Кабинет
Вл. Новиков

По-новому о вечном: Панов и его историческая поэтика

(М. В. Панов. Поэтический язык Серебряного века. Символизм. Футуризм. Курс лекций)

 

М. В. П а н о в. Поэтический язык Серебряного века. Символизм. Футуризм. Курс лекций. Расшифровка, подготовка текста, предисловие и примечания Л. Б. Парубченко. СПб., «Нестор-История», 2019, 424 стр. с илл.

Тынянов, Шкловский, Эйхенбаум, Якобсон, Томашевский... В этом незакрытом ряду должно стоять имя Михаила Викторовича Панова (1920 — 2001). Он не только легендарный лингвист, но и крупный литературовед, продолжатель славной традиции спецификаторского изучения художественной словесности (избегаю здесь выражений «русский формализм» и «формальный метод», памятуя слова Эйхенбаума: «Нам следовало тогда назвать себя не формалистами, а специфистами»).

Мне уже доводилось в повести о Панове («Новый мир», 2015, № 7) рассказывать о том, как создавалась им история русской поэзии в ее имманентном саморазвитии. История, понимаемая как «чистое движение поэтических форм». Изначальная ее версия — тетрадка старшеклассника предвоенного времени — первый научный опыт Панова, еще не выбравшего языкознание в качестве основной профессии. А потом был легендарный спецкурс на филфаке МГУ 1970 — 1980-х годов. Он проходил по кафедре русского языка и официально назывался «История языка русской поэзии». Сам Панов, однако, в устных разговорах называл свой курс «историей поэзии», говорил о его эстетической направленности, активно пользовался литературоведческой терминологией.

Панов работал в диалоге не только со студенческой, но и со «взрослой» научно-литературной аудиторией: количество вольнослушателей во много раз превышало число тех, кто посещал курс с учебной целью. И нельзя сказать, что Михаил Викторович оставался сугубо «устным» литературоведом: статьи о Хармсе и о Хлебникове, об основах стиховедения (вполне «авторского» и нестандартного) публиковались в сборниках и журналах. Панов целеустремленно готовил письменную редакцию своего курса, считая это главным делом жизни. Его близким случалось наблюдать, как он использует фонограмму, работая над рукописью. То есть здесь довольно интересный случай синтеза речи устной и письменной. Текст был практически готов осенью 2001 года...

Где он теперь? Юридические наследники за девятнадцать лет никак не обнаружились, не предприняли каких-либо попыток обнародования уникальной рукописи. За дело пришлось взяться наследникам духовно-научным. Начался процесс расшифровки фонограмм пановских лекций и реконструкции его курсов. В 2017 году поэт-филолог Татьяна Нешумова издала большой том «Язык русской поэзии XVIII — XX веков: курс лекций», подготовленный на основе магнитофонных записей 1970 — 1980-х годов и конспектов ряда слушателей. Там пановская историческая концепция предстала в полном хронологическом развороте — от Михаила Ломоносова до Андрея Вознесенского.

Еще раньше текстологией пановского наследия занялась Любовь Борисовна Парубченко, доктор филологических наук, профессор Алтайского университета. Она часто встречалась с Михаилом Викторовичем, была своим человеком в его доме и готовила тексты с его благословения. Первым опытом стала письменная версия спецкурса «Лингвистика и преподавание русского языка в школе» (Московский областной педагогический институт, 1995/96 учебный год), где явлено единство пановской лингвистики, педагогики и научной поэтики. Тот спецкурс завершался разборами поэтических текстов — не только с лингвистической, но и с литературоведческой, эстетической точки зрения. Машинопись была передана Михаилу Викторовичу, он вносил в нее правку, которая, к сожалению, оказалась утрачена. В 2014 году книга выпущена на основе машинописного текста.

А затем началась работа над подготовкой к изданию спецкурса, прочитанного Пановым в 1996/97 учебном году в МОПИ. Магнитофонная запись была осуществлена тогдашним студентом (ныне научным сотрудником Института русского языка) А. Э. Цумаревым. Это десять лекций по четыре академических часа каждая. Точное название курса неизвестно, оно дано текстологом условно и, в общем, соответствует содержанию. Хотя сам Панов и не пользовался выражением «Серебряный век», но это наименование настолько закрепилось за поэзией русского литературного модернизма и авангарда, что для нынешних читателей оно наиболее понятное. Речь идет о двадцати одном поэте — от Ф. Сологуба до Вяч. Иванова и от В. Хлебникова до Н. Асеева. О пановской концепции акмеизма можно узнать из других источников, доступны для чтения его разборы поэзии И. Анненского, Ахматовой, Мандельштама. А общетеоретические установки рецензируемой книги распространяются и на этих мастеров. Любопытный композиционный «стык»: в «символистской» части курса последним идет, вопреки возрастной хронологии, Вяч. Иванов, а прямо за ним Хлебников открывает часть футуристическую. И в лекции о Хлебникове говорится о биографической и творческой их близости: «Из символистов только Вячеслав Иванович Иванов очень высоко оценил творчество Хлебникова, помогал ему, подчеркивал свое расположение».

Книга получилась очень репрезентативная, я бы даже сказал — завещательная. Л. Б. Парубченко бережно сохранила в тексте особенности устного пановского дискурса — в полном соответствии с пожеланием Михаила Викторовича. Более того, как отмечается в предисловии: «Там, где было необходимо передать актуальные для лектора и интонационно выделенные им смыслы в цитируемых стихах, цифрами после ударных гласных обозначались типы интонационных конструкций». И в тесте мы видим не очень привычные для читателей маленькие циферки интонационных конструкций (по типологии Е. А. Брызгуновой). Это своего рода памятник и Панову-литературоведу, и Панову-фонетисту.

Текст получился в известной мере двуязычным: эмоционально-разговорные вставки необходимы для уразумения научной сути лекций. Панов постоянно следит за реакцией аудитории, проверяет степень понимания. Приступая к разговору о рифме у футуристов, справляется: «Сколько у меня еще есть? У меня полчаса или больше? Во сколько должно кончаться? Я хочу начать рифму, а как только вы почувствуете, что голова кружится, так вы мне скажите: будя!». И в этом ни малейшего актерства, Панов никогда не развлекал слушателей. Он вовлекал их в напряженную интеллектуально-эмоциональную работу, создавая при этом атмосферу свободы и непринужденности, переходя порой — не только для отдыха, но и для динамики — в параллельное речевое пространство: «Всё! Пришли — вы были румяные и веселые, сейчас вы бледные и усталые».

В самом начале книги, в лекции о Федоре Сологубе, сформулирована принципиальная сущность пановского подхода к предмету: «Поэзия может обслуживать все что угодно: политику, социологию, религию, философию, рекламу, но не обязана это делать. <…> Она независима ни от каких практических посторонних целей». Сказано спокойно, без полемического задора. Сегодня ведь изрядно обесценены эстетские эскапады на тему «поэзия никому ничего не должна». Жрецов чистого искусства тысячи, но развитию поэзии это мало способствует. Панов не эстет, он — эстетик. Он говорит о том, что поэзия может служить внехудожественным целям (и политика, и религия, и философия — ее материал), но развивается она по своим, сугубо эстетическим законам. И задача — уловить эту внутреннюю динамику, показать ее на всех уровнях содержательной формы.

«Если наука о литературе хочет стать наукой, она принуждается признать „прием” своим единственным „героем”», — писал Роман Якобсон в 1921 году. Гиперболически заявленная задача осталась нерешенной. А Панов вновь к ней вернулся. В чем его поправка к героическому проекту двадцатых годов? Прием — не единственный, а главный герой литературной истории: материал — житейский, идейный, социальный — также достоин внимания, но только с учетом его трансформации по законам искусства.

И понятие «прием» тоже неоднозначно. Речь ведь не просто о метафоре, метонимии или гиперболе. Существует — у каждого автора и у каждого литературного направления — свой доминантный прием, складывающийся из двух факторов. По Панову, «в поэзии действуют две силы, два принципа, взаимопереплетающихся, борющихся, так или иначе взаимодействующих. Это повтор контраста и повтор тождества». Для таких системных приемов Панов даже изобрел особенное наименование, индивидуальный термин — «кнотр» (по принципу зауми, чтобы не вызывал никаких ассоциаций). О «кнотре контраста» и «кнотре тождества» он писал в ряде статей, пользовался этим термином в филфаковском курсе. Однако в последнем спецкурсе Панов обходится без этого научного неологизма, он просто показывает, как системные повторы отношений действуют в конкретных поэтических мирах.

Исторические сдвиги начинаются со звукового яруса (это вся метрика, ритмика, строфика, все звуковые повторы и узоры), затем эволюционная энергия передается ярусу словесному (языковая экспрессия) и к ярусу образному: здесь особенно важен лирический герой, образ которого вбирает в себя всю идейно-духовную эмпирику поэзии). И читать стихи, постигать духовную вертикаль поэта надлежит, не идя «сверху вниз», от априорно заданной идеологизированной интерпретации к «форме» (так строятся 90% разборов поэзии литературоведами, критиками и активными читателями), а двигаясь «снизу вверх».

Реальный смысл поэзии можно услышать и усвоить в самой музыке стиха. Об этом и говорит Панов: «Я начну с рассказа о звуковой стороне стиха. Почему? А потому что звуковую сторону обижают. Начинают говорить об образах, об идеях, о направлении общественном в произведении, о типичности. Потом скажут немножко о всяких метафорах, сравнениях, о языке и скажут: „А звуковая сторона полностью этому отвечает. Этот поэт очень любил такие-то размеры”. Всё. На самом деле уже в звуковой стороне стиха заключен мир поэта».

Вот, пожалуй, методологическая кульминация книги. Надо в поэзии услышать музыку, причем не только акустически, но и эмоционально, подключив собственные личностные ресурсы. Внемузыкальное и внеличностное «прочтение» стихов эстетического значения не имеет. Очень правильно поступила Л. Б. Парубченко, полностью сохранив в тексте все стихи, звучавшие в лекциях (тактично отметив в построчных примечаниях неизбежные при устном цитировании оговорки, приведя точные названия произведений). Недаром Панов приносил в аудиторию распечатанные на машинке стихи и давал их слушателям. Он сам становился вдохновенным соавтором поэтов и вовлекал в такое «соавторство» студентов.

А после такой подготовки можно уже переходить к аналитике. Ритмические сдвиги влекут за собой перестройку семантическую. Наблюдая тяготение символистов к пеоническим стиховым структурам, Панов обобщает: «...старшие символисты построили пеонический мир», и это обусловило многозначность их образности, многозначность лирических героев.

И разговор об идейных и духовных материях приобретает научную строгость. Поразительная точность явлена в разграничении старших и младших символистов: «Старшие символисты мир берут уколами, они ищут предмет в мире, который можно было бы сделать основой символистского стихотворения. То есть предмет, тему, которую можно было бы понять как нечто многозначное, многоосмысленное. <…> В мире надо найти то, что отвечает внутреннему миру, внутренний мир жаждет, чтобы открылась многозначность некоторых объектов, некоторых предметов. Поэт ищет предметы изображения, которые дают ему возможность раскрыть <…> свой многозначный духовный мир. Своим поэтическим созерцанием поэт создает [стихи] с помощью многозначного объекта. Таким образом, мир творчески преобразован, найдено то, что может быть под влиянием духовного мира поэта осмыслено как нечто многозначное».

А у младших символистов, как считает Панов, мироздание берется целиком: «Весь мир — тайна, весь мир символически многозначен. Поэт должен разгадывать эту тайну, эту великую тайну мира, который целиком так и не поддается разгадке». И поэт «не вносит свой духовный мир в некоторые объекты, а целостно весь мир понимает как тайну, божественную тайну, тайну судьбы, тайну рока. И это не только поэтическое воззрение, а это воззрение на мир».

Закономерность не выдуманная, не вычисленная, а подслушанная — и у поэзии и у мироздания.

Среди тех, кто знал Панова как ученого, кто знает его как поэта, устоялось представление о нем как прежде всего об авангардном мыслителе, энтузиасте футуризма, влюбленном в Хлебникова, принимающем «всего» Маяковского (хотя и трезво видящем в поэме о Ленине «много страниц весьма убогой политграмоты»). Выясняется, однако, что и русский символизм был для Панова родной стихией. Он посвящает прицельно-проницательные главки З. Гиппиус, Мережковскому и даже Н. Минскому. Врезаются в память его афористические суждения о Коневском («внутреннее противоречие жизни, отражающееся в понимании мира как многозначного единства»), об Александре Добролюбове («он растворился в народном море»).

В главе об Андрее Белом отразился многолетний опыт эстетического переживания всего творчества поэта. А разбор «Пепла», выявление энергичной артикуляционности А. Белого на фоне некрасовской напевности — это просто хирургическая точность анализа. Настоящий же читательский сюрприз — восьмидесятистраничная глава об Александре Блоке. Это, по сути, целая монография. Доминанта здесь опять-таки музыкальная, ритмическая: «Блок — это господство паузника и тактовика».

Слишком долго объяснять, почему термин «паузник» Панов предпочитает термину «дольник», почему он считает бессмысленным слово «силлабо-тонический», а историю русского стиха видит как конфликт «стопной» и «тактовой» систем, причем «тактовик» у него — не то, что у Квятковского и Гаспарова, а гораздо проще и прозрачнее: «такт» — фонетическое слово; пушкинский четырехстопный ямб зачастую является трехударным тактовиком. Многозначность поэзии начинается с ритмики: один стих может принадлежать сразу двум системам. Уверен, что функционально-эстетическое стиховедение Панова еще будет понято и применено — пусть в иной терминологии. Панова не надо повторять и зазубривать: достаточно усвоить его представления (а то и ощущения, эстетические, естественно).

На словесно-семантическом уровне блоковская доминанта — освобождение от понятия в пользу образа. «Никаким понятием не осквернена его поэзия», — после такой ключевой формулы хочется новыми глазами перечитать все блоковские тысячу двести с хвостиком текстов. И поэму «Двенадцать» в том числе. «О чем поэма „Двенадцать”? Все политиканы пытаются себе барыш нажить, политический, на этой поэме. Конечно, не удается, [тогда] начинают над ней издеваться. Вот Евгений Александрович Евтушенко написал поэму „Тринадцать”, где пытался противопоставить гениальной поэме Блока свою неудачную поэму. Ему показалось, что так как большевизм рухнул, то надо эту поэму опровергать. О чем эта поэма? О том, что чудо возможно, — вот о чем».

Блоковское «чувство пути» пережито Пановым без обращения к житейским реалиям, исключительно на уровне поэтики. Интересно, как видит Панов заданные двумя «младшими символистами» исторические векторы. Андрей Белый предвосхищает футуризм, Маяковского. А его друг-соперник? «Вырастает ли акмеизм из поэзии Блока? Думаю, да, вырастает. В итальянских стихах так много уже акмеистического».

Любимый научно-аналитический прием Панова — сравнение с целью выявить несходство. Как в самой поэзии динамику обеспечивают внутренние противоречия, так и в исследовании ее эвристически важнее не тождества, а контрасты. Хлебников и Маяковский для Панова интересны как поэты в высшей степени разные. По ритмике, по структуре неологизмов. Вдохновенно цитируя поэму «Про это», лектор вдруг прерывается и спрашивает аудиторию: «Вы наслаждаетесь стихом или нет? Сейчас же наслаждайтесь!»

Вслед за Хлебниковым и Маяковским в книге идет Пастернак, чья поэтика для Панова прочно связана с футуристическим началом. Масса точных и выразительных формулировок, сочетающих научность с метафоричностью: «С одной стороны, строгая ограда строфы, а с другой стороны — эта замкнутость, это ограничение преодолевается синтаксическими резкими выбегами за пределы строфы. Ограниченность какая-то, замкнутость — и ее преодоление. Вот принцип ритмики».

Тут увлекательные этюды о Василии Каменском, Елене Гуро, Алексее Крученых. Хочется верить, что исследователи символизма и футуризма откликнутся на идеи Панова содержательной рефлексией.

Книгу завершают верлибры Панова (из поэмы «Звездное небо») о поэтах, которым посвящены лекции. Издание с большим вкусом иллюстрировано, что оттеняет бережную скрупулезность в воспроизведении лекционных текстов и словно вводит в домашний мир Панова, ценившего изобразительное искусство и знавшего в нем толк. Текстологическую работу Л. Б. Парубченко Панов с самого начала определил как «подвиг», и это его слово хочется повторить по отношению к впечатляющему и вдохновляющему труду, выпущенному к столетней годовщине со дня рождения исследователя, мыслителя и поэта.

Кстати, у Панова, несмотря на его личную причастность к стихотворчеству, не было нелюбимых поэтов. Вот реальное следствие подлинно эстетического и исторического подхода к своему предмету. Если перед нами не мнимая величина, а реальный поэтический мир, то он (независимо от масштаба авторского дарования) является необходимым звеном в цепи литературной эволюции, уникальным элементом в системе исторической поэтики. Оставим все-таки самим поэтам право на ревниво-соперническое отношение к другим мастерам, на полемически заостренное отрицание предшественников. А для историка поэзии широта и универсальность личного вкуса является нормой и основой работы. После чтения Панова безответственный (кулуарный и сетевой) треп иных литературоведов с пошловатыми признаниями вроде «не принимаю Хлебникова» или «стихи Ахматовой меня не трогают» — представляется мне профанным с эстетической точки зрения, возникают серьезные сомнения в профессиональной компетентности говорящих.

С этой книгой можно жить и работать. И не только литературоведам, не только вузовским преподавателям. Критик современной поэзии получит наглядное представление о том, что такое оценка поэзии «по гамбургскому счету». Да начинайте со «звукового яруса»! В настоящей поэзии важен «токмо звон» (по Тредиаковскому), подлинный поэт узнается уже в «ритмической поступи» (по Панову). Уловить и ответственно оценить степень гармоничности и органичности этой индивидуальной поступи (будь то метрический стих или верлибр) — вот первая задача критика, а остальное — производное от главного.

Творческий заряд от книги может получить и поэт-практик. Ибо линия литературной эволюции, прочерченная Тыняновым и Пановым, достает до наших дней и уходит в будущее. Для Панова не наступало никакого «бронзового века», тем более с его научно-духовных позиций не могло идти и речи о «конце поэзии». Если современный стихотворец талантлив, в его мире присутствуют, как у классиков, и три пановских «яруса», и системные повторы отношений тождества и контраста. Всякий настоящий поэт причастен к миру символистов и футуристов, он по-своему продолжает их дело. Без новаторских прорывов такое продолжение невозможно, а ресурсы внутреннего эстетического обновления поэзии не будут исчерпаны никогда.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация