Кабинет
Владимир Рецептер

Тени. Лица. Голоса

Роман

Многие из тех, кто появляется на этих страницах, — мои старшие друзья или друзья-ровесники. Остальные — знакомцы, из тех, кто обратил внимание на какую-то часть моих работ…

С друзьями я старался видеться как можно чаще.

Когда они замечали мои ошибки, то говорили о них прямо и весело. Поэтому в их письмах больше похвалы, чем критики. Роль друзей неоценима…

Кроме тех, с кем я встречался лично, были и есть, слава Богу, еще и вечные спутники: Шекспир и Пушкин…

 

АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ

 

Век кончался. Хватаясь за старое, он искал праздников. Известные даты вызывали сомнение и смущали если не всех, то многих. Право голоса, как одно из прав человека, предлагало гордиться собой. О том, что гордыня — грех, забывалось.

Гоголя цитировал любой, намекая на то, что русский человек успел достичь нужного развития. Имелась в виду статья «Несколько слов о Пушкине», словно написанная к предстоящему юбилею: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет». Большинство цитатчиков забывало простые обстоятельства: 6 июня 1799 года Пушкин лишь появился на свет и был самим собой лишь по имени, а не тем явлением, о котором позже писал Гоголь. Нельзя сравнивать с Рождеством Христовым. Лишь Господь Бог знал, кто именно явился и какая роль предстоит в будущем бессловесному младенцу.

А мы в 1999 году были так же далеки от Пушкина и жили, как при затмении («Солнце нашей поэзии закатилось!..» В. Одоевский, 1837).

В 2019-м вспомнили, что со дня рождения Пушкина прошло не двести, а двести двадцать лет. Вспоминали в поисках пользы. Кто-то придумал выпустить на михайловскую поляну двести «пушкиных». Дорого бы я дал, чтобы взглянуть в глаза этому мерзавцу, но он прятался по областным кабинетам.

Бессмертие — качество, не зависимое от истории. Последняя выставляет свои даты и этим должна ограничиться. Имя «Пушкин» переполнено смыслами и само по себе открывает глаза на Россию.

Слух о двух сотнях «пушкиных» сводил меня с ума. Я бы избил автора идеи. Свалил бы его и вбил в пыль, как учили блатные. Ташкентские блатные многому научили меня в войну и после нее. Розовое, голодное, веселое время после Победы снабдило таким опытом, и иногда он дает о себе знать неподконтрольной яростью.

Новый слух уточнял, что этим летом двести «пушкиных» явятся в разных возрастах, от кудрявых мальчуганов до преждевременных старичков. Премьера паноптикума меняла даты, а поиски шли по всей области.

Запомнился один артист, занятый в моем псковском спектакле «Маленькие трагедии». Через несколько лет после общей работы парень отрастил бакенбарды и стал наезжать в тригорскую усадьбу, чтобы «фоткаться» с туристами. Я старался избегать рукопожатия с ним, и это мне удавалось. А теперь пошлятина набрала партийную силу.

Это случилось накануне дня рождения Пушкина.

Первое, что я сказал моему духовнику и настоятелю Святогорского монастыря отцу Василию, — огромное спасибо за его совет читать «Откровенные рассказы странника» — безымянный труд об «Иисусовой молитве» и необходимости творить и повторять ее про себя и вслух, считая и бессчетно…

Затем речь зашла о стихотворении «Я сказал, что Пушкин — это родина», которое родилось у меня после репетиции, при попытке объяснить ученику, что же такое Пушкин для каждого из нас по смыслу и по сердцу.

Отец Василий просил разрешения напечатать стихи на открытке, потому что этот афоризм, как я понял, связался у него с постоянными молитвами монахов Святогорского монастыря на могиле поэта.

Святые Горы должны были навсегда оставаться со своим названием. Их переименование в «Пушкинские» атеистами-большевиками, которые разрушили множество храмов и расстреляли тысячи священнослужителей, было фальшивкой неверующих фарисеев. Это от их действий возникла череда российских новомучеников.

Слово «родина» с любой буквы (у меня — маленькая) вмещает так много, что его дух не зависит от буквы…

Портрет, напоминающий работу Кипренского, показался мне лишним, потому что сотни портретов любых художников выражают их личное отношение к поэту, а преданных Пушкину читателей — миллионы, то бишь афоризм, по сути, и не мой, а подсказан самим Господом.

— Родина — это вы, монахи Святогорского монастыря, ваш храм, охраняющий могилу поэта и взгорок, на котором он стоит.

 

Дорогой отец Василий!

Еще раз благодарю за открытки, ведь Вы… ведь ты, мой дорогой, ходил за ними дважды и вручил их мне. Обнимаю тебя издалека. Дай тебе Господь долгожительства и радости. Это была светлая мысль.

Вместе с благодарностью хочу тебе сообщить о том, что все время после нашего свидания в Святых Горах я возвращался к тексту стихотворения и с Божьей помощью вносил в него поправки. Теперь оно выглядит и звучит вот как:

Я сказал, что Пушкин — это родина, / и поверил в правду этих слов. / Вырвалось. Возникло. В переводе на / образный — апостольский улов… / В дни огня и ярости немереной, / в храме и при Господе скажи / «Пушкин — это родина» намеренно / и запомни истину вне лжи. / Не учи всего стихотворения, / не запоминай соседних строк. / «Пушкин — это родина». Прозрения / сам ищи в словах, что жизни впрок. / Сказано. Еще никем не сказаны / были эти кровные слова. / Будем же отныне ими связаны, / закрепим свободные права.

В 2024 году, так или иначе, Россия будет отмечать 225 лет со дня рождения А. С. Пушкина, и, если ты примешь решение повторить открыточное мероприятие, воспользуйся, пожалуйста, новым текстом, а не тем, что был напечатан в первом выпуске.

Надеюсь, что ты здоров и вместе со всем монастырем благополучен.

Как судьба нас соединила!.. И как роднит!

Твой раб Божий Владимир Рецептер

 

Большое СпасиБо за доверие, мне тоже этот вариант больше нравится, и очень нравится! Дорогой Владимир Эмануилович, Божие Благословение вам с Ириной, обнимаю крепко. О. Василий

 

Этот портрет достался мне совершенно случайно. Но, едва я заговорил о нем, как понял, что случайности здесь быть не могло.

Пушкинский портрет кисти неизвестного художника я получил в санатории «Черная речка», из которого задами легко было пройти к актерскому дому отдыха «Молодежный» и обратно. Библиотекарь санатория передала портрет мне, сказав, что это — подарок пришельца, полученный еще до ее появления, а повесить его по-прежнему некуда.

В правом нижнем углу портрета — буква «Б», внутри ее кольца — «К»; то есть — БК или КБ, а рядом — цифра 72, то есть год 1972-й. Портрет маслом на холсте в простецкой деревянной рамке.

Пушкин — за столом, перед левым локтем — открытая книга, под правым — развернутая тетрадь. Белая рубашка, на правое плечо наброшен плед, перед ним — чернильница и бокал. Поднеся кончик гусиного пера ко рту, Пушкин остановился, задумался; голова опирается на левую руку, указательный палец — на лбу. Пройдет еще немного времени, и Бог пошлет ему новый текст.

Это — остановка. «Остановка» — рабочий термин текстологов при чтении пушкинских рукописей. Сколько «остановок» и где именно, они всегда заметны в рукописи — перо или цветовой оттенок чернил меняются…  Это — сама текстология…

Портрет уехал со мной в Петербург и с тех пор живет прямо перед глазами. Посмотрю и сам задумаюсь. Без этого Пушкина начинаю чувствовать беспокойство, потому он и не повешен на гвоздь или крючок, а поставлен на спинку дивана и в любой момент готов к перемещению. Ведь и я могу быть перемещен, покуда жив.

Однажды я показал своего Пушкина в книжной вклейке как «портрет неизвестного художника».

Мое незнание длилось много лет, пока на гастролях в Германии московский Государственный музей А. С. Пушкина не развернул в Русском доме свою выставку пушкинских портретов, на которой я внезапно и узнал мой… Ставший моим...

Имени автора здесь не было, и по моей просьбе директор музея Евгений Богатырев, возвратившись в Москву, уточнил имя художника, подарившего портрет музею. Его звали Арам Ванециан.

Композиция была точно такой, как на моем портрете. Взаимная зависимость и внешняя похожесть — бесспорны. И я попросил Богатырева прислать мне цветную фотокопию Ванецианова портрета. Он так и сделал.

Когда фотокопия дошла до меня, я провел с «двойниками» свободный день и возвращался к ним многократно.

Арам Врамшапу Ванециан родился в 1901-м, а умер в 1971 году. Значит, при всех обстоятельствах, портрет Ванециана написан раньше моего, он появился через год после смерти Ванециана, но, сколько бы я ни всматривался, моя копия выходила лучше. Тоньше. Духовнее. Скажу — роднее. Так ли окажется для других или нет?.. Для меня — так…

Особенность портрета и копии в том, что… Чем бы я ни занимался — «Моцартом и Сальери», «Русалкой», «Сценами из рыцарских времен», «Пиром во время чумы», «Повестью из римской жизни», любым из стихотворений Пушкина — все подходит. Как будто Пушкин пишет именно то, чем я занялся.

 

Поэт... Портрет Ванециана... / Вернее, копия с него, / когда не взглянешь, поздно ль, рано, — / всегда живое существо. / Вот Пушкин, тот, кто избран нами, / жизнь без которого пуста, / смотрящими в себя глазами / ждет заполнения листа / открытой перед ним тетради... / Душою принятый портрет... / Он Бога ради, жизни ради / явился мне на белый свет. / Не нужно объяснять, не надо / настаивать, вступая в спор. / Моя счастливая награда, / почти полвека... Разговор / возобновлен в любое время, — / ты сам живешь, пока он жив — / по каждой строчке, каждой теме, / врагов и бесов укротив… (В. Р.)

 

ПАВЕЛ ВОИНОВИЧ

 

О портрете Нащокина, подаренном мне в московском музее А. С. Пушкина, я, кажется, где-то упомянул. Это был небольшой эстамп с гравюры К. П. Мазера. На его обороте расписались тогдашние директор музея А. З. Крейн, сотрудники Н. Г. Винокур, А. С. Фрумкина…

Показали после встречи со мной зрителям, спросили: «Кто это?» Они сказали: «Рецептер в какой-то роли»…

В те годы, на телевидении или в кино, я мог сыграть друга Пушкина Павла Воиновича Нащокина. Меня всегда радовала эта похожесть. Понимаете, похож не на него, а на друга. «Сближение» объясняло и мои работы для сцены, и пожизненные занятия текстологией...

Дареный портрет Нащокина гораздо меньше моего портрета Пушкина. Павел Воинович сидит в кресле, поверх жилета — сюртук. На правой руке кольцо, на шее — платок, смотрит прямо перед собой. То есть прямо на меня.

Я поставил его перед письменным столом в открытый книжный шкаф, а за его спиной — изданная «Советским писателем» «Библиотека поэта». Застекленный эстамп опирается на небольшие томики. Ломоносов, Сумароков, Катенин, Дельвиг…

Кто же откажется от такой опоры?..

«Ни наших университетов, ни наших театров Пушкин не любил, — пишет Нащокин. — Не ценил Каратыгина, ниже Мочалова».

Пушкин не видел Мочалова в «Гамлете», но мне кажется, что в этом — везение и актера, и роли. Это Белинский, захлебываясь от восторга, описывал Мочалова в «Гамлете». И Мочалов, и Нащокин носили имя Павла. Это имя Апостола.

Я нерушимо убежден, что актерским гением изо всех современников обладал сам Пушкин и никто, кроме него самого, с ролью Гамлета справиться не мог.

Теперь представим себе: начинается «Гамлет», и в роли принца выходит Александр Сергеевич в возрасте тридцати трех, тридцати четырех лет. А в зале — Нащокин и другие. И Пушкин обращается к актерам:

— Ради Бога, говорите текст так, как я показывал, легко и быстро, чтобы слова спешили вдогонку за смыслом. Если же вы начнете вещать каждое слово отдельно в его поисках, как большинство, лучше бы я отдал свои вставки базарным кричалкам. И еще: усмирите, пожалуйста, руки, не нарезайте ими вот так воздух. На сцене нет ничего выше меры и правды. Даже если у вас в груди вулкан, учитесь владеть собой и сдерживать кипящую лаву, а не извергать ее на чьи-то слабые головы…

Я перевел этот монолог, сверяясь с подстрочником, чтобы адресовать его своим ученикам. И теперь, представив себе Пушкина в любимой роли, надеюсь, что это окажется по силам и моему читателю.

 

БОРИС ГАННИБАЛ

 

Наверное, Пушкин не знал, / что предок его Ганнибал / сходился с красивой эстонкой / вдали от законной семьи… / Росли у них дети свои, / простясь с материнской сторонкой. / И внуки. А пушкинский век / фамилью как будто отсек… / Борис же в седьмом поколенье — / мой давний знакомый, и сам / писал о счастливом рожденье / мужчин и, конечно же, дам, / чистейшей воды Ганнибалов, / с которыми можно дружить / и водку в Михайловском пить / в пределах умеренных баллов… / Читатель, узнавший о том, / поздравлю-ка я с Рождеством / Бориса и сына Филиппа, / прося от ковидного гриппа / беречься… Аз, грешный, влетел, / но вот, заполняю пробел / из сил, по болезни и малых, / истории о Ганнибалах… (В. Р.)

 

Дорогой Владимир Эмануилович!

Неудавшаяся коммуникация с Вами по электронной почте позволяет мне оправданно обратиться к полузабытому способу общения — письму.

Спасибо Вам за неожиданные стихи с признанием укорененного в искусстве пушкинознатца существования «левых» Ганнибалов медицинским фактом. Мой сын Филипп, прочитав их уже в журнале, был удивлен их «домашностью». Дочь Соня шутливо выразила мне обиду за отсутствие ее имени в этом, уже ставшем «нашим» тексте. Оба ребенка, которым уже 43 и 36 лет соответственно, несколько лет мельком, конечно, замечали фотографию за стеклом моего книжного (пушкинского по наполнению) шкафа, на которой запечатлены мы с Вами вместе. Они даже знали, где она сделана и с кем там отец, однако не более того. Теперь они приветствуют Вас из своего взрослого состояния, прилагая к письму свои визитки в качестве знака уважения и дружеского доверия.

Свою Вальпургиеву ночь рождения с 30 апреля на 1 мая я отмечаю каждый год в разные, близкие к этой дате дни, но всегда и непременно на природе, в лесу, с родными и друзьями вместе… Утомленный жизнью, я делаю это раз в пять лет. Вот и теперь на лесной поляне в Лемболово 1 мая собралось более сорока человек, чтобы встретить и Весну, и Победу, объединить хоть на несколько часов тех, кому не удается встретиться в городе годами, да и самому отметиться в миру в качестве действующего еще персонажа. Погода была благосклонна к нам, а костер и стол (дастархан) мы соорудили сами. Если учесть значительную долю ботаников, то, кстати, искали и нашли краснокнижный вид сон-травы в цветущем состоянии.

Удивительным в этом пространстве был Ваш звонок с поздравлением. Но Пушкин пробрался к огоньку костра еще и другим путем… Племянница подарила эволюционный ряд образов от Александра Сергеевича до меня, грешного (технологии позволяют), который мы тут же прикрепили над праздничным столом на одной из берез. Жизнь прекрасна ее участниками, непредсказуемыми событиями и тем, как много в нашей воле возможностей сделать ее богатой и красивой.

Деятельного Вам здоровья!

Ваш Борис Ганнибал

 

НЕИЗВЕСТНЫЙ В КРУЖЕВАХ

 

Одни говорили, что это — Шекспир, другие — что нет.

Все так или иначе известные изображения Шекспира или автора, скрывшегося за спиной актера, молча смотрели со стен друг на друга. Портрет, принадлежащий семье реставратора Алека Кобба, дебютировал.

Продавались копии с него — плати десять фунтов, забирай и любуйся. И это после того, как всю житуху в результате «шекспировского» диалога с Ахматовой я возвращался к невольным размышлениям на тему авторства. «Шекспир или нет? Актер или тот, кто за ним скрылся?» Сам Кобб заявлял, что портрет, принадлежащий его семье пятый век, — прижизненное изображение Шекспира. Ему хотелось, чтобы было так. И его можно было понять.

Неизвестный в кружевах показался в Стратфорде накануне моего приезда, и я сразу пришел к нему. Едва обойдя комнату, где были развешены все известные, включая «маску» Дрюйшота, изображения, я стал на русском языке предлагать смотрителю и моей переводчице немедленно их перевесить на те же крючки, но в другом, моем порядке, чтобы факт намеренного и сознательного сокрытия подлинного лица Великого и Неизвестного Автора стал очевиден всем в своей задуманной последовательности.

— Этот — туда!.. А этот — вот сюда!.. Понимаете?! — выкрикивал не то я, не то кто-то другой во мне. — Это же очевидно!

Я метался по залу, абсолютно убежденный в собственной географии, жестикулируя больше нужного и требуя от беспомощных слушателей немыслимого для них, а они все более активно кивали мне, пытаясь успокоить, и твердо уверенные, что выставку посетил, во-первых, русский, а во-вторых, сумасшедший, которому лучше не возражать.

Когда я наконец притих, смотритель посмотрел на переводчицу, и они пожали друг другу руки.

Других посетителей в зале не было, я стоял перед портретом, и мы с его героем вглядывались друг в друга, оставив без внимания всю предыдущую жизнь. Сколько времени?.. Сколько-то… Вот и сейчас…

Он был очень наряден. В дорогой одежде с таким кружевным воротником, который не по карману скромному артисту.

Я-то знал, на какие пиджаки мне и смотреть не стоит, и, честное слово, не стремился к ним.

Актер Шекспир, как и я, понимал, что люди в таких кружевах — там, далеко-далеко, в королевских покоях. Или в изгнании.

Если предположить, что у портретов есть свои характеры, — а характер читался, — станет ясно, насколько Изображенный не любит «быдла» и тому подобных представителей и насколько озаботился тем, чтобы «скрыться».

Пусть себе играют. Пусть не треплют моего имени, вовсе не зная меня. Что мне их слава?.. «Что слава? — Яркая заплата / На ветхом рубище певца»…

Я появился на выставке, уже обойдя Trinity church, то есть Церковь Святой Троицы, где замурован актер Шекспир, и библиотеку, где ее хозяйка достала для меня хранящееся у нее фолио. Одно из двух сохранившихся.

Как бы то ни было, имя «Шекспир» из мировой культуры неустранимо. «Ему повезло. Ему удалось скрыться», — сказала мне когда-то о нем Анна Ахматова. Тот, кому удалось скрыться, рассчитал свой поступок наверняка.

 

В Храме Святой Троицы

Шел и я по этой аллее, / чтобы внутрь войти, / встретив бестолочь мавзолея / в тупике пути. / Этот бюст без любви и сходства — / слева… Вот… / Как намек на наше уродство. / Для острот. / На последней плите — проклятье / тем, кто тронет прах… / Нет, не все люди — братья, / равные во гробах. / Кто же прятался за актером?.. / Принц?.. Бесправный король?.. / Был Шекспир невиновным вором?.. / Имя или пароль?.. / Всю житуху в своей деревне / я таскал вопрос / и поверил Анне Андревне / до конца, всерьез… (В. Р.)

 

Руководивший в то время Королевской Шекспировской Компанией (RSC) Майкл Бойд показывал в дни моего пребывания свою премьеру «Как вам это понравится» и выступил перед зрителями с речью, которую я просил записать по-русски Лору Ламб, мою переводчицу.

Майкл начал с того, как трудно устанавливается взаимодействие режиссера с труппой, как это сказывается на актерах, и шесть-восемь недель уходит на то, чтобы установить необходимый контакт.

Выбор пьесы он объяснил тем, что устал от крови, а публике будет интересно посмотреть пьесу о любви. По его мнению, зритель должен участвовать в спектакле, не только следуя за содержанием, но и включаясь в действие как энергичный «игрок».

Бегство в природу — вот что считал он актуальным для сегодняшнего английского зрителя, а все определяющий шекспировский почерк требует таких скоростей, которых он хотел, но не сумел добиться от своей команды.

Я не мог не отреагировать на замечание Майкла о том, что между героинями пьесы, т. е. женщинами, в нашем случае между Селией и Розалиндой, важен их безусловный конфликт, а знаменитый побег в лес равен поиску самой свободы. Почему? Потому что в те времена все дамы ходили в корсетах и само освобождение от сковывающего железного каркаса в лесу — их победительный шаг к свободе. Ведь прутья корсета делают их узницами.

Розалинда и Селия меняются ролями. Не душой, не идеей — ролями. Так Майкл Бойд заранее сообщал зрителю, что сперва героини будут в корсетах, а потом — без них. Корсеты, обязательные в шекспировские времена, будоражили и дразнили автора так же, как обилие тюрем по всему миру. Это приводило к Гамлетову утверждению о мире как тюрьме и Дании как худшей из возможных. Артист Р. яростно указывал себе под ноги, и публика принимала актерский жест не как намек, а как саму истину.

«Как вам это понравится» — пьеса, написанная накануне «Гамлета». В ней действует Жак-меланхолик, которого многие шекспиристы считают предтечей датского принца.

Во время речи Бойда я думал, как повезло артистам, набранным во временную труппу, которой распоряжается руководитель RSC. Те трудности, которые он испытывает, естественны: их предшествующая жизнь в том и заключалась, чтобы угодить тому, кто выбрал их для следующего периода, т. е. для двух-трехгодичного труда.

Мне понравился и сам Майкл, и его речь перед спектаклем, и сам спектакль. Конечно, я хотел бы показать ему свои представления по Пушкину и Шекспиру, но моему «благому порыву» мешали обоюдные реальности…

Здесь же требует описания еще одно событие вслед за спектаклем: смелая английская пьянка с закусками, названная «Ночью прессы». Я, как приглашенный, сумел передать Бойду здоровенную бутылку левизовской водки, ставшей впоследствии самой историей, так как весь производящий ее завод на Синопской набережной утонул в реке времен.

 

Дорогой Майкл, я остаюсь под впечатлением Вашего шекспировского спектакля, того, что Вы сказали зрителям, встреч с Вашими коллегами, посещений памятных мест, выставки портретов, et cetera, et cetera… Хочу еще раз сердечно поблагодарить Королевскую Шекспировскую Компанию и лично Вас за приглашение и поездку, ставшую дорогим подарком, касающимся моей судьбы.

Сыграв Гамлета молодым, я почти пять десятков лет ждал встречи со Стратфордом и великим духом английского гения. Здесь все сходилось и в то же время не совпадало с моими предположениями и, отвечая на вопрос «Как вам это понравится?», я с детской однозначностью говорю: «Да, очень!» Спектакль Ваш, живой, легкий и очень глубокий, игровой и правдивый, затрагивает такие первостепенные и труднодостижимые чувства, как раскаяние и прощение; спектакль, где светятся и художники, и актеры, нашел в зрителе активного и равного партнера. Он шел и завершился как праздник, став важнейшим впечатлением последних лет.

Встреча с шекспировскими библиотекой и архивом вызвала в памяти мою работу с пушкинскими рукописями в петербургском хранилище…

Дорогой Майкл, Бог Вам в помощь и всего самого лучшего.

 

В ответном письме Майкл благодарил меня за «драгоценный отзыв о наших встречах и стратфордском спектакле» и выражал надежду, что в недалеком будущем мы еще увидимся. Но этого не случилось.

Однажды я перечитал «Как вам это понравится» в переводе Т. Щепкиной-Куперник и споткнулся о фразу Розалинды в V акте, накануне финала: «Теперь я говорю совсем серьезно»...

Стало быть, до этого момента в пьесе серьезно не говорят. Сам способ игры — словоговорение, скрывающее то, что герои чувствуют по правде. Четыре с половиной акта игры слов.

Так написать пьесу мог лишь человек, который и сам что-то скрывает.

Но тот, кто вынужден ежедневно играть, должен либо выучить чужой текст, либо проговорить его с помощью суфлера, что стало бы непосильным трудом для последнего.

Играть под суфлера умели лишь гении, а тогда и вся труппа должна была состоять из гениальностей.

Но такого ни в одном театре не было никогда.

Актер Шекспир вряд ли был гением, иначе в «Гамлете» он играл бы его самого, а не Тень его отца.

Более того, он приходил бы в неистовство от ошибок, сделанных коллегами, искажающими написанный им текст.

То есть создать весь текст шекспировского корпуса и играть во всех спектаклях главные роли практически невозможно. Гений — либо драматург, либо главный актер театра. Смекаете?.. Видимо, подлинный автор скрывал собственный гений, «наградив им» актера-середняка Вильяма Шекспира.

Таков мой личный и новый в затянувшемся споре аргумент.

Подлинным автором великого шекспировского корпуса был человек скрывшийся.

 

Я перевел трагедию Шекспира / и стал иным. Так перейден был Рубикон, / пусть поздний и невидимый для мира, / как благодарный и земной поклон. / Но Автор и увидел, и ответил / поклоном, протяженней моего. / За ним кивнула мне одна из ветел, / как будто человечье существо. / Парк был похож на лондонский. Случайно / иль не случайно, но моя тетрадь / упала на́земь, предлагая тайно / сесть на нее, чтоб счастья не терять. / Примета… Доверяя суеверью, / я так и сделал, не стыдясь дерев. / Актер «Шакспер» не станет хлопать дверью / своей могилы, правду усмотрев. / И тут же автор королевской крови / пришел на помощь, предо мною встав, / и руку сжал, не выдвинув условий / и никаких не предъявляя прав… (В. Р.)

 

АХМАТОВА И ВИЛЕНКИН

 

С Ахматовой меня познакомил Виталий Яковлевич Виленкин, у которого я остановился на три дня, совершая окончательный переезд из Ташкента в Ленинград через Москву. Анна Андреевна пришла к нему в гости вечером 14 ноября 1962 года, и в конце встречи я поехал на вокзал, чтобы утром 15-го, уже артистом БДТ им. М. Горького, начать приключенческую жизнь в северной столице.

Виталий Яковлевич был настоящим интеллигентом, с дворянскими привычками. …Даже дома встречал он в штиблетах / и при галстуке. Каждый прием / для отмеченных им и пригретых / был премьерой, которую ждем. / Ничего от московского сноба, / вкус, изящество, тонкость лица, / и от первого слова до гроба — / верность друга и строгость отца. / Соучастник открытых прогонов, / вдохновитель рисковых затей, / передатчик священных канонов, / вечных истин, высоких страстей. / Искривленья актерской породы / он умел незаметно почти, / но исправить, добавив свободы / тем, кого отобрал по пути. / Я не знал благотворней союза, / обретенного там, в Курсовом, / где опальная русская муза / снисходила до нас за столом. (В. Р.)

С первых же дней работы в БДТ я писал Виталию Яковлевичу свои отчеты. Когда Виленкина не стало, квартиру и архив унаследовал его внучатый племянник Саша, Александр Сергеевич Богдановский, ставший одним из лучших переводчиков с испанского и португальского; у него и Сарамаго, и Маркес, и Перес-Реверте.

Сашу стал подгонять музей МХАТа, перевезший к себе наследие Виталия Яковлевича. Всю переписку Виленкина, включая и мои письма, ксерокопировали. Я получил их копии и стал перечитывать как чужие и новые.

 

6 апреля 1963

Дорогой человек, Виленкин Виталий Яковлевич! Навечное Вам спасибо за знакомство с Анной Андреевной. Мне очень трудно описать встречу, которая была в Комарово. Рассказывать легче.

Разговор продолжался около трех часов. Сперва какой-то скульптор закончил сеанс и укутывал мокрыми тряпками свой портрет Анны Андреевны. Я передал Ваш поклон и, сначала с трудом, а потом все легче и легче слушал, вслушивался и даже говорил. О Пушкине и Шекспире («Капитанская дочка», «Гамлет», «Макбе́т» — ее любимая пьеса). О Достоевском, о Ленинграде  («С этим городом у меня невыясненные отношения…»). О Москве и Ташкенте (к которому у нее «добрые чувства»). О людях из этих городов. О поэзии.  Я кое-что прочел и просил прочесть ее. Она читала мне одному, представляете?

Мои стихи Анна Андреевна назвала «честными», «очень честными»...

Показала через окно на единственный кедр, окруженный множеством сосен; надписала на книжке «Владимиру Рецептеру при кедре. Анна Ахматова, 23 марта 1963, Комарово».

Кроме того, А. А. подарила фотографию осени 1921 года, про которую сказала, что считает ее лучшей (она по сей день на письменном столе, заставляя дорожить каждым подходом). И еще «Requiem».

Да, чтобы не забыть, бывает ли Анна Андреевна в театре? Удобно ли пригласить ее на премьеру?

Вам передан очень теплый привет. А я получил приглашение звонить и приходить в Ленинграде.

 

На премьеру пьесы Розова «Перед ужином», в которой я дебютировал у Товстоногова, звать Анну Андреевну я не решился.

Познакомившись с моим первенцем «Актерский цех», Ахматова сообщила Виленкину: «Он, несомненно, талантлив, ему бы надо многое сказать». Смысл этого выражения постоянно двоился: я ли должен многое сказать или мне необходимо услышать многое.

8 апреля 1963 Виталий Яковлевич удивлялся в письме:

 

Милый Володя… Чем это Вы так, с ходу, обворожили старуху? Я потрясен. Такие подарки я начал от нее получать лет через 10 после знакомства, не раньше! Так что можете гордиться. Что касается театра — спросите сами. Вообще она в театры давно, по-моему, не выезжает, но уж раз она Вам дарит „R”[equiem], все может случиться. Игорь (Кваша) Вам завидует…

 

Много лет Виленкин проводил отпуск в Гурзуфе, на даче Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой. Дачу построил сам Антон Павлович, а Книппер высоко ценила Виленкина-литератора и помнила его заслуги перед МХАТом. После ее смерти дареные ей книги Виленкина вернулись автору и одна из них оказалась у меня с надписью: «Переходит к Владимиру Рецептеру».  А книгу об Ахматовой — «В сто первом зеркале», Москва, «Советский писатель», 1987 — Виталий Яковлевич надписал так: «Владимиру Рецептеру в знак нашей уже давней и верной дружбы. В. Виленкин, 28.08.87».

Конечно, он — один из лучших ахматоведов. Недаром она надписала ему на одной из своих книг: «Виталию Яковлевичу Виленкину, который лучше всех знает мои стихи. А. Ахматова 1963, Москва, 14 января». Эта надпись — на сборнике из шести книг «Стихотворения Анны Ахматовой», вышедшем в 1940 в Ленинграде, где на развороте с надписью соседствует рисунок Н. Тырсы 1927 года. А когда увидела, какое мощное впечатление оказала надпись на ее визави, сказала:

— Не беспокойтесь, я знала, что пишу, — и спросила, будет ли музыка, когда она придет к нему.

Однажды в Фонтанном доме Виленкин увидел у Ахматовой множество книг о Моцарте, русских, немецких, английских, в том числе старинные издания. Ахматовой приносили книги из фондов Публички, и она рассказала Виталию Яковлевичу о любимых женщинах Моцарта, в том числе о жене, забывшей и потерявшей место захоронения своего великого мужа.

Безусловно, книгу о Модильяни Виленкин написал и издал потому, что знал о романе Ахматовой с художником…

В Троицкий собор было не войти, весь город прощался с любимым поэтом. Вокруг Дома писателей тоже была толпа, и меня сумел втащить с собой поэт Глеб Семенов, спасибо ему.

«Когда человек умирает, — писала Ахматова, — изменяются его портреты…»

В Комарово меня позвали в свой автобус кинодокументалисты, снимавшие проводы Ахматовой. Это были режиссер Семен Аранович и его оператор Анатолий Шафран, которые знали меня, потому что снимали в БДТ товстоноговские репетиции «Трех сестер».

Потом, участвуя в одной из первых картин Арановича, я узнал о репрессиях, которым он подвергся за самовольную съемку. Отснятую пленку пришли искать к нему домой и найденную засветили, понизив Арановича в должности и зарплате. А не найденная, оставшаяся глубоко под диваном, была увезена им в эмиграцию и поныне — в Гамбурге.

В 1984 году я ставил во Пскове «Розу и крест» Блока и познакомился со скульптором Всеволодом Смирновым. Это он сковал большой крест на могилу Анны Андреевны в Комарово. На крыло креста Всеволод посадил голубя, который время от времени исчезал, украденный. У Смирнова была своя кузница. После блоковской премьеры он пригласил меня в свою деревню. Нужно сказать, что этот выдающийся художник и кузнец ходил с пустым изнутри посохом, в котором всегда хватало самогонки.

Любое слово, сказанное Ахматовой, растет само по себе и тем самым обязывает расти всякого свидетеля, а тем более — слушателя.

Крещеный и венчанный, я постепенно привыкал поздравлять близких людей не только с днем рождения, но и с днем Ангела. Стал читать купленные мной в Вологде Четьи-Минеи, двенадцать огромных томов святителя Дмитрия Ростовского и еще два — архиепископа Филарета Черниговского. Двадцать седьмого января, в день святой Нины, я звонил Нине Ивановне Поповой, директору Музея Ахматовой, с которой знаком полвека, если не больше.

Теперь важно напомнить читателю об этой святой. Узнав, что Хитон Господень находится в Иверии, она уехала в Грузию и проповедовала, пока вся страна не сделалась христианской. В Мцхете ей показали место, где был спрятан Хитон Господень… Сокровище хранилось ПОД КОРНЯМИ КЕДРА.

Еще в советские времена, в Тбилиси, грузинские друзья приводили меня на знаменитую гору Мтацминда, и я приносил цветы  к захоронению Александра Грибоедова и Нины Чавчавадзе, испытывая смешанное чувство родства и потери. И в ушах будто сказанные звучали слова Нины, написанные на могиле мужа: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя...»

Поздравляя Нину Ивановну, я спросил:

— Как вы думаете, знала ли Анна Андреевна о святой Нине?.. То есть о Хитоне и кедре?

— Наверняка знала, — ответила она без запинки.

Надпись Ахматовой на моей книге вспыхнула новым светом и новым смыслом.

«Владимиру Рецептеру.

При кедре.

23 марта 1963 года».

Здесь во мне вспыхнуло и то, что имя моего отца — Эммануил — переводится на русский как «с нами Бог», и то, что его родную мать, умершую тотчас после отцовского рождения, звали Ниной…

А уж после этого собиралось многое.

Одну из самых близких к Ахматовой женщин звали так же: Нина, Нина Антоновна Ольшевская, жена Виктора Ардова. В их доме Ахматова останавливалась, приезжая в Москву. К ним в квартиру приходили гости Анны Андреевны.

Нине Ольшевской, актрисе МХАТа, поручалось чтение «Поэмы без героя», и, по слухам, она хорошо читала ее своим хрипловатым голосом.

Когда обдумывался юбилейный вечер Ахматовой, «Поэму без героя» должна была читать Нина Ольшевская, а когда ее не стало, поручение перешло ко мне, об этом мне сообщила Аня Каминская. Я много раз встречался с Аней, ведь ей выпало сопровождать Анну Андреевну в Англию, когда Ахматовой вручали оксфордскую мантию...

Но юбилейный вечер не состоялся: либо запретили, либо не решились сами руководящие писатели. К Ахматовой с поздравлениями и большим букетом цветов приехали Александр Прокофьев и кто-то еще. После ухода гостей Ахматова велела букет вышвырнуть…

Летом 2022 года ко мне приезжала Лена Якович, снимавшая фильм об Анне Андреевне, и в нем я услышал сделанную втайне от Ахматовой запись ее голоса в некоем застолье, чем А. А. была крайне недовольна. Говоря о предстоящем юбилее, она произнесла: «Я ненавижу телевидение». А когда речь зашла о Пушкине, сообщила собравшимся, что ее отрывок «Пушкин и дети» прочтет «очень хороший актер». Ни разу не увидев меня на сцене, она поверила своим рассказчикам, в том числе Виленкину, и дала моему актерству высокую оценку.

Вот этот отрывок.

 

Анна Ахматова «Пушкин и дети»

Хотя Пушкин сам меньше всего представлял себя «детским писателем», как теперь принято выражаться (когда Пушкина попросили написать что-нибудь для детей, он пришел в ярость…); хотя его сказки вовсе не созданы для детей, и знаменитое вступление к «Руслану» тоже не обращено к детскому воображению, этим произведениям волею судеб было предназначено сыграть роль моста между величайшим гением России и детьми.

Все мы бесчисленное количество раз слышали от трехлетних исполнителей «кота ученого» и «ткачиху с поварихой» и видели, как палец ребенка тянулся к портрету в детской книге, и это называлось — «дядя Пушкин».

«Конька-Горбунка» Ершова тоже все знают и любят. Однако я никогда не слышала «дядя Ершов».

Нет и не было ни одной говорящей по-русски семьи, где дети могли бы вспомнить, когда они в первый раз слышали это имя и видели этот портрет. Стихи Пушкина дарили детям русский язык в самом совершенном его великолепии, язык, который они, может быть, никогда больше не услышат и на котором никогда не будут говорить, но который все равно будет при них как вечная драгоценность.

В 1937 г. в юбилейные дни соответственная комиссия постановила снять памятник Пушкину в темноватом сквере, поставленный в той части города, которая еще не существовала в пушкинское время, на Пушкинской улице в Ленинграде. Послали грузовой кран — вообще все, что полагается в таких случаях. Но произошло нечто беспримерное: дети, игравшие в сквере вокруг памятника, подняли такой рев, что пришлось позвонить куда следует и спросить, как быть. Ответили: «Оставьте им памятник», — грузовик уехал пустой.

Можно с полной уверенностью сказать, что у доброй половины этих малышей уже не было в то тяжелое время пап (а у многих и мам), но охранять Пушкина они считали своей священной обязанностью (1965).

 

Кинодокументалист Якович уговорила меня усесться на подоконник и снова прочесть ахматовскую прозу. В тот день я был совершенно подавлен известием о смерти и проводах Анечки Каминской, которая рассказывала об «Акуме» — так звали Ахматову свои. Аня выглядела прекрасно и наверняка запомнится такой всем видевшим этот фильм.

 

«Ты опять живешь у вокзала», — / жизнь поспешная подсказала. / Век дорожный… Вокзал... Опять. / Обернись кругом, не побрезгуй: / детский парк, и его лишь Брейгель / мог зимой таким написать… / Твой домок пророс на Широкой. / Трехсторонен совок стоокий. / Здесь, напротив жила сама / Аня Го́ренко от начала, / а потом Ахматовой стала, / дом ее снесли без ума… / Царскосельские развороты… / Вот и думай, зачем ты, кто ты, / раз встречался, как с Музой, с ней… / Жизнь потешная на театре / разделилась почти что на́ три / акта… Вот и финал видней…» (В. Р.)

 

ИРАКЛИЙ АНДРОНИКОВ

 

Сначала мне казалось, что искусство Ираклия Андроникова беспрецедентно, но потом я встретился с новыми фактами и, оглянувшись в российский XVIII век, увидел его предшественника. Это был Денис Иванович Фонвизин. Автор «Недоросля», как свидетельствуют современники, мог «принимать на себя лицо и говорить голосом весьма многих людей», «передражнивать мастерски», причем, избрав объект, пользоваться «не только его голосом, но и умом». Фонвизин «отличался живой фантазиею, тонкою насмешливостью, умением быстро подметить смешную сторону и с поразительною верностью представить ее в лицах». «При самом остром и беглом уме он никогда и никого умышленно не огорчал…» Так о нем писали Сумароков, Клостерман и Мятлев. Не правда ли, как об Андроникове?

Первый том собрания сочинений Андроникова начинается с автобиографического и самообъясняющего рассказа «Оглядываюсь назад». Говоря о своих корнях и истоках, он вспоминает атмосферу в доме своих бабки и деда, где бывали «судебный деятель и красноречивый оратор» А. Ф. Кони и, что важно, — Иван Федорович Горбунов, знаменитый актер, «автор устных рассказов, исполнявший их с искусством неподражаемым».

Я давно всматриваюсь в Андроникова, думая о нем сперва как о феномене, потом как о самосозидающем и самодвижущемся человеке, работнике смежных искусств, а теперь как о законном и наследственном явлении русской культуры.

…Был у Ираклия. Он физически еще хуже, засыпает. Чтобы размяться, стоит у стола. Уходит дремать. Но мысль — совершенно ясная. Ужасная жалость. Подарил мне первый том собрания своих сочинений и книгу Мананы, старшей дочери, которая покончила с собой. Я читал сцены из «Петра и Алексея», он очень заинтересовался. И вот вместе с братом Элевтером принимают и беседуют.

Брат не может сослаться на двух своих сотрудников, уехавших из страны, отчего теряет приоритет в «основополагающих» трудах своего Института физических проблем. Дичь. Здесь же режиссер по имени Алана, снимавшая с Ираклием последний фильм о Пушкинском музее на Кропоткинской. Доброе лицо. Внучка, дочка Кати, — прелесть, румянощекая. Катя, бывшая балерина, теперь — телевизионный ас, поехала с мужем на неделю в Грузию кататься на лыжах и санях. Вива, жена Ираклия и столп всего дома, отвечает на звонки, планирует и строит календарную жизнь. Записала в тетрадь, чтобы не забыть дослать мне второй и третий тома собрания сочинений, первые только что привезли, Ирасик (домашнее имя) рассматривает экземпляр, прежде чем подписать его мне. Говорит, что при первой встрече в «Мелодии» хочет просить, чтобы записали моего «Гамлета».

Увидев «Гамлета», Андроников успел везде объявить о моей наследственности по отношению к Владимиру (тезка) Яхонтову, а Яхонтов —  самоубийца страшных тридцатых годов прошлого века (в таком поступке я наследовать Яхонтову не хотел бы): «В сравнении с Яхонтовым, — говорил Андроников, — Рецептер — явление не однородное, но однопородное и одномасштабное». После моего моноспектакля, для которого у Ираклия Луарсабовича нашелся свободный вечер, мы долго ходили с ним по Ленинграду. Сначала не выбирая пути, потом я проводил его в гостиницу, но это было дорогое и пожизненное сближение.

 

СУРЭНЖАВ БАЛДАНО

 

Каждый Божий день общаюсь с художником и скульптором Сурэнжавом Балдано, трогаю птицу-палку, поднимаю взгляд до волшебной «Ники» из дерева, и всегда задерживаюсь в немом диалоге с ней; деревянная чаша, из которой можно пить кумыс или молоко, ложится в обе ладони, перенося меня в предгорное пространство или саму степь. Спасибо тебе, Сурэнжав, ты — со мной.

Дважды мы встречались в Алма-Ате, в его первоэтажной мастерской, и это было, очевидно, самое трудное для него время. Он нашел меня, приехавшего на гастроли с БДТ в 1970 году, услышав о моих горячечных восторгах в запасниках Казахского государственного музея, где я впервые познакомился с работами Сергея Калмыкова, скульптора Иткинда и другими шедеврами, скрытыми от публичного обозрения.

В его мастерскую я принес коньяк, и мы маханули всю бутылку, но я в тот день успел перекусить, а он, видимо, нет, отчего в моей памяти навсегда осталось то, что Балдано ничего не ел, а пил на голодный желудок. Из уважения ко мне? Может быть, от безвыходности. В 1970-м, параллельно со спектаклями Большого драматического, я сыграл три своих моноспектакля в полном зале оперного театра, и «Гамлета» Сурэнжав видел.

В 1971 я снова приехал, на этот раз один, с концертами, и снова ходил в музей, запасники и в мастерскую Балдано. С первой встречи и безо всякого искусствоведения я твердо знал, что имею дело с мастером огромного дарования. У меня и книги своей не было, чтобы подарить ему, ни-че-го кроме внимания, уважения и нескрываемого восторга, но именно этого ему и не хватало больше всего, и свои подарки, с которых я начал рассказ о нем, он повелительно вкладывал в мои, ей-Богу, нежадные руки.

Потом, в 1974, я послал ему свой ташкентский сборник «Опять пришла пора» и вышедшую в Ленинградском отделении общества «Знание» брошюрку «Литература и театр». В ответ пришло письмо, в котором он радовался книгам и называл себя «отшельником наших дней», окруженным стеной из бетона. Было время — он на что-то надеялся и верил, но оказался безнадежно наивен и чувствителен для бегущих дней. Письмо заканчивалось его надеждой на переезд в другое место, «ближе к добрым людям», тем, кто понимает смысл его труда. И сам он ставил себя в один ряд со скульптором Иткиндом, художником Калмыковым и другими, не дождавшимися при жизни настоящего признания. Письмо датировалось 20 марта 1975-го.

О своей встрече со скульптором Сергеем Коненковым не в письме, а в автобиографическом рассказе он писал так:

«Некоторые свои работы я принес на квартиру Сергея Тимофеевича Коненкова. При встрече с ним я сразу же интуитивно понял, что значит быть большим художником, значительной личностью в искусстве — надо страстно и неудержимо отдать всего себя этому делу, надо мечтать о большом и значительном. А так просто что-то делать — не стоит ничего и никого!

Посмотрев мои работы буквально на ощупь и поговорив со мной, Сергей Тимофеевич сказал: „Брось все — только режь! Будет трудно, особенно от дуралеев, но иди своим путем! Делай шаманов, лам, стариков, старух и прочих, пока не поздно!..”»

Так он и поступил. По счастью, позже дочь его оказалась в Москве и ему самому удалось перебраться в столицу.

«Дерево. Вот мое божество, — признавался Сурэнжав Балдано. — Оно — теплый, необыкновенно пластичный и богатый по текстуре материал, ближе всего отвечает духовным потребностям современного человека. Для моей резьбы подходит почти любое дерево любой породы и далеко не обязательно иметь причудливые формы корней, разных наростов и других „чудес” природы. Могут быть совершенно прямые и кривые стволы карагача, берез, сосны, ели, кедра, тополя, дуба, ореха, ясеня и других деревьев…»

Мы встретились и обнялись с Сурэнжавом на выставке рисунков Михаила Шемякина к «Русалке» в московском Государственном музее А. С. Пушкина.

Царствие ему Небесное, какому бы богу он ни молился при жизни.

 

ПАВЕЛ АНТОКОЛЬСКИЙ

 

Однажды я в письме к Павлу Григорьевичу Антокольскому обозвал себя «тщеславной собакой». Он тотчас откликнулся: «Не называй себя так. Как тогда прикажешь мне называть себя самого?.. Твой „Я” 2 сент. 1972».

Имелось в виду прочтенное Товстоноговым его предисловие к моей книге стихов.

— Предисловие написано замечательно, — сказал Гога, и это я сообщил Павлу Григорьевичу…

Антокольский — театральный человек из Вахтанговской студии и театра; актер, драматург, а главное, поэт, чьи профессии сама судьба поменяла местами. Я написал о нем ответно и благодарно и храню почти сто его писем.

В те поры я был слеп и не понимал, что чем лучше написано предисловие к стихам, тем труднее его читать Товстоногову. «Этот Р. публикуется и даже хвален за другое дело, отвлекающее его от театра». В первом же набранном мною актерском курсе были ребята, знающие мои стихи и порывающиеся показать мне свои. Я их жестко обрывал:

— Я учу вас актерскому делу, только актерскому, — говорил я.

«Я должен быть жесток, чтоб добрым быть» («Гамлет»). Ошибался?

Предисловие Антокольского стоит привести.

 

Владимиру Рецептеру решительно повезло. Перед ним одновременно возникли две возможности, два пути. В математике параллельные линии, как известно, встретятся только в бесконечности. Линии путей художника тоже по-своему параллельны, но не подчинены математическим законам; два искусства соревнуются, совпадают и развиваются на глазах читателей и зрителей. Где начинается поэт, актер не кончается. И наоборот. Случай редкий и поучительный! Дело не только в сюжетной направленности некоторых (лучших!) стихотворений Рецептера, которые просто немыслимы вне сценической атмосферы, — не в пристрастии автора к Шекспиру, к Гамлету, к шекспировской эпохе. Все это само собой разумеется, как явление культуры и личной страсти одаренного человека. Но ведь и другие стихотворения Рецептера буквально просятся быть произнесенными вслух, как бы ни были они далеки от огней рампы, от эстрады или трибуны. Они диалогичны изнутри. В них чувствуется экспрессия живого жеста, звонкая и напряженная артикуляция. Это может быть рассказ о густо уплотненном населении ленинградского автобуса, о ребенке на старом портрете, ребенке чужом и в то же время поразительно похожем на нашего, или рассказ о пассажире воздушного транспорта. Это короткие, сжато и стремительно рассказанные повести, как полагается в поэзии, могут быть и недосказаны до логического конца. Но их объединяет одно: артистизм! Поэт способен перевоплощаться, угадать в другом — себя и в себе — другого: собственного деда и летчика, клоуна шекспировских времен и тень гамлетова отца…

 

Когда Антокольский обращался ко мне по имени, он говорил и думал еще и о своем сыне, Володе, погибшем на фронте, в начале войны...

Артистизм незапамятно древен, — продолжалось предисловие, — он в детской игре в казаков и разбойников, в карнавальном веселье, в той песне козлов-сатиров, которая была зерном эллинской трагедии, — он в каждой цирковой клоунаде, и решительно обступает нас на каждом повороте современной городской культуры. Коротко же — артистизм это ритм всех искусств, длящихся во времени. Ритм есть вернейший слепок с необгонимого, летящего бесконечно, длящегося внутри и вовне нас Времени! И если вернуться к поэзии Рецептера, то здесь обнаружишь и строгое подчинение ритму, и власть над ним. Во всяком случае ямбом и хореем Рецептер владеет как очень немногие. Цитирую для примера и почти наугад выхваченные строфы: «Ты видишь — перемены / судьба мне не дала: / вновь от стола до сцены, / от сцены до стола. / Дорога (не причуда!) / лежит меж этих стран. / Из одного верблюда / составлен караван… / Сраженье без оружья, / бессрочная борьба, / высокая верблюжья / двугорбая судьба…» Но вырывать цитаты из поэтического контекста — все равно что резать по живому... Мне остается еще раз повторить: артистизм этих и многих других стихов безупречен, он не требует особых доказательств и анализа и сам в себе несет свою награду. Но этот поэт и человечен, и жалостлив без сентиментальности, и не чужд иронии и усмешки (больше всего по своему же адресу), и наблюдателен к городской сутолоке рабочего дня; коротко же — это живой современный человек, много повидавший на своем веку и еще больше обещающий в будущем. Павел Антокольский.

 

День знакомства с Антокольским обозначен надписью на его сборнике «Мастерская» — 3 марта 1959 года. Я был еще ташкентцем, окончившим университет и учащимся в театральном. Сблизились мы позже, в 1972 году, и на нас произвело впечатление то, что новая встреча снова выпала на ту же дату — 3 марта. В «Красной стреле», идущей в Ленинград, мы провели полночи, читая друг другу стихи. И оказалось, что наша «попутность» не исключала отличек и по возрасту, и по опыту. В ту ночь я сгоряча предложил ему выступить в БДТ после спектакля, театр меня не подвел, и Павел Григорьевич вышел на верхнюю сцену, в репетиционный зал, где я когда-то показывался худсовету.

Он стал читать бесшабашно, звучно, утраивал рокочущее «р», взмахивал палкой, разводил обнимающие руки и разгуливал перед нами, повышая свой рост и накаленное свечение. Читал он без запинок, пел свои цыганские напевы, затевал диалоги; потом хвалил Копеляна, который «хорошо слушал», спрашивал, что сказали Стржельчик и Юрский…

Он был боец — ни поэзии, ни театру самодовольства и пошлости не прощал.

Как удивительно корреспондируются наши судьбы, — писал он. — Актер-поэт, поэт-актер, отсюда и корреспонденция.

Это Сенека писал Луцилию: «Если ты здоров, это хорошо, а я здоров…» Но я угадал римские начала в своем послании Антокольскому:

 

Мой мастер! Я надеюсь, что письмо / застанет Вас здоровым и богатым; / пускай оно не сетует само / на то, что разминулось с адресатом; / Вы на подъем легки, и мудрено ль, / что Вас по свету носит Ваша роль. / И, право, я не знаю, почему, / теперь берусь писать Вам. Без причины. / А если вдруг причину и пойму, / тогда к чему Вам письма и почины / мои для продолжения бесед, / — причинной связи в мире больше нет… / Мой Мастер, покорите мастерством, / обрадуйте ответом и уроком! / Я говорил об этом и о том, / а, в сущности, скучал по вашим токам / высоковольтным, по сверканью глаз. / Мой Мастер, я давно скучал по Вас… (В. Р.)

 

Он был бешеным оптимистом. Как будто обязался быть только таким. А позже записал в своем дневнике: «…любое дело обречено: оно только отсрочка, обман самого себя и окружающих». Это была новая правда о нем, открывшаяся в следующем веке, и прочесть это было больно.

 

Смерть унизительна. Он — больше не звезда, / не выборщик пути, не мастер, не ученый... / Любым закусит мрак, любой — грибок моченый, / хоть мечен прозвищем почтенного труда. / Коронавируса чумная чехарда / кружит нам головы, крушит большие жизни, / не позаботившись о кладбище и тризне. / Куда ни глянь: и этот инвалид / читает, думает, речет и не слепит / внезапной гибелью... И схожи униженья / для всех трудящихся, как правила движенья. / Сбавь скорость, батюшка, пора, не рвись вперед, / и ты — не более чем русский пешеход... (В. Р.)

 

Мы пришли к Антокольскому вместе с Ирой обсудить мое выступление на его юбилее. Стремительно нагнувшись — такой пожилой человек! он поставил перед ней домашние тапочки и тут же увел на кухню, чтобы там хватить по рюмке водки.

Дочь его, Наталья Павловна, подарила Ирине гжельскую шкатулку, ставшую началом долголетнего гжельского собирательства. А мне Павел Григорьевич вручил железный портсигар с тисненым на крышке «Медным всадником». Рядом лежало круглое зеркальце с портретом Петра I на тыльной стороне. Отец и дочь раздаривали свои коллекции, предвидя уход…

Сейчас и я думаю, как и кому оставить скопившиеся у меня раритеты, на кого возложить заботы об архиве…

В одном из последних писем Павла Григорьевича было сказано:

 

Но я забыл о самом главном — твоей работе над пушкинской драматургией, это и благородное, и благодарное дело — на эту тему многие писали, но еще ни один русский театр не поставил настоящего Пушкина — ни «Годунова», ни «Маленькие трагедии», никогда они не были показаны и раскрыты по-настоящему. Я видел «Годунова» и трагедии во МХАТе, и это было очень слабо. Мейерхольд когда-то задумывал Г. у вахтанговцев со Щукиным — Борисом и В. Москвиным — Самозванцем, вел интересные репетиции, фантазировал дальше некуда по озорной хлесткости, но тоже не в ту сторону, куда хотелось бы. Так что если ты мало-мальски попадешь в точку и приблизишься к пушкинской фантастике (безусловной!) — это будет событием очень важным… 28 февраля — 1 марта 1975 г.

 

Я переспрашивал о репетициях Мейерхольда, мне было интересно узнать подробнее.

Позже, когда появились воспоминания о Мейерхольде Александра Константиновича Гладкова, с которым я также был знаком, — он стал мужем нашей замечательной актрисы Эмилии Анатольевны Поповой, которая играла Татьяну Бессеменову, родную сестру моего Петра в лучшем товстоноговском спектакле «Мещане», — было интересно сопоставлять детали неосуществленного спектакля, названные двумя живыми свидетелями.

Антокольскому я говорил, что в пробах Мейерхольда заметен натурализм, несвойственный Пушкину, и о том, что, ставя «Русалку» на телевидении, я просил художника приготовить фото-вставки с картин Рублева и Грека. В телеспектакле появлялись и петухи, и овцы, и лошади, стол, сосуды, оружие, деревья, цветы и листья, однако не натуралистические, а нарисованные гениальной кистью. Изобразительный ряд возникал лишь между сценами «Русалки» как интермедийный занавес; фрагменты сменяли друг друга в ритмическом согласии с музыкой, составляя параллельный сюжет и раздвигая рамки обстоятельств. Но спектакль, где Мельника сыграл Алеша Петренко, а Князя — я, смыли тотчас после одноразовой передачи, скорее намеренно, чем случайно. Весть об этом Антокольский принял с болью.

 

…То, что ты пишешь о телевизионной «Русалке» своей, то, что случилось, ужасно… Я переживаю эту историю, как свое несчастье. Я так понимаю, что «стерли», уничтожили без возможности восстановления интересную и хорошую твою работу, занявшую и у тебя, и у многих чуть ли не целый год.  Конечно, это ужасно. Иначе не скажешь… Между тем жалкие потуги бездарностей показывают на ТВ очень часто… Очевидно, хромает на обе ноги сама театральная школа. Выдает дипломы и пошлякам, и прочим маменькиным-папенькиным сынкам. Потеряно само мерило оценки, или оно только «мерцает» где-то… Но, все-таки, довольно, черт возьми, об этом. Мы существуем и продолжаем свое непреложное дело. И оно при всех условиях останется!  И литература, и поэзия, и театр, и вообще все искусство и вся культура будут там и только там, где мы. В это я свято верю… 2 сентября 1975 г.

 

В это время Антокольскому предложили сыграть роль отца Штирлица в фильме «Семнадцать мгновений весны» с выездом и вылетом в разные точки Европы. Я обрадовался, а он увлекся этой перспективой. Но съемки сперва отложили из-за болезни, а потом отменили вовсе.

«Быть стариком — нелегкая профессия», — заметил он. Сегодня вижу это и я. Потом он прислал мне переписанное от руки стихотворение, названное «бесшабашным» и посвященное мне…

 

Бред заливает миров берега,

Бред заклинает иные века,

Это мы оба — нам пыль дорога! —

Два золотых говорящих цветка…

Володя, милый, мне очень дорога дружба с тобою — чем дальше, тем больше дорога. Она, в сущности, и неизбежна. Крепко тебя обнимаю и целую руки твоей жене. Твой П. 15 марта 1977 г.

 

Через год его не стало.

 

АРСЕНИЙ ТАРКОВСКИЙ

 

Я рискнул подарить ему свою книгу и вот какой подарок получил в ответ.

 

21 мая 1982 года

Дорогой Владимир Эмануилович!

Спасибо Вам за дорогой подарок — за Вашу книгу «Представление».  Я читал ее и радовался за Вас — как щедро одарила Вас природа — и поэтическим талантом, и актерским, и чтец Вы замечательный. Больше всего мне понравились стихи о Вашем деде, «Актер уходит из актеров…», «Не ты, а то, что ты играла…», «К прозе, к прозе…», «Пригород», «Шершавится… [черный бушлат]» и очень многие другие стихотворения, напр. — «Блудный сын», а еще «И мать, сокровище мое…», «Ты книгу [вечную читаешь]…»

Мне трудно перечислить все Ваши стихотворные большие удачи. Во-первых — Вы дороги мне по Вашему тяготению к точности, к правильной ритмике, к правильной рифме, а не к той развязной, разболтанной безнравственной полурифме, которая теперь в моде.

«Петр и Алексей» — мне показалось, что эта пьеса — наметки к большому сочинению, к бо́льшему сочинению, к большому драматическому сочинению, что это конспект еще не написанного Вами.

Вообще же говоря книга произвела на меня впечатление — большое впечатление серьезного и очень перспективного дарования. Шекспировский цикл — тоже впечатление. Сейчас Вы увлечены этим автором? Если так, то дай Бог мне услышать Ваше чтение. Я не очень люблю переводы Маршака, Пастернак, конечно, намного лучше. Но если речь идет о трагедиях…

Дорогой Владимир Эмануилович! Не сердитесь на меня за опоздание с ответом на Ваш подарок. Я редко бываю в городе, а затем я часто болею, вот в чем причина моей медлительности.

Я с радостью вспоминаю о нашем знакомстве — и дорожу им (Вами, как поэтом и чтецом).

Очень хочу, чтобы у Вас не было никаких огорчений, болезней, неприятностей! Пусть все будет хорошо! Татьяна Алексеевна шлет Вам поклон, привет и наилучшие пожелания.

Крепко жму Вашу руку,

Ваш А. Тарковский

Москва, 103006, ул. Садовая Триумфальная, д. 4, кв. 9

 

Таня Клочкова, много лет проработавшая в Союзе театральных деятелей и Дворце искусств на Невском, 86, напомнила мне об открытых поэтических встречах.

Вечер А. А. Тарковского 25 декабря 1980 года вел я. Здесь и произошло знакомство с ним и его женой Татьяной Алексеевной, имевшее интереснейшее продолжение; вышло несколько встреч вчетвером, где Арсений Александрович и вспоминал, и рассказывал о жизни, и размышлял о поэзии и поэтах…

Влиял ли он на меня? Думаю, да. Своим образом и обликом, твердостью и тонкостью в одно и то же время, давним и обновленным отношением к его высокой поэзии, если кратко — снова повезло.

После вечера в СТД мы поехали к нам домой вместе с Тарковскими и Натаном Яковлевичем Эйдельманом с женой Юлей. И вот когда мы сидели, Татьяна Алексеевна сказала о муже: «Вы думаете, он такой тихий? Это он только кажется тихим, а вообще он очень эмоциональный, он даже однажды ударил меня палкой». Тарковский перебил ее: «Не тебя ударил, а шубу». Она: «А все-таки это был удар».

«Владимиру Эммануиловичу Рецептеру — со всеми опечатками — в надежде добра. 26 декабря 1980 г. А. Тарковский». Это на книге переводов из грузинской поэзии «Волшебные горы», 1978.

И другой большой неподписанный том 1982 года, в который вложены вырезки его стихов из «Лит. газеты» и некролог Андрею Тарковскому (1986), его прославленному сыну.

Тут же и приглашение на вечер поэзии Тарковского, который начинался в 22 часа 30 минут, то есть после спектаклей, и фотография, где я, ведущий, рядом с ним. Какое у него прекрасное мужское лицо! 24 дек. 22:30, фотография Феликса Лурье.

Арсения Александровича не стало в 1989 году. Светлая, светлая память.

Я задумался о том, почему в своем письме Арсений Александрович оказался так щедр на похвалу. Мне кажется потому, что наша встреча была для него внезапна. Ну, приехал в Петербург, ну, провел свой вечер во Дворце искусств. Может быть, я что-то прочел на этом вечере — не помню… Помню другое: волею судеб я был приглашен в Тбилиси и там записал на пластинку поэму Ираклия Абашидзе «По следам Руставели», где один из переводов, единственный — «Голос у Голгофы» — был сделан Арсением Александровичем.

Может быть, ему обо мне говорил Абашидзе? Может быть… Но в этом случае я появился в его сознании как чтец, а не как поэт. А книга «Представление» была не то третьей, не то четвертой в моем поэтическом хозяйстве — я уже не был начинающим, и Арсения Александровича, наверное, взволновало, что этот чтец и сам — поэт. До сих пор слышу взволнованные интонации его письма…

 

БОРИС ЧИЧИБАБИН

 

Бог надоумил меня в жаркие летние дни просмотреть дареные книги знакомых поэтов, которым и я дарил свои, затруднившись или вовсе не задумываясь о надписи. Поразило почти или вовсе неподконтрольное чувство братства, испытываемое в этот момент всеми дарителями. Как будто, прежде чем надписать знакомое имя, автор приподнимался на какую-то незаметную ему самому ступень…

Вот Борис Чичибабин: «Колокол», Москва, «Известия» 1989. «Володе Рецептеру, которого я полюбил сразу и навсегда в дни празднования 100-летия рождения Пастернака на память об этом замечательном празднике Поэзии и в залог будущих встреч с чувством друга и брата. Чичибабин 13. 02. 1990».

Какой замечательный почерк!..

Когда-то я считал со всею знатью / Хороший почерк пошлою чертой, / Мечтая, как его себе испортить. / А как он выручил меня в беде… «Гамлет» в переводе Пастернака.

Беда не обходила Бориса Алексеевича, почерк служил ему и выручал, как Гамлета. Мы узнали его как поэта, а он маскировал себя счетоводством и бухгалтерией в харьковском домоуправлении.

А вот еще тем же почерком: «Дорогим, родным, любимым Ире и Володе Рецептерам, — всегда помним, всегда знаем, что вместе. Лиля и Борис Чичибабины». Тот же «Колокол», переизданный в 1991 году в Москве «Советским писателем».

Я восторгался стихами Чичибабина и в те годы мог прочитать наизусть и «Красные помидоры», и «Не умер Сталин», которые сегодня звучат не менее остро, чем тогда.

 

Кончусь, останусь жив ли — / чем зарастет провал? / В Игоревом Путивле / выгорела трава. / Школьные коридоры — / тихие, не звенят... Красные помидоры / кушайте без меня. / Как я дожил до прозы / с горькою головой? / Вечером на допросы / водит меня конвой. / Лестницы, коридоры, / хитрые письмена... / Красные помидоры / кушайте без меня.

 

Дорогие Ира и Володя, не судьба встретиться нам с вами в июне в святых пушкинских местах. Как ни больно мне писать эти слова, лучше уж начать прямо с них. Не судьба. Подвело меня мое физическое состояние. Не знаю, что это было, — грипп, воспаление легких, еще что-нибудь, никогда ничего не понимал в своих болезнях, но 12 февраля я чуть не отдал концы: задыхался самым буквальным образом, нечем было дышать, спасли меня капельницей. И с тех пор я болею: то становится лучше, то хуже, но во всяком случае мне категорически запрещено ехать туда, куда мы с Лилей уже настроились и собрались, заранее радуясь нашей встрече. Так хотелось обнять вас, услышать, отвести душу. Ничего я не понимаю в том, что происходит с тем, что было когда-то с нашей страной, последние два или три года. И не понимаю, что происходит с нашей интеллигенцией, с людьми, которых я считал моими друзьями, единомышленниками, соратниками. А что происходит с нашей культурой, с нравственностью, с духовностью? Что ж это будет, Ира, Володя? Вы знаете? У вас есть на что-нибудь какая-нибудь надежда? Знаю, что вы скажете: вот же есть пушкинский праздник и он по-прежнему собирает умных, добрых, прекрасных людей, вот на это и надо полагаться, в этом и надежда, и вера, и смысл. Знаю, знаю, это тоже правда, а и сам праздник не тот, каким он был несколько лет назад, и проводить его все труднее и унизительнее. Смотришь телевизор — стыдно, противно, страшно. Для кого это показывается, и кто это делает? Ведь не люди же, а если люди, то совсем не такие, как вы и я. А что сейчас наполняет страницы журналов? Вы можете это читать? Бог с ним, со всем происходящим. Не сердитесь на меня за то, что, может быть, расстроил вас. Пока вы есть на свете и еще несколько таких, как вы, и пока собираются чудаки во имя Пушкина или Чехова, есть и свет в мире. А мы вас помним и любим. Очень жаль, очень грустно, что давно не виделись, а вот не увидимся, как ждали, на пушкинском празднике, но он же не последний и не может быть, чтобы мы так не увиделись в жизни.

 

Будьте здоровы и благополучны. Будьте светлы.

Храни вас Бог. А мы с Лилей обнимаем вас. Борис Чичибабин.

 

Дорогие Ира и Володя, поздравляем вас с Новым годом и с праздником Рождества! И дай вам Бог в новом году здоровья и благополучия, любви и вдохновения, и исполнения хотя бы самых главных желаний и планов. Давным-давно ничего не знаем о вас. Сейчас никому нет дела ни до Пушкина, ни до искусства, ни до культуры и духовности вообще, но, слава Богу, они есть и пребудут вечно — вот этим и нужно жить и ни в коем случае не падать духом. Очень хотелось бы повидать вас, потому что мы вас всегда помним и любим, но в нынешней нашей жизни это вряд ли осуществимо. Крепко и нежно обнимаем вас. Если в эти дни на ваш огонек забредет кто-то, кто знает нас или кто хотел бы слышать о нас, ему или им наш привет и любовь, и пожелания здоровья, добра и света.

Держитесь, любимые!

Ваши Лиля и Борис Чичибабины

 

Открытка, написанная поперек, на которой стрекоза летит от лиственной ветки в левом верхнем углу к ветке в правом нижнем. Летит во весь свой четырехкрылый размах. В левом нижнем углу фабричное слово  «Поздравляю» и восклицательный знак.

 

Здравствуйте дорогие Володя и Ира, вот такое горе случилось, не стало Бориса Алексеевича, и все пространство вокруг меня померкло и сломалось…

Но говорят, надо жить, хранить память, составить полное собрание стихотворений, прозы (эссе), составить архив — работы много.

Может быть, время поможет, но время тоже странная вещь — оно возвращает прошлое, «выталкивает» в будущее без Бориса, с тревогой и заботами, т. е. на него тоже мало надежды.

Бог? — это, конечно, очень много, почти все, что происходит в душе от его замысла, но для этого надо ему хорошо помогать, хотя пока нет сил.

 

Он жалел о распаде Союза. / Он о родине нашей болел. / Лиля, друг, Чичибабина муза, / я, как видишь, пока еще цел. / Через десять больниц, через горе / многих прóводов, частых утрат / я живу на последнем просторе / и пишу тебе, право, как брат. / Пусть тебя эти строки застанут / продолжающей дело, живой, / и исполнятся, и не увянут, / будь Борису бессрочной вдовой… (В. Р.)

 

ГРОМКАЯ СЛАВА

 

Ташкентский русский драматический театр имени М. Горького, где я начал работать артистом, был тогда на улице Карла Маркса. На ней же, в полуквартале и на другой стороне, находился книжный магазин, куда я ходил еще студентом филфака, покупая сборники стихов и стараясь не пропустить ничего ценного. Они стояли на полке, не зная своего будущего, прокладывая мою дорогу к самому себе. Здесь же оказались первые книги Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского.

Первенец Вознесенского — «Мозаика» — вышел во Владимирском областном издательстве в 1960 году, а первенец Евтушенко — «Разведчики грядущего» — в «Советском писателе» в 1952-м.

С Андреем Вознесенским я встречался неоднократно, общались уважительно, сдержанно, но мне не приходило в голову искать у него надписи на книге. Возможно, я чуял, что выходящее из-под его пера меня не касается.

Вот открыл первое стихотворение в первом сборнике — «Ленин на трибуне 18-го года». Потом гремело его «Уберите Ленина с денег…» Это, как и «Оза», т. е. «Зоя», было тогда отвагой, ведущей к громкой славе.

С Евтушенко мы виделись только один раз. Зная о встрече заранее, я принес на нее три его первые книги.

Наверное, в феврале 1982-го он оценил сам факт моего библиографического владения. Что это была за встреча, отчетливо не помню, но, по-моему, она происходила во Дворце искусств имени Станиславского.

Та же Таня Клочкова вспоминала, что встреча с Евтушенко была в семьдесят восьмом году, но у меня на всех трех его книжках обозначено: «1982, февраль».

— Был вечер Булата Окуджавы и Беллы Ахмадулиной. С ними был и Евтушенко, ему так понравилось, что он попросил и о своем вечере.

Таня за два дня собрала ему битковой зал.

Три своих первых книги стихов Евтушенко надписал так, что собранные воедино три надписи смотрятся сегодня живым автопортретом:

«Разведчики грядущего», «Советский писатель», 1952: Дорогому Володе Рецептеру от бывшего невинноглазого «сталиниста». Евгений Евтушенко

«Шоссе энтузиастов», Московский рабочий, 1956: Дорогому Владимиру Рецептеру! Пусть не попадемся мы в тупики фальшивого и верноподданического энтузиазма, и не провалимся в поганые ямы всеоплевывающего пессимизма! Евгений Евтушенко

«Обещание», Советский писатель, 1957:

Если жизнь ко

мне прицепит

стукача,

поддонка

[…], —

я тебя,

мой брат Рецептер,

не хотел бы

отцеплять.

Евг. Евтушенко

 

У Евтушенко была приключенческая жизнь. Женщины. Загранки. Правители. Дети. Связи. Разрывы. Дружбы. Одиночества.

В мучительном 2021-м я перечитал «дарственные» Евгения, и слово «брат», обретая новый смысл, по-настоящему тронуло меня.

 

ГРИГОР ПОЖЕНЯН

 

О Григории Поженяне я писал раньше, но он глубже и шире того, каким мог показаться. Стихи и письма он подписывал не Григорий, а Григор. По-человечески и по жизни Гриша был абсолютно незаменим и как-то по-своему праздничен.

Когда я стал перекладывать в стихах старинную пьесу Дюма «Кин, или Гений и беспутство», Гриша принялся писать о ней своим спиральным почерком, и как-то так вышло, что у меня сохранились его черновики. На маленьком, изящном, выпущенном московским издательством «Книга» сборнике «Прощание с морями» он написал: «Ирине и Володе с нежностью и Соответствием! Григор. Поженян сент. 90».

Эту фразу из рукописи Поженяна я запомнил по разным причинам, может быть, прежде всего потому что она относилась ко мне, и еще потому, что Гриша не сказал, чем именно чревата категоричность, с которой он начал. Вот эта рукопись.

Любая категоричность чревата, но я не люблю ни цитат, ни тем более цитатчиков. Цитаты — это не только костыли. Прерывая их или, что еще хуже, выдергивая, ими запутывают ясные головы доверчивых читателей, особенно мало осведомленных. Итак, начну все же с цитаты:

«Левушка, Гамлета играй как я, но Кина все должны играть, как ты». Павел Орленев.

Вторая цитата (из Британской энциклопедии — БИЭ) «Кин Эдмунд — актер, чья мания величия была источником его лицедейского гения, как и его человеческой трагедии».

И последняя цитата из заставки к программе Рижского молодежного театра «Эдмунд Кин. По мотивам противоречивых биографий и сочинения А. Дюма-отца „Кин, или Беспутство и гений”».

Все сказанное процитировано лишь для того, чтобы ярче высветить и — да-да — попытаться возвышенно характеризовать не столько, как говорится, фигуру, сколько яркое и самобытное лицо артиста, драматурга, режиссера и поэта Владимира Рецептера.

Это им, его исполнением Гамлета интересовалась великая, но скупая на похвалу Анна Андреевна Ахматова. Это он написал прелестную и скромную книгу о своей сценической деятельности и размышлениях о театре, драматургии и в связи с этим о бессмертных наших русских гениях — Пушкине, Грибоедове, Блоке… Книга называется «Прошедший сезон, или Предлагаемые обстоятельства». На мой взгляд, лучшие главы книги: «Ты ль это, Вальсингам», «Гамлета в одиночку», «Воспоминание», «О Кине».

 

Прерывая рукопись, нужно сказать, что эту книгу я Грише дарил, а стихи наверняка читал. На спектакль мы с ним ехали и возвращались на одной машине: он — смотреть, а я — играть Кина. Потом он взялся за эту рукопись, которую намеренно или случайно, не знаю, нигде не напечатал, а подарил мне; очевидно, потому, что она содержала правдивые размышления Григория Поженяна не только о судьбе великого английского трагика, но и моей — его соседа по Дому творчества писателей в Дубултах, — который раза два или три за свой писательский срок укатывал, чтобы «рвануть» роль Кина в своем стиховом переводе на скромной сцене Рижского молодежного театра (не помню, писал ли я где-нибудь о судьбе этого театра, помню стойкое чувство негодования, отвращения и брезгливости, которое я до сих пор испытываю к композитору Раймонду Паулсу: будучи одно время министром культуры Латвии, он закрыл этот театр, имевший две труппы — русскую и латвийскую, и стал для меня персоной нон-грата). Но продолжу для читателя, что написал и подарил мне Поженян.

 

Мне нравятся стихи Владимира Рецептера, особенно ряд последних публикаций в «Юности». Это, на мой взгляд, — чисто ленинградская струя, чуть рассудочная, философски слегка закованная. Но в стихах нет заимствований, печати временности и расхожей конъюнктуры.

И все же предметом нашей публикации, толчком к написанию ее послужила пьеса Владимира Рецептера «Эдмунд Кин» — это не просто своеобразное прочтение старинной известной, когда-то очень популярной пьесы Александра Дюма. А смелое, соревновательное, современное толкование этой пьесы, изложенное прекрасным стихом (пьеса А. Дюма написана прозой). Рискую назвать пьесу Дюма поводом написания иной пьесы в старинных масках, под которыми пышут нынешние проблемы, задыхаются в поисках новых путей «театра в театре», где взаимно проникают и смешиваются балаган и арлекинада, пародия на салонную комедию и цирковое антре, мотивы бессмертного Леонкавалло и вечно одинокого, многоликого и ни на кого не похожего Дон-Кихота, наивного и мудрого, земного и одновременно прирожденного сына подмостков.

Пьеса «Эдмунд Кин» — веселая и глубоко трагичная, риторическая и глубоко личная. Отвечая на оскорбление, Кин говорит: «Его нехватка от самой природы: / он равенства людского не постиг. / Тупые люди, низкие народы / себя считают выше остальных…»

«Ничтожество всегда чему-то вторит: / бездарной мысли, худшей из идей. / И сэр гордится тем, что он позорит — / своей семьей и нацией своей…»

«Эдмунд Кин» одновременно и авторский рупор, и его же разрывающееся от любви к театру сердце. «Театр пал. Счастливое искусство / окончилось... Бал правит ремесло, / коммерция, расчет; бесправно чувство; / одно бы чудо нас теперь спасло…»

Разве не слышатся за этими вроде бы высокомерными словами наши «Труды и дни», заботы сегодняшнего театра, театров, сонма родившихся студий, которые, оплачивая свою самостоятельность и еще не окрепшую свободу, бьются в тисках между возвышенным словом жесткой правды, призывами к свободе и всеядной «потребой дня» беспощадного мещанского вкуса…

Больной, подозрительный, надломленный борьбой с временщиками, привыкший к славе и к тому, что «видеть игру Кина — это все равно что читать Шекспира под вспышки молний» (так когда-то о нем сказал Сэмюэль Кольридж).

Кин сходит с ума и гибнет на сцене.

Играя артистов «театра Кина», труппа переходит к «Гамлету» как к третьему измерению.

Взаимопроникновение реальности и выдумки, театр в театре, пьеса в пьесе, основанная на суровой правде жизни, тень становится светом и высвечивает плоть идеи.

Всему начинаешь верить: и жизни в театре, и театру, ушедшему в жизнь. Грустно, страшно, аллюзия стучится в окно наступившего дня…

Кина играет автор Владимир Рецептер, прекрасный актер. Он ушел со сцены, покинув БДТ — один из лучших театров. Стал сам театром — один, играя «Гамлета». Снова ушел со сцены, чтобы сесть за письменный стол, и теперь играет уже в своей пьесе, приглашенный труппой молодежного театра Риги.

 

Гриша писал свою рукопись как старший, задумываясь о моей судьбе, по-родственному чуя мою неуклюжесть и неготовность приспособиться к жизни вне театра. Еще раз из сегодняшнего дня благодарю его за это, Царствие ему Небесное.

 

Он играет неровно. Так и должно было быть. Сцена мстит за уход, для нее это измена. Профессионализм мстит за «невечный» тренинг, за отсутствие «беглой сухости пальцев», но когда он на подъеме, когда то, чему нельзя разучиться, подступает к горлу, — он играет вдохновенно и прекрасно.  И слава Богу.

Я человек необьективный. Я люблю Володю Рецептера и горжусь своей необъективностью. Но в искусстве, держа в руках книгу стихов или сидя в таинственной тиши настороженного зала, для меня нет друзей. Правда всегда выше, трагичней и прекрасней. Пьеса удалась. Я ушел из театра полон тяжелых раздумий о нашей несправедливой жизни. Об этом и пишу.

Григор Поженян.

 

Актер уходит из актеров, / из бедняков, из прожектеров, / благословляемый женой, / непостижимое затеяв, / из ерников, из лицедеев / уходит, будто из пивной. / Актер уходит из актеров / и думает: он — как Суворов, / еще опомнятся цари, / те, что его не оценили, / и призовут, он будет в силе, / тогда — иди, тогда — твори. / Актер уходит из актеров, / из дураков, из волонтеров, / благословляемый женой, / чужим занятием утешен, / печален и уравновешен, / актер уходит в мир иной. / Но где-то в глубине сознанья / таятся смутные признанья / и образуют злую связь; / мол, потому он не был признан, / что к сцене Богом не был призван, / и просто жизнь не удалась. (В. Р.)

 

ДАВИД САМОЙЛОВ

 

Звонил сосед снизу и сказал, что умер Самойлов. Странно, он же первым сообщал мне о смерти Товстоногова. Вестник смерти. Живет он подо мной, жена его, Нина Васильевна Хохлова, водит и возит туристов, но по образованию — актриса, окончившая студию БДТ вместе с Ниной Ольхиной и Славой Стржельчиком. А «вестник» — Наум Лившиц, режиссер, работавший в Театре Комедии у Николая Акимова, тоже участник войны…

Давид Самойлов до своего семидесятилетия не дотянул трех месяцев, а юбилея ждали многие. Ушел поэт, с которым мы не были близки, но, бывало, соседствовали в Дубултах, и встречи с ним, разговоры о стихах могут кое-что добавить к портрету…

Сблизился я в Петербурге с полковником Петром Гореликом, который был другом Давида Самойлова и Бориса Слуцкого, а в последние годы сам стал писать военную прозу. У Петра были рукописи и черновики обоих ушедших поэтов. Все втроем они хлебнули настоящего фронта и хорошо знали цену победы.

Самойлов — псевдоним. Звали его Давид Самойлович Кауфман.

— А диссертацию моя мама защищала о присоединении Средней Азии к России, — сказал я ему однажды, — и командовал там как раз Кауфман...

Самойлов перебил:

— Это мой однофамилец!..

Почему быстро перебил, хотелось разгадать. Быть может, в глубине души стеснялся псевдонима. Воевал Кауфман, а стихи пишет Самойлов...

Я был в плохой форме, когда мы встретились в последний раз. Может быть, совсем не в форме. А он был примером: никаких жалоб, постоянно в поисках юмора, легкий, пьющий. Старше, слабее телом, глазами, но духом силен и смел. Он приглашал приехать к нему в Пярну, там была «резиденция», туда к нему наезжали поклонники, молодые поэты, читавшие его со сцены артисты. Чтецов-декламаторов он знал наперечет: и Якова Смоленского, и Александра Кутепова, и Тоню Кузнецову, и Мишу Козакова, всех буквально. С ним дружил еще один мой друг и фронтовик Влад Заманский…

К нашей первой встрече в журнале «Октябрь» была напечатана поэма Самойлова «Снегопад». Я сказал ему, что прочел, и вдруг прибавил:

— Хотите, прочту ее вам с листа?..

Он сказал «хочу», мы зашли в его номер, я сел напротив и стал читать, стараясь заново вникнуть в сюжет и смысл...

Ни Самойлова, ни кого бы то ни было из других современников я со сцены никогда не читал. Одноразовые, юбилейные случаи были для меня какой-то уступкой, даже тяготой. И свои стихи публично я читал крайне редко. Почему? Так вышло, что важнее всего я считал актерское дело, а не чтецкое. Играл Пушкина, играл Достоевского и Шекспира, играл, это были моноспектакли. Теперь понимаю, что мое предложение Самойлову о «Снегопаде» было знаком уважения или извинением за то, что не вхожу в число чтецов. Теперь я воображал город, женщину, встреченную им, видел снегопад, и на этом фоне — сидящего передо мной автора.

Интереснее было слышать чтение самого Самойлова, и тут мне повезло. В Рижском ТЮЗе был его вечер, и, не вставая из-за столика, он читал по книге и наизусть. Звучали «Цыгановы», «Сороковые — роковые…»,  «Я — маленький, горло в ангине…» На столике стояли фарфоровый чайник и чашка, а в чайнике был коньяк…

Наум Коржавин читал по-детски высоко и пронзительно, Олег Чухонцев — с какой-то предельной, обнажающей смысл простотой, а Самойлов — уверенно и неброско…

В Дубултах, у себя в номере, Дэзик, как его называли друзья, объяснил мне про «Снегопад», что встречи с женщиной не было, просто незнакомка на остановке взглянула на него, а он — на нее, и не больше; шел легкий снежок, а снегопад возник из другого времени и других обстоятельств…

Конечно, хотелось прочесть Самойлову и что-то свое, но я отложил это до других встреч, а тут он вспомнил, как писал для «Советского экрана» введение к моим стихам, но до публикации не дошло…

В тот раз я не догадался прихватить с собой коньяку, а когда подумал, что хорошо бы, было уже поздно. Будто услышав мою мысль, Самойлов сказал:

— Володя, у меня к вам большая просьба… Взять у меня деньги и принести из буфета сто грамм коньяка...

— Я возьму, возьму! — сказал я и встал уходить.

— Нет-нет, возьмите, мне надо разменять, пожалуйста!..

Номер Самойлова был этажом ниже, у меня окно все время открыто, а у него форточки задраены, душно. Я подумал, что Самойлов простужен, и, взяв стакан, понял, что его надо сначала отмыть — линзы в очках были толстые, но видел он все хуже. Войдя в туалет, я подставил стакан под горячую струю, добросовестно вымыл.

— Спасибо, Володенька, — сказал Самойлов, выпив «Белого аиста», и принялся читать свои шуточные афоризмы от имени эстонского философа со смешной фамилией. Тут пришел его друг, Юрий Абызов, живущий в Латвии, тоже фронтовик, и дал мне напрочет большую тетрадь, в которую он вносил все каламбуры, акростихи и шутки Самойлова…

В другой раз я читал ему свои стиховые сцены из «Странного монарха», Петр с Алексеем и Евдокией, и два, не больше, стихотворения. «Монарх» Самойлову не пришелся, историческому сочинению нужна историческая мысль, и Евдокия не могла так говорить с Петром, она побоялась бы. Я отвечал бестрепетно, что его Евдокия побоялась бы, а моя не боится и с этим ничего не поделаешь. О том, что это — мой Петр, моя история и моя историческая мысль, я умолчал…

В один из дней я встретил Самойлова в холле, уже крепко поддавшего, и он, обняв меня за шею сильной рукой, сказал, чтобы я на него не сердился из-за «Монарха».

— Я ведь хвалю стихотворение про девочку, которая с тобой целовалась... Когда нравится, я хвалю! Я ведь любя, ты понимаешь?! — Он продолжал держать меня за шею и сдвинул до упора наши лбы. Я был трезв, и мне хотелось верить. — У нас так всегда было принято со времен ИФЛИ… И еще эта строчка твоя «И я включаюсь, как в кавычки», хорошая. Не сердишься? — переспросил он.

Мне понравилось, что он перешел на «ты», и я сказал:

— Нет, наоборот.

И тогда он сообщил:

— Я ведь принимаю тебя всерьез.

Тут тоже хотелось поверить, но я был трезв, а он…

Думая о поколении фронтовиков, в которое входили и Борис Балтер, и Саша Володин, и Борис Биргер, я написал стихи, и, прочтя их лежащему в больнице Петру Горелику, посвятил именно ему. Рад, что успел.

 

Мне повезло со старшими друзьями, / мыслителями и фронтовиками, / сидельцами, поэтами… С людьми / высокой пробы, хоть кого возьми… / Мне повезло с ровесниками тоже. / Они со мной бывали старших строже, / но эта строгость стоила свечей: / я был им нужен, не скучал ничей… / Мне крепко повезло с учителями, / ведущими меня не по программе, / а по житухе. Крепко повезло / с родными: знали, где добро, где зло. / В одном не повезло глухой тетере: / не мог расслышать и принять потери, / не понимал, что счастье знает срок / и есть у боли болевой порог… (В. Р.)

 

Хваленое Самойловым стихотворение тоже приведу.

 

А эта целовалась лучше всех. / Пятнадцать лет и тысяча помех — / французский; и рояль; семья; «не время»… / Но между строк еще сквозила щель, / и языки сливались в вечной теме, / острей, чем стрелы, проникая цель. / А грудь ее была тверда, смугла; / рука остановиться не могла, / легко скользя по животу и ребрам / податливым, и острому бедру… / И нет стыда, и страх в уме недобром, / как будто я любил свою сестру… / И вот она влетает в дом ко мне / и жаждет оказаться в западне, / и маленькою дерзкою рукою / спешит узнать отличия мои… / В ней все от Евы или от змеи… /  О Господи, да что это со мною?.. / Прости, но разве скажешь между строк / о черной розе между стройных ног, / длиннющих, смуглых, тонких, как жердинки. / Душа моя, ты на моей руке… / Куда мне плыть в топленом молоке… / Ты тоже помнишь эти поединки?.. / Сойди с ума и здесь остановись, / где эти два ребенка напряглись / в прекрасной и мучительной истоме. / «Люблю тебя!.. И все, что хочешь, кроме…» (В. Р.)

 

ЮРИЙ ДОМБРОВСКИЙ

 

Знакомство с Юрием Домбровским пришлось на 13 октября 1975-го. Представил меня Валя Непомнящий в редакции журнала «Вопросы литературы», и общий разговор пошел в пушкинском русле: ‹Русалка›, театр, нужный Пушкину, Гамлет, «отец наш Шекспир».

Позже Юрий Осипович дважды отвечал на мою бандероль и письмо: «Дорогой Владимир, посылаю обещанную книгу, а в ней некоторое добавление к печатному тексту...» Дело в том, что, несмотря на переезд Домбровского из Алма-Аты в Москву и мой — из Ташкента в Ленинград, оба мы сохраняли свои связи, он — с казахской столицей, а я — с узбекской, и оба в 1974 году издали в них по книге. Домбровский — в издательстве «Жазуши», а я — в Издательстве им. Гафура Гуляма. Я послал Домбровскому книгу стихов «Опять пришла пора» с предисловием Антокольского, а он мне — книгу рассказов «Факел». Своей надписи Юрию Осиповичу не помню, а на «Факеле» — вот что: «Дорогому Владимиру Эмануиловичу, „товарищу по думам” от преданного автора. Ю. Домбровский 25 окт. 1975 г.» В его книге был фрагмент, рассказывающий о художнике Калмыкове, а еще в рассказ «Всеволод Владимирович Теляковский — театральный художник» была вложена машинописная страничка, третий или четвертый экземпляр, с рукописными пометками, в которой был фрагмент рассказа о Теляковском, изъятый алма-атинской цензурой.

 

...Вашу книгу прочел — молодец Вы! И как хорошо что Вы не идете на все те чудеса пиротехники, которыми так оглушают нас всякие вознесенские.  Я всегда стоял за четкость и твердость стиховой строчки во всем ее королевском величьи (или лучше — величестве). А Антокольского — я тоже когда-то любил и почитал паче всех других живущих. Да, но ведь дело-то было в двадцатые годы, и сравнивать его было с кем? — С Уткиным, Жаровым, Дорониным, Безыменским?! Шлю Вам выписку из одной староанглийской книжки 1640 (В. Фульк: «Приятнейшая прогулка созерцания природы, которая позволяет нам исследовать естественное происхождение всевозможных метеоров огненных, воздушных и земных...»). «По небу летит дракон, когда ему навстречу попадается холодное облако, он поворачивает в ту или иную сторону к великому ужасу тех, кто наблюдал за ним. Одни его называют „огненным драконом”, другие — Дьяволом.

Более 47 лет назад, в майский день, когда множество молодежи отправлялось на рассвете за город часов в пять — до Лондона дошла весть, что в это самое время над Темзой видели Дьявола; потом прошел слух, что он опустился на землю в Стратфорде — там его поймали и посадили в колодки.

Я знал людей, которые ходили на него смотреть, а по возвращении утверждали, что он действительно летел по небу, но поймать его не удалось. Я припоминаю, что некоторые требовали, чтоб по дракону стреляли из мушкетов или луков... Я полагаю, что это был один из „летающих драконов”, о которых мы уже говорили.

Он производил жуткое впечатление и казался живым, потому что двигался, хотя, на самом деле, был всего на всего облаком дыма». 1640-47 — 1693 год. Никем из литераторов и шекспироведов этот отрывок использован не был, а из него вышло бы прекрасное стихотворение для Вашего прекрасного цикла. Ну будьте здоровы, дорогой, обнимаю. Юрий Домбровский.

 

Во втором письме Юрий Осипович писал:

 

Дорогой Володя, спасибо Вам за письмо, и за чудесный вечер, на котором мы были с женой. (Я позвал их в Центральный дом литераторов — В. Р.). Особенно мне понравились стихи из «Рукописи». Очень хорош «Круг» — крепко он сбит — и «Скоморошек». Да и все остальное хорошо! А что я к Вам тогда не подошел — простите. Вокруг Вас сразу закрутился народоворот, а я страдаю массобоязнью. Не выношу толпу и толкучку, ибо на своей шкуре испытал что два самых страшных лишенья — это быть вечно на людях или быть вечно без людей. И того, и другого я хлебнул предостаточно. От этого и в ЦДЛ почти не хожу — не встретишься и не поговоришь (хотя, пожалуй, — встретишься и не поговоришь). Очень жду Вашу статью о «Русалке»....

 

Вообрази, друг-читатель, как мне повезло. В 1901 году некий А. де Бионкур опубликовал фототипию пушкинской «Русалки».

С этого времени стала доступной читательская радость — следить за пушкинской рукой и читать его текст без посредников. «Теперь, — писал В. Я. Брюсов, — мнения издателей перестают быть голословными, и проверка их легко доступна каждому желающему». Так вот, один из редчайших экземпляров этого факсимильного издания оказался в руках Юрия Осиповича Домбровского. Он, будучи знаком с моим другом Валентином Непомнящим, счел возможным подарить этот экземпляр ему как пушкинисту. А Валя уже после нашего знакомства с Домбровским решил передарить факсимильное издание де Бионкура мне. «Артисту-пушкинисту Волику Рецептеру — с любовью и надеждой, что этот скромный подарок пойдет тебе впрок 26 IX 77 В. Непомнящий».

 

Затем Домбровский писал:

В свое время я прочел в одном из зарубежных журналов мнение Модеста Гофмана, что «Р» безусловно была окончена, ибо 1) она переписана, а П. никогда не переписывал неоконченные черновики 2) судя по плану, пьеса доведена почти до конца и бросать ее в такой стадии не имело смысла — и что-то еще третье, что вылетело из головы. Это была та статья, где он впервые сообщил о «колоссальном в 1100 стр. дневнике П.», который должен быть опубликован в 1937 году.

 

По поводу такого огромного пушкинского дневника нынешний хранитель пушкинских рукописей Татьяна Краснобородько как-то обронила: «Это им всем внучка Пушкина голову морочила». Речь шла о Елене Александровне Розенмайер, к которой хранитель пушкинских рукописей Модест Гофман приезжал в Константинополь для переговоров о покупке у нее пушкинских реликвий. Они были у Елены Александровны, но внучка утверждала, что владеет также неизданным дневником, и некоторые пушкинисты — в том числе Гофман — успели ей поверить.

 

Что касается [книги] о чорте в Стратфорде, — продолжал Домбровский, — то мне кажется, из него можно сделать прекрасную балладу или что-то вроде «разговора в морской Деве» (сейчас часто пишут о «Сирене» — нет, именно Морская дева — крылатая фея моря, а Сирена — это полурыба, и пахнет она треской). Переписываю Вам полностью заглавье книги Фулька, ибо — и оно сама поэма.

В. Фульк: «Приятнейшее путешествие (прогулка?) по саду созерцанья природы, которая позволит нам исследовать естественные происхождения всевозможных метеоров — огненных, воздушных, водяных и земных, к которым принадлежат огненные звезды, падающие звезды, небесные огни, гром, молния, землетрясения и т. д. Дождь, роса, снег, облака, родники и т.д. Камни, металлы и почва. Господу во славу, людям на пользу. Лондон 1640 г.»

А объяснение «испарения, словно горячий и сухой дым, минуют нижние и средние слои воздуха, поскольку они тоньше и легче, чем пары, и поднимаются в верхние слои, где от жары, вызванной близостью огня — они вспыхивают и производят всевозможные эффекты. Иногда эти испарения бывают клейкими, и поэтому не рассеиваются по небу, а слипаются вместе, загораются и становятся похожими на дракона, духов, свечи или копья». Вот Вам космонавтика времен Шекспира. По-видимому, что-то подобное и он имел в виду, когда писал о «пузырях земли». Во всяком случае, он эти пузыри не из пальца высосал. Будьте здоровы. Жена кланяется и благодарит. Когда будете в Москве — звоните. Ваш Домбровский. 07.12.1975

 

Речные девы-русалки и мне показались так близки «Морской деве» Фулька, что появление их друг за другом в письме Домбровского оказалось естественным. Они приводили на память шекспировских ведьм в «Макбете» или мстительных Эриний в «Орестее» Эсхила.

И я подумал, что письма Домбровского значат больше, чем диалоги со мной, и прямо на глазах превращаются в перевод и прозу Мастера. Подарками Юрия Осиповича я воспользоваться не смог, но его письма доставал и перечитывал много раз...

Стихи же о Домбровском, написанные совсем недавно, я дважды читал Кларе Файзулаевне Турумовой-Домбровской. Вернее, читал два варианта стихотворения. В первом она почувствовала что-то вроде пафоса, и этот вариант я отложил. А второй вариант прочел снова, и она сказала, что стихи состоялись.

— Не надо так душевно зависеть от мнений других людей, — добавила она.

Я отвечал, что моя душевная зависимость от тех, кого уважаю, — мое свойство, от которого никуда не деться. Без такой зависимости и острой ранимости не сыграть ни Гамлета, ни Чацкого, ни Тузенбаха.

 

БОРИС БАЛТЕР

 

Конечно, писатель не должен повторять себя, а тем более кого-то другого. Но я оказался последним из той дружеской компании, кто еще жив и может напомнить читателю о самобытном и удивительном прозаике Борисе Балтере. Больше того, в этом моя прямая и неотменимая обязанность. Балтера перестали издавать, а заслон, поставленный «новенькими», возведен, ей Богу, из нестоящих, а то и гнилых материалов.

Балтер затеял масштабное полотно, эскизы к которому опубликовала в «Юности» его вдова — Галина Радченко-Балтер.

Помню, что только Балтеру я рассказал случай, когда еще пацаном, поспорив с мамой, решил бросить дом и школу и пойти учиться в Ташкентское Суворовское училище на улице Сталина, чтобы стать не кем-нибудь другим, а военным офицером. Я подошел к зданию училища и молча стоял вблизи дверей и часовых до тех пор, пока не догадался, что внутрь меня просто не пропустят. Тогда я и вернулся в 3-й Хорошинский переулок, дом 7, уже на собственном опыте и вынужденно отдавая должное жизни штатской.

«Самаркандом» Борис Балтер назвал большую прозаическую работу, может быть, роман, так же, как «До свидания, мальчики!», накрепко связанный с собственной биографией.

Я был в Самарканде, уже переехав в Ленинград, и снова вспомнил Балтера — его послевоенное, художественное бесстрашие, равное его бесстрашию во время войны, на переднем краю, в окружении, в смертельной атаке прорыва.

Сегодня благодарю Господа за то, что был ему небезразличен и близок. Может быть, в его отношении ко мне было и что-то отцовское. В отличие от ровесника Станислава Рассадина, почти ровесника Бена Сарнова, Борис Балтер был старше меня на шестнадцать лет, а как военный и воевавший, был равен только Лазарю Лазареву.

Первую надпись на своем сочинении — фрагментах из повести «До свидания, мальчики!» — Борис Балтер сделал в альманахе «Тарусские страницы» (Калуга, 1961), ставшем одним из раритетных изданий времени. Родина Бориса — Евпатория — была видна в повести, по которой позже в Москве снимали фильм.

«Моим дорогим с нежной любовью и пожеланием прожить жизнь много легче, чем путь этих многострадальных страниц. Обнимаю и люблю, Борис»

Стихи мои ему нравились, особенно если в них было хоть какое-то песенное начало. «Море, выручи меня, море, выручи! / Море, вылечи меня, море, вылечи! / От боязни преждевременной старости, / от болезни скоротечной усталости…» Читал я ему и «Фонтанку». «Фонтаночка, Фонтанка, не утопи меня, / девчоночка, девчонка, не обмани меня…» и «Окурочек-окурочек, / видал я много дурочек, / все дурочки — в перчаточках, / а мальчик — в рваных тапочках». И мы снова смеялись с Борисом, а Стасику Рассадину я этих эскизов не показывал, он был ко мне требователен до строгости.

 

Милый Волик, прости, что не сразу ответил: был в Тарусе.

У всех все пока очень хорошо, если не считать очередной болезни Альки. Когда Алька болеет, Стасик совершенно теряет голову.

Я закончил инсценировку. По мнению Сарнова и Бременева — убил повесть. У меня своего мнения на этот счет нет. Сам не знаю, что получилось. Писал по чужому каркасу. Мой соавтор собирается показывать пьесу «театральному» люду. Пусть показывает: я к ней больше руку прикладывать не буду — надоело. И вообще к чертовой матери всякие перекраивания.

Очень рад, что ты устроился и на первых порах не очень загружен. Осмотрись, изучи обстановку. Судя по рассказам Резниковича, обстановка в театре нелегкая. Ну да тебе-то что. Ты талантливый артист, и плюй на все побочное, ничего общее с искусством не имеющее, театральные дрязги.

Я снова на несколько дней уезжаю в Тарусу. Потом поеду в Одессу, буду и в Ленинграде, но когда — неизвестно.

Крепко обнимаю тебя, Борис

 

Вот фрагменты его «Самарканда»: «Полтора года меня учили сохранять самообладание и при любых обстоятельствах оставаться невозмутимо спокойным. На занятиях кто-нибудь сзади подбрасывал под ноги взрыв-пакет. Блеск огня, взметнувшиеся под ногами пыль или снег не должны были ни на мгновение вывести курсанта из равновесия. А если не выдерживали нервы и он, подпрыгнув, отскакивал в сторону, — весь взвод хохотал. Допущенная слабость запоминалась надолго. Чтобы к таким „сюрпризам” не привыкали, — их часто разнообразили. Переползающий по-пластунски неожиданно взрывался на холостой мине, а бегущий вдруг обнаруживал под ногами трехметровый обрыв, замаскированный кустами. В нас вырабатывали настороженную внимательность, которая становилась постепенно привычкой. Но это не угнетало, поскольку мы знали конечную цель. Были, конечно, и такие, кто не выдержал напряжения. Двое ушли по собственному желанию после посещения ленинградского морга — еще до того, как был подписан приказ о зачислении кандидатов. А одного отчислили с первого курса из-за того, что он кричал по ночам во сне. Дело в том, что в нас с такой же настойчивостью воспитывали презрение к смерти, приучая к мысли, что на войне убивают. При этом не полагались только на словесное внушение. Последним вступительным экзаменом на мужество была экскурсия в городской морг. Я не без робости готовился к ней. Было чего бояться. В морг обычно привозили трупы после катастроф, аварий, убийств. Я никогда не видел столько искалеченных тел. После посещения морга, когда мы слышали на занятиях слово „смерть”, — мы не воспринимали его как отвлеченное понятие».

«А между тем сотни тысяч людей уже сидели в тюрьмах и лагерях.  Я об арестах знал. Аресты проводились и среди командного состава училища. Во время моего дежурства у наружного входа из подъезда вывели майора Берга. Впереди по дорожке, выложенной плитами, шел дежурный по училищу, за ним майор и двое незнакомых мне командиров в форме НКВД. Майор шел без ремня, знаки различия были сняты, и на петлицах остались их отпечатки. А вот шевроны на руках забыли спороть. Я запомнил эти подробности, потому что все мы подражали майору в его умении носить форму…»

 

К Борису Балтеру покровительственно и нежно относился Константин Паустовский, в то время — живой классик советской литературы, и совпадение всех названных обстоятельств сделало Бориса знаменитым, хотя и несколько растерянным перед обилием везучих дней.

В его жизни тоже подкатили новые радости, и все мы, его друзья, видели, как он светится изнутри.

Его смерть была так внезапна и разрушительна, что мы много лет привыкали и не привыкли к ней.

 

БОРИС БИРГЕР

 

Н. Ю. Лев «Эмануэль де Витте». М.; изд-во «Искусство», 1976. Эта книга — первая на русском языке монография о голландском художнике XVII века Эмануэле де Витте, посвятившем творчество изображению интерьеров и городских пейзажей. Надпись: «Дорогим Ире и Волику „на память” о любящем их Б. Биргере, 1977 г.». Эта надпись — свидетельство: опала Биргера была такова, что, написав о художнике XVII века, он скрыл свое имя, договорившись с обозначенной автором Натальей Юрьевной Лев.

Борис Биргер начал войну в 1942 году и закончил ее в звании старшего сержанта, но говорить о ней не любил. Он рассказывал своими портретами, персональными или групповыми. Может быть, потому что, как всякий художник, двигался изнутри больше к будущему, чем к прошлому.

Ярчайшей, светящейся точкой передо мной — встреча, которую устроил именно я: встреча Бориса Биргера и Рольфа-Дитриха Кайля, известного пушкиниста, члена Немецкого Пушкинского общества и тоже солдата Второй мировой войны, воевавшего на стороне Германии. Я просил Рольфа-Дитриха, которого в России называли Дмитрием Федоровичем, отвезти меня к Биргеру, жившему уже недалеко от Бонна.

Да, я был третьим, но не лишним. Все трое больше молчали, разглядывая картины Биргера и присматриваясь друг к другу. Был ли Кайль в военные годы членом нацистской партии, не знаю, да и теперь спрашивать не стал бы. Но то, что Биргера исключали из коммунистической, знаю точно. И знаю от общих друзей.

Бывшие солдаты, которых могла столкнуть страшная война, смотрели картины. Русский художник и немецкий пушкинист.

Что тут понимать? Это можно только почувствовать.

Сюда вошла война и, окинув мастерскую беглым взглядом, ушла из придорожного дома.

Просто я теперь знал, как играть и как ставить такую встречу, если бы мне пришлось делать то или другое.

Борис не скрывал своей дружбы с Сахаровым и Боннэр, писал их, заботился о них…

Его тоже стали выталкивать из страны все сильней и наглее, и он уехал, прославившись там шире и больше, чем здесь.

Перед отъездом из страны бесстрашный Биргер боялся, что его полотна могут украсть прямо из мастерской. Из осторожности он захотел перевезти их к кому-нибудь из друзей.

Один из, казалось бы, близких и надежных, не пересилил свой страх и надолго исчез из поля зрения. И тут тезка Балтер вместе с женой Галей предложили сделать тайник у себя. Когда они приступили к «картинной» операции, то заметили в углу двора милицейскую машину. Ужас! Да?..

Биргер, полный новой решимости и новой отваги, стал выносить из мастерской всю свою галерею.

В деле участвовал еще один друг, вызванный в условленное место, где все полотна вместе с художником перекочевали из машины в машину, в тот же день достигнув своего схрона у Балтера и Гали... 

Мне известен еще один случай, говорящий о том, как жилось в районе Садового кольца свободному художнику, уже известному в Европе и мире.

Однажды к Биргеру приехал знаменитый коллекционер и галерейщик и попросил дать пять картин для зарубежной выставки. Борис согласился, но предупредил заезжего богача о том, что биргеровских картин ему могут не дать, объясняя запрет тем, что отказался сам художник. На этот случай Борис написал и отдал галерейщику специальную бумагу: мол, я, художник Биргер, согласен продать (или передать) г-ну N пять своих картин для выставки там-то и тогда-то. Если же г-ну N кто-нибудь заявит, что Биргер на вывоз не соглашается, он сможет разоблачить эту ложь, предъявив собственноручное письмо художника. Богач N из осторожности скупил несколько картин у непродаваемых бездарей.

А далее случилось вот что. Галерейщику разрешают вывезти все, за исключением пяти полотен самого Бориса. На страже стояли представители Министерства культуры. «Почему?» — спросил г-н N. «Не можем ничего сделать, художник отказался!» И тут коллекционер показывает министерским письмо Биргера. У тех, как говорится, «шары на лоб», они вертят хвостами, обещают найти виноватых, тех, кто ввел в заблуждение, и так далее…

Чем история закончилась, вывезли эти картины или нет, пусть читатель попробует догадаться сам…

 

ЛАЗАРЬ ЛАЗАРЕВ

 

2.02.1967

Дорогой Волик! Вернулся из Малеевки, где проводил отпуск за прошлый год, не отдыхая, как следует, и не работая, как надо, и застал твое письмо. Спасибо тебе за добрые слова.

Что касается Симонова, то трудность заключается в том, чтобы прочитать, а так это — «Декамерон» для самых маленьких. Для радио нельзя писать серьезно. Им и это казалось не очень популярным.

В Малеевке со мной две недели был Стасик, Бен Сарнов заболел и не приехал. Сейчас Стасик в Дубултах, наслаждается одиночеством и до смерти работает, до полусмерти пьет. Мы с Беном были в Ленинграде (Стасик забастовал) и читали во Дворце искусств пародии, но у нас был один день — со «Стрелой» приехали и со «Стрелой» уехали.

Увидев по афише, что в этот вечер у тебя «Гамлет», решили не разыскивать, чтобы не мешать. А повидаться очень хотелось, так что, если в марте будешь в Москве, хорошо бы спланировать время так, чтобы повидаться непременно.

Я уже начал бег в своем беличьем колесе и завидую Стасику.

Что у тебя нового? Состоялись ли пробы в белорусский фильм? Что с шекспировской хроникой? Обнимаю!

Твой Лазарь

 

26. 07. 74

Большое спасибо за книжку и за посвящение — я был очень тронут. Не написал тебе сразу по причине навалившихся дел (в журнале время летних отпусков, приходится крутиться с большой скоростью, резко превышающей обычную), нестерпимой жары и духоты, которые особенно дают себя знать в книжной «Лавке» на Пушечной, и сложностей, связанных с житьем на два дома. Прочитал я ее сразу, но кроме всего надо было впечатлениям дать отстояться, теперь, прежде чем писать это письмо, перечитал. Книга хорошая, культурная (в смысле мироощущения автора) и органичная — почти во всех стихах отчетливо слышатся твои интонации, а это — самовыражение — дело едва ли не самое трудное. Как ни странно (для меня — я не люблю стихов об искусстве, мне кажется, что авторам их редко удается пробиться к жизни, они вторичны), хороши почти все стихи о сцене, актерах и т. д. Хороши, потому что речь в них идет об искусстве, которое для автора — жизнь. И этим они отличаются от стихов многих поэтов на такого рода темы — те созерцательны. Кстати, по-моему, этот грех есть у тебя в стихах, посвященных живописи и живописцам. Хорош «шекспировский цикл» — правда, некоторые пока отрываются (ну, скажем, «Песня Фальстафа»). Трогает отношение к Ташкенту — не к городу, а к некоей части жизни, судьбы. Оно не дает стихам об ушедшей юности стать традиционными. Стихи с «ленинградской» темой и антуражем холоднее, и в них нередко слышится не только Рецептер, но и Пастернак. Видишь, пишу тебе не одни комплименты, но верность искусству и дружбе заставляет. Иначе чего бы мы стоили, если бы друг перед другом кривили душой.

 

02.02.1975

Так много раз собирался сесть за письмо к тебе, что стало казаться, будто уже ответил.

Письмо привезли в Малеевку, куда я отправился поработать и походить на лыжах, но за десять дней до окончания срока вызвали в Москву и с главным редактором я отправился в Будапешт, где обсуждался наш номер. Неделя дипломатических приемов, обедов, ужинов, пресс-конференций и т. п. Вернулся и свалился с простудой… Наконец выполз в журнал, где работы накопилось через край. Да, сразу же, чтобы не забыть, — мы переехали в новое помещение — туда, где было издательство «Сов. писатель». Москва, к-9, Б. Гнездниковский, д. 10, 10-й этаж, это переулок у самой пл. Пушкина, уходящий от ул. Горького.

Возвращаюсь к началу. Во-первых, поздравления с давно прошедшим сорокалетием. Этот гад Рассадин ничего не сказал, а то бы поздравили торжественно. Во-вторых, спасибо за добрые слова о книге, первая рецензия на нее появилась — еще до того, как я туда приехал — …в Будапеште. Книга («Военная проза Константина Симонова», 1974) сейчас допечатывается, кроме вышедших 20 еще 30 тысяч, это в связи с тридцатилетием Победы, Ленинской премией Симонова. Я был просто поставлен в известность. В связи с тридцатилетием Победы я стал пугаться телефона, потому что все, включая даже «Вопросы философии», чего-то хотят, так что я буквально отбивался.

Валька Непомнящий ни рукописи не дал, ни журнала. Журналом, правда, размахивал, что его оправдывает — он болел, потом был в отпуске, и вот, только появился...Как дела у тебя? Как «Русалка»? Когда будешь в Москве — как все люди, занимающиеся писаниной, терпеть не могу писать, — вот тогда поговорим и все обсудим. Пора бы… А пока сообщаю адрес К. Симонова — он, правда, появится в Москве лишь после 15 апреля. Москва, а-319, ул. Черняховского, д. 2, кв. 1. Обнимаю тебя, твой Л. Лазарев

 

9.12.1996

Вчера получил четвертую книжку «Знамени» и сразу же залпом прочитал твое «Прощание» («Прощай, БДТ!»). Замечательно. Блеск! Точно, живо, абсолютно достоверно. Письма — прием не только хорошо придуманный, но и очень содержательный, необычайно важный для постижения читателями личности автора.

Последнее время я довольно много и по службе, в журнале, и просто так — наверное, старость, старикам это интересно — читаю «разных мемуаров». Почти общая — за очень редкими исключениями — беда нынешних — самоупоение автора собственной персоной, «героизация собственных деяний», сведение счетов со всеми былыми обидчиками. Ты в «Прощании» представляешь такое редкое исключение: самоирония автора, взгляд на себя, былого, сверху вниз, понимание, что не все правильно видел когда-то, не всегда входил в положение тех, с кем имел дело. Не всегда верно поступал. Все это очень возвышает личность автора, вызывает к нему симпатии читателей. Очень хорош второй — после автора — герой «Прощания» — Товстоногов. Я читал несколько восторженных воспоминаний о нем. Твое не хвалебное — самое хвалебное, потому что он живой. Так в не хвалебных воспоминаниях Ходасевича Горький гораздо более обаятельный, чем во множестве восторженных мемуаров.

Я тебя поздравляю с настоящей удачей. Очень порадовался за тебя. Здоровья тебе и успехов! Сердечный привет Ире. Все мое семейство кланяется и приступает к чтению «Прощания». Крепко обнимаю, твой Лазарь.

 

Так у него было всегда: с одной стороны хвалит, а с другой — объясняет, как надо. Он отметил письма внутри повести, и вот что я думаю о них через четверть века.

Письма — сегодня не жанр. Каждое из них свой жанр ищет. Многие превращаются в прямой автопортрет, который ко дню написания оказался необходим пишущему, как воздух. Сознание экстравертное может не дать всех необходимостей самопознания. Сознание интровертное — тоже всего лишь половина необходимого объема. Есть люди, обходящиеся без полного или внятного осмысления жизни. Их автопортреты застревают на полдороге к адресату или вообще не доходят до почты. «Письма пишут разные...» Выговаривая устрашающую банальность, К. Симонов нащупывал важнейшую тему: не только война, но и предвоенная и послевоенная жизнь держали его в своих «рамках». От случая к случаю он писал и отправлял свои письма, потому что был «советским поэтом» в самом конкретном смысле этого высокого звания. Автопортрет советского поэта мог оказаться и оказался в его случае автопортретом всей доставшейся на его долю эпохи.

Может быть, именно поэтому другой век и другая эпоха заставляют редкую на сегодня переписку и сами письма искать собственный индивидуальный жанр. А если вспомнить век XIX, то он создал учебники писем, так называемые «Письмовники», где формы и жанры письма диктовались самим предлагаемым автору письма образцом, то бишь почти стандартом.

Лазарев воевал на самом «передке», командиром роты. Рана у Лазаря была очень тяжелая, она могла напрочь лишить его руки. Я никогда не спрашивал, в каких конкретных обстоятельствах она была получена, — захотел бы, сам сказал — значит не считал нужным.

До войны Бен и Лазарь учились в правительственной школе — в той, в которую ходили дети Сталина и Молотова. Познакомились Ная с Лазарем так же, как Бен с его женой Славой. Ная была очень хороша, спортивна, делала большие заплывы, ходила на лыжах.

Бен спросил у Лазаря: «Ты готов?» — «И готов, и не готов», — сказал Лазарь. Очевидно, это был вопрос об уходе.

В пятницу, 29 января мне позвонила домработница Рассадина и сказала, что ночью, во сне умер Лазарь Лазарев. При этом известии у меня всегда вырывается «Не может быть!» Не знаю, почему, но — всегда. Смерть Наи его подкосила, и последний год был очень тяжел. Все проявления инсульта: трудные ноги, плохая речь и тому подобное. Лазарю исполнилось 86 лет, и в день его рождения «Ласик» (именно так называла его Ная) с младшей дочерью Катей смотрели восьмимиллиметровые пленки, на которых были фрагменты мосфильмовских съемок «Лебедева против Лебедева» (кроме других работ, Лазарев был редактором объединения на «Мосфильме»).

Хоронили 1 февраля на Введенском кладбище, и Лазаря положили рядом с Наей.

Знаешь, Лазарь, ты ведь слышишь меня, один мой артист, верующий и очень славный, назвал своего сына Лазарем. Я был рад и подарил ему иконку, купленную в Святых Горах: святой Лазарь Четверодневный…

 

ШЕКСПИРИСТ НАУМ КОРЖАВИН

 

4.11.1964 года

Паршивец!

Я сегодня пойду куда-нибудь смотреть тебя. Я очень рад, что увижу тебя и что Гога собирается с тобой репетировать Чацкого.

Не нравится мне только одно. Что ты сдаешься, что в тебе начинает брать верх актерская психология. Ты обижаешься на Юрского за то, что он недоволен тем, что роль делится пополам. А сам бы ты что — счастлив был оттого, что твою роль, в которой ты пользуешься успехом и не вызываешь ничьих нареканий, вдруг разделили пополам? Ведь это в какой-то степени выражение недоверия. Я чувствую, знаю, что эту роль ты сыграешь лучше, но ведь он тоже играет хорошо. Поэтому надо понимать и законность его отношения к этому. Это, конечно, не значит, что незаконны твои претензии на эту роль. К сожалению, искусство вещь жестокая, и это не только слова.

Разумеется, и он должен вести себя достойней, должен тоже понимать. Но это уже его забота, а не твоя. Ты отвечаешь за себя. Обязан понимать.

Вообще же, я с удовольствием вспоминаю время, проведенное с тобой и с вами, т. к. мы стали намного ближе и ты мне понравился. Тем больше меня раздражает то, что я называю актерством.

Я не хочу, чтобы ты торопился. Если будешь жив и здоров, от тебя ничего не уйдет. Более того, к тебе все идет навстречу — не надо, чтоб кружилась голова. Кстати говоря, я говорил о тебе с Чухраем, и он записал твои координаты…

Второе сводится к первому. У тебя уже аберрации… Меня слушали внимательно весь вечер. Единственно, вероятно, те, кому было неинтересно, ушли в перерыве. А накал внимания не менялся.

Я это всегда чувствую. Кроме того, я здесь объективен. Мне — особенно на расстоянии — это не важно.

Для меня сейчас важно, что поэма не получается.

Не срывай, собака, зло ни на ком. Ни у кого не будет второй жизни в награду за эту…

На этом вся проработочная часть кончается. Думаю, что ты меня правильно поймешь. Я очень хочу, чтобы тебе было хорошо. И увидеться хочу.  И очень рад, что у тебя все идет в гору. Я просто хочу, чтобы ты это испытание выдержал, не ударился в актерство.

Мы тут развили бурную деятельность. Это факт забавный. Несколько раз ходили к директору ЦДЛ (Центральный дом литераторов — В. Р.). В последний раз: я, Боря Балтер, Боря Заходер, Войнович и Владимов. Кажется, и Стасик… <…> Что будет, не знаю, думаю подключить к этой борьбе энергию и авторитетный вид Икрамова, который приехал из Малеевки… С присущей мне скромностью убежден, что я прав. Если не отправлю письмо до вечера, напишу впечатления.

Да, я сейчас уезжаю в Нальчик. Если у тебя будет выступление где-нибудь, пришли билет моей жене.

Моск. обл., Мытищи, 8 ул. Мира, д. 5/10 квартира 69

Привет ребятам и А. Володину. Твой Эмма

 

Волик!

В первых строках моего второго письма опять заявляю, что ты свинья, т. к. вопреки обещанию не сообщил мне, когда идет «Кюхля». Если бы я не встретил Стасика (чего могло и не быть), то я бы не знал об этом. А так высмотрел по газетам (это что не третьего, а четвертого). <...>

Во вторых строках второго письма должен тебе сообщить, что ты выглядел бесподобно и свою короткую роль провел блистательно и умно, очень убедительно, скупо и т. д.

Грибоедов — холодный, умный, грустный, с ощущением безвыходности и желанием поверить при полном сознании невозможности этого. При этом где-то в глубине нежный и мягкий по отношению к тем немногим, которых он любит. А пластика — ничему так не завидовал, как твоей пластике. Все это сумбурно, но ты действительно молодец.

Правда, твоя роль здорово очерчена в спектакле. Этого можно было, конечно, не уловить, но можно было и уловить.

У Сереги дело хуже. Играет он здорово, образ создает здорово, а роли у него нет. Только образ. Тут вина, конечно, не его, а сценариста. Он все время должен иллюстрировать книгу, в то время как у тебя есть возможность только показаться и прожить перед зрителем ровно столько, чтоб раскрыться.

Хуже всех были два человека: сценарист и Пушкин. Из Пушкина такой Пушкин, как из меня Юрий Власов[1], ни одного верного жеста.

А сценарий — непонятно что и зачем. Все вытравлено. Все, что создает грустное очарование этой книги. И вообще, надо было писать сценарий на основе книги, а не надергивать оттуда отрывки.

И еще — не надо было толкать Пущина в патетику в конце… Да уж ладно.

Серега все-таки молодец, у него Кюхля всегда Кюхля, он ни разу не выходит из образа, что при данном сценарии очень трудно. Передай ему привет.

А ты все-таки молодец. Тем более — не позволяй в себе пробиваться актерству. В тебе его мало, меньше, чем в других, но его всегда много, сколько бы ни было.

А у меня дела не очень хорошие. Никак не могу вернуть себе себя — работать. Смертью, что ли, я заворожен — в ней есть нечто, обессмысливающее всякое занятие. Но в том-то и состоит высота, чтобы игнорировать это, дорожить в настоящем всем, что было в тебе и будет после тебя. До сих пор я так и жил. Неужели теперь я стал низменней. Не знаю. Не думаю.

Просто не могу сосредоточиться.

Кроме того, я все-таки начал писать поэму. Но «до ума» еще не дошел. Но если я буду жив, и поэма эта будет.

Ну, ладно, расхныкался…

Дай тебе Бог всего, а нам всем увидеться.

 

Дорогой Волик!

Вчера я видел в Доме кино «Гамлета» в постановке Козинцева со Смоктуновским. И должен сказать, что ты — молодец.

Публика была в искусственном восторге. Причин несколько. Во-первых, все заранее пришли восторгаться, во-вторых, Смоктуновский был, как всегда, талантлив и местами гениален. Может быть, даже больше, чем всегда. Но все-таки недостаточно. Хорошо играл король. Неплохо, хотя неизвестно что, играл Полоний.

Остальных просто не было.

Я считаю этот фильм величайшим провалом Козинцева. Он говорит, что все время думал о «Гамлете», что это его (Козинцева) «лебединая песня».

О чем эта песня? О чем он думал все эти годы (кажется, двадцать лет)? Неужели только о том, чтобы меня поразить великолепием?

Он действительно поразил всех, все притихли, но как-то... смущенно. Каждый не знал, в чем дело. Кто дурак, Козинцев или я сам. У меня же сомнений не было: дурак — Козинцев.

Прежде всего, он не доказал, что у него действительно были причины заниматься «Гамлетом», и тем более не доказал, что у него были какие-то причины, кроме чисто организационных — делать из этой пьесы кино.

Эта пьеса, снятая на пленку, которая идет без антрактов, что ухудшает ее качество. Или с перерывом — т. е. второй раз начинается, что еще хуже. Думаю, что и Смоктуновского подвел Козинцев.

До отъезда в Англию дело у Смоктуновского идет вроде бы хорошо. Он играет того же Гамлета, что и ты, — иногда лучше, иногда хуже. Иногда — впадая в театральность, чего у тебя нет.

Потом вступает в силу кинематограф в худшем смысле этого слова. Гамлет — действует, крадется, меняет документы и т. д. Когда Гамлет просто рассказывал об этом, было серьезней.

Он уже дал почувствовать зрителю (и себе), что такое его Гамлет. Теперь начинается трагедия. И тут он не знает, что ему играть. И он начинает вместо качества страстей давать их количество.

Упрекая Лаэрта в крикливости, кричит еще больше. И смысл трагедии исчезает. Настолько, что фраза «Разбилось сердце редкостное» становится ненужной, и с присущим ему художественным тактом Козинцев ее убирает.

Все внимание концентрируется на этнографии. Гамлета к помосту действительно несут четыре капитана, и мы видим, как укладываются палки и из них составляются носилки. И вообще понимаем, что Гамлет — особа. Чего одна процессия стоит. С музыкой.

Короче — в конце Смоктуновский не знает, что ему играть, и валит напропалую.

Мне очень жалко, что появился этот фильм. Он будет отдалять людей от Шекспира. Тем более что очень много мест благодаря таланту Смоктуновского сыграно правильно, точно, блистательно. Да, я еще забыл, какое удовольствие доставили мне призрак и бурная ночь, в которую он появляется. Не до Гамлета уже было. Хорошо, что он хоть второй раз не появляется. Потому, что он не из Шекспира, а из Конан Дойля.

Между прочим, я помню, что ты все это предсказывал. Гамлета играть одним талантом нельзя. Нужна концепция. То, что ты над ним так много думал, — дает результаты.

Шекспира нельзя победить и затмить, к нему можно только приобщиться.

Ну вот и все. Очень боюсь, что мы в мае с тобой не увидимся. Очень тебя люблю.

Целую тебя. Эмма

26 Х 1964 г.

 

Понимаю, как трудно и как необходимо было Коржавину рассказать мне о своих впечатлениях от фильма. Он ведь видел меня до Смоктуновского.

Глупостей было много. Часть из них взяла на себя Майя Туровская. Ее обзорная статья, напечатанная, кажется, «Новым миром», называлась «Гамлет и мы», и одно это названье — полнейшая чушь.

Наследный принц Гамлет Датский ни с какой группой в частности, а тем более ни с какой «групповщиной» отроду не соединялся и не сравнивался. Критикесса отыскала мое стихотворение — это было нетрудно: «Десятиклассники знать не желают классики…» напечатал в «Юности» тогдашний зав. отделом ее поэзии и мой друг, поэт Олег Чухонцев, — и, не увидев спектакля, стала выдавать мои стихи о школьном культпоходе на «Гамлета» за мое понимание шекспировской роли. Сегодня сообщу читателю лишь одно: недобросовестность упомянутой статьи я ей давно простил.

Даже интеллигентнейший театральный, а позже — кинорежиссер Григорий Михайлович Козинцев назвал свою книжку о великом английском драматурге «Наш современник Вильям Шекспир»; и она, даренная автором, стоит на моей полке рядом с книгами крупнейших шекспиристов Л. Пинского, А. Аникста и других…

Помнится, в первой своей повести «Прощай, БДТ!» я рассказывал о встрече с Козинцевым, которая случилась, когда я приехал в Ленинград, чтобы «формально» показаться художественному совету БДТ. Коржавину было известно, как мне в гостиницу «Астория» доставили сценарий, а Григорий Михайлович просил меня прочесть его и тотчас по прочтении позвонить.

Я позвонил и сказал, что, на мой взгляд, по этому сценарию «Гамлет» получиться не может, потому что почти все монологи убраны, а Гамлет без монологов — не Гамлет. Григорий Михайлович зазвал меня к себе домой и предложил сниматься у него в «Гамлете», сыграв на мой выбор: либо Горацио, либо Лаэрта, потому что Гамлета он уже пообещал Смоктуновскому. Я с благодарностью отказался. Признаюсь читателю, что не почувствовал соблазна. Либо Гамлет, либо никто другой...

Недавно я нашел папку, в которой лежат коржавинские черновики: подаренная мне рукопись «Поэмы существования» («Волику от Эммы с любовью 13 января 1968 г.», а внизу титульного листа «1963 — 1968 Киев — Москва — Ялта — Москва») и стихотворение «Братское кладбище в Риге» («Волику от Эммы, принцу Гамлету от сэра Джона Фальстафа 1.06.1962 г. Москва»).

Тут же, в этой папке — переписанная и правленая рукопись посвященного мне стихотворения «Гамлет»: 17-26 февраля 1966 г. Ленинград.

В папке у меня черновики «Восточных стихов», посвященных Кайсыну Кулиеву, — двенадцать, тринадцать, четырнадцать... Двусторонние, плотно записанные страницы. Чудо! Какая упорная, истовая работа. Какая верность и жажда уточнить, проявить, обнажить свою мысль...

Какое доверие мне...

Пусть эта папка лежит в моем архиве, пусть до нее доберутся те, кто решит добраться до меня.

 

КАМИЛ ИКРАМОВ, СТАСИК РАССАДИН И ВАСЯ АКСЕНОВ

 

Нельзя не сказать, что с Рассадиным меня свел Камил Икрамов, а Рассадин по дружбе представил нас друг другу с Василием Аксеновым.

Камил Икрамов — сын легендарного, расстрелянного в 30-е годы вождя узбекских коммунистов Акмаля Икрамова, как «член семьи врага народа» сам провел немало черных лет в лагере и ссылке. После реабилитации он пытался вступить в Союз писателей, но в Москве с его биографией это было безнадежно, и Камил стал искать возможностей в столице советского Узбекистана. Позже он напечатает несколько книг, в том числе ставшую популярной «Караваны уходят, пути остаются», напишет трагическую повесть об отце и, еле дождавшись ее появления в журнале «Знамя», безвременно уйдет…

Это он, Камил, привез с собой в Ташкент Стасика Рассадина. Привел его на ташкентского «Гамлета», познакомил и сдружил со всей московской писательской компанией, в которой, конечно, шутя, называли друг друга «пайщиками». «Паи» вносились живым и свободным творчеством, и не вспомнить, кто это придумал. Он писал мне на Знаменскую, не сообщая обратного адреса, говоря о том, что получил мою книгу и любит мои стихи и меня. Его дочь, Аня Икрамова, написала вокальный цикл, в том числе романс на какое-то из моих стихотворений. Он исполнялся в разных залах, а Камил признавался в том, что «отгораживается от всего, с чем был связан» по неким «семейным обстоятельствам» и потому, что ему стало трудно быть таким, как прежде.

 

Никакой полезной информации, писал Рассадин, — я после твоего  отъезда накопить не успел. Пишу тебе в порядке сентиментального излияния. Просто мы с Алей все время говорили о твоем «Генрихе», и я хочу, чтобы ты это знал. Правда, «Генрих» не выходит у меня из головы, я по несчастной своей профессиональной привычке ищу параллели к Фальстафу. И чем дольше думаю, тем больше убеждаюсь, что был прав: это готовый спектакль для тебя.  Я даже не оговариваюсь «почти готовый», осталось немного, уже скорее техническое, формальное завершение. Спектакль родился, и Аля того же мнения.

Поздравляю тебя — хоть и с опозданием — с тридцатилетием. Хотя если рассудить, радоваться нечему — старость не радость. Скоро этот же неприятный день придет и к твоему покорнейшему слуге и присяжному критику. Между прочим, опоздание мое запиши на свой счет. Я-то помню, что это юбилейное торжество падает на 14 февраля, но, поскольку ты не отвечал, я и представить не мог, бываешь ли ты в Питере или где бы то ни было еще, написать было некуда.

Почему ничего не пишешь о съемках — это же самое интересное. Как они идут, доволен ли ты Габаем, напиши. Боре Балтеру работается туго, он пишет и никак не допишет рассказ. Но получается у него — насколько можно судить по первым страничкам — хорошо. Он тоже шлет тебе привет. Книга в «Искусстве» уже с месяц как ушла в набор; «Книга пародий», наконец, тоже уходит (начальство ее подписало)…

Обнимаю, твой Стасик

Москва, «Мосфильм», группа «Лебедев против Лебедева», Рецептеру В. Э.

Адрес отправителя: Рига, Дубулты, Дом творчества писателей.

 

22.11.90

Прости меня за задержку с ответом — хотелось сперва прочитать твою книгу, что делать было чрезвычайно трудно: живу, если не «как всегда», то очень давно — в замоте. Прочел-таки, хоть и читал безобразно, урывками. Сперва о ней.

Она очень хороша, ты осуществил в ней многое из того, что мне хотелось видеть осуществленным, сумев (даже!) осуществить неосуществленное. Мне, скажем, почти до слез — а, возможно, и без «почти» — стало жаль твоего Гарри, но ведь и это своего рода реванш: я его  у в и д е л  и, пожалуй, не менее резко, чем видел, когда ты, мечтая, начинал работу и показывал нам наметки роли. Я даже вдруг подумал, что эта история — как бы притча или учебный стенд: вот, мол, что такое слово  в о о б щ е — реванш за неудачливость человечества, народов, их истории. Замыслы наши (говоря глобально) все время проваливаются, торжествует одно только слово, что и горько, и — все-таки — утешительно… Обстоятельней говорить о книге не буду, не хочется ненароком впасть в рецензентский тон. Ты, полагаю, человек эгоцентрического устройства — чтоб ты не подумал, будто я ругаюсь, добавлю: как, к примеру, и я.

Впрочем, тут очень мало чести; добавлю: как Пастернак. Ты все заполняешь собою, в том числе — и прежде всего — свои работы, не исключая Пушкина, а поскольку, слава Богу, есть чем заполнять, то меня нисколько не смущает далеко нечастое мое согласие с той или иной твоей трактовкой. Наоборот! Разборы вообще почти все хороши, и, что самое главное, хорошие вместе, они помогают друг другу и вкупе очень явственно показывают тебя.

Очень обрадовался тому, что ты неожиданно сыграл Кина; жалею, что не видал. Подозреваю, и тебе возвращение — пусть мимолетное — на сцену дало радость.

Уезжаю на двадцать ден писать маленькую книжечку о Галиче; Предложило «Знание». Издательство не ахти, но от этой работы отказаться не имею права.

Нежный привет Ире, которая так славно согрела нас в вашем (бр-р!..) городе.

 

В ответном письме я упоминал об эпизоде, когда они вместе с Василием Аксеновым налетели в Петербург и заявились ко мне: а у меня — пеленки развешены и нищета; а мы, веселые, пошли на Невский пиво пить.

Тут нужно сказать об особом свойстве моего друга — иногда внезапно рвать отношения с близкими друзьями. Тайной для меня был его разрыв с Беном Сарновым и такой же тайной — с Васей Аксеновым. Разрывы оказались окончательными и не подлежащими обсуждению. Господь уберег меня от разрыва с Рассадиным...

 

Еще в Ташкенте я, увлеченный его «Коллегами» Аксенова, затеял инсценировку другого раннего его романа.

 

Ув. т. Рецептер!

Сделанная Вами инсценировка моего романа «Звездный билет» мне очень понравилась.

Особенно ценным мне представляется то, что Вы бережно сохранили линию Виктора, который в большой степени является выразителем авторских идей.

Безоговорочно визирую инсценировку.

Надеюсь, что спектакль будет удачным. С приветом, В. Аксенов

Дорогой Волик, — добавлял он, — посылаю Вам официальную бумагу. Желаю удачи, хотя очень сомневаюсь в возможности спектакля. Но все же, если он состоится, мы хотим со Стасиком прикатить на премьеру. Т. ч. держите нас в курсе. Вернуть ли Вам экземпляр? Жму руку. Вася

 

В театре моя инсценировка не то что не прошла (Аксенов был прав), а была разгромлена партийными активистами театра, которые, несмотря на неровность своих актерских возможностей, были одинаково заточены, как руководящая и направляющая сила советского общества. «Мало ему шекспировского Гамлета, ему еще Аксенова подай!» Незабываемо, с клекотом в горлышках и на пределах способностей громили…

Но гораздо позже какие-то события не могли не обрадовать и Аксенова, и меня. Особенно постановка спектакля по книге его матери Евгении Гинзбург «Крутой маршрут» в дружественном «Современнике».

В этой книге, которая сама себя пишет, нужно сказать и о том, что важнейшим обстоятельством взаимоотношений с Аксеновым является то, что они попадали ко мне без конвертов: конверты были рассадинские. Это он сводил меня с Васей, он же и развел, когда порвал с ним.

Позже я столкнулся со своей выпиской из письма Альберта Эйнштейна:

«Соединение интуиции и воображения является, возможно, основной отличительной чертой продуктивной мысли, которая уже значительно позже оформляется в логический порядок слов или других знаков, посредством которых можно передать ее другим. Привычные слова и другие знаки с усилием отыскиваются уже во вторую очередь, когда упомянутая ассоциативная игра уже достаточно закреплена в памяти и может быть по желанию воспроизведена вновь».

 

Через годы, уйдя из БДТ, я взахлеб написал своего «Узлова», и именно этот первый роман, как навигатор, повел меня в прозу. Теперь жалею о том, что с Аксеновым мы подружить не успели — слишком стремительно развивалась и непросто складывалась его эмигрантская судьба, — хотя, конечно, это взгляд со стороны, — но расхождение и разные дороги в возникающей прозе были органическими, а давление рассадинской личности, дружбы и авторитета было постоянным до последнего дня его жизни.

Понимаешь, читатель, писем Рассадина накопилось на целую книгу — это вся моя и его жизнь. «Письма Рассадина» — так мог бы называться посмертный сборник. Все до одной его книги живут в шкафу на главной полке и говорят больше, чем их тексты.

Прочтя очередной подарок — книгу «Русские», я записал:

1) Никто не рассматривал литературу и литераторов в такой распахнутой системе. Эта система — гармонический хаос или хаотическая гармония. Можно попробовать сказать по-другому. Космогоническое ощущение литературы.

2) У Рассадина литература как культурная целостность, внутри нее можно ощутить систему сообщающихся сосудов.

3) Никто из писателей не сепаратен. Он либо сам понимает, либо обязывается Рассадиным понимать, в какую литературу посмел шагнуть и за что отвечает.

Когда Рассадин умер, родился большой цикл стихотворений «На смерть друга», который был напечатан «Новым миром», и в них… да что там…

Они говорили о тщетной попытке не расставаться.

 

Грубой ниткой заштопан твой лоб, / заморожено грешное тело. / И мертвецкий пиджак ты огреб / против воли, судьба принадела. / Нет, конечно же это — не ты, / старший брат и ровесник, и пастырь, / что с усмешкой смотрел на бинты / и на боль, и на кровь, и на пластырь. / Оболочка. Останки. Футляр / благородной души справедливой, / нам отдавшей пронзительный дар, / образ времени, горько правдивый. / В ожиданье большого огня, / крематорской подверженный смете, / ты по-прежнему выше меня, / и себя, и болезни, и смерти… (В. Р.)

 

ЭЛИК АЗИЗОВ

 

В апреле 2007-го приехал из Москвы мой друг Элик Азизов, один из наших крупнейших физиков. Элик, директор института в Троицке, занимался исследованием водородной энергии, участвовал в строительстве нашего и европейского коллайдеров. Понимая, что я ничего не пойму, Элик не старался объяснить мне, что это такое, а я старался не спрашивать ни о чем, чтобы не ставить его в трудное положение.

В школе физику у нас преподавал Михаил Иванович Брыксин. Бешеными усилиями я пытался заработать у него «четверку» или хотя бы «тройку». Видно, Михаил Иванович меня жалел, иначе был бы «двояк».

С Эликом сговорились так: раз встретились во второй половине жизни, раз свела судьба, то есть сам Господь Бог (хотя Элик учился в 50-й школе, а я — в 21-й), мы приняли неожиданное решение считать себя одноклассниками. Может быть, это было даже родство…

Элик работал в Курчатовском институте, мы с ним по-настоящему дружили и старались помочь друг другу, чем могли. Понимая смысл и новизну дела, затеянного мной в Государственном Пушкинском театральном центре, он попросил своего занимавшегося бизнесом сына, которого звали Эльдор, поддержать моих первых выпускников, набранных в 2001 году и окончивших институт на Моховой в 2006-м; тогда, чтобы сделать человека актером, учили пять лет, а не так, как стало позже — всего четыре. И я благодарил Эльдора от имени Пушкинского центра.

Выезжая в Москву по своим делам, я не раз останавливался у Азизова. Однажды Элик повез меня из Москвы в Троицк и привел в гигантский зал расположенного там Государственного научного центра — Троицкого института инновационных и термоядерных исследований. Он был директором центра, над ним — один Евгений Павлович Велихов.

Само появление в этом зале было очевидным приключением. Это была декорация чего-то инопланетного. Входишь прямо под потолком и спускаешься по узкой лесенке этажей на пять или больше. Оглянувшись на вход, понимаешь, что он — под небом. По всему напольному пространству стоят разные дикорастущие аппараты. Если прочертить от входной двери косую линию через весь зал до противоположного угла, там — тот самый прибор, к которому меня и подвел Элик, опять-таки ничего не объясняя.

— Вот, — сказал он, улыбнувшись.

У Элика улыбка счастливая, ему здесь хорошо. Ну, а мне хорошо потому, что хорошо ему. Вот и вся экскурсия. За час-полтора, что мы там провели, я понял, что его любят и ценят, и что он доверил мне то, что ему дорого. Не мне, гуманитарию, описать, чем занимались эти феноменальные люди — спокойные, простые, дружелюбные и крупномасштабные.

Элик подарил мне книгу о коллайдере, которую я с увлечением листал, не пытаясь проникнуть в смыслы.

 

ВОЛОГДИН, ЕГО ДОЧЬ И ЕГО ВОДИТЕЛЬ

 

В один из приездов в Питер Элик Азизов затащил меня на юбилей Института Вологдина, где он выступал с приветствием от своего, Курчатовского. Мы посидели в зале, ожидая очереди Элика, — он, как и другие, говорил умно и недоступно, — а потом, когда вышли из зала на территорию, его отвлек отец одной моей ученицы, а ко мне подошел невысокий человек, на пиджаке которого были орденские колодки и медали. Помолчав минуту, он сказал:

— Знаете, я возил Валентина Петровича Вологдина и еще двух директоров после него… А третьим был его сын, опять Вологдин.

Тут он спросил, как меня зовут. Я ответил, а он представился.

— А меня — Иван Александрович, а фамилия у меня плохая.

— Почему?

— Зиновьев.

— А Ленин лучше? — спросил я.

— Ленин — псевдоним.

— Зиновьев — тоже псевдоним. Фамилия у вас — хорошая.

— Блокаду пережил, — сказал он.

Я с пониманием кивнул, а Иван Александрович продолжил свой рассказ:

— Понимаете, Вологдин — старший, конечно, — придумал закалять токами высокой частоты танк Т-34, и броня держала удар, а у «Тигра» и «Пантеры», там, внутри, откалывались куски и поражали танкистов. Вологдин обещал Сталину сделать из этих ТВЧ, то есть токов высокой частоты, лучи смерти и косить вражескую пехоту. Под это дело и открыли институт прямо в Шуваловском парке. Двадцать один объект недвижимости и семьдесят четыре гектара обнесли забором. Здесь же стояла военная часть. Были смельчаки, которые прыгали через забор на территорию, но обратно никто не выходил, расстреливали на месте, а когда и где хоронили — никто не знал. По всей округе пахло палеными кроликами. На полянах сажали капусту, а местные держали крольчатники, но и диких было полно, вот на них и пробовал Вологдин Валентин Петрович свои лучи… А я его возил…

В парке стали рваться петарды, и я под гром салюта спросил:

— А какой был Вологдин?

— В трех словах не скажешь, — ответил его личный водитель.

— И все-таки… Веселый человек, легкий, или наоборот, мрачноватый?..

— Скрытый, — сказал Иван Зиновьев, — совсем скрытый человек. Машиной пользовался строго. Вовремя приехать, вовремя уехать.

— И жену возили?

— Нет. Дочку возил. Это — отдельный рассказ.

— Понимаю, — сказал я и, догадываясь, спросил: — Был роман?

Мой собеседник так долго хранил свои тайны и так хотел общаться, что весь вид его подтвердил мою догадку. Нет, нет, он не кивал и лишних слов не тратил, слова были отобраны, но я понял, что романа не быть не могло.

Мы помолчали, и он со вздохом сказал:

— Так у ней ребеночка и не было…

— А муж?..

— Нет, не было мужа… Гражданский — был… По-моему, армянин.  А потом ушел.

— В это время вы и поддержали, да?..

Прямого подтверждения не последовало, но я видел, что это — человек тонкий и, если облек меня доверием, оставалось это только ценить и быть благодарным. Переводя разговор в разрешенное русло, я осторожно спросил:

— А у вас есть дети?

Он строго сказал:

— Две дочери. Внук был. Внука убили месяц назад, — и заплакал.

— Примите соболезнования, Иван Александрович, — сказал я и коснулся его плеча.

Он кивнул и, взяв себя в руки, вернулся к истории:

— Здесь, на территории, единственная православная церковь, построенная в готическом стиле, на манер католической. Какая-то из Шуваловых жила в гражданском браке с Адольфом Пильсом, католиком, она и просила Святейший Синод разрешить строительство в таком стиле. Хоть брака не было, разрешение было, и построили. Когда Пильс умер, просила разрешить похоронить его в ограде. Этого не разрешили. Тогда она сделала гранитный грот: вход — с той стороны, а грот — внутри ограды. Обманула Святейший Синод.

— Любовь, — сказал я, помолчав, и тут к нам подошел Элик Азизов.

Своего начальника Евгения Павловича Велихова вместе с женой Элик звал на мои спектакли-концерты в зале Чайковского. Во время московских гастролей они были на моем «Гамлете» в театре «Мастерская Петра Фоменко» и на «Женитьбе» в Школе драматического искусства, а потом позвали нас с Эликом к себе в гости.

Книжку воспоминаний Велихов назвал «Я на валенках поеду в 35-й год…» и надписал: «Дорогому Владимиру Эмануиловичу Рецептеру. Мы с Вами единомышленники, единокашники: Вы — с Ташкента, я — с Усолья».

Друг-читатель, от души советую: достань и прочти велиховские воспоминания. Он начал книгу фразой: «Родился я в 1935 году…» Так как и я родился в 35-м, внимание мое оказалось приковано. Выдающийся физик современности и общественный деятель взял одним из эпиграфов строки Лермонтова «В душе моей, как в океане, / Надежд разбитых груз лежит…» Прочтешь такой эпиграф, и душа болит. Кто скажет так, как Лермонтов, об одиночестве или тучках небесных? Никто и никогда…

 

Элик приехал ко мне в Царское Село, а там — третий этаж без лифта. Перед последним маршем лестницы он сел на подоконник, потому что не хватало сил. Когда мы с моей знакомой Наташей помогли ему подняться на последний этаж, я уложил его на свою койку и сказал:

— Полежи, старичок, подыши. Прорвемся. Можешь мне поверить.  Я за тебя молюсь.

Но это был последний раз, когда мы увиделись. Умирать он улетел в Ташкент, а потом до меня дошла фотография высокого постамента с бюстом на его могиле. Замечательно красивый человек… Памятник похож на те, что стоят под кремлевской стеной.

Жену Элика зовут Офелией. Встретить Офелию в собственной жизни, конечно, чудо. Я звоню ей по мобилке.

Когда Элика не стало, сын Эльдор увез ее в Волгоград. Там она живет на даче, а сын приезжает в субботу и воскресенье, чтобы поддержать дорогого человека самим фактом своего присутствия.

 

 

(Окончание следует.)


 



[1] Юрий Власов — советский тяжелоатлет.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация