Кабинет
Андрей Ранчин

О дилетантизме в филологии, или Дилетанты и Пушкин

Поводом для появления нижеследующего текст явилась статья историка и издателя Сергея Эрлиха, напечатанная в середине прошлого года в журнале «Урал»[1]. Ее автор, напомнивший об относительно или совсем недавно изданных «нескольких любопытных книгах дилетантов, посвященных пушкинской тематике»[2], задался вопросом: стоит ли филологам пренебрегать знакомством с такими текстами и их разбором и могут ли эти сочинения пушкинистов-непрофессионалов быть в чем-то полезными для науки? Отнесший к дилетантской пушкинистике без высокомерия, написавший о ней в уважительном тоне, Сергей Эрлих ответил на собственный вопрос так: игнорировать ее специалистам не следует и пользу для филологии сочинения дилетантов, бесспорно, способны принести. Признавая, что «дилетанты, как правило, не имеют специальной подготовки и поэтому часто пренебрегают „формальностями”… т. е. пишут свои работы без обзора трудов предшественников и критики источников, не дают сносок и т. д.» и что «такая небрежность часто приводит к поспешным выводам и нелепым ошибкам», автор статьи, однако же, утверждал: «Тем не менее позиция дилетанта имеет, пусть профессионалам это покажется абсурдным, ряд преимуществ. Он независим как от иерархических отношений, присущих научным корпорациям, так и от идеологического давления тех, кто „заказывает музыку”, а именно государства и различного рода „спонсоров”, которые влияют на выбор тем и источников, методов и цитируемых авторов, на стиль изложения и, в результате, на выводы наших исследований. Тому, кто станет утверждать, что все перечисленное осталось в советском прошлом, а у них на кафедре/на факультете/в университете царит полная свобода творчества, могу порекомендовать, например, исследования П. Бурдье о роли „символического капитала” в среде „новых мандаринов”. <…> Дилетант свободен от ограничений, накладываемых научными корпорациями и финансированием науки. Это порой позволяет увидеть нечто существенное, остающееся за пределами профессиональных точек зрения».

Сергей Эрлих отметил, что идея горного мастера, а затем сотрудника КГБ Альфреда Баркова, горячо поддержанная и развитая выпускником Московского авиационного института литературным критиком и издателем Владимиром Козаровецким, о Евгении из романа «Тристрам Шенди» английского писателя XVIII века Лоренса Стерна как о литературном прототипе Онегина, подарившем пушкинскому герою имя, верна, но, вопреки убежденности обоих дилетантов, не нова. Тем не менее автор статьи о дилетантах и Пушкине признал интересной и даже плодотворной другую мысль — о проявлении в «Евгении Онегине» воздействия Стерна, культивировавшего литературную игру, в том числе мистифицирующего рода. Сергей Эрлих признал не лишенными некоторого резона соображения Альфреда Баркова и Владимира Козаровецкого о том, что Пушкин приписал свой роман в стихах… самому Онегину. Впрочем, целый ряд других удивительных «открытий» пушкинистов-дилетантов он оценил, хотя и в довольно мягкой форме, как безусловно несостоятельные. (Пример такого «открытия»: поэт якобы приписал авторство «Бориса Годунова» старшему современнику литературному «архаисту» Павлу Катенину, о чем свидетельствует архаизированный слог трагедии, будто бы чуждый Пушкину.)

Несмотря на благожелательный тон, разбор дилетантских пушкиноведческих опусов, предпринятый Сергеем Эрлихом, вызвал крайне резкую реакцию Владимира Козаровецкого — фанатичного адепта и ярого пропагандиста «филологических» сенсаций, последователя Альфреда Баркова и Александра Лациса и издателя их сочинений. Сочтя причисление себя и единомышленников к дилетантам оскорбительным, а самые сомнения в ценности и истинности их идей и соображений совершенно беспочвенными, Козаровецкий ответил в следующем номере «Урала»[3] статьей с вызывающе-полемическим заглавием «Не следует ли „дилетантам” игнорировать пушкинистов»: реакцией на совет филологам прислушиваться к их мнению стал презрительный жест в адрес профессионалов, не желающих оценить вклад так называемых «дилетантов» в пушкинистику и не способных высказать оригинальные идеи и предложить новые прочтения сочинений «нашего всего».

Прежде всего Владимир Козаровецкий оспорил саму антитезу дилетанты — профессионалы, предложив заменить современное значение слова «дилетант» — «непрофессионал» старым — «любитель»: «Эрлих использует то современное значение слова „дилетант” („непрофессионал”), произносимое с оттенком разной степени пренебрежения, существенно отличающееся от его первоначального словарного происхождения — „любитель” (от слова „любить”)» (212).  Однако ведь непрофессионала как раз и принято нынче называть „любителем”. Вспомним, например, о любительском и профессиональном спорте: любители со скромными личными результатами, не выступающие в официальных состязаниях, разумеется, всегда проигрывают спортсменам — специалистам в своем деле. За произведенной Владимиром Козаровецким заменой скрывается (впрочем, не очень-то и скрывается…) мысль-упрек: так называемые специалисты, завладевшие академическими институциями и наживающие благодаря своему положению и ученым писаниям капитал, как символический, так и вполне себе денежный, Пушкина не любят, а пушкинистов-любителей не признают как более успешных конкурентов — из зависти и опасения повредить собственной репутации, утратить монополию на истину в науке. Как замечает Козаровецкий, «любитель — не обязательно непрофессионал. Можно получить формально профессиональное образование и не стать профессионалом. Филологические факультеты наших университетов выпустили тьму филологов, но из них считанные действительно стали филологами: многие работали (работают) преподавателями в школах, реже — в вузах, большинство вообще ушли из этой сферы. В то же время нередки случаи, когда окончившие (или не окончившие) какой-либо технический вуз вдруг обнаруживают в себе непреодолимый интерес (любовь) к некоему гуманитарному направлению, уходят из своей профессиональной сферы деятельности и становятся работниками в новой, гуманитарной области. <…> Вот те, кто вторым образованием (или каким-то другим способом) не восполнил необходимых для профессионализации знаний, но при этом занимается деятельностью именно в профессиональной сфере — например, в филологии, в пушкинистике, — их-то среди профессионалов и принято называть дилетантами.

Нетрудно заметить, что при таком подходе невозможно определить, насколько профессионален тот или инофй исследователь» (212).

Однако названный Владимиром Козаровецким критерий в статье Сергея Эрлиха не упомянут, ее автор использует понятие «дилетант» как очевидность, не проясняя, является ли таким признаком полученное образование. Судя по тому, что к числу дилетантов он отнес Александра Лациса — автора идеи о Пушкине — создателе «Конька-горбунка», подарившем свой шедевр юному Ершову, Сергей Эрлих профессиональное образование само по себе этим критерием не признает: Лацис окончил Историко-архивный, а главное, еще и Литературный институт, который дает основные знания в области филологии, пусть и в меньшем объеме, чем университеты. Отнюдь не все авторитетные ученые, чьи филологические исследования были признаны в профессиональной среде, получили профильное образование в этой области. Назову хотя бы безвременно ушедшего доктора филологических наук Леонида Кациса — автора работ о Маяковском и Мандельштаме, выпускника Института химического машиностроения. Или математика Владимира Андреевича Успенского — лингвиста и семиотика, выпускника мехмата МГУ. Ни один из них не учился на филологическом факультете.

В чем Владимир Козаровецкий прав, так это в том, что полученное образование не гарантирует исследовательского профессионализма. Но ведь филологические факультеты готовят и выпускают отнюдь не ученых, а специалистов с филологическим образованием — дьявольская разница, как сказал бы Пушкин. Филологами не «выпускаются», а становятся. Или не становятся.  (И совершенно не важно, что слово «филолог» напечатано в дипломе выпускника.) В конечном счете критерий профессионализма — один: это признание научной средой. Формальные признаки: кандидатская или докторская ученые степени, ученые звания, принадлежность к академическим институтам или университетам, так называемая публикационная активность (индекс Хирша и прочее) кое о чем говорят, но абсолютной ценности не имеют.

Границы между профессионалами и дилетантами подвижны. Козьма Прутков как-то изрек: «Специалист подобен флюсу: полнота его односторонняя». Литературовед, ступая на поле лингвистики, становится в какой-то мере (нередко в большой) дилетантом. Филолог, не являющийся стиховедом, способен попасть впросак, рассуждая о метре и ритме: ямб от хорея он в отличие от Онегина, конечно, отличит, но сильно расшатанный дольник от верлибра или дольник от логаэда, боюсь, не всегда. Древник ощущает себя неуютно, беззаконно вторгаясь в пространство литературы Нового времени. Пушкинист не всегда чувствует себя вполне уверенно, обращаясь к творчеству Лермонтова. Сергей Эрлих в своей статье, выразив благодарность консультировавшим его ученым-пушкинистам, отнес к их числу и автора настоящих строк. Принять это лестное именование я, увы, не могу: три-четыре статьи, посвященные пушкинской лирике и «Медному Всаднику», еще не дают мне право считаться профессионалом в этой области: это партизанские вылазки, совершенные, если угодно, «дилетантом».

Досадные неточности и ошибки, а иногда и некоторая неосведомленность в трудах коллег, свойственные обычно дилетантам, могут встретиться и в работах серьезного ученых: тот же Сергей Эрлих напомнил, что зависимость имени Онегина от именования стерновского персонажа филологи устанавливали не один раз, проявляя досадное незнание работ предшественников. Правда, случаи такие не очень часты, а незамеченные научные труды обычно публиковались не в самых известных изданиях.

Владимир Козаровецкий отводит в качестве признака дилетантизма отсутствие требуемых от научной работы ссылок: «Не факт, что некто, кто не дает ссылок на первоисточники и не пользуется так называемым „аппаратом”, малообразован или плохо соображает. Важен результат» (212). С этим, однако же, все обстоит намного сложнее. Этот, казалось бы, формальный критерий может свидетельствовать о неосведомленности пишущих как о самом предмете исследования — о литературе, так и о посвященных ему научных трудах. Результатом может оказаться в лучшем случае «изобретение велосипеда». Это и произошло с Альфредом Барковым и Александром Минкиным, «открывшими» влияние Стерна на игровую поэтику романа в стихах «Евгений Онегин», хотя об этом в классической статье Виктор Шкловский написал еще в 1923 году[4]. Также вторичной, как напомнил Сергей Эрлих, оказалась высказанная обоими дилетантами идея о заимствовании Пушкиным имени Онегина у героя стерновского романа «Тристрам Шенди».

Но это еще «цветочки»: как уже было сказано, недочеты подобного рода, пусть и не столь грубые, можно найти и у профессиональных филологов.  В худшем же случае дилетантская неосведомленность приводит к искажению в сознании пишущего самой картины изучаемого объекта. Примером такого рода является с энтузиазмом пропагандируемая Владимиром Козаровецким идея академика-экономиста Николая Петракова: печально знаменитый «диплом рогоносца», в котором Пушкин объявлялся обманутым мужем, якобы написал сам поэт, чтобы дискредитировать Николая I, будто бы домогавшегося Натальи Николаевны. (Намек на венценосного ухажера Николай Петраков усмотрел в упоминании в дипломе о Дмитрии Нарышкине, чья супруга, как все знали, была любовницей Александра I.) Автор сенсационного предположения совершенно не учел один простой и убийственный факт: написание и рассылка «диплома» пятнали прежде всего честь пушкинской жены, а потому и самого поэта. Реакция Пушкина на диплом и страшное значение этого письма для последних месяцев жизни поэта точно описаны Стеллой Абрамович, детально проследившей трагическую дуэльную историю: «Произошло то, что было для Пушкина нестерпимее всего. Брошена была тень на его честь и доброе имя его жены. Удар был нанесен из-за угла. Виновники этого подлого дела надеялись остаться безнаказанными. С этого дня, который был для него поистине ужасным, жизнь Пушкина переломилась. „С получения безыменного письма он не имел ни минуты спокойствия”, — вспоминал впоследствии П. П. Вяземский. То же самое говорили все, кто был близок с Пушкиным в последние месяцы. Трудно вообразить, что ему пришлось пережить 4 ноября. Утром состоялось его объяснение с женой. По словам П. А. Вяземского, „эти письма... заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерна; она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккернов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть”»[5]. 

Каким, однако же, безумцем, садистом, мазохистом и нравственным уродом представил, пусть, вероятно, и ненамеренно, Николай Петраков Пушкина: опозорил и себя, и свою «мадонну» в глазах света, устроил жене скандал…

Не буду разбирать эту фантастическую версию более подробно: о ее несостоятельности я писал в отклике на статью Сергея Эрлиха, инициировавшего дискуссию о дилетантизме в пушкинистике на страницах «Урала»[6]. 

Не менее фантастичны поддерживаемые Владимиром Козаровецким идеи Александра Лациса, приписавшего Пушкину авторство ершовского «Конька-Горбунка», и Альфреда Баркова, объявившего, что «Евгений Онегин» написан от лица заглавного героя. Разбирать их детально здесь не стоит: это было сделано раньше, в том числе и мною[7].

Интереснее рассмотреть аргументы в пользу этих версий, которые считает нерушимыми, строго научными Владимир Козаровецкий, предстательствующий за всех пушкинистов-дилетантов. Присоединяясь к мнению Альфреда Баркова, что Пушкин приписал авторство своего романа в стихах самому Евгению Онегину, автор статьи «Не следует ли „дилетантам” игнорировать пушкинистов?» выдвигает десять вопросов — скрытых тезисов в пользу этой экстравагантной концепции: «К пушкинскому роману имеется множество вопросов, на которые у пушкинистики нет ответов, — а без этих ответов гениальность Пушкина вынужденно ставится под сомнение:

 

1. Чем объяснить, что всеми друзьями Пушкина — Баратынским, Бестужевым, Вяземским, Кюхельбекером, Раевским, Рылеевым — Первая глава Е<вгения> О<негина> была встречена „в штыки”?

2. Чем объяснить множество противоречий в романе, для объяснения которых Лотман был вынужден предположить, что Пушкин ввел их с целью достовернее изобразить противоречия жизни? При всем уважении к ученому с мировым именем с таким подходом невозможно согласиться: литература и искусство предназначены для гармонизации хаоса, а не для хаотизации гармонии.

3. Чем объяснить, что в главном произведении Пушкина нет ни одной мудрой мысли? Не считать же мудростью банальности наподобие „Кто жил и мыслил, тот не может // В душе не презирать людей” или „Врагов имеет в мире всяк, // Но от друзей спаси нас боже”.

4. Чем объяснить, что Пушкин, к 1823 году уже отказавшийся от архаики в своем поэтическом словаре, так архаизировал словарь романа, что местами это больше похоже на стилизацию, чем на поэзию. (Уста, краса, чело, ланиты, перси и пр.)

5. Чем объяснить большое количество галлицизмов в романе — как если бы Пушкин именно при создании Е<вгения> О<негина> разучился грамотно переводить с французского? (Набоков выловил их штук 30 — а даже он некоторые пропустил, не заметил.) Разумеется, большинство этих галлицизмов благодаря 200-летнему бытованию Е<вгения> О<негина> в русской литературе и его изучению в школе стали идиомами, но это вопроса не снимает.

6. Чем объяснить наличие в романе так называемых „анахронизмов”, которые опять же ставят под сомнение гениальность автора (Макарьевская ярмарка, роговой оркестр и др.)?

7. Почему Пушкин вынес „Путешествие Онегина” „за скобки романа”?

8. Какую роль играл „Разговор книгопродавца с Поэтом” в публикации Первой главы в 1825 году? И почему в полных изданиях Е<вгения> О<негина> Пушкин его убрал?

9. Почему Пушкин Предисловие к Первой главе в публикации 1825 года начал словами: „Вот начало большого стихотворения, которое, скорее всего, не будет окончено?

10. Почему Пушкин на протяжении романа солидаризируется с абсолютным цинизмом Онегина и весьма терпим к его чертам и поступкам, которые в жизни у Пушкина вызывали желание немедленно вызывать на дуэль?» (215)

 

Не претендуя на звание пушкиниста, попробую все же на эти вопросы ответить. Начнем по порядку.

Вопрос первый. Не разбирая все подразумеваемые Владимиром Козаровецким отзывы пушкинских друзей и знакомых, остановлюсь лишь на трех — оценках первой главы в письмах Кондратия Рылеева, Александра Бестужева и Петра Вяземского. Мнение двух литераторов-декабристов едино, прохладная оценка первой главы объясняется не недостатком авторского мастерства, а ничтожностью предмета — изображением жизни столичного франта. Вот что написал Бестужев: «Ты очень искусно отбиваешь возражения на счет предмета — но я не убежден в том, будто велика заслуга оплодотворить тощее поле предмета, хотя и соглашаюсь, что тут надобно много искуства (так! — А. Р.) и труда. <…> Чудно привить яблоки к сосне — но это бывает, это дивит, а всё-таки яблоки пахнут смолою. <…> Между тем как убить в высоте орла, надобно и много искуства и хорошее ружье. Ружье — талант, птица — предмет [и] — для чего ж тебе из пушки стрелять в бабочку? — Ты говоришь, что многие гении занимались этим — я и не спорю, но если они ставили это искуство выше изящной, высокой поэзии — то верно шутя [и] слово Буало, будто хороший куплетец лучше иной поэмы, нигде уже ныне не находит верующих… Чем выше предмет, тем более надобно силы, чтобы объять его — его постичь, его одушевить. Иначе ты покажешься мошкою на пирамиде — муравьем, который силится поднять яицо орла. <…> Нет, Пушкин, нет, никогда не соглашусь, что поэма заключается в предмете, а не в исполнении! — Что свет можно описывать в поэтических формах — это несомненно, но дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов? поставил ли ты его в контраст со светом, чтобы в резком злословии показать его резкие черты? — Я вижу франта, который душой и телом предан моде — вижу человека, которых тысячи встречаю на яву, ибо самая холодность и мизантропия и странность теперь в числе туалетных приборов. Конечно, многие картины прелестны, — но они не полны, ты схватил петербургской свет, но не проник в него. Прочти Бейрона (роман в стихах Байрона «Дон Жуан» — А. Р.); он, не знавши нашего Петербурга, описал его схоже — там, где касалось до глубокого познания людей. У него даже притворное пустословие скрывает в себе замечания философские, а про сатиру и говорить нечего. Я не знаю человека, который бы лучше его, портретнее его очеркивал характеры, схватывал в них новые проблески страстей и страстишек. И как зла, и как свежа его сатира! Не думай однакож, что мне не нравится твой Онегин, напротив. Вся ее мечтательная часть прелестна, но в этой части я не вижу уже Онегина, а только тебя. <…> Стоит ли вырезывать изображения из яблочного семячка, подобно браминам индейским, когда у тебя, в руке резец Праксителя?» (письмо от 9 марта 1825 года)[8].

Бестужев ждал от Пушкина глубокого содержания — и не нашел. Он хотел увидеть в пушкинском романе в стихах подобие байроновского «Дон Жуана», сатиру на столичный свет, которому был бы противопоставлен герой, — и обманулся в своих желаниях. Собственно литературные достоинства «Евгения Онегина» он отнюдь не отрицал и даже оценивал высоко.

Бестужеву на следующий день вторит Рылеев — он фактически повторил его соображения и общий вывод: «Не знаю, что будет Онегин далее: быть может в следующих песнях он будет одного достоинства с Дон Жуаном (романом в стихах Байрона — А. Р.): чем дальше в лес, тем больше дров; но теперь он ниже Бахчисарайского Фонтана и Кавказ.<ского> Пленника. Я готов спорить об этом до второго пришествия. Мнение Байрона, тобою приведенное, несправедливо. Поэт, описавший колоду карт лучше, нежели другой деревья, не всегда выше своего соперника» (письмо от 10 марта 1825 г.)[9].

Что же до оценки первой главы Вяземским, то она была как раз весьма одобрительной, о чем свидетельствует письмо от 7 июня 1825 г. с мнением уже о второй главе романа: «Я получил вторую часть Онегина и еще кое-какие безделки. Онегиным я очень доволен, т. е. многим в нем, но в этой главе менее блеска, чем в первой, и потому не желал бы видеть ее напечатанною особняком, а разве с двумя, тремя или по крайней мере еще одною главою. В целом или в связи со следующим она сохранит в целости свое достоинство, но боюсь, чтобы она не выдержала сравнения с первою, в глазах света, который не только равного, но лучшего требует»[10].

Итак, Владимир Козаровецкий не обошелся без искажения фактов. Но главное не это. Как можно понять, оценки приятелей Пушкина, по мнению пушкиниста-любителя, свидетельствуют о том, что они сочли «Евгения Онегина» произведением слабым (и это верно). А слабым он оказался потому, что настоящий автор приписал его бесталанному герою, намеренно опустив эстетическую планку. Да, признаться, такого «подарка» Пушкин еще ни от кого из исследователей не получал. А между тем, даже если бы все литераторы — знакомцы Пушкина не приняли бы его творение, это солидарное мнение совершенно необязательно было бы истинным. Гений, как известно, опережает свое время и перерастает современников. Лидия Гинзбург заметила об откликах на «Войну и мир» его первых читателей — литературных критиков: «Рецензии на „Войну и мир” похожи сейчас на хулиганство. Никто (кроме Страхова) ничего не понял»[11]. Но разве это значит, что они были правы?

Вопрос второй. О противоречиях. Да, лотмановское суждение, думается, всё хорошо объясняет. Показательна вызывающая декларация автора в первой главе: «Пересмотрел всё это строго; / Противоречий очень много, / Но их исправить не хочу» (строфа LX). Так что противоречия — это не промах, а выражение художественной позиции. В этом, в вызывающей игре с читательскими вкусами и ожиданиями, Пушкин, кстати, многому мог поучиться у Стерна. Впрочем, фактические противоречия наподобие упоминания в одном месте романа, что письмо Татьяны хранится у автора, а в другом — будто у Онегина, скорее всего, возникли вследствие ошибок памяти.

Вопрос третий. Как можно понять, Владимир Козаровецкий считает «мудрые мысли», афористически отточенные суждения признаком подлинной художественности. Но «Евгений Онегин» не сборник афоризмов, рассчитанный на читателя, желающего блеснуть умом в обществе, пустить пыль в глаза. Критерий довольно странный. И много ли «мудрых мыслей» мы найдем, например, в «Кавказском пленнике», «Медном Всаднике» или «Капитанской дочке». Да, в романе о пугачевщине встретится ставшая трюизмом фраза про русский бунт. И всё…

Вопрос четвертый. Он порожден или незнанием пушкинского творчества, или является простой фальсификацией. Вот лишь несколько примеров архаизмов (церковнославянизмов) у позднего Пушкина, много, много позже 1823 года: «он с разумом в очах», «взирали» («Мадонна», 1830), «на персях увядшую» («Отрывок», 1830), «язвою лобзаний» («Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…», 1831), «из топи блат», «отсель» («Медный Всадник», 1833), «Его ланиты / пух первый нежно отенял» («Египетские ночи», 1835?), «чело, как череп голый» («Полководец», 1835); имеется пример даже из прозы: «пылкие строфы… стройно излетели из уст его» («Египетские ночи», 1835?). Желающие могут найти еще тьму — достаточно раскрыть «Словарь языка Пушкина» на страницах с искомыми архаизмами. Да и, собственно говоря, если Козаровецкому чудится, что в романе в стихах избыток архаичных слов, почему франт и поклонник Байрона Онегин должен был любить сии славянизмы?!

На самом деле функция церковнославянизмов здесь особая — они образуют один из стилевых пластов в пушкинском романе, построенном на принципе полистилистичности, на переключении из «высокого» или условно-поэтического плана в бытовой, «низкий», «прозаический». Как точно заметил Сергей Бочаров, «„энциклопедия” Пушкина или его „лексикон” — это мир, где различные „языки” и „слова” предстают не в своей обособленности или раздельности, как в лексиконе или энциклопедии, но в живых сочетаниях и непредвиденно складывающихся контекстах, в сознающей и говорящей действительности романа, которую выражает единая непрерывная и разностильная авторская речь»[12].

Вопрос пятый. Да, Владимир Набоков обнаружил в «Евгении Онегине» уйму галлицизмов. (Все ли его находки верны — пусть судят историки русского языка.) Но маститый и педантичный комментатор отнюдь не ставил их автору в упрек, видя в этом отпечаток времени, не более. Приведем несколько цитат. О Посвящении: «Залог... / души прекрасной. Фр. „gage... d’une belle âme” — обычный лирический галлицизм того времени. „Vous verrez quelle belle âme est се Жуковский”, — писал по-французски Пушкин Прасковье Осиповой 29 июля 1825 г.»[13]. Об эпиграфе к первой главе из «Первого снега» Вяземского: «По жизни так скользит горячность молодая, И жить торопится, и чувствовать спешит! <…> Первая строка вызвала критику Шишкова... как галлицизм: „ainsi glisse lajeune ardeur”… Вяземский продолжает: „Счастливые лета!... Но что я говорю? [псевдоклассический галлицизм: „que dis-je”] <…>”»[14]. Комментарий к строфе V первой главы: «счастливый талант. Галлицизм. См., например, у Вольтера в „Бедняге”: J’ai de l’esprit alors, et tous mes vers Ont, comme moi, l’heureux talent de plaire; Je suis aime des dames que je sers. <…> Огнем нежданных эпиграмм. Еще один галлицизм. Ср.: „le feu d’une saillie”»[15].

Нынешний читатель никаких галлицизмов здесь не находит — и не потому, что не знает досконально французского языка и не читал в оригинале Вольтера. Язык развивается, в том числе и благодаря заимствованиям из иностранных языков. Пушкин, как и его образованные современники, был билингвом, и галлицизмы (встречающиеся отнюдь не только в «Евгении Онегине»[16]) нимало не доказывают, что настоящий автор подарил свой роман «доброму приятелю», плохо владевшему родным наречием.

Вопрос шестой. Названных Владимиром Козаровецким анахронизмов у Пушкина нет: в «Отрывках из путешествия Онегина», описывающих странствие героя, относящееся к первой половине 1820-х годов, упоминается Макарьевская ярмарка, которая была перенесена в 1817 году из-под стен одноименного монастыря в Нижний Новгород. Но она и после этого перемещения могла неофициально именоваться на старый лад. А старинного рогового оркестра в пушкинском романе в стихах нет. Упоминается «музыка… полковая» (глава пятая, строфа XXVIII), а не роговая! Так что списать мнимые анахронизмы на авторство Онегина не получится.

Вопрос седьмой. Пушкин вынес «Отрывки из путешествия Онегина» за рамки основного текста, нарушив фабульный принцип, чтобы создать эффект композиционного кольца (мы знакомимся с Онегиным в путешествии и расстаемся тоже) и представить своего героя скитальцем, не находящем в жизни места. Собственно, он и отвергнутый Татьяной мог бы пуститься в новое путешествие. Перед нами наглядный признак «свободного романа», как назвал свое творение создатель. Подразумеваемый ответ Козаровецкого: бездарный Онегин не справился с фабулой — никак не проходит.

Вопрос восьмой. Да, «Разговор книгопродавца с поэтом» — пушкинская поэтическая декларация — был убран из полного издания романа в стихах. Но объясняется это не тем, что Пушкин так хотел «отречься» от собственного авторства в пользу Евгения Онегина, а возникшим смысловым диссонансом между однозначным поэтическим манифестом романтика, каким был «Разговор…», и сложным по смыслу, многозначным творением, каким вышел из-под пера автора роман в стихах.

Вопрос девятый. Ответа на него не будет. Просто мудрено на основании приведенных строк из Предисловия к первой главе вывести принадлежность романа Онегину.

Вопрос десятый. Он просто неверен и основан на ложных посылках. Во-первых, Пушкин отнюдь не только солидаризируется с Онегиным: Евгения он называет «модным тираном», иронизирует над его назиданием Татьяне («Так проповедовал Евгений») и строго судит за страх перед общественным мнением, приведший к гибели Ленского на дуэли. Во-вторых, стоит разделять Пушкина-автора и Пушкина-человека. В-третьих, в разные годы и даже в один тот же период жизни автор «Евгения Онегина» вел себя не одинаково. Да, назойливое ухаживание Дантеса за Натальей Николаевной и попытки обольщения молодой жены приводили Пушкина в бешенство. Но это нимало не мешало ему прежде потешаться над мужьями-рогоносцами (вспомним хотя бы «Графа Нулина») и вступать в связь с замужними женщинами, будучи уже женатым (известный пример — свидание с Долли Фикельмон, детали которого со слов самого Пушкина пересказал его приятель Павел Нащокин[17]).

Слабой выглядит и исходная посылка апологета дилетантского пушкиноведения, из которой, по его словам, исходили и его коллеги по цеху Барков, Лацис и Петраков: «Пушкин был гениальным мистификатором» (221). Пушкин был, бесспорно, гениальным писателем. Но его мистификации — в основном не чистые, а полу-: выступил издателем «Повестей покойного Ивана Петровича Белкина», скрывшись за вполне прозрачными инициалами «А. П.»; опять же ограничился скромной ролью издателя мемуаров Гринева в «Капитанской дочке», правда, на сей раз не обозначив начальных литер имени и фамилии; приписал литераторам осьмнадцатого века Княжнину и Сумарокову пару-тройку эпиграфов в том же романе… Всё вполне в обычаях времени. Вот его младший современник Владимир Одоевский напечатал в 1833 году «Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ, изданные В. Безгласным». Чем полумистификация с утаиванием авторства под маской издателя «В. Безгласного» хуже, слабее пушкинских? В конце концов, Пушкин не создал не существовавшего никогда древнего барда Оссиана с его песнями, как Джеймс Макферсон примерно за полвека до него, не «открыл» средневековые поэмы, как это сделал его современник Вацлав Ганка, выдавший собственные творения за старинный чешский эпос.

Владимир Козаровецкий предлагает для обоснования пушкинских «мистификаций» еще одно доказательство, которое называет дедуктивным, то есть как будто бы неоспоримым: «Пушкин всегда в своих мистификациях оставляет ключи; более того, иногда эти ключи таковы, что позволяют выстраивать дедуктивное доказательство, что в гуманитарных науках — чрезвычайная редкость» (216). Именно так он подкрепляет предположение Александра Лациса о принадлежности «нашему всему» сказки Ершова: «Например, нам известны три фразы Пушкина, имеющие отношение к Ершову или к „Коньку-горбунку”. Все три фразы — продуманные, двусмысленные и были брошены при тех, про кого Пушкин знал, что они их запишут или точно передадут. Все три фразы не оспариваются, находятся в общем употреблении на всех уровнях, т. е. их можно признать фактами».

Вот как Владимир Козаровецкий строит свое обоснование:

«Предлагаю доказательство пушкинского авторства „Конька-горбунка”:

Аксиома: Пушкин был остроумцем, т. е. мастером двусмысленностей.

Следствие: при анализе любой фразы Пушкина следует учитывать все возможные смыслы, какие допускает русская грамматика» (216).

Заметим, что вывод никак не следует из посылки: любой, даже записной остроумец острит далеко не всегда. Но продолжим цитату из статьи Козаровецкого.

«Доказательство:

1) Первая фраза. Ершов (в гостях у Пушкина) жалуется, что ему в Петербурге неуютно и что он предпочитает Сибирь. Пушкин (зная, что Ершов ведет дневник) отвечает: „Вы и должны любить Сибирь; во-первых, это ваша родина, во-вторых — это страна умных людей”. Рассказывая об этом своему приятелю, художнику Знаменскому, Ершов сказал, что он сначала обиделся, подумав, что Пушкин над ним подшучивает, но потом сообразил, что имелись в виду декабристы. Ершов не понял главного смысла этой фразы: Сибирь — страна умных людей, потому что там не было крепостничества. Во всех политических разговорах это был едва ли не главный аргумент в пользу отмены крепостного права, и Пушкин не мог не иметь его в виду» (216).

Прокомментируем эти слова Пушкина и размышления по их поводу. Неясно, из чего следует, что Пушкин знал, будто его собеседник ведет дневник и непременно запишет его реплику. До нас пушкинские слова дошли в составе устного рассказа Ершова художнику М. С. Знаменскому, относящегося к 1863 г. (Тогда же Знаменский описал беседу в дневнике.[18]) Далее — какие есть основания отвергать вывод Ершова: «Потом уж понял, что он о декабристах напоминает»?[19]

Вернемся к доказательствам Козаровецкого.

«2) Вторая фраза. Пушкин из окна дачи в Царском Селе, где он заночевал, подзывает едущего на учения лейб-гусара графа А. В. Васильева и говорит ему только одну фразу (тот ее записывает в записную книжку, откуда она попала в „Русский архив” П. Бартенева): „Этот Ершов владеет русским стихом, точно своим крепостным мужиком”. С учетом первой фразы ее смысл: Этот Ершов не владел и не владеет русским стихом» (216).

Козаровецкий, вероятно, исходит из аксиомы, что Пушкин полагал, будто Васильев непременно запишет его слова или передаст знакомым. На чем основана эта презумпция, непонятно. Кроме того, произвольна интерпретация фразы. Да, в Сибири не было помещичьего землевладения, основанного на крепостном праве, но иметь крепостного дворового было возможно. Но дело не в этом. Ни граф Васильев, ни публикатор Бартенев не поняли эту фразу как намек на принадлежность «Конька-горбунка» не Ершову. Сравнение с крепостным мужиком не более чем фигура речи.

И наконец, третий аргумент.

«3) Третья фраза: в гостях у барона Е. Ф. Розена Пушкин инициирует чтение первой (самой выигрышной) части сказки Ершовым, а по окончании чтения заявляет: „Теперь этот род сочинений можно мне и оставить”. В противоположность тому, как понимают эту фразу пушкинисты, музейные работники и экскурсоводы, ее смысл: теперь, после того как мне удалось написать такую сказку, этот род сочинений можно мне и оставить. Теорема (Пушкин — автор „Конька-горбунка”) доказана» (216).

Прокомментируем и эти соображения. Прежде всего, Владимир Козаровецкий лукаво опустил невыгодные для него детали. Вот как описан этот эпизод в единственном источнике — мемуарном свидетельстве Андрея Ярославцева: «А. С. Пушкин, прочитав эту сказку [„Конек-Горбунок”], отозвался, между прочим, Ершову, — как рассказывал он сам: „Теперь этот род сочинений можно мне и оставить”». Биограф Ершова добавляет: «Слова эти, впоследствии, чрез несколько лет уже, подтвердил мне лично и бывший при том случае у Пушкина, покойный барон Е. Ф. Розен»[20]. Получается, что Пушкин адресовал процитированные слова не литератору Розену, а самому Ершову, признанному автору «Конька-горбунка». Розен же был свидетелем. То есть в присутствии постороннего подлинный автор «подставляет» автора мнимого! Зачем? Чтобы раскрыть столь искусно выстроенную мистификацию? Но ни Розен, ни Ярославцев намека на пушкинское авторство здесь не усмотрели. Не смутила эта фраза и самого Ершова, раз он пересказал ее бывшему однокашнику.

Но главное не это. Владимир Козаровецкий произвольно связывает между собой три реплики Пушкина, сказанные разным лицам в совсем несходных ситуациях. Разглядеть в них единое целое, обнаружить проявление хитрой стратегии поэта, приоткрывающего свою мистификацию, — значит выдвинуть совершенно произвольную интерпретацию, обоснованную не фактами, а заранее заданной целью: утвердить сенсационную атрибуцию ершовской сказки автору «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки».

Собственно, здесь мы и нащупали отличительный и главный признак дилетантизма: это установка на сенсационность выводов, на пересмотр сложившихся представлений. Не случайно Владимир Козаровецкий пишет о «сенсационном раскрытии Петраковым темы дуэли и смерти Пушкина» (218), а об Александре Лацисе замечает: «Все его пушкиноведческие открытия до сих пор сенсационны, поскольку официальной пушкинистикой отвергаются и замалчиваются» (213). Несомненно, стремление к утверждению с помощью манипуляций данными сенсационных, но, по сути, сомнительных открытий не чуждо и некоторым «официальным» литературоведам, наделенным кандидатской или докторской степенью и занимающим должности в академических или университетских институциях[21]. Граница здесь относительно подвижна. В случае с дилетантами такого рода сенсации возникают преимущественно вследствие неосведомленности в предмете и неумения его анализировать, в случае с «дилетантскими» сенсациями профессионалов — скорее из-за сознательного манипулирования материалом. При этом сенсационность в работах «официалов» не приобретает того откровенно экстравагантного характера, который присущ сочинениям дилетантов. Непрофессиональный же подход предполагает парадоксальную ситуацию производства регулярных сенсаций. Но серьезные и состоятельные принципиально новые интерпретации и атрибуции в филологии — явление крайне редкое, исключительное. Тем более это относится к творчеству Пушкина, изученному «вдоль и поперек». Новые трактовки здесь не исключены, но такие, которые полностью отрицали бы сложившиеся представления, — невозможны.

Различить незнание и намеренное умолчание о противоречащих концепции фактах в построениях дилетантов не всегда получается. Так, Альфред Барков и Владимир Козаровецкий в качестве обоснования идеи об объявлении Пушкиным Евгения Онегина автором романа в стихах уделили особое внимание таким фактам, как отсутствие фамилии Пушкина на обложках первых изданий отдельных глав и полного текста и наличие имени и фамилии «Евгений Онегин» на том месте, где якобы должна была находиться фамилия сочинителя. Эти соображения признал интересными Сергей Эрлих, правда, увидевший в таком оформлении обложек не собственно мистификацию (в этом случае, как он считает, имя подлинного автора просто умалчивалось бы), а литературную игру. Между тем имя и фамилия автора в пушкинское время, да и намного позднее, не указывались ни на обложке, ни на титуле перед фамилией и в именительном падеже: они приводились после заглавия в форме родительного падежа. Примеры: именно так обозначено авторство Пушкина на титульных листах упомянутых изданий как отдельных глав, так и полного текста «Евгения Онегина», а также, например, в отдельных изданиях «Руслана и Людмилы», «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана». Причем это отнюдь не индивидуальный случай Пушкина, а общее правило. Так, например, были изданы в 1826 году две поэмы Евгения Баратынского. На обложке книжки «Эда и Пиры» с именем и фамилией сочинителя в родительном падеже, на титульном листе — «Эда, финляндская повесть, и Пиры, описательная поэма, Евгения Баратынского»[22]. Даже если фамилия автора выносилась на обложку, она указывалась в родительном падеже. (Иначе нужно было бы признать, что создатель или издатель «Конька-горбунка» решили выдать за автора сказки высокоодаренную малорослую лошадь: ведь на обложке первого издания значится просто: «Конек-горбунок», без имени и фамилии сочинителя[23].) Не только мистификации, но и литературной игры в отказе от указания имени Пушкина на обложках «Евгения Онегина» нет как нет. Альфред Барков и Владимир Козаровецкий сделали, говоря языком казенного штампа, методологическую ошибку против требований исторического подхода: они исходили из особенностей оформления книжных обложек и титульных листов не в пушкинскую эпоху, а в их собственное время.

Кроме того, как напомнил Юрий Лотман, «большие реки в России никогда не составляли собственности отдельных лиц или семей, и естественное возникновение фамилий от гидронимов было невозможно. <…> Такие фамилии, как Онегин, Ленский или Печорин, имели отчетливо литературный, а не бытовой характер (могли встречаться, например, в драматургии) и звучали для уха читателя той поры совершенно иначе, чем, например, Ростов из „Войны и мира” или Серпуховский из „Холстомера”. Во втором случае читатель ощущал натуральность фамилий, это были фамилии, которые могли существовать в реальности. В первом же он отчетливо ощущал момент литературной стилизации реальной русской фамилии»[24]. Любой мало-мальски образованный современник Пушкина, увидев на титуле имя и фамилию «Евгений Онегин», еще и по этой причине не предположил бы, что они принадлежат автору. (Восприятию фамилии «Онегин» как псевдонима препятствовало бы ее употребление в форме именительного падежа.)

Работы Юрия Лотмана Альфреду Баркову и Владимиру Козаровецкому известны. Можно допустить, что оба неоправданно пренебрегли его наблюдениями. Невнимание же к оформлению титульных листов в книгах пушкинской эпохи свидетельствует или о застилающей глаза дилетантов увлеченности собственными идеями, или о (зло)намеренном нежелании считаться с фактами.

Обвиняя академическую филологию в высокомерном пренебрежении по отношению к дилетантам, Владимир Козаровецкий приводит в качестве примера отказ сотрудников пушкинского отдела Института мировой литературы РАН от участия в обсуждении книги Николая Петракова. Однако представим зеркальную ситуацию. Некто, например академик-филолог, создал труд, в котором доказывал, что инфляция и дефляция непосредственно зависят от повышения или понижения температуры окружающей среды, а покупательная способность той или иной валюты — от стоимости бумаги и краски, используемых при изготовлении купюр. Согласились бы экономисты обсуждать сие многоученое сочинение?

На вопрос Владимира Козаровецкого «Не следует ли „дилетантам” игнорировать пушкинистов?» я бы ответил коротко: их дело, их право. А вот ответ на вопрос Сергея Эрлиха потребуется более пространный. Безусловно, дилетанты порой высказывают ценные и нетривиальные наблюдения, различают в хрестоматийно известных текстах интересные детали[25]. Но в общем для филологии их опусы пользы не приносят. Несомненно, филологи «люди как люди», и их среде не совсем чужды и кумовство, и попытки подвергать нетривиальные идеи цензурному прессингу, и самоцензура. Перефразируя Пушкина, признаюсь: «Люди, о коих я сужу, / Затем, что к ним принадлежу». Однако, пока существуют разные академические и университетские институции, различные научные издательства и журналы, пока есть конкуренция, эти изъяны не могут приобрести тотального характера. (По-настоящему опасным было бы только подчинение науки диктату государственной идеологии, например, наделение какой-либо одной школы или теории официальным статусом.) И, между прочим, в дилетантской филологии также складываются свои довольно жесткие альянсы и объявляются неугодные. (Так, Владимир Козаровецкий уличает Николая Гуданца и Александра Минкина в «очернении» Пушкина, предъявляя им обвинение идеологического плана.) При всей инертности, при всех издержках развития филология способна исполнять свои задачи, в том числе подвергать при случае труды дилетантов строгому и беспристрастному разбору. Дилетантская пушкинистика достаточно популярна в кругах читателей-неспециалистов, о чем свидетельствуют хотя бы их комментарии в социальных сетях. Что делать: публика падка на сенсации. Но эта популярность — еще и свидетельство кризиса рациональности в современном обществе. Повышенный интерес к сочинениям дилетантов — явление того же ряда, что и мода на нетрадиционную медицину, увлечение оккультизмом или любовь к конспирологическим объяснениям прошлого и настоящего. «Дилетантская филология» — в целом явление паранауки. Как известно, алхимикам иногда доводилось совершать химические открытия. Но было бы странно и несправедливо, если бы алхимия была признана серьезной ученой дисциплиной или даже вытеснила бы «официальную» химию. Так и притязания непрофессиональной пушкинистики занять место пушкиноведения «официального», уличаемого в застое и мертвенности, не стоит принимать во внимание.


 



[1] См.: Эрлих С. Как Онегин стал Евгением. Следует ли пушкинистам игнорировать дилетантов? — «Урал», 2022, № 5. Электронная версия: <https://magazines.gorky.media/ural/2022/5/kak-onegin-stal-evgeniem.html>;. В дальнейшем цитируется электронная версия.

 

[2] Сергей Эрлих называет или разбирает книги: Барков А. Н. Прогулки с Евгением Онегиным. М., «Алгоритм», 2014, 416 стр.; Козаровецкий В. А. Тайна Пушкина. 3-е изд., испр. и доп. М., «Новый Хронограф», 2021, 408 стр.; Лацис А. А. «Почему плакал Пушкин?». М., «Алгоритм», 2013, 400 стр.; Минкин А. В. Немой Онегин: роман о поэме. М., «РГ-Пресс», 2022, 560 стр.; Петраков Н. Я. Пушкин целился в царя. Царь, поэт и Натали. М., «Алгоритм», 2013, 272 стр.; Гуданец Н. Л. «Певец свободы», или Гипноз репутации. Очерки политической биографии Пушкина (1820 — 1823). М.; СПб., «Нестор-История», 2021, 292 стр.

 

[3] См.: «Урал», 2022, № 6, стр. 212 — 222. Далее при цитировании статьи страницы указываются в скобках в тексте. Все выделения в цитатах принадлежат Владимиру Козаровецкому.

 

[4] См.: Шкловский В. «Евгений Онегин» (Пушкин и Стерн). — Очерки по поэтике Пушкина. Берлин, «Эпоха», 1923, стр. 197 — 220.

 

[5] Абрамович С. Л. Предыстория последней дуэли Пушкина. Январь 1836 — январь 1837. С послесловием Ю. М. Лотмана. СПб., «Дмитрий Буланин», 1994, стр. 9 — 10.

 

[6] См.: Ранчин А. О дилетантизме в современной пушкинистике. — «Урал», 2022, № 6, стр. 189 — 192.

 

[7] См.: Савченкова Т. П. «Конек-горбунок» в зеркале «сенсационного литературоведения». — «Литературная учеба», 2010, № 1, стр. 127 — 156 (электронная версия: <https://www.rospisatel.ru/savtshenkova.htm>); Пырков И. «Начинает сказка сказываться». — «Наука и жизнь», 2020, № 6, стр. 130 — 143; Есипов В. «Как Онегин стал Евгением»… И только! — «Урал», 2022, № 6, стр. 185 — 188; Ранчин А. О дилетантизме в современной пушкинистике, стр. 199 — 206.

 

[8] Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: в 16 т. М.; Л., Издательство АН СССР, 1937. Т. 13: Переписка, 1815 — 1827, стр. 148 — 149.

 

[9]  Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Т. 13, стр. 150.

 

[10] Там же, стр. 180.

 

[11] Гинзбург Л. Я. Литература в поисках реальности. Л., «Советский писатель», 1987, стр. 114. Замечательная исследовательница не вполне права: многое в толстовской книге понял Павел Анненков, хотя его отзыв и уступает по глубине разбору «Войны и мира» Николаем Страховым. Но в целом суждение Лидии Гинзбург справедливо.

 

[12] Бочаров С. Г. Поэтика Пушкина: (Очерки). М., «Наука», 1974, стр. 88 (курсив Сергея Бочарова). Об этом принципе и его действии в «Евгении Онегине» см.: там же, стр. 26 — 105, а также: Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., «Искусство», 1970, стр. 49 — 53, 332 — 333. Трактовки этой установки Сергеем Бочаровым и Юрием Лотманом не вполне совпадают, но в данном случае это не важно.

 

[13] Набоков В. Комментарии к «Евгению Онегину» Александра Пушкина. Под ред. А. Н. Николюкина. М., «Интелвак», 1999, стр. 24.

 

[14] Там же, стр. 31.

 

[15] Там же, стр. 52 — 53.

 

[16] См. о галлицизмах у Пушкина, например: Гордеева Л. П. 1) Пилюля, педант, фреза... (Галлицизмы у А. С. Пушкина). — «Русская речь», 2012, № 2, стр. 86 — 94; 2) «Мне галлицизмы будут милы…»: тематическая классификация галлицизмов на материале творчества А. С. Пушкина. — «Ученые записки Казанского университета», 2011.  Т. 153. Кн. 6, стр. 83 — 94.

 

[17] См.: Рассказы о Пушкине, записанные П. И. Бартеневым. — Пушкин в воспоминаниях современников: в 2 т. 3-е изд., доп. Вступ. ст. В. Э. Вацуро; Сост. и примеч. В. Э. Вацуро, М. И. Гиллельсона, Р. В. Иезуитовой, Я. Л. Левкович и др. СПб., «Академический проект», 1998. Т. 2, стр. 228 и коммент. 13 на стр. 526.

 

[18] См.: «Сибирские огни», 1940, № 4 — 5, стр. 289.

 

[19] Там же.

 

[20] П. П. Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»: Биографические воспоминания университетского товарища его, А. К. Ярославцева. СПб., Тип.<ография> В. Демакова, 1872, стр. 2. Эпизод предположительно относится к марту-августу или к сентябрю 1834 г. См.: Савченкова Т. П. П. П. Ершов. Летопись жизни и творчества (1815 — 1869). К 200-летию со дня рождения. Ишим, Издательство ИГПИ им. П. П. Ершова, 2014, стр. 48. Кстати, в свидетельстве Ярославцева не сообщается, что Пушкин читал именно первую главу сказки.

 

[21] Об одном примере такого рода — «обнаружении» Александром Ужанковым автора «Слова о полку Игореве» в лице выдубицкого игумена Моисея мне приходилось писать, в том числе и на страницах «Нового мира» (Ранчин А. Крайности, которые сходятся: две книги о «Слове о полку Игореве». — «Новый мир», 2022, № 10, стр. 202 — 204); см. также: Соколова Л. Новая книга — старые идеи. — Текст и традиция: Альманах. СПб., «Росток», 2022. [Вып. 10], стр 407 — 430.

 

[22] Еще пара примеров: Стихотворения Евгения Баратынского. М., в типографии Августа Семена, 1827 (титульный лист); Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова, части I и II. СПб., типография Ильи Глазунова и Ко, 1840; второе издание — 1841.

 

[23] См.: Конек-горбунок. Русская сказка в III частях. Сочинение П. Ершова. СПб., в типографии Х. Гинце, 1834.

 

[24] Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. Пособие для учителя. — В кн.: Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки, 1960 — 1990; «Евгений Онегин»: Комментарий. СПб., «Искусство-СПБ», 1995, стр. 543 — 544. Курсив Юрия Лотмана.

 

[25] Так, автор книги «Немой Онегин» журналист Александр Минкин открыл, что Татьяна, напуганная появлением Евгения в аллее, пробежала до скамьи, на которую упала обессиленная, аж с три версты. См.: Минкин А. В. Немой Онегин. Роман о поэме, стр. 8. Заслуживают внимания и наблюдения над некоторыми перекличками сочинений Стерна и «Евгения Онегина», принадлежащие Владимиру Козаровецкому.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация