Кабинет
Анна Сергеева-Клятис

Остановившийся трамвай

Образ нарастающей революции у Пастернака и Солженицына

 

Один из центральных эпизодов романа «Доктор Живаго», в котором смыкаются его сюжетные линии и исторические перспективы, относится к концу октября 1917 года. Юрий Андреевич в разгар уличных боев и разыгравшейся метели оказывается на углу Серебряного переулка и Молчановки, где покупает экстренный выпуск газеты с первыми декретами советской власти, которые производят на него сильное впечатление. Определяя его, Пастернак пишет: «Величие и вековечность минуты потрясли его и не давали опомниться»[1]. Вернувшись домой, доктор обсуждает прочитанное с тестем — Александром Александровичем Громеко и произносит ставшие хрестоматийными слова: «Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу. Оно начато не с начала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в самый разгар курсирующих по городу трамваев. Это всего гениальнее. Так неуместно и несвоевременно только самое великое». В словах героя проявляется и авторская позиция. С точки зрения Пастернака, революция гениальна именно тогда, когда она органично вписывается в жизнь, сливается с ней, вырастает из ее подпочвы, когда она не останавливает движения трамваев, а становится частью его расписания. Как пишет Анна Хан, «в художественной концепции романа Пастернака суть исторического прогресса измеряется его способностью влиться в беспрерывный несущийся поток самосозидающейся бессмертной жизни…»[2] К. М. Поливанов замечает: «Упоминание трамваев возникает спонтанно, словно бы случайно (хотя им и вводится мотив, связанный со смертью героя). „Курсирующие трамваи” — одна (и не самая бросающаяся в глаза) из примет захваченного революцией города. Кажется, доктор мог бы упомянуть и какую-то иную. Это сочетание конкретности… и символики глубоко закономерно для поэтики „Доктора Живаго”»[3]. Действительно, трамваи для пастернаковского романа значат больше, чем конкретно-историческая подробность.

Постепенно революция в романе меняет свою сущность и переходит к «насильственной переделке жизни», она вторгается в частное существование людей, ломает их судьбы, разъединяет семьи, уничтожает быт, нарушает течение времени. Образ беспрепятственно курсирующего по городу трамвая возникнет еще раз в бреду заболевшего тифом Живаго, когда тот возвращается в Юрятин из партизанского отряда. Но теперь этот образ будет маркировать не актуальную современность, а ушедшую предреволюционную действительность: «Ему приснилось темное зимнее утро при огнях на какой-то людной улице в Москве, по всем признакам, до революции, судя по раннему уличному оживлению, по перезвону первых вагонов трамвая, по свету ночных фонарей, желтыми полосами испещрявших серый предрассветный снег мостовых».  В московском трамвае, как мы помним, у Живаго случается сердечный приступ, которого ему не суждено пережить. Дело происходит в год «великого перелома», когда последние надежды на восстановление нормальной жизни исчезают. Трамвай едва-едва двигается по улицам, останавливаясь на каждом углу, препятствуя движению остальных вагонов: «То застрявшая колесами в желобах рельсов телега задерживала его, преграждая ему дорогу. То под полом вагона или на его крыше портилась изоляция, происходило короткое замыкание, и с треском что-то перегорало. Вагоновожатый часто с гаечными ключами в руках выходил с передней площадки остановившегося вагона и, обойдя его кругом, углублялся, опустившись на корточки, в починку машинных его частей между колесами и задней площадкой. Злополучный вагон преграждал движение по всей линии. Улицу запружали уже остановленные им трамваи и новые, прибывающие и постепенно накапливающиеся. Их хвост достигал уже Манежа и растягивался дальше». Движение совсем застопорилось, от былой его органической легкости не осталось и следа. Трамваи больше не курсируют по городу, а в лучшем случае едва тащатся, поминутно останавливаясь: пожилая мадмуазель Флери пешком несколько раз обгоняет трамвай Живаго. Революция превратилась в свою противоположность, она стала помехой движению, разрушила живую структуру не только общества, но и человеческой жизни. Трамвай, ставший причиной смерти Юрия Андреевича, конечно, — ключевой многозначный образ романа, позволяющий разглядеть отношение Пастернака к ходу русской истории, никогда не бывшее однозначным, но в целом позволяющее говорить о неприятии им того пути, по которому двигалась революция, постепенно превращаясь в собственную противоположность.

Остановившийся трамвай маркирует перемену времен и в романе А. И. Солженицына «Красное Колесо», где в третьем узле («Март семнадцатого») с исключительным вниманием к деталям, начиная с 23 февраля, фиксируется развитие революции. Учитывая, что образ трамвая можно считать «сквозным» для русской литературы XX века[4], не рискнем прямо возводить эту аллюзию к пастернаковскому роману, но осторожно предположим, что связь между ними возможна. Среди новостей столичных газет за 23 — 28 февраля 1917 года о трамвайном движении и перебоях в нем рассказывается мало и коротко. Более развернутая информация об остановке трамвайного движения встречается в мемуарах современников[5], в сводках охранного отделения и телеграммах командующего Петроградским военным округом генерала С. С. Хабалова. Так, в записке охранного отделения, посвященной событиям 23 февраля, говорится: «…на Невском проспекте, вблизи Знаменской площади, часть бастующих рабочих, проникшая туда в вагонах трамвая, а равно одиночным порядком и небольшими группами с боковых улиц, произвела несколько попыток задержать движение трамваев и учинить беспорядки, но демонстранты были тотчас же разгоняемы, и движение трамваев восстановилось. К 7 часам вечера нормальное движение по Невскому проспекту было установлено»[6]. 25 февраля в 17 часов 40 мин. генерал С. С. Хабалов телеграфирует Николаю II: «Доношу, что 23 и 24 февраля вследствие недостатка хлеба на многих заводах возникла забастовка. 24 февраля бастовало около 200 тысяч рабочих, которые насильственно снимали работавших. Движение трамвая рабочими было прекращено»[7]. Основываясь на документальной информации, Солженицын выстраивает художественную картину, в которой трамвай занимает одну из центральных позиций.

 

23 февраля, четверг

Позванивая, от Финляндского вокзала по переулку, через суету возбуждённого народа на мостовой, пробирается трамвай. Группка рабочих стоит, забиячный вид. Чертыхнулись:

— Ну куда прёшь, не видишь?

Вожатый трамвая стоит на передней площадке за стеклом, как идол, и длинной ручкой крутит в своём ящике.

Догадка! Один рабочий вскочил к нему туда, на переднюю площадку — не понимаешь по-русски? Отпихнул его, сорвал с его ящика эту ручку — как длинный рычаг накладной, и с подножки народу показывая, над головой тряся длинную вагонную ручку! — соскочил весело.

Видели! Поняли! Понравилось!

Остановился трамвай, нет ему хода без той ручки.

Глядит тремя окнами передними, и вагоновожатый посерёдке, лбом в стекло.

Хохочет вся толпа![8]

 

Образ остановленного толпой трамвая говорит о многом: рабочие восстают против упорядоченного обихода, потому что подсознательно ассоциируют его с организованной и прочной властью, словно катящейся по рельсам, — в то время как трамваи исполняют небольшую, но ясную задачу — соединяют воедино городское пространство, которое иначе оказывается разорванным, распавшимся. Отвлекаясь от темы, скажем, что таким разорванным пространством к лету 17-го года станет и вся Россия из-за настигшего ее железнодорожного кризиса, что тоже найдет отражение в «Красном Колесе». Остановка трамвая кажется бастующим важным символическим шагом к победе, в то же время это первый из актов бессознательного вандализма и террора, который вот-вот выплеснется на столичные улицы. Вагоновожатый за лобовым стеклом, который «крутит ручкой в своем ящике», воспринимается рабочими как враг, потому что занимается своим делом, исполняет профессиональный долг, в отличие от бастующих — работает. Так сталкивает Солженицын две силы: разнузданную, «забиячную» веселость рабочих, которая вот-вот переродится в агрессию и хаос, и противостоящий ей порядок, который соблюдают те, кто честно исполняет свой долг. В этом смысле рабочие правы: вагоновожатый их идеологический противник.

Трамвайная тема вновь возникнет на страницах «Красного Колеса» при описании дневных событий 23 февраля:

 

А по Невскому, по сияющей в солнце стреле Невского, в веренице уходящих трамвайных столбов — этих трамваев, трамваев что-то слишком густо, там какая-то помеха, не проедешь: цепочкой стоят один за другим. Публика из окон выглядывает, как дура, не знает, что дальше будет.

Передняя площадка одна пустая.

Другая пустая, и переднее стекло выбито.

А по мостовой идут пятеро молодцов, мастеровые или мещане, с пятью трамвайными ручками, длинными! и размахались ими, как оружием, под общий хохот.

 

Хохот толпы второй раз маркирует насильственную остановку трамвая. Видно, однако, и качественное изменение событий — они явно сворачивают к насилию. Остановлен уже не один, а пять трамваев, стекла выбиты, пустота передней площадки говорит об отсутствии вагоновожатых. Что с ними стряслось? Вероятно, насилие обращено в первую очередь на них. Симптоматично, что «пятеро молодцов» (заметим, по числу трамваев — их сила не в множестве, а в поддержке хохочущей толпы и равнодушии чистой публики) уже размахивают трамвайными ручками «как оружием». Раз оружие появилось, оно должно быть пущено в ход. В следующей сцене его жертвой падает помощник пристава, который пытается навести порядок: «…протянулся ключ отобрать у одного — а сзади его по темени — другим ключом!» Солженицын показывает молниеносность революционного разбега: несколько часов назад шалость рабочих выглядела еще вполне невинно, теперь — остановленные трамваи и сорванные рычаги отчетливо свидетельствуют о безнаказанности и вседозволенности. Революция, как пожар, быстро расползается по городу: «А быстрей забастовок в этот день распространилась по столице новая шутка: отнимать трамвайные ручки. Всем понравилось, огненно-весело распространилось по городу, полутора десятком вагонов закупорили все линии, а сотня трамваев сама уехала в парки».

Так проходит первый день возмущений, пока закончившийся вничью. Солженицын пишет: «К вечеру стал восстанавливаться порядок и на Петербургской стороне и на Выборгской, снова безпрепятственно пошли по всему городу трамваи…» Признаком восстановления порядка, то есть временного возвращения к привычному образу жизни, законности и спокойствию оказывается возобновление трамвайного движения.

С утра 24 февраля, однако уже очевидно, что порядок этот иллюзорен. Трамваи не ходят. Пустота питерских улиц и проспектов описана в соединении с двумя сущностными характеристиками столичного пространства — очередями за хлебом и демонстрациями: «По Большому проспекту Васильевского без трамваев далеко видны хлебные хвосты — по одну сторону и по другую. <…>  А посередине, по трамвайным рельсам, близится шествие». Отметим, что шествие подменяет собой трамвайное движение, демонстранты идут прямо по трамвайным путям. То же происходит и в центре, на Невском:

 

Вдоль по Невскому если глянуть вдаль, что-то люда много на мостовой и трамваев слишком густо. Ещё какой-то если трамвай идёт, не стал — перед ним мальчишки на рельсы, лет по 15, он тормозит, прыгают к нему на переднюю площадку и ручку из рук вырывают! И — поди не послушайся. Ещё ж его и ругают!

Вагоновожатый пожилой усмехается горьковато, к стенке откинулся.  Это ж — работа его, и обидно: ключ отдавать соплякам.

Уже унесли, побежали! Ключом трясут и кричат!

Пассажиры в трамвае — по-разному.

А в общем что ж? — выходить, да пешком.

 

Обратим внимание: «Еще какой-то если трамвай идет…» — общая ситуация очевидна: трамваи больше не ходят. Реакция пожилого вагоновожатого на действия уличных хулиганов (а теперь — революционной молодежи) до очевидности понятна, психологическая характеристика подтверждает сказанное выше: ему «обидно», он «усмехается горьковато», «это ж — работа его». Тема внутреннего сопротивления разгулу касается не только боевых полковников Воротынцева или Кутепова, но и персонажей, зачастую не названных по именам, по-своему противостоящих хаосу городских обывателей, но и близких к революции, идеологически ей преданных, прежде всего — инженера Петра Акимыча Ободовского. Сложную гамму чувств, которые испытывает Ободовский в связи с февральской революцией, Солженицын передает через образ разбитого, поверженного трамвая:

 

У начала Съезжинской улицы, близ Кронверкского, лежал опрокинутый одиночный моторный трамвай. Когда его валили, здесь, должно быть, много было народу, а сейчас уже и мальчишки на нём своё отсидели, отпрыгали, убежали в другие места. И прохожие почти не останавливались около него, мало задерживались, будто вид трамвая, поваленного среди улицы, был обыкновенным. <…> Трамвай был грязно-зелёного натурального цвета, каким бывает кожа иных больших животных, — и, как такой большой рабочий буйвол, он лежал, издыхая или уже издохнув, на грязном снегу. Стеклянный лоб его был в трещинах: перед тем как забить животное и свалить, его перелобанили.

Побит и помят был бок, на который его повалили, дребезги стекла там резали его. Далеко за спину и неестественно вывихнутый лежал хобот с привязанной верёвкой. Четыре мёртвых чугунных круглых лапы торчали вдоль земли — и видно было, как повредился рельс, когда выворачивали лапы.  А ещё — брюхо несчастного животного, никому никогда не видное, с его потайными нависами, зашлёпанными уличной грязью, теперь было выставлено на посмеяние.

 

Ободовского коробят бессмысленность и вопиющая злонамеренность происходящего. Он, давно мечтавший о революции, готовивший ее всей своей жизнью, столкнувшись с ее разгулом, внутренне подавлен. Такой лик революции ему не близок, потому что он по своей природе не разрушитель, а созидатель. Трамвай он воспринимает как инженерное чудо, бездарно и бесцельно искореженное слепой яростью толпы или ее разгульной веселостью. Неслучайны и сравнения поверженного трамвая с живым существом, униженным своей беспомощностью, подвергшимся издевательствам, безвинно замученным[9].

Совсем скоро сходная участь постигнет и многих горожан.

Вернувшись домой, Ободовский слышит от жены Нуси подробный отчет о том, как трамвай пал безвинной жертвой толпы:

 

…он шёл под охраной, на передней площадке пристав и требовал от вагоновожатого не заминаться, ехать дальше. Но из толпы двумя кусками льда ранили пристава в ухо, вагоновожатый соскочил на другую сторону, потом ссаживали всех пассажиров.

 

Стало быть, без насилия, уже не метафорического, а вполне реального не обошлось и здесь.

Ободовские не знают, что к вечеру 24 февраля стремление революционной толпы подобным образом расправляться с трамваями достигло общегородских масштабов. Увеличение числа остановленных и разбитых вагонов соответствует росту насилия. Страшнее всего то, что власть оказывается не в состоянии его сдержать.

 

У Калинкина моста, как и в других местах, толпа пыталась опрокинуть вагоны трамвая, но тут городовые помешали и за то были осыпаны железными гайками, из метавших подростков задержан 17-летний Розенберг. На вечер полиция хотела ставить в вагоны трамвая охрану, но трамвайные не захотели так работать и отвели пустые вагоны в парк. Движение трамваев вовсе прекратилось.

 

Прекращение движения трамваев символизирует не столько остановку жизни, сколько прекращение прежних отношений: старый порядок перестал существовать. Перестал существовать какой бы то ни было порядок. Улицы города за двое суток превратились в арену бессмысленного террора. Там, где раньше планомерно шло движение по рельсам, теперь хаотично передвигаются манифестирующие толпы, внутренне готовые сорваться на разбой и убийство. Неслучайно главу, посвященную 24 февраля, Солженицын заканчивает так: «Очень близко к истине будет сказать, что в этот обманчиво-тихий вечер 24 февраля столичные власти уже и проиграли февральскую революцию».

Дальнейшая ситуация с трамваями вполне предсказуема, не требует детальных описаний и пояснений: «С утра (25 февраляА. С.-К.) на петроградские линии вышло мало трамваев — и вскоре все ушли или остановились без ручек». Солженицын играет формами одного и того же расхожего глагола, создавая ощущение обыденности происходящего. Трамваи вышли — и ушли. Следом теми же средствами описывается ситуация с газетами: «Утренние газеты вышли не все». Забастовка охватывает типографии: «На Петербургской стороне человек 800 подошло к государственной типографии, чтобы сорвать рабочих». События следуют одно за другим как по расписанию, и если вечером того же дня Федор Ковынев с грустью наблюдает за привычной жизнью шумного Невского, теперь свободного от трамвайных вагонов и как бы раздавшегося вширь, и жизнь кажется ему неостановимой, а прежний порядок неколебимым, то воскресным утром 26 февраля перемены уже невозможно не заметить: «Сегодня в Петрограде не вышла ни одна крупная газета. Фабричные районы замерли: не гудели, не дымили заводы, не дребезжал трамвай. Только громыхали ещё поезда пригородных железных дорог. На четвёртый день забастовки утянуло из воздуха всю муть. Небывало чистое небо. <…> Вчера был первый день без трамваев, сегодня — первый день без извозчиков: напуганные угрозами, они не выехали нигде». В полной тишине, непривычной для большого города, в котором не дребезжат трамваи, замерло движение извозчиков, перестали ходить конки, ощущается нарастание тревожного ожидания. Петроград обездвижился, замер в преддверии надвигающейся революционной волны, которая обрушивается на город 28 февраля: «А на Невском! Знал Невский трамваи, извозчиков, богатые автомобили, богатых пешеходов, знавал при волнениях пешие и конные массы — но никогда не видывал такого: носятся и носятся гигантские ежи из штыков, фыркая и визжа, обгоняя друг друга и разминаясь при встречах, и нагуживая тревогу, и заворачивая, и заворачивая со скрежетом — вакханалия больших ежей! Невиданные моторные силы вырвались из подземного рабства — и резвятся, и неистовствуют, обещая ещё многое, многое показать». Ощетинившиеся автомобили обозначают наступление нового времени, в котором повседневностью станет убийство городовых и офицеров, издевательства над случайными людьми, глумление над трупами, унижение человеческого достоинства и циничный грабеж.

Как и в «Докторе Живаго», в «Марте семнадцатого» трамвай — это знаковый образ, который преломляет авторский взгляд на ход революции.  В случае с Пастернаком — развернутый во временной перспективе (с 1917-го по 1929 год), в случае с Солженицыным, наоборот, ограниченный несколькими днями, в соответствии с его концепцией молниеносной революции. Трамвайное сообщение в Петрограде, не только для погромщиков, но и для обычного среднестатистического гражданина маркирующее мирный, устойчивый и привычный уклад, всего за несколько дней становится знаком безвозвратно ушедшего прошлого. Как у Пастернака, так и у Солженицына, несмотря на ощутимую разницу в исторических оценках, остановившийся трамвай, больше не участвующий в городском движении, оказывается символическим образом разгрома, остановки жизни, перехода из обыденного времени в кризисное, апокалиптическое.



[1] Цитаты из романа Б. Л. Пастернака «Доктор Живаго» даются по изданию: Пастернак Б. Л. Полное собрание сочинений в 11 томах. М., «Слово», 2003 — 2005. Т. 4.

[2] Хан А. Концептуальная основа пространственно-временной системы в романе Пастернака «Доктор Живаго». — В сб.: Творчество Бориса Пастернака в контексте эстетической и философской мысли XX века. Szeged, Acta Univ. Szeged, 2015, стр. 289.

 

[3] Поливанов К. М. «Доктор Живаго» как исторический роман. Tartu, University of Tartu Press, 2015, стр. 105.

 

[4] Сурат И. З. Мандельштам и Пушкин. М., ИМЛИ РАН, 2009, стр. 300.

 

[5] См., например: Дневник гимназиста о событиях в Петрограде (23 февраля — 1 марта 1917 г.) — Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII — XX вв. Альманах. М., Студия «ТРИТЭ»: «Российский архив», 1999, стр. 529 — 530.

 

[6] Записка охранного отделения от 24 февраля, предназначенная для сведения полицейских приставов. — В кн.: Ненароков А. П. 1917. Краткая история, документы, фотографии. М., «Политиздат», 1987, стр. 42.

 

[7] Спиридович А. И. Великая война и Февральская Революция 1914 — 1917 гг. Минск, «Харвест», 2004. Т. 3, стр. 158 — 159.

 

[8] Здесь и далее роман А. И. Солженицына «Красное Колесо» цит. по: Солже-ницын А. И. Собрание сочинений в 30-ти томах. М., «Время», 2008. Т. 11. Кн. 1.

 

[9] О зооморфности образа трамвая, характерной для русской поэзии XX в., см.: Тименчик Р. Д. К символике трамвая в русской поэзии. — Учен. зап. Тартуского гос. ун-та. Вып. 754. Тарту, 1987, стр. 135 — 143.

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация