Кабинет
Михаил Эдельштейн

Биография как текст и контекст

Биография как текст и контекст


Ю р и й  З о б н и н. Дмитрий Мережковский. Жизнь и деяния. М., «Молодая гвардия», 
2008, 448 стр. («Жизнь замечательных людей»)

 

Наиболее успешные жэзээлки последних лет написаны, как правило, с явными отступлениями от сложившегося канона популярной биографии жэзээльского извода (исключение — Алексей Варламов, о котором речь ниже). На этом фоне не слишком примечательная сама по себе книга Юрия Зобнина о Мережковском кажется возвращением к истокам жанра, со всеми его достоинствами и недостатками. Она легко и довольно увлекательно написана, автор не уклоняется ни в беллетристику, ни в наукообразие, не вязнет в материале, не боится обобщений, знает фактуру. Вполне понятно, почему редакция ЖЗЛ делает на него ставку, — в ближайшее время вслед за Мережковским ожидается Вячеслав Иванов, изваянный питерским исследователем, на очереди, судя по всему, и другие мэтры Серебряного века.

Конечно, книга Зобнина откровенно компилятивна, в ней множество цитат и пересказов вполне известных и доступных источников и минимум самостоятельных изысканий. Но в отсутствие сколько-нибудь серьезной биографии Мережковского и грамотная компиляция — вариант не худший.

Проблема, однако, в том, что биография — это всегда «портрет на фоне», то есть не только текст, но и контекст, не только сам герой, но и его окружение. И тут читатель Зобнина то и дело сталкивается с раздражающими мелкими неточностями. Сами по себе не слишком значительные и на «магистральный сюжет» не влияющие, они в то же время подрывают доверие к целому — что это за биография, где всякую деталь нужно перепроверять?

Вот урожай, собранный лишь с двух страниц, где речь идет о новых знакомых Мережковского середины 1890-х.

«Более чем на двадцать лет с этого момента [1893 год. — М. Э.] Перцов становится самым доверенным лицом в обширном круге „литературных знакомств” Мережковского». Автор преувеличил срок близости Перцова и Мережковских вдвое. На самом деле уже к 1905 году (т. е. через 12 лет) в их отношениях наступило резкое похолодание, скоро закончившееся практически полным разрывом, а уж через 20 лет бывшие друзья и вовсе едва здоровались.

«Именно Перцов становится издателем фундаментальных антологий, впервые наглядно представивших образцы творчества „в новом роде” (до их выхода о „символизме” говорили лишь в умозрительном плане)». В 1895 — 1896 годах Перцов действительно составил две антологии — «Молодая поэзия» и «Философские течения русской поэзии». Но из 42 поэтов, представленных в первой из них, символистами можно назвать лишь Мережковского, Минского, Брюсова и Бальмонта (притом все они были более или менее широко известны и до выхода «Молодой поэзии», так что ни о каком «впервые» речь не идет). Сам Перцов впоследствии писал о том, что в антологии запечатлен «фофановский момент» истории русской поэзии, символизму предшествовавший. Что же до «Философских течений…», то они и вовсе составлены из стихов русских классиков от Пушкина до Апухтина и сопутствующих аналитических статей и имеют отношение к «борьбе за идеализм» 
в русской критике, но никак не к символизму как таковому.

«Розанов, тогда [в 1897 году. — М. Э.] еще лишь вынашивавший идею своей феноменальной <…> „исповедальной” философской эссеистики, но уже завоевавший себе „имя” как исследователь Достоевского, полемический противник В. С. Со­ловь­ева и талантливый „нововременский” публицист, смело обращавшийся к рискованным проблемам истории религии...» К 1897 году Розанов поместил в «Новом времени» лишь несколько малозначительных и прошедших незамеченными статей, да и про историю религии ничего «смелого» и «рискованного» еще не сказал — интерес его к этим темам только пробуждался.

Но особенно не повезло Волынскому. Весь образ критика и редактора соткан из натяжек и неточностей (почему, к примеру, Зобнин считает, что Волынский, приступая к ревизии истории русской критики, рассчитывал на «благодарность» со стороны «деятелей либеральной демократии»?), а история его отношений с Мережковскими изложена весьма тенденциозно и пристрастно. Даже момент их знакомства описан с «вольностями»: «Мережковский, обживая приятную роль „главы семейства”, пригласил коллег из „Северного вестника” на торжественный ужин». На самом деле не «коллег», а одного Волынского, и не на «торжественный ужин», а «на чай».

Вдобавок очерк Волынского о Гиппиус 1923 года «Сильфида», откуда и почерп­нута эта информация, назван «неопубликованными воспоминаниями» и цитируется по предисловию А. Л. Евстигнеевой и Н. К. Пушкаревой к публикации писем Гиппиус к Волынскому в 12-м выпуске альманаха «Минувшее». Однако «Сильфида» была напечатана 15 лет назад, в 17-м выпуске того же «Минувшего», в составе цикла очерков-портретов Волынского «Русские женщины».

И уж совершенно произвольным представляется сделанное на основании одного, вполне описательного и «объективного», фрагмента «Сильфиды» утверждение, будто «даже спустя тридцать четыре года [после знакомства с Гиппиус. — М. Э.] Волынский не смог (да, верно, и не считал нужным) скрыть нежность и любовь, которую он пронес через всю свою нескладную и бедную жизнь».

Справедливости ради замечу, что подобные «ляпы» при переходе «от текста к контексту» свойственны отнюдь не одному Зобнину. Скажем, расхваленная критикой и олауреаченная книга Варламова об А. Н. Толстом построена точно так же — уверенное изложение собственно толстовской канвы сменяется приблизительно­стями и неточностями, стоит автору сделать шаг в сторону.

Так, виновником конфликта Мандельштама с Толстым (история, приведшая к знаменитой пощечине) назван писатель «Саркис Амирджанов, позднее выступивший под псевдонимом Сергей Бородин». На самом деле все наоборот: это Сергей Петрович Бородин, много писавший о Средней Азии, до 1941 года пользовался псевдонимом Амир Саргиджан. «Несохранившийся» второй номер журнала «Остров» на самом деле выявлен и опубликован еще в середине 1990-х — но в сборнике, посвященном Гумилеву, а не Толстому, оттого и не попал в поле зрения автора. Секундантов на дуэли Волошина и Гумилева было не два, а четыре (кроме Толстого и Кузмина еще Шервашидзе и Зноско-Боровский). И т. д.

Вернемся, впрочем, к Зобнину. Выше речь шла об ошибках, так сказать, «нефункциональных». А вот примеры неточностей «со смыслом».

«Впервые о новых задачах русского искусства Мережковский заговорил в лекциях, объединенных общим <…> названием, — „О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы”. Читаны эти лекции были <…> 8 и 15 декабря 1892 года в аудитории Соляного городка <…> Даты, конечно, выбраны не случайно — поклонник декабристов Мережковский ощущал себя революционером, „выходящим на площадь”, чтобы сказать „новую истину”. Свое выступление (в начале 1893 года текст будет опубликован в одноименном сборнике критических работ Мережковского)…» — прервем цитату.

Во-первых, лекции назывались «О причинах упадка русской литературы» и «О новых течениях современной русской литературы». А общее название впервые появилось в упомянутой книге 1893 года, так что определение «одноименная» к ней не подходит.

Во-вторых, эта книга была не «сборником критических работ», а воспроизведением текста тех самых лекций.

Наконец, в-третьих. Мережковский, ощущающий себя наследником декабристов, — предположение не хуже всех прочих. Никаких особых оснований для него нет, но нет в подобном допущении и ничего криминального. Однако зачем же в угоду эффектной догадке умалчивать о том, что одна из лекций впервые читалась Мережковским еще 26 октября в Русском литературном обществе? В конце концов, «октябрист» — тоже красивое слово.

И это далеко не единственный пример пренебрежения фактами ради производст­ва сомнительного вкуса эффектов. Например, известный эпизод с визитом Дягилева к Буренину Зобнин пересказывает по «Литературным воспоминаниям» Перцова, но при этом «вразумляющий удар» цилиндром «по физиономии» превращается в «набил незадачливому критику морду (иного выражения и не подобрать)».

Но если фактическая сторона биографии Мережковского в целом все же воспроизведена добротно, то концептуальная часть вызывает куда больше сомнений. Авторские обобщения зачастую слишком размашисты, оценки — произвольны, а трактовки — приблизительны.

«Как бы ни относиться к [Религиозно-философским. — М. Э.] собраниям, нельзя не признать, что все происходившее на них и вокруг них, в сущности, единственнаяреальная попытка мирного соглашения всех группировок образованного общества дореволюционной России»[1]. Ровно напротив. Как ни относись к РФС, нель­зя не признать, что к интересам подавляющего большинства интеллигентских «фракций» их проблематика не имела абсолютно никакого отношения.

Что дает Зобнину основания полагать, будто античные переводы Мережковского, весьма прохладно встреченные современниками и традиционно третируемые специа­­листами, «ныне составляют гордость русской школы художественного перевода»?

Под «историческим» христианством Мережковский понимал, разумеется, вовсе не только «практику современных ему священнослужителей».

Примеры можно множить. Но печальнее всего то, что удовлетворяться ролью собирателя и компоновщика материала Зобнин вовсе не собирается. Налицо «вилка» между амбициями автора и реальностью его текста. Как результат — анализ проблемы постоянно подменяется произвольной психологизацией и не менее произвольными оценочными характеристиками («Бред! И роль Гиппиус сочувствия отнюдь не вызывает!»), а то и морализаторскими пассажами с сопутствующими обвинениями героя в прелести и прочих грехах.

Желание непременно создать «концепцию», сделать «открытие» в конце концов приводит Зобнина к сенсационному заключению: печально знаменитое выступление Мережковского по французскому радио в поддержку «освобождения России из-под власти большевиков», осуществляемого нацистской Германией, — не более чем легенда. А статья «Большевизм и человечество», напечатанная в коллаборационистском «Парижском вестнике» в 1944 году (через три года после смерти писателя) и до сих пор считавшаяся текстом того самого радиовыступления, — фальшивка, состряпанная муссолиниевской пропагандой. Доказательство — в 1998 году была опубликована последняя работа Мережковского «Тайна русской революции», более полувека считавшаяся утраченной, но сохранившаяся в Париже, в частном архиве. Текст этого эссе в значительной части совпадает 
с текстом статьи из «Парижского вестника», хотя многократно превосходит его по объему. Вывод — фашистские пропагандисты создали на основе рукописи Мережковского, посланной им своему итальянскому переводчику, агитку, которая и ввела в заблуждение русских парижан.

В этой цепочке допущений ни одно звено не подтверждено документально. Неизвестно, посылал ли Мережковский рукопись «Тайны русской революции» в Италию. Нет никаких доказательств интереса к Мережковскому со стороны муссолиниевских пропагандистов. Непонятно, почему никто из современников событий никогда не опровергал неоднократно озвучивавшуюся версию о радиовыступлении писателя. Наконец, отчего не предположить, что Мережковский сам использовал свой последний труд для создания на его основе агитационного материала? Кажется, такой способ объяснения текстуальных совпадений куда более прост и логичен.

Но худшие страницы книги посвящены… Вячеславу Иванову — тому самому Вячеславу Иванову, биографию которого Зобнин сейчас дописывает. Пересказы ивановских концепций — сложнейших, темных, нуждающихся в едва ли не по­строчном комментировании — выполнены в уже знакомой нам размашистой стилистике «набил незадачливому критику морду»: «…свободное и сознательное „нисхождение” „постхристианского” человечества в „хаос” можно для простоты и наглядности представить как судьбу рафинированного интеллигента, завершившего гимназический и университетский курсы, в совершенстве овладевшего всеми премудростями философии и богословия, исчерпавшего сокровищницу мировой литературы, понаторевшего в утверждении достоинства собственного „ego”, — а затем плюнувшего на всю университетскую премудрость, сбросившего штаны и манишку, схватившего дубину, чтобы вольно сокрушать черепа врагов, и побежавшего в чистое поле, отвоевывать для себя жизненное пространство да насиловать в ожидании здорового потомства красивых самок». Основное содержание пяти «ивановских» страниц составляет прокурорская интонация, в повествовании о Мережковском проявляющаяся лишь изредка. Поэт и мыслитель назначается ответственным за все серебряновечные эксцессы, вплоть до намерения Александра Курсинского «изнасиловать всех».

Судя по всему, читателей ЖЗЛ в ближайшем будущем ожидает немало приятных минут.

Михаил Эдельштейн

 



[1] Шрифтовые выделения принадлежат автору книги. Постоянное указание на особую важность тех или иных положений при помощи курсива и полужирного выглядит, на мой взгляд, довольно комично. Впрочем, дело вкуса, конечно.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация