слово против не надо сказать, нельзя. Батька — это как Бог.

А мать моего мужа была больная, нога болела, не могла ничо робить. И так (у) их было грязно страшно. Мы жили все вместе: дед, бабка, брат, сестра. И одна кровать и печка. Вот и спали трое на печке, а трое на кровати. Вот заходишь в хату, пол земляной, а по ногам туча блох. Вот мама ко(г)да выстирает рубашки, встанешь утром — не похоже, что белая, вот такие мелкие пятны, такие блохи были страшные. Но у нас хоть блохи, а у других людей вошей было куча.

Щас в кожного человека своя баня. Хоть она черная, но зато мне чисто, нихто не ходить, своя семья только. А раньше семьями ходили. Вот на улице две бани. И натопють человек с десять, а у кожного дети были, семья. Оны волокуть свои шмутки на каменку, а воши трещать во всю. Так все детство, потом чуть стало легше, потом стали уже не так жить.

Мы робили в колхозе, не получали ни единственного рубля. Никогда. Мы не получали единственной копейки всю жизню, ско(ль)ко мы в колхозе робили. Вот двадцать пять лет чи тридцать я там робила, ни одного рубля не получила. Вот что запишуть, что я была на работе, вот мы за что работали. Ходим, отмечает бригадир, что был выход. То(ль)ко выход, а нам же ни копейки. От так работашь, работашь, у конце года запишуть, посчитають, то може там по триста грамм кукурузы дадуть за год. Нихто не давал ни пшеницы, ни ячменя. Вот кукуруза, поналомають ей, понавозють ее с гноем[110] в кочанах. Сначала она сопрееть, станеть гнить, потом дадуть тэй кукурузы. Ну хоть свиням кидай да курям.

Вот Хрущев вражий, он нас замучил, то(ль)ко одну кукурузу сей. Да еще какую-то батьку и матку сделали, папа да мама. Мамы четыре ряда, папы два. И надо обрывать маму, папа чтобы осеменял маму. А ходить черти куда, он конец села, оттудова с пять километров, и кожны день оборвать маму, чтоб папа осеменил хорошо. А пишуть нам от центнера, вот скольки там ты сдала центнеров, то то(г)ды по сто грамм кукурузы получишь в кочане.

А табак! Само чяжело было табак, шыисят сотых табака. Табак посодим, а то(г)ды надо его ломать, листы такие большие, больше, как полметра, сантиметров 80. Надо его выселить[111] на голку[112]. И шпагаты такие, о тут вушко, вот сюда силяешь, суваешь на шпагат. Вот держишь и силяешь листочки, силяешь, силяешь, нассуваешь на шпагат. По две голки по этых, чи по три, я забыла, сували. Называется эта нитка швара. Этых швар сделаешь за вечер сто, чи сто пидисят, чи сколь. Потом надо итить их повешать все, чтоб оны просохли. А тут рама — развешать надо на чердаках, на крышах там, высоко. И на гору вылазишь наверьх, на крышу. У нас называется «гора» — вот такой чердак, высокая крыша такая. Вот под тэй крышей развесим. А потом сушить и сдать.

Была сушарка, де табак сушили, там помногу, помногу так рядышком вешали. Завешают так, что палец не просунешь, и сохнеть. Были специально три девки, шо там обрывают тое, а мы другое вешаем. Потом надо его сложить вот так: листочек — листочек. Такая была клетка, станок такой, наслаживаешь, наслаживаешь туда, и тако притянется, и свяжуть его тесненько, как прессом стягали, и получается как от (в) виде коробки спички, то(ль)ко огромны такие вот. То(г)ды и сдавать. А которы привозя(т), оны то(ль)ко проверяють, чи сухое, чи какое, шоб не влажны был.

Страшно чяжело было. Это было варварски труд для женщин. Я (в)спомню ко(г)да, это живая каторга была. Не было как детенку исть сварить. А заробляли ни рубля, нам не платили деньги. И вот я своих детей не видела маленькых. Их то(ль)ко ноччю приду пощупаю и на поле.

Вот это какая была жизь, можно было разжиться, чи можно было жить, чи можно было детей?! Пойдешь на исповедь, батюшка говорить: «Винись, аборты делала?» А шо ж, не делала! А куда ж я их мала родить? Я кажу[113]: «Батюшка, да вы не знаете нашу жизть. Да вот нам николи[114] не позавидовали, не сказали, что грех это. Потому что мусил[115], но нема что».

У меня не было ни одеяла, ни покрывала, ни кровати. Вот мы построили хату, а кровать с чо ж мы сделаем? «Иди, Родион, в лес, — мой муж назывался Родион, — принеси палок да и сделаешь нары, да и будеть кровать». Пошли с мужем в лес, срывали этых палок. Пола не было деревянного, был такой земляной. Он забил туда колья, сюда четыре колика, потом четыре палки, досток положили. Мамка дала две новых вереты[116], что выткала сама. С какогось рядна сделала матрас, набили соломой, вот это наша кровать была. Мы не могли налюбоваться ж этый кроватей. А там така была пылина, там токо заводились блохи.

И не то что мы одны, вот все селы так. Наше село ще такое было, баня хоть по черно, да есть, а вокруг селы — и бань нет, оны не моются, оны покупаются в корыте. Вот там-то было горе. У меня один хохол был: «Гришка, ты ко(г)да-нибудь моесся чи не?» Ще как он народился, мать его мыла, а он не мылся. Говорю: «Да пошел бы хоть летом да в речку да вымылся». Он боится воды.

Мне так надоела эта жизь, думаю, да лучше я утопюсь. Детям я так рада, а не маю ни босоножки, ни плавки, ничо купить за что — ни одного рубля. Муж задаром и я. И как робили мы — от ночи до ночи на поле. Я в шесть часов иду на поле, потому что хоть трошки[117] не так жарко, а потом жара. Нам по три гектара кукурузы давали. Кукуруза, подсолнух, картошка, бурак[118]. Вот даст тебе с двадцать рядков километров, наверно, с десять чи с двенадцать. А ен посеяны рядком один бурак в бурак, а надо его разделить. Так рачки[119] стоиш целы день, так опухнуть аж глазы. Так мы робили день при день на работу.

А потом, шо-то мне создалось, и чо я маю быть дурней всех? Да нехай мне лучше засудють, чем так жить. У нас был сад большой, понасушили сушни. Не было ни копейки, займу денег, понакупляю орехов, сухих яблок, груш, слив, сала. И поехала. Двое чи трое нанимаем машину, мы ж ездили, я ж кажу, круг[120] света. А что было делать?!

А на поле не иду — нанимала человека. Были люди нищи, без копейки. Плотю двадцать рублей в день чи пятнадцать, и мою норму, какая мне положена, всю уберуть. Муж помогаеть. Но все равно это было плохо, надо, чтоб я сама. Мамка плакала, что во я боюсь, тебе засудють. Я всю свою выробляла норму, какая положена, а все равно судили. Взяли меня нарисовали на газете (в) конторе, что поезд тронулся, а я бежу с чемоданами двуми и кричу: «Подожди!» А мой муж был, ну, замещал председателя колхоза, пришел: «Кто нарисовал мою жену?» Сказали кто. Он подошел, газету оборвал, ему (в) мордягу и сказал: «Еще раз нарисуешь, то знай, что я тебя растолку». И ен, поди, поизвинялся, меня не стали рисовать.

Но сделали другое. Мы город посадили, картошка цвететь, а тут приехали два коними, переорали[121] мне город. Пришел там председатель сельского совета, милиционер и взяли меня групповали, чтоб я ничо с города, никакого урожая: ни лука, ни бурачка, ни картошка, потому что я поехала торговать свою фрукту, чтоб себе деньги заработать. Вот можно было разжиться? Это было душегубство живое, это ж была Хама жизть.

Мы тогда построили хату, вот этот дом, де я живу. То было сто записок в милицию, что мы неправильно строим, что я ездию зарабатываю деньги и строим дом. А то(г)да ще, в то время, то(ль)ко два дома строилось на село. Были халабуды, одны мухи и воши, извините мне, пожалуйста. Ну, пережили. А потом зажили[122] новый строить дом. Это уже прошло, наверно, годов двадцать-двадцать пять. Уже смуровали[123] его, накрыли, приготовили ошекотурить, а нам пришла повестка в район приехать, (в) райисполком. Я мужа не пускаю, сама поеду. Я годна откупиться, а муж не можеть, а надо откупляться уже. Что делать? Надо купить план дома. Мы не брали план, мы хотели на своим городе строить. Приезжаеть булдозер валить дом, я плачу, кричу, не пускаю. Я встала в ночи, дождь прошел, и босиком двадцать километров. Мне муж кричал: «Куда тебя черт несеть? Нехай валять». — «А я не дам завалить дом». И не дала.

Набрала гроши[124], я уже мала деньги, а то заняла, пришла пешком. Я приходю, его фамилия Доренко, я уж знала, что он добрый. Утром пасотены мои все в крови, крысалая[125], босая. Он открыл двери, а я страшна, плачу, ему деньги сую: «Помогите мне ради Бога, чтобы я построила дом. Мне валят, приехали с бульдозером». И он мне помог. И сразу люди закричали, были заявления, писали, что за дом, а не валють. Вот какое было время.

Я не то что жалюся. Просто мы дом хотели построить за то, что (у) мене есть дети, будуть внуки приезжать, будуть поженятся, я буду мать, где положить, чтоб оны мали де свое место. Дед мой говорить: «Наши внуки вырастуть, скажуть: „От деда какой умница, построил нам дом, маем, куды приезжать”». Мене там не нарядно, но главно, что есть, де леечи, дети себе отдыхаются, и дочки, и зятьи, и чи тые внучки.

Скоко мы с им горя пережили! Одно горе было, Господи! Дети родятся один за одным, топить нема чем, в лес пойдешь да срубаешь палку, да оштрахуют, а платить нема чем. А купить дровы чтоб — тода нихто не продавал, во-первых, а во-вторых, за что было купить? Я не могла терпеть такую жизнь, говорю: «Давай что-нибудь делать, потому что можно сдурить. Кидай это все к чорту, этот колхоз».

Он поехал (в) Каменец, он был работящий, и устроился на работу, и стал зарабатывать очень хорошие деньги. А работали — копали лопаткой землю. Не было еще эскулаторов вот де-нибудь подготовить почву, но оны вручную копали лопаткими все. Дак мэр города их дуже любил, зарплату им не жалел и что надо, и давал им участок. Их было там пять человек. Вот какое еще время было у Каменцу. Давал участок ему на самом лучшем месте.

Приехал домой, говорит: «Будем строить там». Я сказала мамке, то мамка: «Ты что, с ума сошла, поедешь в такую даль — свет белы — жить. А вдруг завтри война, его заберуть на хронт, а ты (в) чужим краю останесся с тримы детями». Вот скажите, не дикые люди были?! Но а я какая была? Тоже была дика. Но я молодая была, ще не понимала ничо. Шестьдесят километров от нас — свет белы, какой же это свет?! Ну и что, что чужие люди, познакомимся — будут же свои. Не пошли.

Директор города (то я не знаю, чи как сказать): «Вот ты будешь жалеть». Он говорит: «Да что, когда жена моя не хочеть». Но это ж она что понимала, балбеся забитая, мамку послухала. Как будто тут мене рай. А (у) мене что тут есть? Что ж я тут теряю? Что?! Вот какие мы были ще сами забитые дуже, такое время было, что не мали развития никакого. А теперь жалею.

Когда Андропова поставили, помните, было время, о как было страшно! Мы не маем таких денег, чтоб купить в магазине водку, свою делали. Это страх было: кто сделаеть водку, поимуть[126] — штрах неоплаченный, не можешь выдрыбаться[127]. Судил их страшно, свадьбы не разрешал делать никакие, судили за все. Но слава Богу пропал.

Нам стало хорошо, вот когда Брежнев был. Мы ж пенсии никто не получали, это Брежнев нам дал. Сначала по восем рублей была пенсия, а что такое восем рублей?! Моя мамка получала восем рублей, а потом двенадцать, же стали рады: двенадцать рублей! А потом двадцать один рубль.

Ничо мне не надо, не буду журиться[128], всю жизь была журня, журня. Мене дети вопреж[129]: «Бабушка, ну посиди с нами, расскажи казку[130]». Это казка? «Девочки, миленькие, это ж правда была». Я все, что вы думаете, рассказала вам? Его все не расскажешь. И во половина забыла же как оно было, бо же нам стало щас лучше, мы уже привыкли. Вот хотела рассказать, как мы мучилися при своей жизни, какая была жизь, как люди могли разбогатеть — им не давали. Наша такая была страна, что любила одных пьяниц и бедных. А теперь же ничо не кажуть, все можно, а мы уже не годные. Можешь жить, май хоть сто квартир, хоть сто домов, хоть скоко май денег. Ты заробил[131], значит ты маешь. Мы же негодны стали зароблять.



1 Расшукать — разыскать.

2 Орали — пахали.

3 Гарманить — молотить каменными катками или телегами, нагруженными камнями, в которые впрягались волы или лошади. Их гоняют по настланным на земле развязанным снопам пшеницы, пока из колосьев не выбьют все зерно, которое потом отделяют от соломы и собирают.

4 Де — где.

5 Побочены — соседние.

6 Поднять — раскулачить.

7 Шаглота — отбросы, подонки.

8 Почать — начать.

9 Сховать — спрятать.

10 Дирка — дырка.

11 Протрусили — протрясли.

12 Был запрет на косьбу камыша.

13 Студа — оттуда.

14 Кут — угол.

15 Разом — одновременно, в одно и то же время; сразу.

16 Форая — хворая, больная.

17 Фуртуна — сильная буря (румынск.).

18 Коло — около.

19 Колышка — колюшка.

20 Латка — кушанье из рыбы, приготовленное в специальной посудине — латке.

21 Шукали — искали.

22 Копа — большая куча сена, снопов хлеба, копна.

23 Постолы — легкая обувь, состоящая из одного или нескольких кусков кожи, брезента, стянутых вокруг ступни шнуром.

24 Шворка — шнурок.

25 Жерна — жернов, плоский каменный круг, служащий для размола зерен в муку.

26 Ис хиругими — с хоругвями.

27 Ховать — здесь хоронить.

28 Бедка — повозка.

29 Портретами Сталина.

30 В 1905 году был принят «Указ об укреплении начал веротерпимости», подписанный Николаем II, отменивший все прежние гонения старообрядцев государством и церковью.

31 Стрепалась наник — истрепалась окончательно.

32 «Спаси Христос» у некоторых старообрядцев соответствует слову «спасибо».

33 Кача — каток для глаженья белья, укачивание — глаженье (?).

34 Мать — иметь.

35 Ще — еще.

36 Гулять — развлекаться: играть в различные игры, танцевать, ходить в гости.

37 Сам — один, в одиночестве.

38 Рели — качели.

39 Старать — выбирать.

40 Танки — игровые пляски.

41 Дуже — очень.

42 Сыр — творог.

43 Лишки — излишки, избытки.

44 Жеровать — есть, наедаться, жрать.

45 Кархать — харкать.

46 Тикать — убегать.

47 Спивать — петь.

48 Стебать — шить, обшивать; нестебанный — непрошитый.

49 Болото — грязь.

50 Хитрый — искусный, ловкий, сообразительный.

51 ГРУ — Главное разведывательное управление.

52 Горготать — хохотать.

53 Трохи — немного.

54 Камора — чулан, кладовка.

55 Домони — домой.

56 Бог — здесь: икона.

57 Заскочистая — непослушная, своенравная.

58 Раскуркулить — раскулачить.

59 Курить — здесь: приносить вред, проказить.

60 Поймуть — поймают.

61 Доси — до сих пор.

62 Казать — говорить.

63 Чутно — слышно.

64 Зараз — сейчас.

65 Приховывать — припрятывать.

66 Але — но.

67 Пропалю — пропаду.

68 Маинки — похороны.

69 Своя — родственница.

70 Хакать — тяжело дышать.

71 Бачить — видеть, смотреть.

72 Ячать — жалобно петь.

73 Страва — еда, подаваемая на стол.

74 Сырок — творожок.

75 Крайно — очень редко.

76 Город — огород.

77 Груба — небольшая низкая кирпичная печь.

78 Индус — аббревиатура 1930-х годов: индивидуальная усадьба.

79 Латка — небольшой участок, клочок земли.

80 Перьма — Пермь.

81 Лишаться — оставаться.

82 Подымать — раскулачивать.

83 Ошалать — сойти с ума, потерять рассудок, сдуреть.

84 Штохать — толкать.

85 Гроши — деньги.

86 Заробить — заработать.

87 Колик — колок, небольшой кол; здесь: неподвижно.

88 Помыкать — вытащить, выдернуть из земли.

89 Воробец — воробей.

90 Калужа — лужа, яма с водой.

91 Жадный — желательный, желанный.

92 Комель — верхняя часть печи, часть дымохода.

93 Рогателка — раздвоенность.

94 Чисто — совершенно, совсем.

95 Лытка — нога, бедро.

96 Нашмолить — натереть.

97 Колюка — колючее растение.

98 Штурпаки — остатки стеблей на корню на сжатом поле, стерня.

99 Толкушка — бестолковая.

100 Лишить — оставить.

101 Нагадать — вспомнить.

102 Сапа — мотыга, тяпка для разрыхления земли.

103 Годен — способен.

104Отрок — ребенок, юноша.

105 Отлыга — оттепель

106 Налузать — налущить.

107 Млын — мельница.

108 Снимшее — снятое.

109 Жесткий — сердитый.

110 Гной — навоз.

111 Силять — нанизывать.

112 Голка — иголка.

113 Казать — говорить.

114 Николи — никогда.

115 Мусить — долженствовать, быть должным.

116 Верета — ряднина, сшитая из 3—4-х полотнищ грубого холста.

117 Трошки — немного.

118 Бурак — свекла.

119 Рачки — раком, на четвереньках.

120 Круг — вокруг.

121 Переорать — перепахать.

122 Заживать — наживать, приобретать.

123 Смуровать — построить, сложить из кирпича.

124 Гроши — деньги.

125 Крысалая — расцарапанная.

126 Поимать — поймать.

127 Выдрыбаться — вылезть, выкарабкаться.

128 Журиться — горевать, печалиться.

129 Вопреж — прежде, как-то.

130 Казка — сказка.

131 Зароблять — зарабатывать. 




Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация