Кабинет
Владимир Березин

Садовое товарищество

Повесть вершков и корешков

Дача — слово универсальное. Так зовут и загородный дом, и садовый участок, и огород с притулившейся в углу времянкой. Дачу русскому человеку давал не Государь, не завод или институт, а судьба. Ее называли по-разному: имением, фазендой или каким еще Монрепо. Три кита держат жизнь успешного человека: дача, квартира и автомобиль. И из них кусок земли, отделенный от мира сеткой-рабицей, профнастилом или каменной стеной, — самый главный. Там дышат почва и судьба. От первых шагов среди высокой травы до смерти меж грядок с зажатой в руке выполотой травой окружает она русского человека. Не действуют в садовом товариществе городские законы, возникает там особое братство или лютая вражда, когда сосед готов пойти на соседа с косой за тень из-за забора, что упала на теплицу с помидорами. Дача — рукотворный рай, столь же хрупкий, как и тот, что дан нам в предании.

 

 

НОМЕРНАЯ СТАНЦИЯ

 

Ване

 

Отец прислонился к холодной летом печке и, глядя в окно, ругал мальчика за то, что он ничего не читает. Сын согласно кивал, но не чувствовал за собой никакой вины. У стариков, а он считал отца стариком, есть такая черта, что нужно что-то «читать». Так им спокойнее, в этом они чувствуют подчинение своему поколению. Мы читали, значит и вы должны. Можно было бы его просто спросить: «Зачем?», но интуитивно мальчик понимал, что это было бы слишком жестоко. Ну что он ответит? Начнет мяться, мычать, а в конце концов расстроится.

Он и так расстраивался, когда кричал, что мальчик упускает время, а время — самая дорогая вещь на свете. Дескать, лучше б учил иностранные языки. Мальчик думал про себя, что как раз английский он знает лучше отца, но из милосердия не открывал рот.

Одно хорошо, что отцу нравилось, где учится сын. А учился он в колледже автоматики и радиотехники на системного администратора. Отцу казалось, что это гарантированный, как он говорил, «хлеб». Но кто сейчас ест один хлеб? Непонятно.

Этот старик, так думал мальчик, всю жизнь занимался своими конденсаторами и сопротивлениями, был настоящий радиолюбитель, а как-то сам спаял телевизор. Блин, целый телевизор, и платы, похожие на материнские, листы карболита, утыканные светящимися лампами, гревшимися, как печка. Останки этого монстра жили в сарае. Телевизор был собран на деревянной раме, которая от сырости искривилась, и этот чудо-прибор стал похож на скелет ископаемого, между ребрами которого торчали грязные детали на заплесневелых платах. Теперь отец ничего не собирал, а просто слушал по ночам радио. Приемников на даче было два: один старинный, в дубовом корпусе, что стоял на комоде и светился зеленым глазом, он работал всегда. Второй был новенький и совсем небольшой, и мальчик иногда включал его по ночам у себя на чердаке, когда интернет совсем пропадал. По этому приемнику мальчик как-то слышал голоса пилотов, пролетающих над его домом. А один раз на длинной волне он нашел какую-то странную передачу, где человек многозначительно говорил простые слова, будто в них была заключена высшая мудрость. Кто-то важно произносил: «жетон», «закат», а потом помедлив: «колобок». Вот на это хулиганство в эфире и были похожи речи отца.

Мальчик давно научился отбивать подачи стариков. Мать любила вспоминать, как она на даче сажала картошку и полола сорняки. Сорняки в ее рассказах выходили похожими на пришельцев, пожирающих редиску и укроп. Блин, они сажали какой-то укроп, зачем им укроп, зачем это все? Это тоже было непонятно.

Сейчас от нотаций его спасла как раз мать, которая поднялась на крыльцо и сказала, что приходили ежи. В этот год ежей было много, и это мальчику нравилось. Отец сказал что-то о ежах, потом мать пожаловалась на мышей, и они забыли о мальчике.

 

Он жил этим летом на даче, последним летом перед армией. Отец все время говорил об армии, которой отдал всю жизнь. Это было немножко утомительно, но мальчик терпел. Как и то, что его называли мальчиком.

Лето казалось ему пустым, потому что все дачные друзья куда-то подевались. Приятель уехал учиться в другой город, а девочка, в которую он давно влюбился, второй год жила в далекой стране. Отец называл эту страну смешно: «вероятный противник». Старики вообще не понимают ничего, ни то, что их споры за дачным столом никого не интересуют, ни то, что виртуальная реальность не похожа на преступление. Родители все время боятся, что он станет игровым наркоманом, превратится в толстяка и будет пялиться в экран. Только то, что он стучит по клавишам, делая курсовые проекты, примиряло их с его техникой. Знали бы они, что он делает уже вторую сетевую игру. Об этом мальчик говорил с гордостью, но только не родителям, а сверстникам. Они не будут спрашивать, сколько он заработал на играх, потому что обидно говорить, что нисколько.

Одно было плохо — интернет на даче был слабый, хотя он убедил отца поставить большую тарелку связи.

А пока он старался выключать слух, если его учили жить. «В армии тебе будет трудно, — бубнил отец. — Я в твои годы бегал двадцать километров с полной выкладкой. Знаешь, что это такое? Автомат, подсумки, вещмешок… Килограмм двадцать!» Эти чужие воспоминания летали вокруг мальчика, как мухи, надоедливые, но не кусачие. Армии он не боялся. Соседний факультет занимался дронами — их конструированием и обслуживанием, и преподаватели говорили, что их будут брать операторами боевых дронов. Зачем ему бегать, да с какой-то выкладкой. В колледже, впрочем, его пугали тем, что если кто-нибудь будет плохо учиться, то станет оператором дронов-доставщиков. Меж тем самые крутые готовились стать операторами боевых дронов. Они и учились иначе — не сидели за столами, а лежали в специальных креслах, что преподаватели называли специальным словом «ложементы». Космические дроны — это вообще соль земли. Но туда совсем непонятно кто попадал.

Учился мальчик действительно неважно, но перспектива попасть в техники по обслуживанию его не пугала. В конце концов, если у него получится заниматься архитектурой игр, все будет по-другому. Он заработает кучу денег, и отец будет только разводить руками, когда увидит распечатку со счета.

Тем не менее он пошел смотреть на ежей. В этот год на дачах действительно приключилось нашествие этих колючих колобков. Мать умилялась, глядя, как они идут через участок по своим делам. Мальчик, правда, не испытывал особого восторга: ну, ежи, так ежи. Тем более, он знал, что лучше их не трогать, не потому что они колючие, а из-за того, что на них много паразитов. Но все же лучше бродячих собак, которых мальчик боялся.

Дачи вокруг были очень разные — умирающие садовые участки и несколько коттеджных поселков. В интернете про них писали с обязательным словом «элитные». Иногда мальчик воображал, что девочка из элитного поселка поедет кататься на велосипеде и упадет, а он окажется рядом. Он починит велосипед… Нет, лучше, ему нужно будет нести ее на руках, и мальчик будет чувствовать тепло ее тела, а потом, когда он доставит ее домой, произойдет что-то важное, что переменит его жизнь. Но никто с велосипедов не падал, и единственный, с кем он познакомился, был длинноволосый парень, довольно дорого одетый. Он выходил на речку и валялся там в тени.

В первый день мальчик не стал с ним заговаривать. Он представил, как пришелец спрашивает:

— Что это?

— Это река времени, — отвечает мальчик. — А время — это самая дорогая вещь на свете.

Тут он расскажет соседу, что именно в этой реке утонул красный командир Чапаев, про которого рассказывают анекдоты. Вот Чапаев, придерживая раненую руку, вступает в реку времени. Он долго бредет по мелководью, а потом уходит под воду с головой. Ведь по реке времени нельзя плыть против течения.

На второй день мальчик разговорился с незнакомцем. Тот сказал, еще не успев назвать своего имени:

— Знаешь, что это? Это река Лета. Не «лето», а «Лета», понял?

Мальчик почувствовал себя так, будто у него украли велосипед. Но новый знакомый принялся рассказывать, что мир похож на матрицу, в которой множество событий склеены вместе. Раньше мир притворялся аналоговым, но при этом всегда был цифровым. Мальчик не сразу понял, что тот пересказывает какой-то фильм, потому что новый знакомый быстро спросил, любит ли мальчик цифры.

Это был странный вопрос. Цифры — они просто цифры, как их любить, они как воздух. Вот мать любит ежей, а он любит мать. Ну и отца, наверное. Но он сказал соседу, что да, цифры… Конечно, любит. Цифры и электроника, ведь это у них семейное. И дальше поведал новому знакомому о том, как женщина в радиоприемнике напряженным голосом произносила в ночи цифры — одну за другой. Этот поток цифр, казалось, будет длиться бесконечно, но женщина устала и ушла куда-то, на соседнюю волну, наверное. Это смешно, привет из прошлого, он ведь видел один фильм про шпионов — старый и скучный, и в нем такая же женщина читала список проб геологической партии. Но теперь это все не нужно, какие теперь шпионы с приемниками, когда есть интернет.

— А, это номерная станция. Знаешь, что такое номерная станция? — спросил парень. — Это точки сборки, где сшивается матрица времени.  В нашем мире накапливаются ошибки, и на номерных станциях пересчитываются контрольные суммы, а потом в наш мир вносятся поправки. Все дело в счете — если цифры считать обычным порядком, ты движешься из настоящего в будущее, а если вести обратный отсчет, то путешествуешь в прошлое. Сегодня ты открыл самое главное, а главное — это счет.

Выходило складно, но потом мальчик понял, что его собеседник не обращает внимания на него, а говорит как бы сам с собой. Их уединение нарушила женщина с очень грустными глазами. Она пришла за этим парнем и увела его прочь, бережно держа за руку. Парень шел неловко, загребая ногой, и продолжал при этом говорить. Тогда мальчик понял, что его новый друг просто сумасшедший.

Он вернулся домой и вечером как бы невзначай спросил отца про все это. Вопрос будто прорвал плотину. Отца несло, он говорил, что это великая тайна и заговор во имя мира. Что эти станции не только для шпионов, но и на случай новой войны. Когда все большие передатчики уничтожат с таких же, как у тебя, мальчик, дронов, только вражеских, то заработают эти станции. А пока они просто стоят в холодном резерве. Ну и проверяют свою работу.

Темнело. Слушая, как кто-то невидимый копошится в траве, мальчик подумал, что самое интересное в этих радиостанциях — что их могут слышать все. В интернете сообщение ты получишь только когда введешь пароль, а тут ты без спроса слышишь все чужие цифры. Что-то в этом было величественное.

Настали дождливые дни, и делать стало нечего. Мальчик тупил в телефон, а потом вспомнил о сталкерском сайте и стал искать там что-нибудь о номерных станциях. Там было много мусора, и когда он уже утомился от хвастливых отчетов о посещении расформированных воинских частей и заброшенных военных городков, то вдруг увидел знакомый пейзаж и слова «номерная станция». Он видел эту дорогу и лес у железной дороги года три назад, когда катался с друзьями. Не слишком близко, но и не очень далеко: можно снова доехать на велосипеде. Унылых сталкеров прогнал сторож с собакой, но, может, ему повезет и он сделает снимки получше.

Ночью мальчику снилась номерная станция. Это было таинственное сооружение, состоящее из куполов и переходов. Наверное, большая часть помещений спрятана глубоко под землей, а на поверхности только огромные антенны.

На рассвете он собрался и, никого не предупредив, оседлал велосипед. Сперва мальчик гнал по дороге, где в этот ранний час можно было не бояться машин. Несколько раз он сверялся с сайтом в телефоне и наконец свернул на проселок. Дорога мгновенно испортилась, запетляла и уткнулась в непонятные дачи за большим бетонным забором. Мальчик обогнул этот забор в бесцветную выпуклую клетку и снова попал на проселок. Рядом уже гремела электричкой железная дорога, через которую надо было перебраться. Пыхтя, он перетащил велосипед через насыпь и осмотрелся. Рельсы тут расходились в несколько сторон — одна колея уходила в лес, другая смыкалась с основными путями, а между ними, на поросшем лесом островке маячило какое-то странное сооружение.

Судя по координатам, это было то, что нужно. Он взобрался по скользкому склону, повесив велосипед на плечо. Жестяной забор был новым, но на нем кто-то уже вывел баллончиком неразборчивые круглые слова. Надо было лезть внутрь, и он обошел вокруг, примеряясь, как он будет это делать. Но в самый последний момент подергал ворота, украшенные огромным висячим замком. И тут же понял, что замок не запирает ничего, потому что вторая петля не держится в воротах.

Створки со скрежетом разошлись, и он ступил внутрь.

Под тремя огромными деревьями стоял небольшой домик. Рядом с ним лежали загадочные металлические конструкции, сквозь которые давно проросли сорные кусты. У забора сгрудились пустые металлические бочки. Обрывки пластика и рубероида валялись в траве, а перед входом лежал старый полосатый матрас. Даже на расстоянии чувствовалось, какой он мокрый и противный. Что-то стремительно ринулось из-под ноги прочь, но он тут же понял, что это откатилась прочь пустая бутылка — скользкая, с отклеившейся этикеткой. Собачья миска у конуры, покрытая плесенью. Ржавая цепь…

Он уже провалился в прошлое.

Мальчик вошел в домик. Внутри было все то же: разруха и тлен. Две комнаты, в которых пахло сыростью и мочой.

В первой стояла железная кровать с панцирной сеткой, а во второй — стол без стульев, на котором сгрудились несколько грязных стаканов. От радиостанции остались только два стальных шкафа, раскрывшие свои дверцы. Там не было ничего — даже провода были срезаны под корень. Мальчик ожидал увидеть что-то похожее на телевизор в сарае: старинные электронные лампы и радиосхемы, обросшие мхом. Но не было и этого.

Только к столу прежние хозяева привинтили микрофон, а рядом поставили динамик в корпусе из грязно-белой пластмассы. Мальчик щелкнул выключателем и обнаружил, что не все в этом домике обесточено. Шорох наполнил комнату. Тогда незваный гость сказал в микрофон так, как это делали взрослые: «Раз, два, три…» Ничего не произошло, но он вдруг ощутил чувство вины, будто сломал чужую вещь. Тогда мальчик вспомнил того сумасшедшего на речке, и заговорил в микрофон снова: «Три, два, раз». Динамик по-прежнему безразлично потрескивал, сообщая, что ток в сети есть. Кстати, рядом на стене висели плакаты, изображавшие людей, пострадавших от электричества. Эти люди рисковали своей жизнью, просовывая руки внутрь непонятных устройств. Риск их был глуп и бессмысленен.

Он постоял с минуту, соображая, туда ли он попал. Может, это совсем не то, что он искал, железнодорожники ведь тоже нуждались в связи, вот они и построили себе этот домик, а теперь он стал ненужным. Или это просто диспетчерская, где считали прошедшие составы в одну сторону: «Раз, два, три», а потом так же считали в другую, чтобы уравновесить мироздание. Сайт сталкеров ошибся, никакой номерной станции тут не было.

Фотографировать не хотелось. Надо было ехать прочь из этого мертвого места.

Через несколько минут, когда громкое дыхание мальчика, тащившего на себе велосипед, смолкло, кусты с разных сторон от домика зашевелились. На пустое пространство перед строением вышли два одинаковых ежа и в недоумении уставились друг на друга. Они были абсолютно одинаковые и одинаково пахли. Это сбивало ежей с толку, но, помедлив, они все же двинулись друг к другу.

Через пару минут ежи сблизились и вдруг слились в одного.

Мир встряхнулся, и время потекло обычным образом.

 

 

СНТ

 

Да не на мнозе удаляйся общения Твоего, от мысленнаго волка звероуловлен буду.

 

Иоанн Златоуст

 

В прежние времена Поселок мелел еще ранней осенью, когда его покидали дети. Детям нужно было ходить в школу, и, естественно, в конце августа они исчезали вместе с родителями. В Поселке оставались только пенсионеры, которые с утра до вечера что-то подвязывали, обрезали и укрывали на зиму. Если на участке не копошился почти не отличимый от почвы и судьбы человек, то, значит, жди беды. Старый хозяин либо затяжелел и готовится к смерти в городе, либо она уже совершилась, но правление Поселка еще не зафиксировало ее в своих огромных амбарных книгах.

А вот рядом были настоящие дачи — те, что давала исчезнувшая власть заслуженным людям. На тех пространствах земельного отвода могло поместиться пять или шесть здешних. И дома там стояли большие, зимние, не из фанеры, а из бревен или камня. Потом заслуженные люди начали умирать   ровно так же, как люди простые. Наследники были не всегда дружны и сговорчивы, так что огромные пространства внутри соснового леса стали нарезаться на пространства куда более мелкие, приближаясь к размерам садоводческого Поселка, который на указателях назывался просто «СНТ». Полное его название на указателях не помещалось.

В новые времена и в Поселке разрешили строить любые дома, а не только домики из фанеры. Граница между Поселком и старыми дачами размылась. Постепенно вымерло и потомство заслуженных людей, исчезли и отчаянные садоводы, которые были способны спать между грядок. Рядом провели новую трассу, поставили кафе для дальнобойщиков. Дачи было принялись разбирать на дрова, но тут в поселок провели газ и старые трухлявые дома стали разрушаться сами по себе. На второй год карантина выяснилось, что даже самый ухоженный садик зарастает дикой мочалой за несколько месяцев. Кто-то совсем перестал приезжать, а другие, наоборот, окончательно переселились в Поселок, так что баланс не нарушился.

Общим оставалось одно — то осеннее безлюдье, когда на Поселок, как и на все окрестные дачи, надвигается октябрьская мгла и в ней постепенно исчезают немногие огоньки.

В одном из новых домов Поселка жила молодая девушка, приехавшая из степей на границе с Монголией, чтобы завоевать столицу. С ней произошло то же, что и со многими древними завоевателями из тех краев. Они снаряжали войско, отправлялись в путь, были даже успешны в битве, но потом оказывалось, что завоевали они что-то не то, во всяком случае, не то, что они хотели. Так и эта девушка, не проиграв ни одного сражения, вдруг обнаружила себя в кафе на трассе — в белом переднике. Хоть теперь это место уже считалось столицей, результат ее, понятно, не радовал. Она снимала дом и подозревала, что скидка в оплате предполагает в этой жизни услугу сторожа. Весной хозяева вернутся и придется искать новое место, но это будет только весной, так что об этом можно было пока не думать.

Идя в свое кафе, а потом возвращаясь в одинаковой серой мгле, она видела два вечно горящих окна старой дачи. В этом месте садовый Поселок кончался, а дачный начинался, но никому до этого не было дела. Даже электрическая линия приходила на один трансформатор, и только исследуя провода можно было понять, куда они несут электричество. В том дачном доме жил старик, кажется, вполне мусорного вида, и девушке казалось, что он просто экономит на движениях. Оттого свет горит круглые сутки, потому  что ему лень поднимать руку к выключателю. Каждый раз проходя мимо этого дачного света, похожего на бруски сливочного масла, она испытывала зависть. Этим людям не нужно было ничего завоевывать, все свое они получили в наследство — вместе с лесом, его ползучими обитателями, а также птицами. К тому же и дом был побогаче, чем тот, что снимала она. Чужая дача иногда казалась ей живым существом, и девушка время от времени даже разговаривала с ней. Про себя, конечно. Старые и новые постройки тут вообще были живее многих людей, а председатель правления СНТ и вовсе казался похож на зомби.

Не сказать, что тот дом был разговорчивым собеседником, но девушке нравилось, как он встречает ее своими желтыми глазами.

Однажды в кафе приехала санитарная служба, чтобы произвести ритуальный, но не очень действенный обряд полива и опрыскивания помещений какими-то загадочными веществами. Поэтому официантка отправилась домой в неурочный час. Спиной она чувствовала, что кто-то приближается к ней, идя чуть быстрее. На всякий случай девушка сунула руку в карман, где притаился безнадежный оборонительный баллончик. Но человек обогнал ее по другой стороне проселка и свернул к дачам. Он отворил ту самую калитку, за которой светились два масляных глаза, и вот уже должен был исчезнуть за ней, как оборвались ручки у сумки на его плече. Немудреная еда рассыпалась под ногами, и к ногам официантки подкатилась голубая банка сгущенки.

Ей не было трудно помочь пожилому человеку, и вот они уже уселись на корточки, следуя поверью, что быстро поднятое не считается упавшим. Вместе они подтащили набитую сумку к крыльцу, и теперь она разглядела его. Старик оказался не таким уж стариком, скорее человеком, возраст которого смыт с лица. Но точно — пенсионер, такому может быть и шестьдесят, и семьдесят.

Хозяин благодарил, предлагал чаю, но ей не хотелось ступать в чужой дом, наверняка пропитанный запахами одинокой старости.

Вдруг он сказал:

— А вы представьте, как тут было сто лет назад. Прямо на этой веранде… Только летом, теплым вечером, когда самовар остывает.

Официантка огляделась. Веранда была завалена мертвыми листьями, длинная лавка и стол чернели в дальнем углу, и явно такие, что простояли тут сто лет. Ближе стояло кресло, тоже старинное, и даже на расстоянии чувствовалось, какое оно мокрое.

— Ее звали Елена Николаевна, простое имя — да, мало годное к запоминанию. Любила варенье — больше варить, чем есть, — продолжил старик. — Ну и мужа, конечно.

Девушка представила все это — и мужа, и варенье, и получилось неожиданно легко. Елена Николаевна сидела на веранде, кутаясь в серую шаль. Самовар остывает, вечер, скоро осень, и комаров почти нет.

На веранду выходит муж, разминая в пальцах папиросу.

— А тебе не кажется, милый друг, что у нас стало как-то необычно много ежей? — говорит она.

Муж улыбается той улыбкой, которая слышна в сумерках. Он отвечает, что ежи вовсе не такие милые, какими могут казаться. И пеликаны не только символ родительской заботы. Все животные, в общем, не то, чем они кажутся. Он говорит это со знанием дела, потому что только что выбран в академию по отделению биологии.

— Нет-нет — в Медицинскую академию, — сказал кто-то над ухом, и девушка решила, что думать вслух довольно опасно. И у стен бывают уши, и все эти смутные желания хороши тем, что не высказаны.

— Да, но, с другой стороны, он был скорее биолог, а не врач. Никого не лечил, во всяком случае. Так что все верно, даже идеально. Пойдемте.

Хозяин уже ничего не спрашивал, а просто повел ее внутрь. Никакого мерзкого стариковского запаха она не ощутила, но пахло немного странно — нездешним, каким-то заморским деревом, сушеным зверобоем, который пучками висел под низким потолком, и еще чем-то, кажется, церковным.

Чай оказался тоже не чаем, а заваренной суданской розой, иначе говоря, каркаде. Гостья по привычке, которой ее научил родной город, прикинула пути отхода и оценила опасность. В каркаде опасности точно не было.

Она принялась рассматривать хозяина. Они действительно виделись несколько раз на этой дороге к трассе, но тогда девушка воспринимала его как деталь пейзажа, нечто неодушевленное, но движущееся. Ходячий куст. Это где-то уже было… Нет, там был горящий куст. А ходячий был лес.

— В лесу у нас хорошо. Ежей только очень много, ежи ведь они санитары леса, все подъедают. Они довольно суровые, что-то вроде дементоров. (Девушка внимательно посмотрела на него, проверяя, не послышалось ли ей это слово.) Когда-то зайцы были, и даже волки. Но волками больше детей пугали, знаете, чтобы дети одни в лес не ходили. Тут, конечно, не тайга, но дня два проплутать можно было. Сейчас много дач построили и дорогу будут расширять, слышали? Кафе-то ваше не тронут?

Они поговорили о том, что придорожные кафе до конца не исчезают, а возрождаются неподалеку, как феникс из пепла. А вот часть дач хотели снести, чтобы построить развязку. Непонятно, чем кончилось дело, но продавать землю тут уже было нельзя. И, конечно, это трагедия. Помните фильм про гараж? Ну, не обязаны, конечно. Нет, и неважно, это к тому, что так было всегда. Человек держится за свою норку, а жизнь его оттуда выковыривает. Нет гнездышка, нет норки — и ухватить тебя не за что. Так и академик говорил, но он был биолог и считал, что цель жизни — размножение. Не просто размножение, конечно, а еще и захват территории. Это очень хорошо видно по поведению полевых мышей. Так-то академик говорил, что люди живут ради детей, это то же самое, просто лучше звучит.  А жена его спрашивала за этим столом, зачем вся эта его медицина, для чего? Потому что человек все равно умирает. Сперва живет ради детей, а иногда дети умирают раньше. Но это потом она так говорила, после войны. Их сын погиб в сорок пятом, за два месяца до последних выстрелов. Был летчиком, вернее, стрелком на бомбардировщике и сгорел в воздухе, не долетев еще до земли. Чистый невинный мальчик, был в армии меньше года. Подавал большие надежды, хотел тоже стать биологом. Когда был маленький, поймал ежа, и тот, смешно топая, бегал по даче.

Сразу все стало бессмысленным: и самодовольство от того, что они увернулись от неприятностей тридцатых, когда Сергей Маркович ходил тут по комнатам и вслух торговался с судьбой. И то, что неприятности настигли его в сорок восьмом, но это были легкие неприятности. Все обошлось, пересидел на даче, а потом вновь вернулся в медицинский институт.  В пятьдесят восьмом он стал действительным членом Академии. В дачный поселок за Сергеем Марковичем приезжала черная машина, чтобы отвезти его на службу — сперва эта машина была округлой, потом стала угловатой, потом стала заезжать реже. А вот жена его в тот победный год выгорела изнутри. Они взяли в семью девочку рано ушедших родственников, скрывая от нее, а главное, от себя, что берут ребенка, как собаку, для того чтобы заполнить пространство.

Но стерпелось и слюбилось, хоть и без жара. Приемная дочь стала орнитологом, в семьдесят третьем вышла замуж и засобиралась в дорогу.

От дочери приходили открытки с нечитаемыми штемпелями. Иногда она присылала фотографии диковинных птиц. В объектив косил огромный пеликан, а из клюва его высовывалась веселая рыба. Рыбе было хорошо там, в клюве. Кажется, рыба смеялась.

Я думаю, что старый академик, оставшись один, просто проклял эту землю. Представьте себе, как он выходит на крыльцо и проклинает дачные и садоводческие поселки. Стоит, как старый еврейский бог, и седая борода его трясется в такт взмахам рук.

Официантка представила, и картина получилась завораживающая. Сосед ей уже нравился, за столом он казался моложе, и она поняла, что он не сумасшедший. Сумасшедших она видела много и на родине, и здесь. За несколько месяцев жизни в поселке она обнаружила женщину, которая жаловалась на женщину с ребенком, которые живут у нее на чердаке и ссорятся. Все бы ничего, но ребенок потом плачет всю ночь. Крепкие старики-пенсионеры стали ветшать, как мебель. Они уходили по грибы, а потом звонили родным с какой-нибудь поляны, не понимая, где они, и путая имена детей. Да что там, не всегда помня свое имя.

Кончился у этих людей завод, взяла над ними верх биология.

А этот внук академика, наверное, он внук или муж внучки академика, был вполне крепок и остроумен. Причем явно к ней расположен и уже достал из буфета бутылку небедного вина. Можно было бы сойтись с ним, у него явно есть квартира в городе. Будет надежный тыл, когда весной она снова начнет битву за город. Но тут же она осеклась, побоявшись, что вдруг снова мысли вытекут из головы, как табачный дым.

— Да вы курите, — сказал хозяин. — Я и сам курю, только пока не хочу. А? Прямо здесь можно.

Но она встала, чтобы размяться, и вышла на крыльцо. Сквозь мглу беззвучно летел самолет. Теперь, в карантинные времена, их стало мало, и огонек можно было легко спутать со звездой.

Хозяин позвал ее внутрь, и она, поторопившись чуть больше, чем нужно, споткнулась на пороге. Он поддержал ее, и девушка ощутила вдруг, какой жар идет от его тела. На минуту ей показалось, что у него температура, что по нынешним временам опасно. Нет, это что-то другое, и она поняла, что хозяин продолжает держать ее и обнимает чуть крепче, чем нужно. Но ей понравилось, и она забралась рукой ему под свитер, поразившись твердости горячего тела.

Хозяин поцеловал ее, больше властно, чем страстно, и вдруг подхватил на руки. Обошлось без вырванных пуговиц, вообще этот старый ловелас был очень умелым, и официантка уже обнаружила себя на столе. Опыт у нее был побольше, чем у многих, но фальшивый старик даже не запыхался.

Второй раз они сделали это уже в комнате, а третий — после разговоров. Так лежат вместе люди, не верящие в романтику. Они обнимаются без волнения.

Девушка сказала, что ей очень жалко того погибшего мальчика. Она тоже как-то принесла ежика домой, а вот волков никогда не боялась. В ее южных местах просто нет волков.

— Волк есть везде, — ответил хозяин. — Детей пугали не тем волком из сказок, хотя даже родители тогда думали, что это волк, который ходит вокруг дачи, где заперлись семеро козлят. Родители, произнося все это, говорили правду. Тут в лесу был мысленный волк.

— Воображаемый?

— Нет, мысленный. Это разные вещи. Любой, кто внимателен, мог увидеть его следы за сторожкой и у лесного озера. Но люди невнимательны.

Девушке нравилась эта игра, и когда она повыла в третий раз, будто волчица, она вернулась к разговору о лесных жителях. Мужчина отвечал, что все есть, ничто не исчезло, просто надо присмотреться. Пророчество сбылось. Она переспросила, и ей ответили, что это из книги одного пророка, который, проклиная город, обещал, что превратятся реки его в смолу, и прах его — в серу, и будет земля его горящею смолою: не будет гаснуть ни днем, ни ночью; вечно будет восходить дым ее. Будет от рода в род оставаться опустелою; во веки веков никто не пройдет по ней; и завладеют ею пеликан и еж. В этих словах чувствовалось какое-то дикое могущество: пеликаны и ежи оказывались главнее людей.

 

Она представила это странное зверье, сирина и струфиона, а также онокентавра, и уже не понимала, спит ли или слушает, но, выплывая на поверхность сна, а потом ныряя на глубину, ощущала себя девочкой, что стоит у калитки в лесу. Она слышит хруст веток под лапами зверя, еще не видимого в сырой холодной темноте, но вот — как две звезды, два самолета, две фары — зажигаются его глаза, и Мысленный волк уже беззвучно выходит из кустов орешника, обдавая ее жаром своего дыхания.

Когда она проснулась, рядом никого не было. На столе был кофейник, еще горячий, явно приготовленный для нее. Утреннюю сигарету она выкурила уже на веранде и решила, что зайдет к хозяину после работы.

Но на обратной дороге со службы официантка обнаружила, что заветное окно не горит. Около столба стояли председатель правления с электриком. Председатель смотрел, как небо постепенно становится звездным, а электрик проповедовал нравственный закон распределительному щитку. Отвечая на незаданный вопрос, председатель объяснил, что товарищество не обязано оплачивать забытый хозяевами свет. А вчера пришла официальная бумага о смерти старухи. Какой старухи? Ну этой, внучки, — отвечал председатель. А внук? Про внука ничего не было известно, зато ее спросили, не тяжело ли работать в кафе. Не тяжело, а вот название дурацкое — почему «Пеликан»? Что за пеликан? Откуда? Ей велели не расспрашивать.

— А, — сказал председатель. — Открою этот секрет, мне все равно. Хозяин тутошний, из местных — зовут его так. Просто авторитет какой-то.

И девушка пошла к себе, оставив за спиной этих двоих. С каждым шагом их голоса становились тише, и в этой тишине проявлялось медленное движение ежей в траве и хруст веток в лесу.

 

 

КОЛОДЕЦ

 

Колодец вырыт был давно.

Все камнем выложено дно,

А по бокам, пахуч и груб,

Сработан плотниками сруб.

Он сажен на семь в глубину

И уже видится ко дну.

А там, у дна, вода видна,

Как смоль, густа, как смоль, черна.

 

Владимир Солоухин

 

Они приезжали на дачу в одно и то же время — ночью, после пробок. Больше всего Римма любила осень и весну, когда еще не лег или уже стаял снег. Тогда поселок встречал их черными безлюдными домами, тишиной и пустотой. Только кое-где горели огоньки — там доживали век старики, которых наследники выпихнули в дачный рай.

Осенью из-за соседских заборов раздавался гулкий звук падающих яблок.

Римма ставила машину под соснами — яблонь на участке не было. Ничего, собственно, другого — прежний хозяин не любил цветы и плоды. Крепкий старик, причастный к каким-то оборонным делам, поэтому ему и досталась эта дача. Старик преуспел в науке убивать, а за остальным не следил. Даже за своим стремительным старением — оно было ему неинтересно.

Римма еще застала его — сухоногого и горбоносого — незадолго до смерти. Он ушел безболезненно, будто повернул тумблер на своей секретной установке. Дети давно разбрелись кто куда. На родине остался один внук, и сейчас он выгружал с заднего сиденья пакеты.

Поселок накрыла черная осенняя ночь, еще не холодная, но уже утратившая доброту лета.

За два года роли в их паре давно распределились: она что-то делала на кухне, он разжигал камин.

Все это наполнялось той буржуазностью, которой ей всегда не хватало, — сытость, здоровье, чистота.

Иногда Римме казалось, что вот-вот и ее потянет зайти к кому-нибудь из антикварных соседей. Наверняка у них булькают на дачах самогонные аппараты, и она убежит от тонкого запаха одеколона к сивушным ароматам уходящей натуры. Будет часа два слушать сбивчивую старческую исповедь: знаешь, дочка, в сорок седьмом вывел я этот смертоносный вирус и спрятал пробирку тут, под крыльцом… Что-нибудь такое. Впрочем, она знала, что никогда так не сделает.

Римма приходила с кухни, и они сидели с бокалами, глядя на огонь.

Но в этот раз протяжный механический крик, похожий на крик чайки, разорвал их вечер. В дачный поселок приехала пожарная машина — кто-то из стариков напутал с проводкой, или он просто неумело воровал электричество.

Одевшись, они пошли посмотреть. Хозяина или хозяйку уже увели к соседям, таким же старикам, пожарные сворачивали свои шланги, а дом парил в темноте мокрыми боками. В воздухе пахло тоскливой затушенной гарью.

Римма поразилась тому, как выглядел ее друг, — его било мелкой дрожью. Сперва она решила, что он испугался, но нет, тут было что-то другое.

— Не люблю пожарных, — вдруг сказал он.

— Ты про то, что они воруют?

— Все воруют, нет. Просто была одна история в детстве, неохота рассказывать.

 

Они уже вернулись, и Римма стояла перед зеркалом. Зеркало, старое и мутное, но большое, от пола до потолка, отражало ее обнаженную фигуру во весь рост. Амальгама кое-где облупилась, и на ее месте была черная подложка, которая цензурировала изображение.

— Да, это — портал, — сказали ей в спину.

— Точно, — подхватила Римма. — В иные миры. И ты в детстве шагнул туда вслед за играющим котенком, чтобы стать королем на последней линии.

— И попал в странный, бесцветный мир, в котором все как у нас, только наоборот.

— Я могла бы отправиться туда за тобой.

— Тогда нажми на окантовку справа. Нет, не так. (Он сделал рукой движение — как.)

Римма недоверчиво нажала, внутри что-то щелкнуло, и зеркало открылось, как шкаф. Там и был шкаф — пустой и пыльный. Удивительно, как его встроили в стену. Удивительно было то, что она два года смотрелась в это зеркало, повешенное поверх пустоты.

В пустоте вполне мог поместиться человек: какая-нибудь давно умершая старушка могла прятать тут любовника, пока ее муж ковал ядерный щит.

Но никакого скелета перед ней не было — только серые колбаски пыли.

Ночью, утомившись от разнообразных акробатических упражнений, она стала засыпать, но вдруг почувствовала, что зеркало манит ее. Римма вновь подошла к нему и нажала на секретную панель. Зеркало открылось, но никакого шкафа сзади не было — за открывшейся зеркальной дверью была гладкая поверхность дерева.

Римма посмотрела на мирно спящего друга, снова потрогала раму и ушла курить в другую комнату, к большому окну. В доме было тепло, и только по тонким веточкам инея можно было угадать, какой холод за стеклом.

Вызвездило.

Римма умела находить только Кассиопею и Большую Медведицу — обнаружила их и успокоилась. Все это напомнило ей комическое переложение истории Синей Бороды.

Дым висел вокруг нее разводами, казалось, думая, в какую сторону ему лететь. Римма раздвинула его руками и пошла досыпать. Чуда нет, просто она не сделала нужного движения. Но, так или иначе, она не уронила платок в кровь.

Наутро Римма проснулась бодрой, чего с ней не случалось давно.

С запада пришли тучи, дождь все пытался начаться и не начинался. Это не помешало хозяину запечь рыбу на углях, и завтрак превратился в обед.

— Ты ночью хотела залезть в зеркало, — меланхолично произнес ее друг, сдвигая рыбьи кости на край тарелки.

— Да, что-то потянуло. Ты почему мне раньше не рассказывал?

— Хотел разыграть, а потом как-то забыл.

— Оно не открылось.

— Значит, не надо.

Римма не поленилась и снова пошла к зеркальному шкафу. Она сделала все то же, что и ночью, нажала и потянула. Створка открылась, и она увидела все, что вчера — большую пустую нишу без перегородок. Пыль. Втянула ноздрями запах старого дерева.

Ничего, пустота.

Она выбралась из дома и решила собрать черноплодную рябину — то единственное съедобное, что росло здесь.

Кусты нависали над старым колодцем, который был давно засыпан. Над землей торчало только одно верхнее кольцо. Внутри бетонного круга тоже что-то росло — серое, сорное и бессмысленное.

Вода в дом шла теперь через глубокую скважину, и кольцо можно было убрать, но, видимо, незачем.

Здесь все было — незачем.

Убирать старые доски было незачем — Римма видела, как они все глубже опускаются в землю, становятся трухой и в конечном счете — землей.

Черноплодка марала пальцы фиолетовым, она поспела до мягкости. Птицы уже приметили эти ягоды, и Римма без всякой брезгливости отмечала поклевки.

Друг подошел к ней сзади и обнял.

— Я боюсь пожарных. Видишь ли, здесь был колодец и в детстве я его боялся. Теперь я понимаю, что меня специально пугали, чтобы я держался от него подальше. Но вышло наоборот — я подставлял скамеечку и мог часами смотреть в черное зеркало воды, пока кто-то не увидит.

Когда мне было двенадцать, я стоял прямо на этом месте. Отец с матерью были в городе. Дед спал после обеда, а я смотрел вниз. Вдруг я увидел, что там, в глубине, мое отражение ведет себя необычно. Мальчик в глубине колодца помахал мне рукой. Но от неожиданности я уронил ведро, и оказалось, что оно не привязано к тросу. Дед взялся его заменить, но не успел до обеда и своего священного послеобеденного сна.

Тогда я полез вниз по большим и довольно удобным скобам. Мальчик вышел из черного зеркала воды и протянул мне ведро, я быстро выбрался наружу и стал озираться. Нет, никто меня не видел.

Я снова посмотрел вниз. Мальчик вновь махал мне. Я помахал ему в ответ — а что бы ты на моем месте сделала?

Потом я много раз приходил к своему двойнику. Скоро он стал выбираться по скобам наверх, а потом и я забрался на дно колодца. Да нет, никакого дна там не было — я будто пересекал мембрану, за которой лежал мир, удивительно похожий на наш, только лишенный цвета.

— И он поднимался к тебе? Что вы делали?

— Мы делали мое летнее задание. Меня не аттестовали по двум предметам — сложно поверить, но я очень плохо учился. Задание было очень большое, сотни две задач из учебника. Он решил мне все.

— Довольно странное использование двойника.

— Ну, мне было двенадцать. Не возраст для прагматики.

— А потом что?

— А потом у нас случился пожар. Жаркое сухое лето, что-то замкнуло в проводке. Пожарная машина выбила секцию в заборе и стала вон там. Они кинули шланг в колодец и высосали его весь. Дом был спасен, но на дне колодца обнаружилась только жижа и два ржавых ведра. Кажется, там нашли еще пару моих игрушек, о которых забыли все, даже я. Но никакой мембраны между мирами больше не было. С тех пор я не могу спокойно глядеть на пожарные машины.

Колодец набирался несколько дней, вода у нас тут черная — торфяники близко. Я смотрел на свое отражение, но оно не проявляло самостоятельности. Что-то сместилось в колодце, не знаю, может, из-за пожарных, а может, и нет. Кольца перекосились, и дед решил его засыпать. Через неделю приехала другая машина, хоть и похожая на пожарную, но с диковинной конструкцией сзади. Это был буровой станок. Нам провертели в земле дырку, и вода пошла оттуда даже чище, чем была в колодце. Но мне это не помогло.

— Красивая история.

— О, да. Но, знаешь, в том мире я видел другие колодцы, а если они есть там, значит, какая-то связь есть. Если я пропаду, знай — страшного ничего не случилось, просто я нашел нужное место. У физиков, кажется, есть такая теория, что весь мир состоит из мембран и каждое отражение — тонкая пленка.

И вдруг он засмеялся. Нет, заржал совершенно неприлично, давясь смехом, как мальчик — яблоками.

— У тебя было такое лицо… — стонал он.

Сперва она стукнула его по голове корзинкой с ягодами, и они запрыгали у него по плечам, оставляя фиолетовые следы на, видимо, очень дорогой куртке.

Потом они обнялись и долго целовались — не так, как это делают юные, быстро и жадно, а медленно и со вкусом, будто те, кто пережил уже тысячи поцелуев.

Потом они ушли в дом и очнулись только тогда, когда стало вечереть. Он снова колдовал над мангалом, а потом они сидели у костра. В огне исчезали сухие ветки смородины. Пахло пронзительным осенним дымом, горьким, как расставание.

Но Римма стала видеть что-то новое в своем любовнике. Вернее, это всегда было в нем — какая-то ловкость и аккуратность. Она вполне верила, что, если нужно, он спустится по скользким скобам колодца, ни разу не оступившись.

Появились первые звезды, и она отчего-то вспомнила старую историю о том, что созвездия можно наблюдать со дна колодца. Она произнесла это вслух, но друг только махнул рукой:

— Нет там ничего, не видно, я долго пробовал, — и тут же, поправившись, продолжил спокойно: — это миф. Нет таких колодцев. Он должен быть… Должен быть… (он поднял глаза вверх, прикидывая) — должен быть километра два, да и увидеть ничего невозможно, разве звезду, которая будет в зените.

Она представила себе, как два мальчика меняются местами и водяной захлопывает дверь между мирами. Колодец разрушен, и водяной проживает жизнь на поверхности — чужую человеческую жизнь. Но нет, это была слишком страшная сказка. Ведь самый большой ужас вызывают только близкие. Увидеть монстра в колодце — не беда, страшнее прожить с ним полжизни и пить чай на веранде из года в год.

Удивительно, как тут не возникает призрак прежнего хозяина, — старик-академик мог бы прятаться за зеркалом. От этой мысли ей не стало страшно, старик нравился ей, несмотря на все признаки угасания — старческую гречку, какие-то пятна на черепе и трясущиеся руки. Жизнь пощадила в нем ум, а может, еще и добавила сообразительности не делиться ни с кем плодами этого самого ума. «Он был бы прекрасным привидением», — подумала Римма, улыбнувшись в темноту.

Но нет, жизнь лишена этого ужаса, наши страхи всегда рациональны. Судебные ошибки, сбой банковского компьютера, строка в медицинском заключении всегда объясняются чем-то. Нужно было что-то сделать или не делать, нужно было не входить в запертую комнату, не ронять платок в кровь своих предшественниц. Одна сестра обидела птичку в лесу, а вторая не обидела — и вернулась. Все по сказочному закону «ты — мне, я — тебе». Страшно только необъяснимое: сказка «Колобок» и история про то, как у медведя была липовая нога.

Ночью ее друг поднялся, и доски пола тихо заскрипели под тяжелыми ногами. Он часто вставал, и Римма все думала, как поделикатнее предложить знакомого врача. Друга не было долго, и Римма даже начала тревожиться. Но в этот момент он вернулся и всунул под одеяло свое ледяное, как ей показалось, тело.

Теперь он спал, и, удостоверившись в этом, Римма встала сама и двинулась навстречу пустоте.

Она тихо нажала на раму зеркала.

Дверь в пустоту отворилась, и женщина увидела, что пустота изменилась. В углу пыльного шкафа стояло мокрое ведро с длинным тросом.

Судя по виду — только что из колодца.

 

 

 

ПТИЧКА

 

В чужбине свято наблюдаю

Родной обычай старины:

На волю птичку выпускаю

При светлом празднике весны.

 

Александр Пушкин

 

Когда Раевский шел с женой к дачному поселку от станции, то они вдруг попали в метель из опавших листьев. Ветер бросал их в лицо, крутил вокруг, и чужие дачи от этого казались праздничными и ненастоящими, как городок внутри волшебного шара.

Жена предложила опоздать, потому что ненавидела совместные дни рождения, где крутят кино из воспоминаний о прошлом и все произносят типовые пожелания имениннику. «Все это лучше сказать за столом, а не в камеру, — говорила она. — Не люблю этот корпоративный стандарт. В офисе это делают для того, чтобы не отставать от коллег, не злить начальство, но здесь-то — за свои деньги, бескорыстно».

Они действительно опоздали, а потом опоздали еще. Раевский долго фотографировал жену на фоне листвы, а затем — в кленовом венке. Фотографии выходили неудачные, а в кадр все время лезли дачники.

Но, как ни опаздывай на чужой день рождения, все равно придешь слишком рано. Как раз в тот момент, когда они, пробравшись через узкую калитку, поднялись на веранду, обнаружилось, что все смотрят на огромном экране бесконечную вереницу старых фотографий.

Раевские присоединились к этому групповому сексу с прошлым. На экране чередовались именинник на вершине горы, его брат-близнец там же, их родители, не известные Раевскому родственники, благообразные старушки — эти с каждым новым семейным снимком по очереди исчезали. Да и остальные, что и говорить, не молодели. Раевский с удивлением обнаружил и себя на дачном экране: вот он на горном склоне, забивающий крюк, со зверским лицом, явно позирующий кому-то. На старых снимках, особенно когда они увеличены в полстены, сразу становятся видны дефекты съемки, какие-то царапины и пятна. Здесь они были старательно подчищены, как и красные глаза вурдалаков на тех застольных фотографиях, что делали их родители. Было видно, что к празднику долго готовились.

На дачной веранде под гитарный перебор из динамика прошлое тасовалось, как колода карт.

Раевский давно заметил одну странность — на всех групповых фотографиях есть один человек, которого никто не может вспомнить. Кто-то обязательно говорит: «По-моему, это Сашина девушка». — «Нет, — отвечают ему, — Саша тогда был с Ниной».

Вот и сейчас откуда-то сзади Раевского раздался голос: «Папа всегда делает слайд с этой девушкой, потому что она миленькая». На минуту показ остановился, и все принялись ломать голову, кто это там, слева от торта и справа от салата.

Воспользовавшись этим, Раевский подарил подарок и перемигнулся с Перфильевым, который давно делал ему знаки и тыкал пальцем в сторону сада. И точно, в саду оказалось куда лучше: там, в свете костра, уже сидели два их приятеля, и тонко позванивало алкогольное стекло.

Перфильев первым пожаловался, что очень утомился от самого процесса просмотра. Пусть это прошлое как-нибудь само перемагнитится, сгорит, истлеет, ничего этого не нужно. Никому. Жена Раевского что-то возразила на это, но вино уже делало свое дело. Раевский перестал слушать и стал глядеть в черное осеннее небо.

— А скажи, друг, ты тоже не можешь вспомнить всех на старых фото? — спросил он вдруг приятеля.

— Да я вообще никого не помню! Это ведь такой спорт, вроде судоку. Я бы основал стартап — нанимать человека, который входит в кадр одноклассников или однокурсников на их встречах, а потом все недоумевают, кто это.

Раевский подумал, что сейчас технологии позволяют впечатывать себя в любой снимок. Главным свидетельством путешествия за границу наших родителей были их фотографии на фоне Эйфелевой башни. Да и наши поездки ничем не лучше по своим итогам. Можно никуда не ездить, не нужно даже потом встречаться. Два-три твоих изображения в понятном иностранном пейзаже, брошенные в Сеть, и друзья уже знают, что у тебя все нормально. То есть, как у всех. Фотография — это ведь не справка о том, что ты ездил, это именно цель поездки.

 

Утром Раевский, забавы ради, выпросил у именинника файл с его запечатленными родственниками. Дома он прогнал снимки через фильтр распознавания, и действительно, на половине изображений обнаружилась одна и та же девушка. Она правда была миленькая, но странным оказалось то, что она не старела от снимка к снимку. Раевский обнаружил ее даже на черно-белой фотографии «Привет, целинники», где толпа молодежи в ватниках стояла у смешного пузатого грузовика. Потом девушка обнаружилась на первомайской демонстрации, где происходило какое-то безумное шествие физкультурников в белых трусах и майках. Действительно миленькая, спору не было.

Ничего мистического Раевский тут не видел: дети часто бывают копиями родителей и, возможно, Раевскому улыбались три поколения одной семьи. Жена, впрочем, обиделась, когда он, вместо того чтобы ехать к ее маме, стал экспериментировать уже со своими файлами.

И тут Раевский насторожился: у него обнаружился такой же персонаж, только свой. Он был на всяком общем фото, как гость на свадьбе, про которого никто не может понять, со стороны жениха он или со стороны невесты. На свадьбе Раевских, кстати, он тоже был, хороший парень, с виду крепкий, но не накачанный, не слишком высокий, но и не коротышка. Взгляд немного диковатый, но симпатичный. На школьных фотографиях он был еще без галстука, просто в белой рубашке, а вот когда стоял во втором ряду группового снимка со студенческой конференции, то галстук у него уже был.

Надо сказать, что Раевский очень утомился, рассматривая эти лица, будто весь день колол дрова. Разумеется, никто из тех, кому он написал, не помнил этого человека. Но теперь Раевский уже не мог отвязаться от своих поисков. Еще больше он напрягся, когда увидел, что на дачном снимке, где жена пинала кленовые листья, из-за ее спины выглядывает это знакомое лицо. Он попросил жену разрешения залезть в ее архив. Она посмотрела на него с некоторым ужасом человека, обнаружившего, что живет с сумасшедшим, но дала пароль от сетевого хранилища. Удивительным образом этот парень не присутствовал там — нигде, ни на одном снимке, даже на свадебных нелепых фото, там, где он был у самого Раевского. Однако тут со снимка на снимок кочевала симпатичная брюнетка — ровно та же, только с разными прическами.

Был прекрасный солнечный день. Комнату заливало желтым радостным светом, а Раевский сидел перед фотографиями, как проигравшийся в казино злодей перед веером карт. Он вдруг подумал, что пока твое изображение появляется на новых отпечатках, ты жив и действуешь. Сидишь за столами и лезешь в гору, плывешь на байдарке и жаришь шашлыки. Для этого немного нужно: вылететь из объектива, как старинное пернатое существо, о котором предупреждал фотограф, и приклеиться к чужому фото.

После обеда он пошел к матери. Раевский давно обещал оцифровать ее старые фотографии, ломкие и желтые, полные подруг в школьных платьях с комсомольскими значками. Имена этих девочек она уже не помнила сама, а записи на обороте стерло время.

Чтобы не возиться с этим самому, он спустился вниз, в подвал ее дома. Подвал делили фотосалон, салон красоты и багетная мастерская. На стенах были гигантские фотографии гор, цепочкой редких бусинок ползли по склону альпинисты, и у него защемило сердце от старых воспоминаний.

— Не надо вам этого, — сказал печальный человек за стойкой.

— Что? — Раевский не понял и решил, что ослышался.

— Не надо вам этого, многие знания, многие печали. Напрасно вы это задумали.

— Вы это мне?

— Ну, разумеется. Я все сделаю, но вы больше не ищите ничего. Только устанете. Вы ведь устаете от этого, да?

Раевский покорно кивнул.

— Старые фотографии не предназначены для того, чтобы смотреть на них много и долго. Они — связь времен, место им в альбомах, что покоятся в шкафах и столах. Что вам за дело до стражей прошлого? Своих ангелов не тащат на люди. Не надо лезть в эту историю: разрушите тонкую связь и сами будете не рады.

Раевский посмотрел на стойку. Там, на планке с именем приемщика, было написано: «Птичка». Дальше шли какие-то бессмысленные инициалы, не видные за краем пластикового окошка.

Он забрал снимки и вышел.

Гулко хлопнула железная дверь.

 

 

ШАЛАШ

 

Наталья Александровна поругалась со своим другом. «Мой друг», — так произносила она про себя на французский манер (или говорила вслух, когда рассказывала о нем подругам). Теперь друг разонравился ей окончательно.

И все из-за дома, из-за домика — Наталья Александровна хотела домик, она хотела дом, а в ее ягодном возрасте жить в шалаше не хотелось ни при каких обстоятельствах. Был присмотрен и коттеджный поселок недалеко от города, но каждый раз все откладывалось.

Теперь они поехали на шашлыки — на озеро под Петербургом, в военный пансионат. Что-то там у друга было в прошлом, какая-то история, которую Наталья Александровна предпочитала не знать. Но с тех пор он с друзьями ездил сюда каждый год. Вот уже и отменили экскурсии и пионерские праздники, и уже ходили слухи, что новые русские за умеренную цену могут сжечь специально для них отстроенный шалаш.

Но и это Наталью Александровну занимало мало.

Она сама понимала, что полгода жизни потрачены впустую — в поклоннике обнаружилась червоточина. Собственно, он оказался просто негодным. Но часть весны и всё лето были посвящены бессмысленным затратным мероприятиям — и все ради этого фальшивого бизнесмена. Наши отношения не имеют будущего — так говорят в кинематографе.

Будущее — это домик.

«Мой друг» вышел вовсе не таким успешным, как казалось сначала, и вовсе не так нежен, как она думала. Сейчас, напившись, он клевал носом, пока в лучах автомобильных фар пары танцевали на фоне светящейся поверхности озера. Нет, ее поклонник мог ограбить детский дом или уничтожить своими руками конкурентов, это бы она простила, но напиться пьяным… Это уж никуда не годилось.

Сидеть в шезлонге, даже под двумя пледами, было холодно, и она, чтобы не заплакать от досады на людях, пошла по дорожке.

И вот она уходила все дальше, в сторону от шашлычного чада. Было удивительно тепло, чересчур тепло для апреля. Впрочем, жалобы на сломанный климат давно стали общим местом. А ведь когда-то в эти дни нужно было идти на субботник — и снег, смерзшийся в камень, еще лежал в тени.

А теперь не стало ни праздников, ни субботников — только продленная весна.

Ночь была светла, и две огромные луны — одна небесная, другая озерная — светили ей в спину.

Миновав пустую бетонную площадку, где уже не парковались десятками экскурсионные автобусы, и только, как черная ворона, скрипел на ветру потухший фонарь, она двинулась по тропинке. Стеклянное здание музея заросло тропической мочалой. Разбитые окна были заколочены черной фанерой.

 

И вдруг Наталья Александровна остановилась от ужаса — кто-то сидел на пеньке в дрожащем круге света. И действительно, посреди этого царства запустения маленький старичок, сидя в высокой траве, писал что-то, засунув мизинец в рот. Рядом на бревне криво стояла древняя керосиновая лампа. Мигал свет, и старичок бормотал что-то, вскрикивал, почесывался.

Сучок треснул под ее ногой, и пишущий оторвался от бумаг.

Наталья Александровна не ожидала той прыти, с которой он подскочил к ней.

— О, счастье! Вас ко мне сам… Впрочем, не важно, кто вас послал. —  И он вытащил откуда-то стакан в подстаканнике и плеснул туда из чайника.

Поколебавшись, Наталья Александровна приняла дар. После безумного шато Тетрапак, что она пила весь вечер, чай показался ей счастливым даром. Правда, больше напиток напоминал переслащенный кипяток.

Старичок был подвижен и несколько суетлив. Она приняла его за смотрителя, прирабатывающего позированием. Еще лет двадцать назад расплодилась эта порода, что бегала по площадям в кепках и подставлялась под объективы туристов. Эти мусорные старики были разного вида — и объединяли их только кепки, бородки и банты в петлицах. Но постепенно Наталья Александровна стала понимать, что что-то тут не так. Что-то было в этом старичке затхлое, но одновременно таинственное.

— Пойдемте ко мне, барышня.

И они поплыли через море травы, но не к разбитому музею, а к гранитному домику-памятнику. «Это все луна, обида и скука», — подумала она вяло, но, прикинув, сумеет ли дать отпор.

В домике, казавшемся монолитным, открылась дверь, и Наталья Александровна ступила на порог. Упругий лунный свет толкал ее в спину. И она ступила внутрь.

Там оказалось на удивление уютно — узкая кровать с панцирной сеткой, стол, стул и «Остров мертвых» Беклина на стене.

— Давно здесь? — спросила она.

— С войны, — отвечал хозяин.

— А Мавзолей? — спросила она, подтрунивая над маскарадом.

— В Мавзолее лежит несчастный Посвянский, инженер-путеец. В сорок первом меня везли в Тюмень, но во время бомбежки я случайно выпал из поезда. Сошедшая с ума охрана тут же наскоро расстреляла подвернувшегося под руку несчастного инженера и положила вместо меня в хрустальный саркофаг, изготовленный по чертежам архитектора Мельникова.

Спящие царевны не переведутся никогда, и их место пусто не бывает.

Мне обратно хода не было, и я вернулся в свое старое пристанище — сюда, среди камышей и осоки.

Нет, это не смотритель, обожгла Наталью Александровну догадка. Это сумасшедший. Маньяк. Что за чай она пила? И как все это глупо…

Огромная луна светила сквозь маленькое оконце, и этот свет глушил страх. Она держала стакан, как бокал. Наталья Александровна вспомнила наконец, что это за вкус — чай отдавал морковью. «Модно», — подумала она про себя.

Старичок меж тем рассказывал, как сперва отсыпался и не слышал ничего, происходившего за стеной. Нужно было хотя бы выговориться, и он принялся рассказывать свою жизнь, уже не следя за реакцией. Он спал, ворочаясь на провисшей кроватной сетке, и во сне к нему приходили мертвые друзья — пришел даже Коба, который не прижился в Мавзолее и не стал вечно живым. Но потом он стал различать за гранитными стенами шум шагов — детские экскурсии, прием в пионеры, бодрые команды, что отдавали офицеры принимающим присягу солдатам, и медленную, тяжелую поступь официальных делегаций.

Однажды в его дом стал ломиться африканский шаман, которого по ошибке принимали за основоположника какой-то социалистической партии. Отстав от своих, шаман неуловимым движением открыл дверь, но хозяин стоял за ней наготове, и они встретились глазами.

Шаман ему не понравился: африканец был молод и неотесан — он жил семьсот лет и пятьсот из них был людоедом. Взгляды скрестились, как шпаги, и дверь потихоньку закрылась. Африканец почувствовал силу пролетарского вождя и, повернувшись, побежал по дорожке догонять своих.

На следующий день африканец подписал договор о дружбе с Советской страной. Это, впрочем, не спасло людоеда от быстрой наведенной смерти в крымском санатории. Домой африканец летел уже потрошенный и забальзамированный. Болтаясь в брюхе военного самолета, людоед недоуменно глядел пустыми глазами в черноту своего нового деревянного дома и ненавидел всех белых людей за их силу.

Время от времени, особенно в белые ночи, житель шалаша открывал дверь, чтобы посмотреть на мир. Залетевшие комары, напившись бальзамической крови, дурели и засыпали на лету. Он спал год за годом, и гранит приятно холодил его вечное тело. Он бы покинул это место, пошел по Руси, как и полагалось настоящему старику-философу в этой стране, но над ним тяготело давнее проклятие. Проклятие привязало гения к месту, к очагу, с которого все начиналось, и лишило сил покинуть гранитное убежище.

Потом пришли иные времена, людей вокруг стало меньше. Персональная ненависть к нему ослабла — и он стал чаще выходить наружу. Теперь это можно было делать днем, а не ночью. Но все равно он не мог покинуть эти березы, озеро и болота.

Сила его слабела одновременно с тем, как слабела в мире вера в его непогрешимость и вечность. Однажды к нему в лес пришел смуглый восточный человек, чтобы заключить договор. Но желания справедливости не было в этом восточном человеке, чем-то он напоминал жителю шалаша мумию, сбежавшую из Эрмитажа.

Старик слушал пришельца, и злость вскипала в нем.

Восточный человек предлагал ему продать первородство классовой борьбы за свободу. Вместо счастья всего человечества нужно было драться за преимущества одной нации. Старик хмуро смотрел на пришельца, но сила русского затворника была уже не та.

«Натуральный басмач», — подумал он, вдыхая незнакомые запахи — пыль пустыни и прах предгорий Центральной Азии.

Это было мерзко — и то, что предлагал гость, и то, что его было невозможно прогнать.

Но перед уходом хан-басмач сделал ему неожиданный подарок. Обернувшись, уходя, он напомнил ему историю старого игумена. Хозяина Разлива проклинали многажды — и разные люди. Проклятия ложились тонкими пленками, одно поверх другого. Но было среди прочих одно, что держало его именно здесь, среди болот и осоки. Его когда-то наложил обладавший особой силой игумен. Игумен стоял в Кремле, среди тех храмов, которые скоро исчезнут, и ждал его. И когда мимо проехала черная открытая машина, стремительно и резко взмахнул рукой. Священник потом уехал на Север, но его все равно нашли. Игумена давным-давно не было на свете, а вот проклятие осталось.

Игумен был строг в вере и обвинял большевиков в том, что они украли у Господа тринадцать дней. Сначала проклятый думал, что это глупость, — проклятия были и посильнее, пропитанные кровью и выкрикнутые перед смертью, но постепенно стал вязнуть в календаре. Время ограничивало пространство, и в 1924 году календарь окончательно смешался в его голове.

А потом, в сорок первом, когда его повезли на восток, время и вовсе сошло с ума, и, схватившись за голову от боли, он вылез из-под хрустального колпака. Тогда и сделал роковой — или счастливый — шаг к открытой двери теплушки.

Многие годы он думал, что это проклятие календарем вечно, но оказалось, что раз в год его можно снять — в две недели, что лежат между 10 и 22 апреля. Вот о чем рассказал ему восточный хан, старый басмач в европейском костюме.

Но каждый год срок кончался бессмысленно и глупо, освобождения не происходило, и снова накатывала тоска. Никто не приходил поцеловать спящую душу и за руку вывести его из гранитного дома-убежища.

И сделать нужно совсем немного.

Старик наклонился к Наталье Александровне и каркнул прямо ей в лицо:

— Поцелуй меня.

— С какой стати?

— Поцелуй. Время может повернуть вспять, и я войду второй раз в его реку. Сила народной ненависти переполняет меня, и я имею власть над угнетенными. Поцелуй, и я изменю мир — теперь я знаю, как нужно это сделать и не повторю прошлых ошибок.

Ошибок?!.

— Ты не представляешь, что за будущее нас ждет, — я не упущу ничего, меня не догонит пуля Каплан, впрочем, дело не в Каплан, там было все совсем иначе… Но это еще не все. Я ведь бессмертен — и ты тоже станешь бессмертна, соединяясь со мной. Тело твое будет жить в веках, вот что я тебе предлагаю.

Наталья Александровна поискала глазами скрытую камеру. Нет, не похоже, и не похоже на сон, что может присниться под пледом в шезлонге после двух бокалов.

Вокруг была реальность, данная в ощущениях. Внутри гранитного домика было холодно и сыро. Тянуло кислым, как от полотенец в доме одинокого немолодого мужчины.

Она встала и приоткрыла дверку. Старик тоже вскочил и умоляюще протянул к ней руки.

Они посмотрели друг на друга. Старик со страхом думал о том, понимает ли эта женщина, что судьбы мира сейчас в ее руках? То есть в устах.

А она смотрела на старика-затворника с удивлением. Он не очень понравился Наталье Александровне. Никакой пассионарности она в нем не увидела, а лишь тоску и печаль. И с этим человеком нужно провести вечную жизнь.

Или все-таки поцеловать?

Или нет?

Или просто рискнуть — в ожидании фотовспышки и визгов тех подонков, что придумали розыгрыш.

Хозяин, не утерпев, придвинулся к ней, обдав запахом пыли и сырости. Наталья Александровна невольно отстранилась, и они оба рухнули с крохотных ступенек домика.

Горизонт посветлел.

Старик закричал страшно, швырнул кепку оземь и рванулся внутрь гранитного шалаша.

Дверь за ним с грохотом захлопнулась, обсыпав Наталью Александровну колкой каменной крошкой.

Занимался рассвет, но в сумраке было видно, как мечутся в лесу друзья Натальи Александровны и, как безумцы, крестят лес фонариками. Световые столбы то втыкались в туманное небо, то стелились по земле.

Она вздохнула и пошла им навстречу.

 

 

ДВА ЖЕЛАНИЯ

 

Сидоров отправился домой в те дни, когда людской поток мельчает перед праздниками.

То есть в тот день, когда люди залезают в теплые дома, как в берлоги, чтобы провести между столом и постелью несколько дней.

Он слушал стук колес, который заметно поутих со времен его детства, и вдруг вспомнил, как в этом детстве стыдился своей фамилии. Все время маячила рядом с ним в дразнилках «сидорова коза». Воспоминание было забавным, а вот нынешняя жизнь — печальной. Сидоров ездил в Москву, чтобы в последний раз проконсультироваться с врачами. Результаты были неутешительны, и врачи практически отступились от него.

В его купе сперва сидели два бывших инженера.

Была такая порода — инженеры, что прижились как-то в новой жизни, прижились без шика, но основательно.

Еды у них не было, если не считать двух бутылок коньяка, которые они усидели за вечер (Сидоров отказался, памятуя наставления врачей).

— Знаешь, отчего я люблю железную дорогу? — спрашивал один другого. — Вовсе не оттого, что тут не заставляют на вокзале разуваться для досмотра и вынимать ремень из брюк. И не оттого, что едешь из центра города. И не из-за всепогодности. А вот из-за того, что тут лечь можно.

— Купи самолет и валяйся там сколько хочешь.

Первый осекся и зашевелил губами. Казалось, он минуту считал, сколько ему понадобится времени, чтобы купить самолет. Результаты его так напугали, что он быстро допил из стакана.

— А ты что хотел? Желание у тебя может быть, да вот только одно.  И не факт, что исполнят, — назидательно ответил его спутник.

Судя по виду, это были инженеры из высокооплачиваемых, но вовсе не хозяева жизни, а таких Сидоров видал много.

Сидоров вышел из купе и, встав у окна, принялся наблюдать зимний пейзаж.

В этот момент открылась дверь, и в вагон ступила женщина. Сидоров сразу втянул живот и прижался к стене.

Но навстречу шел проводник, и она сама развернулась спиной к поручню и чуть выгнулась.

Сидоров сразу оценил ее фигуру — нет, она была не девочка. Женщина из тех, что видели в жизни много, изведали разное, были не очевидцами, а участниками не всегда радостных событий, но какой-то внутренний стержень не дал им согнуться.

За такой можно было пойти не задумываясь, если она только поманит пальцем. (Сидоров ощутил прилив водочно-пивной пошлости мужских застольных рассказов.) Незнакомка была из тех, что, если встретятся с ними взглядом, увозили когда-то гусары, прикрыв медвежьей полостью. Женщина посмотрела Сидорову в лицо и, кажется, чему-то удивилась. Что-то ее заинтересовало, так бывает, когда человек до конца не узнает другого и начинает перебирать в памяти прошлые встречи.

В этот момент надо было сделать шаг вперед и заговорить первым, но Сидоров промедлил. Он промедлил, а женщина уже удалялась в задумчивости, но все же, как будто случайно, оглянулась.

«Вот, — подумал Сидоров. — За такое все отдать, но я болен, а не будь я болен…»

И сам над собой тихонько засмеялся.

 

Миновали большой волжский город, и в купе сменились пассажиры. На смену двум коньячным бизнесменам пришла, шурша фольгой и бренча бутылочками, компания художников во главе с пожилым предводителем Николаем Павловичем. Отдельно пришел какой-то Синдерюшкин, больше похожий на Каменного гостя.

Они добросовестно пытались втянуть Сидорова в разговор, но вскоре бросили, а как бросили, то даже и сам Синдерюшкин, сидевший в углу, показал себя знатоком чудес и устройства мира. Заговорили о мистике, о событиях причудливых — сперва как-то объяснимых, а потом — и о необъяснимых вовсе.

К примеру, один из художников рассказал о легендах Веребьинского спрямления — того места, где, по легенде, дрогнул палец царя и путь делал петлю. Молодой человек тут же оговорился, что знает, что все дело не в монаршьем пальце, а в крутизне склона, ныне преодоленной. Однако, когда путь спрямили, обнаружилось, что вся местность в бывшей загогулине приобрела сказочный вид и даже само время течет там иначе.

А смешливая женщина-реставратор сказала, что у нее была бабушка-ясновидящая. Что-то было с ней загадочное в жизни. Родившись на каком-то отдаленном хуторе, она последовательно вышла замуж за нескольких миллионеров настоящего, тогдашнего еще образца. Когда эта будущая бабушка сидела в своем имении, то могла заставить пастушка, что брел в отдалении, споткнуться, превращала прокисшее молоко в свежее и делала прочие чудеса.

Во время войны она, будучи уже пожилой женщиной, попала в эвакуацию в Новосибирск. Незадолго перед этим на фронте (она сказала по-старому — «в действующей армии») пропал один из членов семьи, и вот рука этой старухи сама собой вывела — он в тифу в новосибирском госпитале. К этому серьезно не отнеслись, но когда это повторилось пару раз, то семья пошла по госпиталям, благо город был тот же самый. Натурально, родственник обнаружился — раненый и больной. В том же Новосибирске сроки этой женщины подошли, и она, уже несколько недель не встававшая, вдруг оделась и пошла через весь город к своей подруге — такой же, как она, старорежимной старушке.

Вернулась, легла — и отошла наутро.

Буквально через пару дней к ним приехали родственники и с порога спросили, куда же поехала Ванда Николаевна?

Скорбные эвакуированные люди сказали, что Ванда Николаевна умерла.

— Позвольте! — вскричали пришельцы. — Наш поезд остановился на полустанке, и во встречном, шедшем из Новосибирска, сидела у окна Ванда Николаевна — в своем обычном пальто, в шляпке с букетиком. Она узнала нас, помахала рукой — и поезда тронулись.

Можно предположить, что она поехала в Болгарию, куда только вступили войска маршала Толбухина.

Николай Павлович тут же взмахнул рукой:

— Ну, это даже как-то мелко. Настоящие вершители судеб мира — люди скромные, без толпы страждущих в палисаднике, от бескормицы объедающих хозяйские яблони. Вот есть еще легенда о Серебряном поезде...

Продолжить ему не дали, потому что пришла пора пить чай и все как-то загалдели, разом зашевелились, и Николай Павлович обиженно умолк.

Вместе с чаем с подстаканниками к столу явились тонкие ломти запеченного мяса в фольге, салаты в кюветах, домашние плюшки и пирожки. Сидоров давно заметил, что его соотечественники делятся на одиночек, что приучили себя к вагонам-ресторанам, и компании, что веселятся в замкнутом пространстве своего купе.

Он принял приглашение к столу и даже сам достал свой нехитрый припас.

Его попутчики уже говорили о желаниях — тайных и явных.

 — Тут не поймешь, что выбрать, — сказал Николай Павлович. — Наше наказание в том, что желания исполняются буквально. Вот хочет человек сбросить десять килограммов, и тут же попадает под трамвай. Глядь — а ему и ногу отрезали!.. Десять кило как не бывало!

— Господь с вами, Николай Павлович, что вы какие-то ужасы говорите! Вечно так…

— Да вот так уж… — Николай Павлович действительно смутился. — Однако ж с желаниями все равно нужно быть осторожнее. Вот, к примеру, был у меня предок — мелкий чиновник. При Советской власти мы даже родства не скрывали — коллежский регистратор, пятьдесят рублей жалования, локти протерты о зеленое сукно казенного стола… А дедушке моему перед смертью рассказывал, что был у него момент, когда мог пожелать всего, весь мир охватить, а выжелал только мелкий чин и прибавку. Так и пошел по жизни, распевая «Коллежский регистратор — почти что Император».

— Тогда за такое и разжаловать могли.

— Да не разжаловали. А потом революция грянула, только он, как жил юрисконсультом, так юрисконсультом и помер.

— А вот бывает, — вставил молодой. — Увидишь девушку, загадаешь, что все бы отдал за ее любовь, а потом…

— Что потом? — Художница ударила его по руке.

— Потом мучаешься, делишь имущество, дети плачут. Или вот история про Серебряный поезд. Есть такой поезд, что заблудился во времени и пространстве и ходит по дорогам, будто Летучий Голландец.

— И что, кораблекрушения… То есть обычные крушения вызывает?

— Отчего же сразу крушения? Вовсе нет, но говорят, кто глянет в глаза машинисту, тот может загадать желание.

— Нет-нет, — вмешалась та, которую называли Елизавета Павловна, — не желание загадать, а наоборот, тот, кто в поезд этот сядет, ну, скажем, по ошибке, тот в этом поезде вечно будет ездить.

— Не поймешь, чего тут больше — наказания или счастья. Такая вечная жизнь похуже мгновенной смерти будет. Сойдешь с ума от вечного звука чайной ложечки в железнодорожном стакане.

Сидоров сидел, стараясь не обращать внимания на ноющий бок.

Жизнь была кончена — так повторял он себе, понимая, что нет, не так, нужно достойно просуществовать еще несколько быстрых лет.

Был такой старый спор о том, как провести остаток жизни, — жить так, будто «каждый день как последний», или же каждый день начинать вечные великие дела.

Спор этот был надуманный.

Делай что должен, и будь что будет.

Но уж кто-кто, а Сидоров знал, что пожелать. Желание у него было всегда наготове, как ножик у разбойника за голенищем.

 

Вечерело. Поезд встал на одном из небольших полустанков.

Он пошел курить, но не в тамбур, а решил выйти на расчищенное пространство между путями.

Стояли мало, но — как раз на одну сигарету.

Как только он ступил на снег, как что-то лязгнуло, прогремело, раскатываясь, и товарный состав стронулся и, постепенно набирая ход, стал уходить со станции.

Исчезая, товарняк открыл вид на другой состав, что стоял за ним. Был этот состав покрыт инеем, оттого казался сперва серебряно-белым.

Пахло от него настоящим углем, снегом и каким-то неуловимым запахом хлеба, еды и уюта.

Видимо, это был один из модных туристических рейсов, что катают иностранцев — любителей экзотики — по Сибири. Матрешка-балалайка, самый страшный русский зверь — паровоз.

Сидоров разглядывал зеленые вагоны с орлами, за ними стояли желтые, желто-коричневые и синие.

Что-то слишком архаичное было в них — да, на последнем была открытая площадка, и на ней курил офицер в причудливой форме, которую он видел в фильмах. Шинель старого образца, башлык, фуражка — все было из того кино, где много стреляют из револьверов и скачут на лошадях. Сидоров поискал глазами кинокамеру и девушку с этой смешной штуковиной, на которой мелом пишут номер эпизода.

Но сейчас и без кино в мире было довольно много ряженых.

Сидоров с иронией относился ко всем этим конным водолазам в антикварных мундирах.

Офицер докурил папиросу и скрылся внутри.

Мимо шел машинист в черном пальто.

Он посмотрел Сидорову в глаза, и взгляд этот был тяжел. Он будто спрашивал: «Что ты тут делаешь, зачем ты тут, на снежной платформе, что тебе тут, бездельнику, надобно?»

И Сидоров не отвел взгляда.

 

Наутро, выйдя в коридор, он увидел неописуемой красоты зрелище. На соседних путях работал снегоочиститель.

Он медленно двигался параллельно их пути и выбрасывал высоко вверх фонтан снега, сверкавший и переливавшийся на солнце тысячами радужных огней.

Такие же огоньки, только медленно перемигивающиеся, можно было видеть на елках, что виднелись через большие окна вокзальных залов.

Он вновь увидел ту женщину, что так поразила его вчера. Она, твердо ступая, шла по ковровой дорожке с косметичкой под мышкой и равнодушно скользнула взглядом по его лицу. Вчерашнего интереса как не бывало.

Наконец он понял, что изменилось.

Бок его не болел. Эта отвратительная тяжесть в нем пропала начисто.

Ехать Сидорову было еще полдня, и к врачу можно было попасть нескоро. Медицина с ее попискивающими, как голодные коты, приборами, была далеко, но он знал, что не болен, что выздоровление случилось — раз и навсегда. Ему не нужно было никаких анализов, он это знал наверняка.

Все произошло, и известной ценой, хотя он тут же ощутил укол жадности.

Но Сидоров тут же одернул себя.

Тут добавки не просят.

 

 

ОКНО

 

Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.

 

Иосиф Бродский

 

Учитель снимал комнату в старом доме рядом со школой.

Это было очень удобно, можно было не только подольше спать, но и ходить обедать домой. В школьной столовой учителям есть запрещали — по той же причине, что и туалет у учителей должен быть отдельным. Ученик не имеет права видеть бога в нелепом виде, а нет ничего смешнее этих двух человеческих дел.

Школьная жизнь нравилась учителю своей размеренностью. Ему нравилось даже то, что раздражало всех прочих: бумажная работа, отчеты, справки и комиссии, которые проверяли у него наличие глобуса Луны и карты звездного неба. Ведь он преподавал астрономию (и часто замещал математику), и больше ничего ему не выделили. Не просить же банку звездной пыли, а стороны света можно научить определять и без этого. А деревянные математические фигуры были записаны на другую учительницу, казалось, не выходившую из декретного отпуска.

Жизнь представлялась учителю рекой — раз вступил в нее, нужно отдаться потоку, а не спорить с ним.

Дни шли за днями, а месяцы за месяцами.

Он уже много лет служил в этой школе, и классы отличались один от другого только прическами на общих фотографиях. Денег хватало, потому что тратить их было не на что.

С начальством у него были прекрасные отношения, то есть не было никаких. Самого директора школы учителя видели редко, он постоянно был в разъездах — то на какой-то конференции, то на совещании, и многие из тех, кто пришел в школу позже учителя астрономии, не видели директора вовсе. Иногда и учитель астрономии начинал сомневаться: видел ли директора, или это просто память подсовывает виденного где-то старика, будто вынув его из кармана подсознания. Многие из новых учителей боялись молодого и напористого завуча, тот был строг и быстр. Но учитель видел в быстроте легкость, а в напоре — слабость. Да и у завуча к учителю не было претензий. Учитель жил неподалеку и легко соглашался заменить заболевших, вовремя сдавал все бумаги и проходил проверки.

Только раз с ним случилось то, что ему не понравилось.

После уроков к нему подошла восьмиклассница и спросила, почему он говорит, что планета существует пять миллиардов лет. Учитель приготовился рассказать ей как учили: в процессе звездной эволюции выгорает водород, затем начинается синтез углерода из гелия, и все состоим из этого углерода, ну и из воды, конечно. А потом все превратится в железо — но не везде (тут нужно было добавить оптимизма). Он уже отвечал на этот вопрос и знал, как это надо делать.

Но девочка уставилась на него оловянными глазами и заговорила так, будто внутрь нее был помещен механический органчик. Она вещала о том, что метод радиоуглеродного анализа не работает, потому что расхождения в датах получаются в десятки раз. А гелия в атмосфере очень мало, значит нашей Земле не более десяти тысяч лет и даже меньше — шесть тысяч, ведь об этом говорит содержание изотопа углерода.

В груди у Учителя тоскливо заныло. Что делать с креационистами он не знал и пошел спрашивать у директора. Директора, как всегда, не оказалось на месте, а завуч выслушал его на бегу и крикнул: «Это все глупости», — исчезая вдали коридора. Что за глупости, что именно — глупости, осталось неясным.

И хотя девочка больше не задавала вопросов, учитель стал осторожнее в формулировках и принялся чаще говорить «как считается».

По вечерам учитель читал, а когда читать надоедало, то выключал свет и смотрел в окно.

Этот двор был похож на двор его детства — у стола сидели местные пьяницы, забывшие, как играть в домино. Висели на веревке чьи-то трусы и простыни.

Напротив стоял дом, похожий на растрепанный муравейник Вавилонской башни. Каждый из жильцов норовил украсть часть пространства, окружавшего здание. Те, у кого были балконы, надстроили их, расширили, и оттого дом казался облепленным разноцветными осиными гнездами — впрочем, прямоугольными. Потом к дому приладили кондиционеры — тоже в беспорядке, отчего-то с одной стороны их было много больше, и учитель вспомнил, что так выглядел пень, по которому в детстве его учили определять стороны света. Отчего-то считалось, что мох будет располагаться на пне исключительно с южной стороны. «Если бы я был мох, — думал тогда мальчик, еще не ставший учителем, — то вовсе не думал бы о сторонах света. И не думал о северном ветре, и ветре южном, а просто жил бы там, где прилепился. В чем предназначение мха? Чтобы его съели эти… Олени? Нет, не олени, кажется. Мыши, наверное». В этот момент в его рассуждения вплывал голос учителя географии, говорившего о сторонах света, и мыши ускользали прочь, прячась в своих невидимых норах. По муравейникам тоже можно было определять стороны света, и это было ровно так же нелепо.

Однако сейчас можно было поверить, что в одной части дома напротив каждый год стояла ужасная жара, а в другой — равномерно прекрасная прохладная погода.

Во дворе-пустыре, кстати, осталось несколько высоких пней от умерших берез. Мох на них рос совершенно неравномерно, и нельзя было понять, на какую сторону молиться верующему человеку.

Дом был — мир, и учитель подглядывал за этим миром в не очень хорошо вымытое окно.

Собственно, видно ему было всего несколько комнат.

Семь окон на семи этажах попадало в поле его зрения. Но окно на первом этаже было закрашено белым — там был медпункт. Окно на втором этаже было грязным и за ним не было жизни никогда. Окно на последнем этаже было заколочено после пожара, случившегося лет семь назад. Окно под ним предъявляло миру пустую комнату с лампочкой без абажура.

В окне рядом сидела маленькая старушка, и к ней время от времени приходила молодая красивая женщина, похоже — внучка. Через некоторое время внучка перестала менять платья и все время появлялась в белом. Тогда учитель догадался, что это уже не внучка, а медсестра в белом халате. Старушка полулежала в огромном кресле и точно так же наблюдала за окружающим миром, как он. Иногда ему было неловко за то, что он ходит по комнате голым, но потом учитель решил, что старушке это полезно. Пусть она вспомнит что-нибудь из прошлой жизни, и тогда ей приснится что-то приятное.

В аквариуме другого окна жили молодые супруги. Они постоянно ругались, и учитель видел, как женщина упирает руки в бока, чтобы крик легче выходил из тела. Этот крик был беззвучен, но наблюдатель чувствовал его, будто женщина кричит у него дома. Потом появился ребенок, и учитель стал угадывать среди тишины крик ребенка, которого носили по комнате всю ночь. Ребенок подрос и стал кричать своим приятелям в форточку, стоя на подоконнике. Этот крик был слышен, а вот крик женщины оставался по-прежнему беззвучен, хотя кричала она уже на другого мужчину. Впрочем, скоро этот другой сменился третьим, а женщина все так же выходила на середину комнаты и упирала ладони в толстые бока.

На третьем окне висели толстые занавески. Вернее, там черным водопадом струились тяжелые шторы, а рядом с ними порхал легкий белый тюль. Это было немного обидно, потому что третье окно находилось как раз на уровне глаз и в него было удобнее всего заглядывать. Иногда шторы поднимались наверх, окно распахивалось, и на подоконнике появлялась сноровистая девушка, которая принималась мыть стекла. Несколько лет она была одна и та же, учитель решил, что она там живет.

Но как-то потом он заметил, как окно закрывается, шторы задергиваются, а эта девушка пересекает двор, уходя прочь.

Учителю нравилась чужая жизнь, и он надеялся, что жизнь не поставит его перед выбором, который так любят показывать в кинематографе. Тень соседа, видная через занавеску, нависает над женой, ее руки покидают бока и всплескивают в воздухе, как руки тонущего. Свет гаснет, а потом из подъезда выходит мужчина, таща на плече большой свернутый в трубу ковер. Он идет вдоль веревки, где сушится белье, мимо пней, на которых, как птицы, сидят неизвестные подростки, вслед за молодой мойщицей окон. Мальчик, высунувшись в форточку, кричит что-то детям, гоняющим мяч, а на все это смотрит из окна старушка, которой медсестра равнодушно разминает плечи.

Газеты, однако, учили его, что такой сосед теперь выходит из подъезда несколько раз, и в руках его — небольшие сумки. Но происходит такое редко, куда реже, чем моют окна в квартире со шторами.

Однажды окно в комнате старушки не зажглось, оно осталось черным и на следующий день, а потом не зажигалось целый месяц. Учитель понял, что настал срок, и вместо медсестры к хозяйке пришла та, которой необязательно отворять дверь.

Он думал, что в аквариуме появятся новые рыбы, но когда окно снова зажглось, то он обнаружил там ту же медсестру в белом халате. Она курила у открытого окна, а все в комнате оставалось тем же — кроме исчезнувшей старушки. Даже кресло-кровать никуда не делось, просто спала в нем другая женщина.

Иногда учитель думал, что его предназначение именно в этом: не ходить по утрам в школу, не проверять по вечерам контрольные работы, а смотреть из окна и запоминать происходящее. Мысли записать все это у него не возникало, ему и так приходилось много работать с бессмысленными бумагами на службе.

И вот однажды, когда учитель сел у окна с привычной кружкой крепкого чая, он увидел, что шторы третьего окна подняты и, собранные наверху, напоминают паруса, притянутые к мачте.

Перед ним была комната, внутрь которой он не мог проникнуть все эти годы.

Она была огромна и освобождена от лишних предметов, как вся его прожитая жизнь. На стене висели фотообои с картинами природы. Они были очень популярны в его детстве, только рисунка он не узнавал. Всю стену покрывало изображение южного пейзажа с горами и холмами, к склонам притулились белые домики без крыш, везде росли круглые, как шары деревья и торчали другие деревья, похожие на пирамидальные тополя.

Еще в комнате стоял огромный пустой стол, размеры которого поразили учителя.

За пустым столом сидели гости. Гостей было много, и среди них он узнал своего сурового завуча, видимо, как и его подчиненный, снимавшего помещение поближе к школе. Кажется, там было несколько взрослых и, что удивительно, ученики из их школы. Посередине между ними на столе была не просто пустота, а то, что он определил словом «зияние». Больше, чем пустота, трагическая нехватка чего-то.

Учитель налил вина в стакан, а когда поднял глаза, то увидел, что в доме напротив набухает драка. Вот пустота беззвучно лопнула, и фигуры пришли в движение. Высокий и бородатый пригнул подростка к столу и финский нож тускло блеснул у него в руке.

Наблюдатель невольно прикрыл глаза на мгновение, а когда открыл их вновь, обнаружил, что все переменилось.

Руку с финкой перехватил огромный седобородый человек, в котором учитель узнал директора школы. Директор грозил своему противнику огромной бараньей ногой, взятой с появившегося блюда.

И эту картину вдруг закрыли упавшие шторы.

Учитель встал и некоторое время ходил по комнате, чтобы успокоиться. На следующий день в школе он всматривался в лица своих коллег, но не решился их ни о чем спросить.

Вечером он обнаружил, что шторы опять подняли.

За столом сидели совсем другие люди. Они были пьяны и многие уже спали, положив головы в тарелки, не выпуская из рук ножей и вилок.

В углу расположился глава застолья — старик, которого учитель никогда не видел. Он был худ и бородат, в больших широких трусах, и более на нем не было ничего.

Кажется, эти люди вызвали проститутку. Она была совсем девочка и плясала перед стариком, изображая стриптиз. Старик шевелил губами, и кто-то встал из-за стола и вышел в другую комнату. Через минуту он появился в комнате с большим подносом, на котором лежала огромная баранья голова.

Другой человек шагнул к окну и начал отвязывать веревку штор. Тогда учитель понял, что в этот вечер ему ничего больше не покажут.

Следующим вечером он занял свою наблюдательную позицию не без волнения. А ведь он так не любил волнения и всю свою жизнь посвятил тому, чтобы никогда не волноваться. За это его и ценили — он никогда не повышал голос на учеников и всегда был ровен с коллегами.

Итак, он начал всматриваться в окно напротив.

И сразу же увидел Завуча.

Вокруг него сидели двенадцать учителей, и всех их он знал. Перед каждым гостем на тарелке лежала рыба. Учитель отвел глаза, а когда посмотрел снова, то увидел на двенадцати тарелках двенадцать рыбьих голов, двенадцать хребтов и двенадцать хвостов.

Учителя держали в руках двенадцать рыбьих пузырей.

Дюжина спичек вспыхнула одновременно, и ему показалось, что он слышит, как трещат пузыри на огне.

Завуч беззвучно говорил что-то, и учитель почувствовал укол обиды от того, что его не позвали на эти посиделки. Но тут, видимо, в дверь постучали, потому что все, сидевшие за столом, одновременно повернули головы в сторону.

Днем он даже хотел пожаловаться на это завучу, но тот куда-то уехал. Говорили, что он может не вернуться и им даже могут прислать нового завуча.

Занятия в школе шли своим чередом, скоро начинались каникулы, и учитель провел несколько вечеров в школе.

Когда он наконец очутился у окна, то с нетерпением уставился в окно, будто зритель в театральной ложе.

Окно было распахнуто, шторы были подняты, тюль завернуло ветром.

Посередине комнаты стояли четверо. И он прекрасно знал всех четверых — физкультурника с мячом, заведующую школьной столовой, державшую в руке половник, медсестру со стетоскопом и учителя музыки.

Учитель музыки достал откуда-то из-за спины блестящую золотую трубу и поднес к губам.

Тонкий звук стал нарастать, мелодия, сперва тихая, каждую секунду усиливалась.

По очереди распахнулись все семь окон, что были перед ним, даже залитое молоком окно медпункта на первом этаже.

Тревога наполнила наблюдателя, и волосы бы зашевелились на его голове, если бы он не был давно лыс.

Звук заполнил весь двор и поднялся к небесам. Захлопали окна, по пустырю двора понеслись бумажки и мусор, какая-то женщина бросилась сдергивать белье с веревки, заплакал ребенок.

Что-то за спиной учителя упало с полки и покатилось по полу.

И он понял, что хочешь — не хочешь, а теперь придется в этом поучаствовать.

 

 

БУБЕН

 

Мать очень хотела, чтобы сын окончил институт. Миша пошел в педагогический, это было единственное место, куда брали с его баллами. На его удивление он даже проучился почти год, завалив сперва зимнюю, а потом летнюю сессию. К октябрю стало ясно, что он уйдет осенним призывом. На мать было страшно смотреть, а отец просто напился и стал орать, что нечего было тратить столько денег на репетиторов. Правда потом он тайком налил и Мише. Мише было все равно, служили теперь год, а не два, да и армии он не боялся. Везде люди живут, а если помирают, то все равно где. Так хоть пенсию матери заплатят и памятник бесплатный.

Он пришел прощаться со своими друзьями, их у него было ровно двое — половина мужского населения второго курса филфака. Погода портилась, и пить было на лекции всяко лучше, чем в кустах перед институтом. «ВВС наземные», — гордо сообщил он друзьям, сам не вполне понимая, что это значит. Они тут же поставили пакет с вином и единственный стакан на пол, и выпили, ныряя вниз, под парту, как искатели жемчуга.

Лекция была мутная, про мировые религии. Ее читал нескладный доцент, которого Миша сразу окрестил «недомерком». Маленький и толстенький, кого-то он Мише напоминал. Доцент произносил какие-то непонятные слова фетишизм-тотемизм. С фетишизмом Миша был знаком, за это во дворе били, а вот эту анемию с тотемизмом он знать не знал, и даже был рад, что все это откладывается. Но он заметил, что девочкам нравится, они, даже красавицы, знойно дыша, записывали за лектором эту хрень. Ну да, девочки любят мистику — гороскопы, магия, превращения, звездная пыль… Да, он видел это кино.

Они достали второй пакет жемчуга и принялись нырять дальше, прикрытые спинами будущих учительниц.

Это было самое начало курса религиоведения, оттого речь сейчас шла о шаманизме.

Вдруг кто-то в задних рядах стукнул в бубен, и звук его поплыл над рядами столов и скамей. Миша покрутил головой: с его места не было видно, кто прервал лекцию. Это ему терять нечего, но этим-то?

Вдруг Мишин приятель крикнул в паузе:

— А как вы лично относитесь к проблеме шаманизма в отдельных районах Севера?

Доцент сбился, а аудитория загалдела.

Приятель тихо пояснил, что если доцент скажет… да неважно, что скажет в ответ, то нужно добавить: «Нет, можно, конечно, сделать вид, что такой проблемы нету. И мы с удовольствием тоже посмеемся вместе с вами».

Миша понял, что это какая-то цитата из классики, но не помнил, откуда, а если точнее — не знал. Но слова были задорные.

Однако доцент сказал серьезно:

— Важную тему подняли вы, друзья. Важную. Не всякий готов говорить об этой серьезной проблеме так, как вы, неожиданно и прямо. Валиев, дайте бубен.

Сзади раздался шорох и какое-то бурчание, но доцента сбить не удалось.

— Валиев, я вижу все, это были вы. Несите бубен сюда.

Валиев пошел вниз. Странно, Миша его совсем не помнил. Это был юноша, почти мальчик, в круглых очках, будто британский подростковый волшебник.

— Быстрее, Валиев.

Доцент внимательно осмотрел бубен и потрогал натянутую кожу пальцем.

— Так, артель «Самарские баранки», но обратите внимание, но… Но, это я сейчас не только вам, Валиев, объясняю, совершенно неважно, кто и как его произвел на свет. Тут вот какое дело, бубен вещь круглая, но не простая. Это вещь разная для всех. Шаман берет его в руки и совершает с ним привычные ему действия, вы, городские мальчики и девочки, берете его и пытаетесь повторить эти действия ради шутки. Но нет, находятся те, кто хочет повторить их, чтобы что-то произошло. Затем некоторые из вас берут бубен и чувствуют, как что-то происходит.

Доцент не стоял за кафедрой, а сидел рядом на стульчике с железными паучьими ножками.

Да и у него самого были тонкие, будто паучьи, ножки. «Кого-то он мне напоминает», — подумал Миша и вдруг сразу же вспомнил, что с ним бывало редко. Обычно он вспоминал что-то туго, медленно и тяжело. И наконец его озарило: доцент был похож на шпорцевую лягушку с ее круглым, похожим на яйцо телом и тонкими лапками.

Доцент говорил тихо, медленно перемещая бубен слева направо, без особенной интонации в голосе, и понемногу стал постукивать своими лягушачьими пальцами в бубен. Стук-стук-стук… И Миша от чего-то вздрогнул. Так-так-так… Стук-стук… И снова — так-так-так-так…

Сосед клюнул носом, но не к стакану, а прямо в парту, и тут же откинулся назад.

Доцент теперь уже не стучал в бубен, а описывал, как шаман бьет в него специальной колотушкой и звук бубна плывет над тундрой Верхнего мира, а горький дым костра ест глаза.

Миша почувствовал, как на улице поднимается ветер. Последней листвой, жухлой и мокрой, залепило окно, а доцент медленно рассказывал о Крайнем Севере, о том, как по тундре идет шаман.

И вдруг Миша почувствовал, что сознание его мутится. Все было очень похоже на тот раз, когда он дрался за гаражами, и железнодорожные пацаны подошли сзади и отоварили его обрезком водопроводной трубы.

Шаман идет и бьет в бубен.

Миша видел этого шамана, он приближался, неслышно ступая в своей странной одежде, похожей на расшитое узорами мамино платье.

Миша набрался храбрости и спросил шамана, куда он идет, хотя на самом деле хотел спросить, где он и зачем тут.

Шаман улыбнулся, отчего-то Миша воспринял это движение губ как улыбку, и отвечал, что он идет в стойбище, там оленеводческий колхоз, и он, Миша, может к нему присоединиться. Это не очень сложно, он присоединится к хорошим людям, там прекрасные дома и хорошо кормят, но, главное, там свобода. Там Райский сад, чудеса экологии и нет этого жуткого городского смога. Они будут там петь.

— Люди там чисты и невинны, и ты почувствуешь себя частью больших перемен, ты уже готов, — говорил шаман, — ты совершенно готов, почувствуй себя живым атомом и атомом жизни в этом мире. Ты знаешь, что такое атом жизни? — спрашивал шаман и двигал бубном вправо-влево, а потом вверх-вниз, будто крестил Мишу.

— Ты чувствуешь, как возвращаешься в Райский сад, — продолжал он.

Мише не хотелось в Райский сад, потому что он представил, как полицейские с военкомом приходят к матери с отцом и ищут его под кроватью. Отца было жалко даже больше, чем мать. Миша хотел сообщить шаману, что ему нельзя в Райский сад, у него повестка на вторник. Тут слишком много непонятно, а дома будут проблемы.

Шаман все понял без слов и сказал, что видит огромных летающих птиц в небе, а под крыльями у них спрятана смерть, но все эти птицы превратятся в бабочек, очень красивых бабочек, которые будут садиться на плечи и головы всех, кто верит.

Миша почувствовал, что находится сразу в двух местах, на задней, самой высокой скамье в аудитории и посреди тундрового болота, по колено во мху.

В окно второго учебного корпуса дул такой ветер, что казалось — стекло выгибается. Сбоку, у самой рамы, прилипло несколько листьев.

А в тундре было полное безветрие, и оно очень не нравилось Мише.

— А где Серый и Гвоздь? — спросил он.

— Они давно в стойбище, там, где должен быть и ты.

— И эта рыженькая?.. Розанова с дефектологии?

— Все, все уже там. Ты подумай о бабочках. Бабочки… Все твои глупые птицы превратятся в бабочек. Везде будет праздник и песни, и твои грехи будут прощены. Все будет прощено, потому что ты возвращаешься в Райский сад.

Но Миша не без некоторого труда разлепил губы и все же сказал упрямо:

— У меня повестка. На вторник.

И тут ветер проделал крохотную дырку в окне, которая тут же стала расширяться, что-то треснуло, покатилось, завизжали студентки, но их тут же перестало быть слышно. Вся аудитория наполнилась страшным свистом, ледяным воздухом и мертвыми листьями.

Миша успел увидеть, как тают фигуры его бывших однокурсников, и тут мокрый ком листвы больно ударил его по глазам.

Когда он аккуратно протер их, оказалось, что буря стихла.

Он сидел на лавке один, аудитория была пуста, а окно — цело.

Миша старался сохранять спокойствие, но чуть не подпрыгнул, когда скрипнула дверь.

На пороге возник доцент с бубном и неодобрительно посмотрел на Мишу.

— А что это вы тут сидите? Да и вас, кажется, давно отчислили.

Под его взглядом Миша молча пошел вниз, но, проходя мимо доцента, из непонятного озорства щелкнул пальцем прямо в середину бубна. Бубен отозвался сердитым рокотом.

Доцент отлетел к стене и посмотрел на Мишу в ужасе.

— Я в армию ухожу, — сказал Миша веско, и в этот момент вспомнил слова отца. — А в армии тоже много непонятного, но все правильно.

 

 

ЗВОНОК ПО ПРЕДОПЛАТЕ

 

Когда на дачах пьют вечерний чай,

Туман вздувает паруса комарьи,

И ночь, гитарой брякнув невзначай,

Молочной мглой стоит в иван-да-марье,

 

Тогда ночной фиалкой пахнет всё:

Лета и лица. Мысли. Каждый случай,

Который в прошлом может быть спасен

И в будущем из рук судьбы получен.

 

Борис Пастернак

 

Жаркое время лета я проводил на даче.

Я жил там будто внутри чеховской пьесы. Зной останавливал движение ветра, и жар солнца, а не движение воздуха, перебирал сухие цветы в кувшине на веранде. На ней должен был бы появиться Гаев, приехавший из города с коробкой анчоусов, и ветеринар Астров, возвращающийся с визитов по новорусским дачам в окрестности. Но они существовали только в моем воображении. Один я курил на веранде толстую сигару, которую выиграл в пти-жё.

Летний зной на даче, арбуз, канотье — все это вернулось в мир будто предвестником больших катаклизмов. Эти жаркие дни должны были предварять войны и революции, и скоро другие люди застучат сапогами по доскам террасы. Но, поскольку поделать с этим ничего нельзя, можно расслабиться, смотреть, как сквозняк уносит дым, и сидеть в прохладе.

Но тут раздался звонок, который выдернул меня из безмятежного мира. Такой звонок, по которому нужно одеться, обуться и спешить на первую же электричку в город.

Это был Александр Васильевич. Он трубил общий сбор, но не медным звуком походного горна, а тихим голосом повелителя нашей небольшой компании.

Тем же вечером Александр Васильевич привел нас на бульвар, где мы расселись на длинной скамейке. Кругом стоял неумолчный грохот строительной техники.

Место для встречи он придумал удивительно неприятное. Москва была накрыта ночью, как кастрюля крышкой. Вокруг — жара и духота, а по обе стороны бульвара, в свете фонарей, копошились строительные рабочие.

— Время сейчас непростое, тревожное. — Александр Васильевич начал как всегда с установочной мантры.

— В городе что-то затевается, а мы не можем понять, что. Вот ты понимаешь, что может произойти? — И он ткнул пальцем в меня.

Я ровно ничего не понимал и ощущал только тревогу, исходящую от моих товарищей.

Но у нас всегда тревожно — как навалится август, так тревожно, все ждут, что отменят деньги, начнутся кровопролития или утонет что-нибудь. В детстве, в силу семейных обстоятельств, я провел позднюю осень, два самых скучных месяца в моей жизни, в украинской деревне. В шесть лет мало что запоминаешь, кроме запахов и цвета. В эту деревню, такую же маленькую, как и я тогда, приехал специально обученный человек, чтобы резать свиней. Их забивали перед зимой — нагулявших жир за лето. Для этого приглашали специального человека, потому что кровавая работа деревенским старухам была не под силу. Специальный человек приехал вечером откуда-то из-за леса со своими инструментами. Он расположился на ночлег, чтобы отдохнуть перед рабочим днем.

В этот момент его почуяли все свиньи деревни и начали визжать. Они визжали полночи, не видя свою смерть, но зная, что она где-то рядом.  От нее не скрыться, у нее нет лица, пока она еще спит на широкой лавке, но чемоданчик с ее страшными орудиями уже стоит в сенях под вешалкой.

Сейчас товарищи мои — нет, не визжали, но были до крайности встревожены.

Мое дело — сторона, а они давно занимались своими странными и тайными делами, дергали за нити внутри огромного города, и эти нити отзывались звоном и грохотом, будто сигнальные веревки в старой повести о тимуровцах.

Александр Васильевич только трогал невидимую нить, а где-нибудь во Внуково начиналось движение, срывались с места люди, и начиналась тайная работа. Или товарищ мой Петя уезжал куда-то в Люблино, на поля фильтрации, а все, что он делал там, трясло гигантскую паутину связей, и Александр Васильевич был в курсе всего, что происходило в поселке канализационных рабочих, да и во всех поселках, на всех улицах. Они занимались равновесием, понимай как хочешь это слово.

Александр Васильевич говорил, что связь — самое главное в любом деле. Приехал куда — обеспечь связь. Самое страшное — потеря управления, и настоящий командир должен всегда знать, кто из подчиненных где находится, а потом уж все остальное. В этот момент сам он был похож на седого командира все из той же советской книги о тимуровцах. Учет и контроль, ну и связь, конечно.

Я был сбоку припеку, человек случайный. Меня ценили за то, что я с ними прятал свою болтливость в карман — ты занимаешься историей архитектуры, вот там и болтай, пиши про свои памятники, дома и мосты, парки и скверы. А вот как начинаются наши дела, стой с краю, если что — поможешь, подашь ключи (эта метафора мне всегда нравилась), но руками ничего не трогай.

Но сейчас эти могущественные друзья были явно в недоумении.

— А вы спрашивали у лесничих? — Александр Васильевич уже задавал этот вопрос, но сейчас он спрашивал всех, как капитан сборной команды по отгадыванию телевизионных загадок.

У лесничих спрашивали, спрашивали у метеорологов, отрядили человека к птицелову, что жил у себя на даче и круглый день болтал с птицами.  И все спрошенные говорили, что все по-прежнему, но явно что-то произойдет. Так набухает гроза, когда в небе еще нет ни одного облачка, но небо давит и давит сильнее.

— Кто предупрежден, тот вооружен, — говорил Александр Васильевич. — Не нужно предотвращать перемены, нам нужно быть к ним готовым — вот и все.

Разговор гулял по кругу, и я понял, зачем меня пригласили: мои друзья надеялись, что я скажу какую-то глупость, и она, прыгая по склону, как легкий камушек, вызовет лавину смыслов. Тогда они догадаются, что делать.

Но мне ничего на ум не шло, и я просто, чтобы сказать что-то, возмутился:

— Ну зачем мы тут сидим? Грохот, жара, пахнет пиленым гранитом… Может, в офис вернемся?

Петя посмотрел на меня с жалостью:

— Так и хорошо, что грохот, что народу много. Когда мы в офисе засядем, со стороны будет хорошо видно, как мы напряженно думаем. А тут эмоций столько!

Я посмотрел в сторону. На дальней от нас лавочке обнималась немолодая пара, не обращая внимания на работающую технику.

Петя перехватил мой взгляд и ухмыльнулся.

— Видел бы ты, как от них фонит!

Но это мог видеть Петя, а я видел только любовников в возрасте, скрывающихся, видимо, от своих семей. Те, кому есть куда пойти, не сидят на бульваре.

— Никто ничего не увидит. А в офисе кондиционер, даже слишком сильный кондиционер — там холодно как на кладбище.

— Все регулируется. Ишь, как на кладбище. — Петя отвернулся.

— На кладбище, — вдруг прошелестел Александр Васильевич. —  У кладбищенских спрашивали?

Оказалось, что спрашивали, но какая-то мысль зацепилась за Александра Васильевича, и он аккуратно искал ее, как любовник, осматривающий свой пиджак прежде, чем вернуться домой — нет ли на нем чужого волоса, и если есть, где он.

— Точно. — Голос отца-командира прояснился. — Нужно сходить к Ивану Терентьевичу.

— К Ивану Терентьевичу! — Петя хлопнул себя по лбу. — Как это я раньше не догадался! Правда, звонки сейчас подорожали.

Александр Васильевич посмотрел на него так, что Петя засуетился — подорожали так подорожали, житейское дело. Экономить не будем.

Я ничего не понимал, но сидел, наливаясь гордостью.

— А говорить кто будет? — не унимался Петя. — Мне нельзя, я в этом году уже звонил.

— Вот он и будет, — сказал Александр Васильевич, и все посмотрели на меня. — Езжайте прямо сейчас, только квитанцию оплатите.

 

Петя довольно долго выбирался на своей черной страшной машине из черного-пречерного двора. Выезд был закрыт шлагбаумом, и Петя производил над полосатой палкой, украшенной фонариками, магические пассы, ожидая, что она покорится. Шлагбаум не покорялся, и Александр Васильевич покинул нас, торопясь по своим срочным тайным делам.

Наконец бело-красный стержень метнулся вверх, и Петя медленно вывел машину на сузившийся бульвар.

— Ты, главное, не пугайся, — сразу сказал он. — Мы сейчас поедем на кладбище.

— А что мне пугаться? На кладбище? Милое дело! Всегда хожу на кладбище по ночам. Там мертвые с косами стоят. Там…

— Ты, пожалуйста, не остри. Тут дело печальное, тебе ведь самому звонить придется. Ты морально подготовься, потому что тебе с кем-то из своих придется говорить.

Я, не понимая, глядел на него.

— Вот подумай, с кем бы тебе из своих мертвых хорошо бы поговорить. Заодно и спросишь, что у нас тут намечается. Мертвые всегда все знают, там у них так заведено.

Я вспомнил своего деда, отчего-то я вспомнил именно его — деда я любил, человек он был святой, но ни в какой разговор с ним я не верил. Да и похоронен он был далеко — теперь то кладбище было за границей.

— Да, совсем забыл: там, разумеется, по предоплате. Тебе нужно квитанцию оформить, — спохватился Петя. — Я не могу за тебя заплатить, но, честное слово, мы потом с тобой рассчитаемся. Такие правила — на чужие звонить нельзя.

Он притормозил у банка, мы открыли дверь в автоматическое отделение и подошли к банкомату. Я всунул карточку и набрал пинкод.

— Нажми, пожалуйста, сюда, где «услуги связи», — диктовал мне Петя. — А теперь набери «Пересыпкин», там сразу в окошке выскочит…

В окошечке действительно выскочила фамилия, которую я не успел даже набрать до конца.

— Богатый человек, — сказал я завистливо.

— Ты что? — возмутился Петя. — Он не по этому делу, он связь обеспечивает, а не деньги заколачивает. Он себе ничего не берет, да и, уверяю тебя, они ему не нужны. Кстати, раньше можно было оплатить только через сберкассу, а они ночью не работали. Сейчас-то — лафа.

С карточки списалась астрономическая сумма, я даже не сумел прийти в ужас, такая большая она была.

Автомат выплюнул чек, который аккуратно подобрал Петя.

— Ну, теперь все, поехали.

И мы двинулись через ночь, сперва по бульвару, а потом свернули на Остоженку. Машина перемахнула Садовое кольцо по эстакаде. Внизу все так же суетились строительные рабочие, казалось, перебежавшие с бульвара вслед за нами, и стоял такой же ровный грохот.

Петя вел машину достаточно быстро, и я вдруг обнаружил себя у стены Новодевичьего кладбища. Мы вышли и очутились у ворот.

Когда я общался с этой компанией, меня не оставляла уверенность, что в какой-то момент меня с ними не пустят. Это было похоже на страх очкарика, которого не пустят на дискотеку, — все его друзья-красавцы пройдут фейс-контроль, а его, недомерка, брезгливо взяв за рукав, выведут из очереди.

Но до сих пор, когда я был со своими друзьями, стражи удивительной свирепости допускали меня в удивительные по своей странности места. Так и здесь — я во всем полагался на Петю. Он позвонил в неприметный звонок, и из маленькой железной дверцы в стене рядом с воротами вышел угрюмый человек. Он был под стать дверце — весь в черном и с повадками Железного Дровосека.

— У нас оплачен разговор, — небрежно произнес Петя и сунул охраннику под нос чек.

Тот посветил фонариком, всмотрелся в клочок бумаги много дольше, чем нужно, пересчитал цифры и наконец впустил нас.

Мы шли по черному кладбищу, и я в этот момент понял, чем оно отличается от всего прочего городского пространства: здесь отсутствовали фонари.

Впрочем, темно не было. Могилы и ограды освещались самим городом — светом, идущем со стены, прожекторами, направленными на монастырскую колокольню, и просто отраженным от облаков светом.

Петя при этом бормотал:

— Здесь-то ничего, здесь публика приличная. А вот на Ваганьково срамота была, там бандитов хоронили массово. Что ни неделя, то двух-трех — передел собственности и все такое. Я там по делам много времени ночами провел…

Я легко заставил себя не спрашивать, что у него там за дела оказались, а Петя продолжал:

— Там ночью ходить было стремно — телефоны в гробы клали. Это сейчас нищие с телефонами щеголяют, а тогда это было дело жутко дорогое, в гробы клали самое ценное, как убитым скифам — коня и оружие. Иду я по аллейке, а из-под земли звонят они, телефоны ихние. Тогда умели телефоны такие делать, что у них батарейка по несколько дней не садилась — простые такие. И вот неинформированные люди звонили, а я слышал эти звонки из-под земли — тихие такие… Настойчивые…

Наконец Петя остановился.

От неожиданности я споткнулся и не сразу поднял глаза. Передо мной оказался памятник военнослужащему человеку, тело которого наполовину торчало из серого гранитного бруска. На граните значилась плохо видная в темноте надпись: «Иван Терентьевич Пересыпкин». Одет Иван Терентьевич был в маршальский мундир, а в руках держал гранитную телефонную трубку. Провод уходил куда-то в землю.

Я посмотрел на Петю, но тот уже отошел на несколько шагов.

Тогда я откашлялся и произнес сиплым голосом:

— Здравствуйте, Иван Терентьевич. Мне нужно позвонить дедушке.

Помедлил немного и добавил:

— Я оплатил.

Ивану Терентьевичу, кажется, не очень понравилось про деньги, но я вдруг ощутил телефонную трубку в своей руке.

Наверное, надо было что-то набрать, подумал я. Но нет, Иван Терентьевич сделал все за меня, хотя у них, наверное, в армии принято говорить: «Восьмой, дайте пятнадцатого». Впрочем, это было в фильмах о войне, а тут я услышал гудки, идущие прямо из гранита.

Наконец они прервались, и я услышал голос деда.

— Дедушка! — завопил я, кажется, на все кладбище. — Я тебя очень люблю и все время о тебе думаю! Дедушка! Как ты там?

Дед помолчал и просто сказал:

— Я ни в чем не нуждаюсь. Передай привет маме. У меня все хорошо, не нуждаюсь ни в чем. Не тревожьтесь.

— Я тебе хотел рассказать…

— Не надо. Мы все тут знаем. Проводку на даче только переделай. Ты ведь по делу звонишь? Тебя попросили?

Я сбился и сказал, что — да, попросили, и друзья мои не могут понять, что должно произойти.

Дед пожевал губами (я помнил это движение, я прямо увидел его, хотя вокруг была тьма) и сказал:

— Да, действительно. К вам придет ветер. Мне еще не все понятно, а то я бы тебе рассказал подробнее. К вам приходит ветер с запада, и от ветра может нарушиться равновесие. Я за обедом слушал радио, и там говорили, что равновесие может нарушиться…

Господь! Какое радио, что у них там за радио?!

— И что? Что?

— Езжайте в Хотьково.

— А я тебя потом увижу, ну — когда… Когда сам…

— Ты вообще не представляешь, что и как здесь, не представляешь, и не думай поэтому ни о чем.

Я открыл рот, чтобы сказать что-то еще, но в трубке щелкнуло, равнодушный женский голос сказал: «Ваше время истекло», и раздались короткие гудки, которые били в ухо молотком.

Мое время истекло.

Я покрутил головой. Трубка снова была в руке маршала войск связи Ивана Терентьевича Пересыпкина, а из темноты ко мне шел Петя.

— Я очень орал, да? — спросил я его.

— Да ты говорил еле слышно. И вообще я еле считал ваш разговор, такой ты был заторможенный. Жалко, он не сказал, что именно в Хотьково. Но ты не представляешь, как это много — ветер, да еще направление ветра… Забудь, все хорошо. Ты не представляешь, как ты помог.

Мы вышли за ворота. Машина по-прежнему мигала аварийкой, и к нам приближался, притормаживая, полицейский автомобиль. Петя сделал какой-то жест рукой, и полицейские, вновь набрав скорость, скрылись.

— Нет, ты не даже не догадываешься, как ты удачно поговорил. В тебе какой-то талант, нам Александр Васильевич все время это говорит, а я еще как-то над тобой издевался…

Я не слушал и смотрел в окно.

Жизнь обрела смысл. Оттуда все видно, и значит, я потом увижу, что будет после. Ничто не исчезает, мир прекрасен, и боль расставания не вечна.

Петя остановился на светофоре.

— Хотьково! Хотьково, твою мать, кто бы мог подумать! — произнес он с восторгом.

 

 

ШЛА МАШИНА ТЕМНЫМ ЛЕСОМ

 

Тень несозданных созданий

Колыхается во сне,

Словно лопасти латаний

На эмалевой стене.

 

Валерий Брюсов

 

«Варечкой» иногда звали ее старушки в библиотеке. Для них она была «Варечка», потому что им самим было уже к семидесяти. Теперь они просто не могли расстаться со своей пылью и каталожными ящичками. Они родились еще при царе, и, казалось, не умрут никогда. А вот студенты звали ее Варвара Павловна. «Варей» ее звал только муж, но он умер шесть лет назад. Не сказать, что Варвара Павловна сильно любила его, но то, что он исчез из ее жизни, приносило понятные неудобства. Теперь некому стало возить ее на дачу, а сама она боялась рулевого колеса и приборной доски за ним. Приходилось часто ездить на электричке, а для простых работ договариваться с соседями.

Вообще весь быт пошел наперекосяк.

Свободно она чувствовала себя только на кафедре в прямом и переносном смысле — на заседаниях и в аудитории, перед группой. Она читала фольклор и обычно начинала первую лекцию с рассказа о писателе Пришвине, который в восемнадцатом году перевозил свой архив из Ельца, откуда был родом, в Москву. Рукописи отняли какие-то матросы и не разбирая свалили в сарай. Пришвин требовал их обратно, но командир отряда вместо ответа показал ему наган. Но в этот момент из тьмы сгустился человек в длинном пальто и шляпе с огромными полями и велел отдать рукописи.

— Ты кто? — спросил недоуменно командир, и его наган перестал присматриваться к Пришвину и повернулся к незнакомцу.

— Я — Магалиф, — сказал тот веско.

Матросы засуетились, зачарованные магией этого слова. Рукописи были возвращены, а Магалиф довел Пришвина до вагона. Напоследок он велел писателю написать на его тюках слово «фольклор», потому что народ наш любит слова-заклинания. Пришвин так и сделал, отчего благополучно добрался до Москвы.

И теперь, дойдя до конца истории, как писатель до пункта назначения, Варвара Павловна говорила о том, что фольклор не раз и не два спасал русскую литературу, и что ее курс, посвященный фольклору, не менее важен, чем другой, что само это слово означает «народная мудрость», что… Дальше она говорила о летней практике, когда они поедут собирать народные песни, и еще что-то — то, что заставляло студентов строить планы на будущее.

Девушки в аудитории старательно записывали, а мальчики не делали ничего, потому что мальчиков не было. В иной год их набиралось два-три, а в этом и вовсе не было.

Варвара Павловна читала им курс, понемногу пробираясь от бесписьменного общества к советскому, в котором фольклор дополняет советскую литературу, и сатирические народные частушки… Ведь даже многие ученые капиталистических стран соглашаются с тем, что… (тут Варвара Павловна переводила дух перед длинной фразой) — «…социально и классово обусловленный, исторически развивающийся процесс освоения и трансформации народного творчества в быту, культуре и профессиональном искусстве».

Год катился колобком, медленно и размеренно. В январе и июне студенты валились с печи, как сказочный герой при резкой остановке своего транспортного средства. Они внезапно проявляли интерес к фольклору, а потом исчезали после сессии. В экспедиции Варвара Павловна уже не ездила, и лето проходило на даче, куда изредка приезжала дочь. Внуки сюда ездить отказывались, о чем Варвара Павловна нисколько не сожалела. Как-то мальчики, привезенные родителями, тут же облились из шланга, утопили в колодце насос, пытались поджечь сарай с помощью керосинового факела и получили пожизненную индульгенцию на забвение бабушки.

Перед одной из поездок на дачу, в последний день на кафедре, ей передали на отзыв диссертацию. Дело было неспешное, и она сунула коленкоровый переплет в тюк с прочими бумагами. Погрузившись в машину соседа, Варвара Павловна тут же забыла о соискателе и вспомнила о диссертации только через неделю, когда садовые работы были в разгаре. Аспирантка из Вычегды (где это? нужно потом посмотреть в энциклопедии) занималась детскими стишками. Это было далеко от занятий Варвары Павловны и далеко от ее научного интереса. Соискательница лихо цитировала предшественников, что описывали процесс децимации и мрачные смертные считалки римлян, аппарат судьбы, который включали крестьяне при рекрутском наборе, и солдатский жребий. Это все было мило, но не для Варвары Павловны, однако в приложениях она обнаружила целый ворох записанных соискательницей считалок.

Варвара Павловна вдруг услышала тонкий голос ее детства:

 

Шла Варвара с длинным носом,

Подошла ко мне с вопросом,

Как отрезать этот нос,

Чтоб он больше не рос?

Вы возьмите купоросу,

Приложите его к носу,

А потом-потом-потом

Отрубите топором.

 

Правда, в описи-приложении Варвару то и дело замещал кто-то — какой-то Карл Иванович с длинным носом. И медный купорос заменялся на канифоль, топор замещался на долото. Или вовсе являлся некий Тары-бары все с тем же носом, а потом приходил спасительный Барбос и откусывал тот же нос… Варвара Павловна продолжала слышать тоненький голосок родом из «довойны», это считала во дворе Зина, она потом, кажется, погибла, не под бомбежкой, а какой-то нелепый случай в сорок пятом году, автомобиль выскочил из-за поворота…

Вечером, покончив с обрядовыми делами в саду, Варвара Павловна поднялась на второй этаж дачи, где у ее покойного мужа был кабинет. Вдова унаследовала его почти ничего не меняя — даже справочники по радиотехнике остались на своих местах. Последние несколько лет своей жизни муж посвятил темам странным, не вполне материалистическим. Будто закончив дела с одним космосом, он начал размышлять над космосом другим, с универсальными уравнениями мироздания. Ничто в природе не растет хаотически — ни горы, ни трава, нет ничего вольного и бездумного. Живая и неживая природа повинуются (нет, не Богу — советской власти было уже пятьдесят лет) сочетаниям числовых полей. Коллеги, кажется, издевались над старым ученым, но ровесники понемногу вымирали, а у молодых объявились новые начальники. Муж писал трактат о том, что мир покоится на цифровом начале, а обязанность человечества — в его обсчете, то есть в обслуживании. Он сам не верил, что книга когда-нибудь пройдет марксистскую цензуру. Однако ему даже удалось напечатать статью в «Докладах Академии наук», хотя потом выяснилось, что ее приняли за первоапрельский розыгрыш. Кто поверит в серьезность разговора о материи, возникающей из обсчета и обмера? Страшный сон марксиста, рождение новых платоников, идеологическое хулиганство...

Варвара Павловна в эти дела не лезла. Вопреки детской травле стишками и собственному имени, излишним любопытством она не страдала.  «С длинным носом»… Все детство ее дразнили за длинный нос. На базаре нос оторвали — это ведь ей, любопытной Варваре.

Воспоминания редко прорывались в ее мир, она научилась загораживаться от них, как от солнца, что плохо влияет на кожу — особенно в ее возрасте. Поэтому в саду она возилась в огромной соломенной шляпе.

Но сейчас прошлое ломилось в ее жизнь, и она сделала то, чего не делала лет шесть, со времени смерти мужа. Тогда она безобразно напилась в одиночестве — не от горя, а от обиды.

Здесь, в кабинете мужа, стояла початая бутылка коньяка. Звездочек на ней было немного, хоть и столько же, сколько у начальника мужа, только у того они были на груди. Если бы коньяк остался нетронутым, то давно превратился бы в подарок соседу, а так стоял из года в год, тихо зимуя в одиночестве, потому что коньяк не замерзает и в лютый мороз.

Варвара Павловна налила себе рюмку и опять услышала голос Зины, а потом и голоса остальных детей, стоящих в кругу. Она не помнила всех имен, но помнила слова считалки. Да и прочих заклинаний, где А и Б сидели на трубе, зайчик выходил навстречу неминуемой гибели, но, погибая, воскресал в родных стенах. Ветер за море летал, ветер певчих птиц считал, в предчувствии недоброго сидели рядком царь, царевич, король, королевич, а к ним, держа наготове наганы, подходили сапожник и портной…

Она вспомнила, как дед сажал ее на колени, приговаривая:

 

Еду-еду

К бабе-деду

На лошадке

В красной шапке.

По рытвинам, по кочкам

В рваных лапоточках.

Еду-еду прямо-прямо!

А потом вдруг в яму… Бух!

 

Она расчувствовалась и налила себе еще, вновь раскрыв рукопись неизвестной аспирантки. Там обнаружились и современные варианты:

 

В гараже стоят машины —

«Волга», «Чайка», «Жигули»,

От какой берешь ключи?

 

«Жигули» были в открытой продаже всего год, и Варвара Павловна еще раз подивилась детской оперативности. Она положила перед собой чистый лист и начала набрасывать черновик отзыва. На листе появились цифры списка, потом несколько сносок на страницы рукописи. За a) и b) последовало «с», почему-то со звездочкой. Эта звездочка, вернее, звезда немного смутила Варвару Павловну. Звезды были специальностью ее мужа, их она побаивалась. Но время летело незаметно, и Варвара Павловна, раздухарившись, стала читать считалки вслух. Она снова была там, на немощеном дворе у Шаболовки, где они стояли с девочками, а мальчики играли в отдалении в ножички. Петя играл плохо, потому что все время отвлекался — смотрел на нее. Ему не мешал ее длинный нос и неважное социальное происхождение.

Но Петя пропал без вести в сорок втором.

Варвара Павловна вдруг почувствовала благодарность мужу — за недопитый коньяк и за вот это «Летит-летит ракета голубенького цвета, а в ней сидит Гагарин, простой советский парень». Все было не зря, и боль, и страдания. Гагарин полетел, дачу дали, жизнь была прожита с честью.

И вот она дошла до совсем магического:

 

Шла машина темным лесом

За каким-то инте-ресом.

Инте-инте-инте-рес,

Выходи на букву эс.

А на буковке звезда,

Там не ходят поезда.

Если поезд там пойдет,

Машинист с ума сойдет!

Вот и поезд не пошел,

Машинист с ума сошел.

 

Но тут на нее навалилась усталость. Оказалось, что за окном набухла духота и начиналась сухая гроза. В темноте вспышки били на полнеба, и Варвара Павловна, держась за стенку, спустилась вниз. Дождь не начинался, только мерцало и полыхало за окном, и она, вдруг вспомнив детские привычки, нырнула под одеяло с головой.

 

Утром она проснулась с невыносимой головной болью. Тут же накатила радость, что ее никто не видит. Она выпила всю жидкость из-под чайного гриба и, еле подняв руку, залила его новой порцией воды. Чайный гриб, казалось, смотрит на нее осуждающе из-за круглого баночного стекла. Варвара Павловна сыпанула ему сахару, а потом прошлась по комнатам. Чтобы удостовериться в своем вчерашнем безумии, она поднялась наверх и обнаружила пустую бутылку армянского коньяка и черновик отзыва на столе.

Было все так же душно, дождя за ночь не пролилось ни капли, а небо над дачным поселком стояло иссиня-черное.

Варвара Павловна подошла к окну и вдруг увидела соседа, говорящего с незнакомцем. Они стояли беззвучно, и наконец сосед махнул рукой в направлении ее дома. Незнакомец, видимо, спросил, как открыть калитку, и сосед все так же беззвучно махнул пальцем — дескать, подденете шпингалет и все.

Варвара Павловна стала быстро спускаться, поглядела в зеркало (там оказалось не так страшно, как она думала) и принялась ждать гостя. Через минуту в дверь веранды постучали.

Перед ней стоял человек в плаще, держа в руке шляпу.

— Варвара Павловна, — не вопросительно, а утвердительно сказал он. — Ну и погодка, право слово.

Хозяйка отступила вглубь веранды, ничего не говоря.

— Давайте мы присядем… Да на вас лица нет! Позвольте, у вас верно голова болит? У меня как раз есть тройчатка, — и в руке незнакомца появился белый прямоугольник конвалюты.

Варвара Павловна машинально приняла белый кружок таблетки и остановилась.

— Я, кажется, забыл представиться, — сокрушенно сказал незнакомец. — Я — Магалиф.

— В каком смысле?

— В самом прямом. Только дело у нас неотложное, так что я сразу к нему. Дело в том, что вы сегодня ночью… Нет-нет, почему бы вам, цветущей женщине, не выпить коньяку… Но вы всю ночь считали, и это никуда не годится. Взрослым людям нельзя этого делать, тем более в таком порядке и количестве. Вспомните, как вы сами рассказывали об обрядовых корнях считалок. А помните ваш анекдот про студента-двоечника на экзамене по латыни?.. Так тут то же самое, это ведь чистой воды заклинания, машина судьбы. На нем все держится, на этом-то счете. Помните, как еще в Писании сказано, что мир, будучи сосчитан, падет. А вы всю ночь… Да поглядите, что с природой происходит!

Магалиф махнул рукой в сторону окна. Темнота сгустилась, ветра не было, но листья на яблоне, стоявшей близко к дому, дрожали мелкой дрожью.

— Впрочем, кому я это говорю — вам ведь было это предначертано. Но как вы не догадались о результатах, ведь всю жизнь этим занимались. Этого я не пойму. Ведь весь мир построен на бесконечном счете, он каждый раз пересобирает себя, сосна не пересчитывает свои иголки, а дуб листья. Только люди пересчитывают людей и весь мир. А вы вмешались в этот порядок счета — и зачем? Ладно, дайте-ка сюда ваш экземпляр.

Магалиф неторопливо покрутил ладонью, как давеча сосед.

Диссертация явилась перед ним, заложенная отзывом.

— Отзыв — это хорошо. Вы допишете это сами, да? Упрекнете в цитировании буржуазных ученых, соссюр-массюр, стросс-красный-нос... Не мне вас учить, защиты все равно не будет.

Магалиф перелистнул страницы, всмотрелся куда-то и присвистнул.

— Вам еще повезло, что вы ограничились новой версией «Эников». Начали бы петь «эне, бене, раба, квинтер, финтер…» — жди беды. Вы до «Шишли-мышли» не добрались, а то, может, я бы и не успел.

Наконец Магалиф встал:

— Мне пора. Не благодарите.

— Позвольте, — подала наконец голос Варвара Павловна, — но, кажется, у вас были неприятности перед войной.

Магалиф вздохнул.

— Неприятности бывают у всех.

Стало понятно, что подробностей не будет.

В этот момент прямо над домом сверкнуло, и тут же кто-то разорвал огромную простыню. От грома задрожали стекла в буфете и звякнули рюмки. Непроницаемая стена воды упала на землю.

Магалиф надел шляпу (Варвара Павловна поразилась тому, как огромны были ее поля) и поклонился. Гость шагнул на крыльцо и тут же исчез, можно было бы сказать, что он растворился в стене дождя. Но Варваре Павловне было не до метафор, потому что голова продолжала болеть.

Она машинально проглотила таблетку, которую все это время держала в руке, и запила ее едва кислым соком от чайного гриба.

Ее сразу же стало клонить в сон, дождь бил в железо крыши, и этот звук уносил ее прочь, как железнодорожный вагон, стуча колесами — раз-два-три-четыре-пять, раз-два-три-четыре-пять… Машинист смотрел на нее хмуро, на нем была огромная черная шляпа.

Она проснулась через час, бодрая и деятельная, так и не смогла найти давешней диссертации и написала разгромный отзыв по памяти. Вечером постучался сосед и спросил, что нужно было этому приезжему из города. Она посмотрела на соседа как на сумасшедшего и ответила неопределенно. Что-то вроде «кому она нужна». Тот пожал плечами и предложил завтра сходить за грибами — после такого дождя они полезут по всему лесу.

Варвара Павловна посмотрела на соседа чуть внимательнее, чем обычно. Он на военной пенсии, чуть моложе ее, но она по-прежнему… «цветущая». Кто-то так сказал про нее недавно, но кто?

Впрочем, не важно.

 

 

МОГИЛА НА КРАЮ ЛЕСА

 

Лето начиналось в дождях и сырости, а потом навалилась жара. Время мое тянулось от понедельника до пятницы, а потом — от субботы до воскресенья, и это были разные времена. Суббота и воскресенье принадлежали родителям, и они могли наблюдать мое прилежание в огороде — среди хвостиков моркови, больше похожих на папоротник, на сборе ягоды или электрическом покосе.

Но на неделе они ночевали в городе, так что будни оставались за мной. Бабушка спала — она спала до позднего утра, спала за обедом, а вечером уходила в свою комнату и задремывала под телевизор.

Поэтому выходные были медленными, как жевательная резинка на разрыв — до того момента, пока отец не говорил, что пора и иначе они будут стоять на шоссе в пробке. Но до этого мы сидели за столом на веранде, где билась в стекло сомлевшая от жары муха, бренчали ножи и звякали стаканы. Обычно в такие воскресенья приходил кто-то из соседей.

В этот раз пришел дядя Степа и между делом сказал, что воинскую часть будут застраивать. Кто-то купил лес за холмом, и теперь там будет коттеджный поселок.

— Ужас какой! Там ведь радиация! — всплеснула руками мама. — Кто же там купит землю?

— Глупости, — ответил папа. — Нет там никакой радиации. Даже мы мальчишками туда бегали с дозиметром. Ничего там нет, мы всю жизнь там грибы собирали.

— Вы в лесу собирали, а не на территории, — не сдавалась мама.

Я выскользнул из-за стола, потому что меня уже ждали Ленька и Марьяна. Марьяна, может, меня и не очень ждала, но в Леньке я не сомневался.

Жара спадала, между дачных просторов тек прохладный воздух, шумели за заборами сосны. Чужие взрослые тоже готовились уезжать в город, и из-за высоких заборов было слышно, как они пакуют что-то в свои автомобили, ворчливо перекрикиваясь.

— Военную базу купили, — сообщил я. — Там дачи будут.

— Ой, новость. Все уже знают, — ответила Марьяна.

Я сразу поверил — уж ей-то всегда первой расскажут, найдется кому.

Хотя что ей до военной базы. Когда малахольный соседский парень бредил какими-то цифровыми или номерными станциями, она говорила, что это скукота. А тут выходило, что она интересуется мальчишечьими темами.

Мы сидели на общественных досках, купленных для ремонта сторожки. Ленька тут же сказал, что надо завтра махнуть на место, где была военная база, потому что у военных часовые никого не ловили, а вот у новых хозяев будут страшные собаки и охранники с автоматами. В прошлом году один таджик на дальних дачах полез через забор, так и повис — весь в дырках, кровищи натекло… Он, кажется, сам верил в то, что рассказывал.

Мы сговорились завтра махнуть туда на велосипедах — пока нет опасности, что нас пристрелят. Я бы особенно этого не боялся — военные ушли оттуда, еще когда я был маленький. Мы как-то ходили туда за грибами с отцом и видели ржавые ворота. Но все же там была еще охрана, и нас шуганул дядька в пятнистой форме без погон. Теперь-то приедут богатые люди, и все окружат забором — не чета военному, который состоял из бетонных плит, кое-где уже рухнувших.

Наутро я вывел велик из сарая. Бабушка спала, и я не стал ее предупреждать, потому что никогда не предупреждал — ни к чему ей было это знание.

Мы погнали по асфальтовой дороге, которую, как говорили, построили военные, а теперь по ней ездили только дачники. Впереди ехала Марьяна, и я не мог оторвать взгляда от ее ног — загорелых, в ссадинах, сильных ног гимнастки. Она ездила на соревнования, и я знал, что у нее сборы в конце лета. Там на сборах красавцы, чемпионы — не то что мы. Мы ее временные друзья, пажи королевы. Это немного обидно, но я понимал, что готов платить любую цену, чтобы смотреть, как она крутит педали.

Мы спрямили через лес и запрыгали на своих велосипедах по узловатым корням, торчавшим из земли.

Когда я был маленький, ребята у сторожки рассказывали, что на краю леса закопан немецкий солдат. Его похоронили как он был — с автоматом и Железным крестом. И если могилу найти, то можно все это достать.

Потом я стал сомневаться, что солдат похоронен с оружием. Но с крестом — это может быть.

Тропинка вывела к военному забору, а затем и к широкой дыре в нем. Где-то рядом ржавела колючая проволока, но она уже исчезла в зарослях борщевика.

На территории стояли два больших бульдозера, но никого при них не было.

— Знаешь, — сказал Ленька. — Я не верю, что тут будут дачи — это им сколько всего сломать нужно. Не будут же они ангары перестраивать.

Ангары тянулись перед нами — из мощных блоков, уродливые и приземистые, ровно двадцать штук. Дороги между ними поросли травой, и мы повели велосипеды, взяв за рули, чтобы на скорости не напороться на какую-нибудь арматурину, вылезшую из растрескавшегося бетона. Жара почти не чувствовалась, дул сильный оглушающий ветер, который гнал по небу рваные ослепительно-белые облака. Значит, скоро погода переменится, снова пойдут дожди и Леньку увезут в город. Его увезут, а Марьяна уедет на сборы.

— Тут склады сделают, — размышлял я философски. — У станции сделали склады, называются «Пятнадцатый холодильник». Там мясо мороженое на весь город лежит.

От военных здесь остались только эти угрюмые длинные ангары и страшные фигуры на плацу. Фигуры были нарисованы на железных листах и изображали строевые приемы — нарисованные люди потеряли часть краски, и солдаты на них напоминали зомби в рваной военной форме. Никого больше тут не было.

Прямо хоть бульдозер угоняй.

Ангары отличались друг от друга только цифрами, только один, центральный, был крупнее и имел на крыше несколько шаров — будто на нем, как на старом упавшем дереве, выросли грибы.

Мы оставили велосипеды и вошли внутрь — там пахло сыростью и тленом. Лежали пластиковые бутылки из-под пива — да и то не очень много. Не могу я представить деревенских, приезжающих за пять километров попить пивка. На стенах с прежних времен остались плакаты с непонятными расписаниями расчетов, цифрами и расписанием каких-то сверок. Мы заглянули в дверь с надписью «Машинный зал».

Машин там не было. Вернее, стояли какие-то железные шкафы с сорванными дверцами. Ленька присвистнул:

— Ламповая техника! Лампы! Наверняка секретная радиостанция. Я так и думал — пункт связи, все дела.

Я ничего не ответил. Мой отец как-то собирал ламповый усилитель, и я знал, что любители электроники ценят старые лампы, только, наверное, не такие, как здесь. Да и тут многие были разбиты, цоколи покрылись трещинами, а провода — вырваны. Вывозить это — тяжелый труд, и даже сборщики металлолома отступились от этого места. Сделано было на века, только никому это было теперь не нужно — отец говорил, что цивилизация так устроена, что знания передаются как эстафетная палочка. Но — раз! — и люди идут по другому пути, а паровая машина ржавеет, пока ее не разберут металлоломщики. Связь распадается, палочка сгнила, передавать ее некому. И то, что было жутко дорогое, сборщикам не нужно, а нужно что-то простое, чтобы просто переплавить. Мы с отцом как-то пытались всучить им старый телевизор, но они и им побрезговали.

В главном ангаре, видимо, протекала крыша, потому что, несмотря на жару, на полу стояли лужи тухлой воды.

Я посматривал на Марьяну — как, не скучно ей? Ей, видимо, было нескучно. Потом она будет рассказывать своим легкоатлетам, напичканным допингом, страсти про радиоактивную зону, по которой ее водили два сталкера.

А пока мы нашли пульт с бесчисленными прямоугольными кнопками (половина вылетела, и поверхность была похожа на поле какой-то настольной игры с фишками).

Что сохранилось лучше всего, так это мозаика на стене, изображавшая человека в пиджаке в окружении людей в белых халатах.

— Кто это? — недоумевая, произнесла Марьяна.

— Ленин, — уверенно ответил Ленька.

— Никакой это не Ленин. Ленин был с бородкой.

— Ну тогда — Сталин.

— Сталин не ходил в пиджаке. — Я начал спорить, а сам подумал, что, может, и ходил — откуда во мне такая уверенность.

— Там, кажется, написано, — брезгливо заметила Марьяна, не рискуя лезть через развалины пульта.

Туда полез Ленька и сообщил, что какой-то академик. Фамилия была нерусская и ничего нам не говорила. Какаду, какадо, какао — половина букв еще не видна. Похоже на название моего провайдера в городе.

— Академик тут умер, наверняка его здесь под стеной и похоронили.

Я вспомнил старую сказку о немце и продолжил в тон:

— Он тут лежит, а на груди у него Золотая звезда героя. Если мы его выкопаем, то можем ее взять.

Ленька тоже помнил байку про немца и немного обиделся. Он подобрал несколько мокрых книг с пола, видимо, инструкций, — и мы вышли.

Даже мне становилось скучно, и я предложил посмотреть, что там в ангарах.

— Мы пойдем первые. — Ленька храбрился. — Там наверняка ракеты и радиация.

— Глупости. — Я почувствовал в своем голосе интонации отца. — Нет там радиации. И ракеты тебе никто так просто не оставит.

Но то, что оказалось в ангарах, нас удивило. Все они были наполнены магнитной пленкой на огромных бобинах. Каждая стояла в своем шкафу-магнитофоне. Я видел это в старых фильмах — когда компьютеры назывались вычислительными машинами, так хранили информацию. Тут была целая библиотека этих бобин, и все они могли вращаться в своих гнездах.  В соседнем ангаре было то же самое, и в другом. Ленька вытащил одну бобину, и ветер тут же размотал пленку по бетону. Мы принялись дурачиться и швырять эти коричневые блины в воздух, как серпантин.

Ветер шевелил длинные полосы магнитной пленки, они путались и шелестели.

Утомившись, мы сели на скамейку под смешным грибком с надписью «Место для курения». Марьяна молча глядела в небо, вытянув ноги. Ленька читал какой-то противного вида справочник. Он шевелил словами, которые явно не очень понимал.

— Как там военная тайна? — спросил я его.

— Нет тут военной тайны. Тут про нейросканирование. Биология какая-то. Или — медицина. Пишут, что у них получилось считать девяносто восемь процентов мозга.

— А что, таким тогда занимались?

— Тогда всем занимались. Знаешь, что при Сталине космонавты уже летали, только они все погибли и оттого их засекретили. И мозгом занимались. Знаешь, сколько у нас объем мозга? Тыща терабайт — не так много. А на такой бобине — меньше чем на флешке.

«У тебя в сто раз меньше», — подумал я, но вслух ничего не сказал.  Я был не лучше: моих мыслей хватило бы на мегабайт, и все они были про Марьяну. А тысяча терабайт сейчас влезут в небольшую комнату.

Ленька снова углубился в книгу, теперь уже во вторую.

— Фигня, — сказал он. — Это про машину, что у них тут стояла, называется по-дурацки как-то — «счетно-решающая». Какой нормальный человек будет называть машину «большой»… Хотя и вправду — большая. Ты вот слышал, что у американцев, когда они на Луну полетели, компьютер был хуже, чем в смартфоне?

Я слышал, а Марьяне все это было неинтересно.

Солнце зацепилось за сосны на краю леса и раздумывало, спускаться ли ниже.

Мы заторопились домой.

Уже крутя педали, я бросил взгляд через плечо. Ветер шумел, какая-то железяка дребезжала на крыше.

Все это удивительным образом напоминало мне могилу.

Старую забытую могилу, уже разоренную, которая вот-вот исчезнет. «Из праха в прах перелетая», как время от времени говорила бабушка, цитируя чьи-то стихи. Кто его знает, что это за стихи, да я их плохо запомнил. Прах — это что-то связанное с мертвыми.

В общем, очень было тут похоже на могилу, да.

И я надавил на педали сильнее.

 

 

НОЯБРИНА

 

— На дачку едешь наудачку, —

Друзья смеялись надо мной:

Я был влюблен в одну чудачку

И бредил дачей и луной.

 

Всеволод Багрицкий

 

Раевский ехал в электричке.

Его гнала из дома любовь. Он влюбился сразу и бесповоротно — прямо на лекции по вегетативному размножению.

Девушка имела крепко сбитую фигуру и не менее крепкий характер.

Путь его лежал в известный всем дачный поселок, прямо сказать, поселок знаменитый. Жили там всяко разные академики и прочие уважаемые люди.

Раевский прижимал к груди коробку с подарком. Второй подарок лежал в кармане. Маша говорила, что ее бабушка — страстная огородница. Всю жизнь Раевский ненавидел это копание в земле — в детстве его заставляли сажать картошку. Картошку! Не брюкву какую и не сельдерей! Картошку, единственное, что тогда можно было купить в магазине! Помню! Помню!

Теперь он вез Машиной бабушке автоматическую систему полива с компьютерным мозгом, что оказался не хуже, чем в его вычислительном центре. Немецкий сумрачный гений, сующий свой интеграл во всякое изделие, придумал управляющего огородом — поумнее многих садовников.

Прибор был чудовищно дорог, но дело того стоило.

«Маша, Маша, свет моих очей, — Раевский прижимался лбом к прохладному стеклу, — жар моих чресел... Тьфу, это не отсюда. Обещаю тебе, Маша, я понравлюсь бабушке, понравлюсь всем».

В этот момент к нему пристал продавец календарей и пособий по цветоводству на открытом воздухе. Раевский даже посочувствовал его бизнесу, но тот только сверкнул глазами:

— Какой бизнес, когда речь идет о Великом Делании? Делание же таково — нам дана свыше пища, но и сами мы пища, и мы можем продлить время свое, а можем и продлить время нашей пищи. Для одного служат нам лекарственные травы, а для другого — домашнее консервирование.

И он полез в свой мешок с книгами.

В этот момент Раевского спас алкоголический человек, который не вошел, а как-то даже впал в вагон, уцепился за скамейку и объявил: «Дорогие друзья! Вашему вниманию предлагается песня группы „Тараканы” под названием „Одноклассники”».

После того, как он спел все это дурным голосом без всякого музыкального сопровождения, конферанс продолжился, но продавца-цветовода рядом с Раевским уже не было. Алкоголический человек меж тем произнес: «А теперь песня „Москва” группы „Монгол Шуудан” на стихи незабвенного Сергея Есенина». Оказалось, что певец строго цензурировал Сергея Александровича: он зачем-то пел вместо «проститутки» «проститетки».

Певец осмелился попросить денег и стоял над Раевским с минуту. Чтобы успокоиться, Раевский стал изучать людей вокруг. Напротив него сидела полноватая некрасивая женщина средних лет. Раз примерно в пять минут ей кто-то звонил, и она не слушая с чувством говорила в свой портативный аппарат: «Пошел в …» И прерывала звонок.

«Вот это, я понимаю, драматургия, — решил Раевский. — Мне скажут, что нарваться на женщину, знающую этакое слово — дело нехитрое. А вот такая дорожная пьеса в стиле Ионеско — редкость. Фокус именно в том, что ей звонят раз в пять минут, и кто-то ходит в неприятное место уже три четверти часа, деленные на пять, ровно девять раз. И все время одинаковым образом».

Но его размышления прервались, потому что поезд приехал на дальнюю станцию.

Покинув чрево металлического змея, Раевский скатился по неловкой лестнице с платформы и отправился по широкой тропинке к дачным участкам.

Он не без труда нашел нужный номер и позвонил в крохотный звоночек на железном заборе. Дверь оказалась совсем не в том месте, где ожидалось.

С лязгом открылась калитка, и Раевский увидел сухонькую старушку.

— Здравствуйте, дорогая...

Старушка посмотрела на него, как на колорадского жука, забежавшего на грядку, и мрачно сказала:

— Хозяйка ждет.

Его провели к дому через зеленые арки плюща. Ступеньки крыльца скрипнули, и он очутился на веранде.

Там за огромным столом сидела женщина такая обширная, что кустодиевская купчиха показалась бы всякому тростинкой. Что-то смутно знакомое шевельнулось в памяти Раевского.

О! Точно! Вот сюрприз — он влюбился во внучку Ноябрины Фенечкиной.

Это был всем известный Великий мумификатор живой природы, составительница эликсиров бессмертия огурцов и помидоров, повелительница грибов и капусты. Ходили слухи о ее волшебном огороде, но никто его не видел. А сейчас Раевский смотрел через мелко набранные в переплет стекла террасы, и грядки перед ним уходили вдаль до горизонта.

Говорили, что Ноябрина пользуется тем, что овощи не могут быстро бегать. Они, впрочем, чувствовали ее приближение: картошка хотела зарыться глубже и молила кротов о спасении, репа и морковь, наоборот, пытались выдраться из земли, огурцы в страхе катались по грядкам. Но не тут-то было: ничто живое не могло ускользнуть от Ноябрины Фенечкиной, все она превращала в пищу. Раевский как-то смотрел одну ее передачу, где она солила и мариновала. Ноябрина показывала зрителю помидор и говорила: просто посолите воду и помидор возьмет только то, что ему нужно. Появлялся и огурец, про него говорилось то же самое. Раевский тогда недоумевал, отчего Ноябрина Никитична так уверена в порядочности овощей. Но, увидев ее воочию, он понял — тут не забалуешь. Лишнего не возьмешь.

Раевский поклонился в пояс (кажется, это понравилось хозяйке) и сел за стол. Маша стояла в дверях, но за стол не садилась.

Длилась оглушительная пауза — только огромная пчела пролетела под абажуром, сделала круг у головы Раевского и утонула в варенье.

Хозяйка смотрела на гостя, будто на росток рассады.

— Ну, в плечах не широк, зато руки-ноги на месте. Что там у тебя?

Зашелестели пакеты.

— Ах, эти басурмане, экие затейники. Ну, и кавалер у нас оказался не скупой. Ты иди, умойся, а вечером мне поможешь по хозяйству. Помни, на земле правды нет, нет ее и выше — правда лишь под землей, там, где сок и соль.

 

Вечером Маша проскользнула к нему в комнатку, и они обменялись быстрыми поцелуями. Любимая шепнула, что его будут испытывать.

Он вышел к ужину и увидел всех за столом.

— Ну, — сказала Ноябрина, — решила я отдариться. Подарок мой мал, да дорог. — И она достала откуда-то из-под самовара сложенную старинным способом бумажку.

— Будет тебе с Машей репка. Большая, как слон. Собственно, она так и называется «Репа-слон».

— Как слон? — эхом прошелестел Раевский.

— Да тебе ли бояться этих модифицированных растений, касатик? — ласково ответила Ноябрина, а Маша потупила взор. — Гены слона, гены репы — в чем вопрос? О чем ты хочешь спросить доктора сельскохозяйственных наук?

Как во сне слушал Раевский эту речь. Спрашивать ничего не хотелось.

— Сладенькая репка. Большая-пребольшая, прямо сегодня ее и посадим.

Они вышли в сад и двинулись по тропинке. Раевский и не подозревал, какие большие тут участки. Они брели довольно долго, пока Ноябрина не велела остановиться и копать прямо здесь, у дорожки.

Ноябрина смотрела подбоченясь, как Раевский пыхтя делает углубление в земле.

— Растет твоя репка быстро, так что тебе ее караулить придется. Будешь три ночи караулить свою с Машей репу, которая взойдет через три дня.  А тебе, Маша, я запрещаю в это дело соваться.

Как стемнело, Раевский приступил к своим обязанностям.

Он сперва обошел дом, печально размышляя о том, что его подарок не произвел должного эффекта. Ишь, решил поразить Ноябрину Фенечкину! Тут весь участок опутан оросительными трубами и трубами дренажными, какими-то проводами и веревками. Сам черт ногу сломит! Он обнаружил большой мешок и тут же сунул туда нос — лучше б он этого не делал: это оказался мешок с сухой горчицей.

В этот момент его окликнули. Одно из окон горело на верхнем этаже дачного терема, а в нем стояла его любимая. Маша делала ему знаки, указывая вниз. Это был совершено непонятый знак, и переспрашивать было не у кого, потому что Маша скрылась в глубине комнаты, а окно погасло. Но знак этот Раевский попытался запомнить.

Ночь обтекала его спокойно и медленно, как вода в реке со слабым течением обтекает дачника с удочкой.

Раевский сидел на чурбачке рядом с репой и на рассвете стал задремывать. Вокруг были молчаливые овощи и больше никого. Никакой ночной житель не рисковал появиться среди грядок, разве рядом с репкой обнаружилась дырка, похожая на кротовью нору. Но придет ли крот Ноябрине Фенечкиной в огород — себе-то на погибель?

Что Маша имела в виду? Что-то внизу? Приникнуть к земле? Или она намекала, что может спуститься? Раевский не мог с уверенностью трактовать этот жест.

Под утро он почувствовал дрожание земли.

По саду перемещалась какая-то тень, будто кот полз под одеялом.

«Вона че, — смекнул Раевский и оглянулся кругом. — Где у нас тут шланг?»

Он быстро воткнул шланг в дырку в земле и открутил вентиль.

Внутри шланга булькнуло, и зеленая змея задрожала, плюясь водой в землю. Бугорок замедлил движение и вдруг стал так же стремительно удаляться прочь.

Наутро за завтраком Ноябрина была невесела. Она сморкалась, чихала и объявила, что простыла. Поэтому на столе появились мед и малиновое варенье.

Варенья, впрочем, было море — но море это было фасовано во множество разноцветных и разнокалиберных банок.

На вторую ночь Раевский припас термос с кофе. Лишь только утихло все в доме, он снова услышал стук оконной рамы. На этот раз Маша показывала вверх. Раевский рассудил, что просто так нормальный человек тыкать пальцем в небо не будет, в этом есть какой-то смысл.

Действительно, как только его стало клонить в предутренний сон, как послышался шорох крыльев.

Огромная птица села на грядку. Птица была похожа на ворону, впрочем, ночью все птицы серы. Недолго думая, отчаянный сторож запустил в нее камнем. Ворон (или ворона, черт их разберет, или, вернее, пусть их различают игроки «Что? Где? Когда?») ухнул и, не поднимаясь в воздух, побежал по дорожке к лесу, волоча за собой подбитое крыло.

Ноябрина Никитична, казалось, была не рада спасению репы.

Рука ее была замотана шалью.

Раевский повеселел, тем более что на обед выставили полдюжины разных графинчиков. На столе возникли холодец и все те русские закуски, что предваряют появление на столе запотевшего графинчика. Раевский не преминул и к вечеру заметно осоловел. За ужином прислуга и вовсе уставила весь стол наливками, за которыми терялось испуганное лицо Маши.

Он ходил вокруг репы, которая стала еще больше. Ботва была уже вровень с его головой.

Напрасно задирал сторож голову — на третий вечер никто не подошел к заветному окну.

Раевский понял, что надо рассчитывать только на свои силы.

На исходе ночи он услышал шаги — будто человеческие, да только странные — будто кто-то скакал со связанными ногами.

Он, делая вид, что спит, и не меняя позы вгляделся во тьму.

К нему приближался гигантский Заяц.

«Ишь, пришел мою репу грызть, — подумал Раевский, подтягивая к себе лопату. — Сейчас я тебе».

Но заяц оказался проворнее и, будто кенгуру, опрокинул сторожа передними лапами на землю.

Раевский вновь поднял лопату, но заяц выбил ее из рук.

Как-то это Раевскому переставало нравиться — было довольно больно и Заяц не собирался останавливаться. Он расквасил Раевскому нос, и уже потекла кровь.

Вдруг незадачливый сторож нащупал рядом с собой мешок с горчицей. Он извернулся, подхватил этот мешок и нахлобучил его на зайца.

Едкое облако окутало обоих. Когда Раевский сумел открыть глаза, то увидел, что заяц бежит по участку прочь. Раевский попытался преследовать его, но споткнулся о шланг и упал.

Перед завтраком Маша делала ему примочку из подорожника. Нос Раевского распух, да так, что целоваться было невозможно.

Впрочем, и Ноябрина вовсе не вышла к столу, а вечером выглядела помятой: красные пятна покрывали ее щеки, будто всю ночь предавалась какому-то непонятному веселью.

— Что ж, женишок, — с непонятным унынием произнесла она, — ты со всем справился. Но не так скоро сказка сказывается, как скоро Делание делается.

В этот момент Раевский вспомнил, кто ему говорил о Великом Делании. Это был странный продавец сельскохозяйственных календарей.

А Ноябрина меж тем продолжила:

— Осталось тебе последнее испытание — репу нужно выдернуть.

В этот момент Раевский поверил в старые россказни о том, что в прошлые времена Ноябрина Фенечкина консервировала людей. Говорили, что часть ее коллекции до сих пор выставляется в закатанных банках в нашей Северной столице, близ Дворцового моста.

Раевский дернул за ботву. Репа не лезла. Он покряхтел, уперся, но результат был тот же.

Тогда он обернулся и увидел, что прямо к нему плывет Ноябрина, а за ней вся домашняя челядь.

Раевский ощутил у себя на талии стальные руки Ноябрины, ее в свою очередь обхватила внучка. Внучку держала за подол блохастая собака. Кошка ловила кого-то в траве, а поймав, тоже встала в ряд.

Они выдернули репу.

Она лежала теперь на боку, большая, как бочка с квасом.

Вздохнув, Ноябрина благословила их огромной книгой по домашнему консервированию и выпроводила влюбленных с дачи.

— Репу, — сказала она, — вышлю в срок. По частям.

Когда они вышли из поселка, Маша вдруг остановилась посреди тропинки, ведущей к станции, и сказала:

— Я должна тебе признаться…

— Это не важно, у всех есть маленькие недостатки.

— Нет, ты не понимаешь. Сколько, как ты думаешь, мне лет?

— Восемнадцать, — ответил Раевский, прищурившись.

— Нет, шестьдесят пять. Все из-за консервирования. Поэтому-то тебе книгу и подарили.

 

Раевский снова ехал в электрическом поезде, но теперь уже не один.

Он ожидал появления книгоноши-цветовода, но, стоя над ним, женщина в белом, сменившая алкоголического человека и похожая на утопленницу, спела под музыкальный синтезатор с мощными колонками «Опустела без тебя земля». Вот она закончила и пошла собирать деньги в большой кошель, расшитый стеклярусом.

Напротив Раевского сидел мужчина, который обиженно бормотал в телефон: «Нет, ты объясни мне…» И тут же снова набирал номер, чтобы снова попросить объяснений, повторяя эту просьбу, как робот.

Сейчас они выйдут в Тушино и пойдут допевать и допивать на реку куда-то в Строгино, и он их больше не увидит. Лягут они там на землю, и правда войдет в их тела вместе с холодом почвы и силой растущей травы.

Раевский вспомнил, что он не взял билеты, но тут же забыл об этом, потому что в вагон зашла старуха. Эта старуха хорошо поставленным, хоть и надтреснутым голосом завыла: «Не плачь девчонка, пройдут дожди, солдат вернется, ты только жди». На словах «наш ротный старшина имеет ордена» Раевский нервно сглотнул. Затем она запела, как служит на границе.

Любимая спала у него на плече.

Кто-то дернул его за рукав, и Раевский вспомнил о контролерах. Но это был знакомый книгоноша, который наклонился и ловким движением выхватил из сумки Раевского книгу по консервированию.

— Ни к чему тебе это парень, — произнес он со значением. — Живите так, попросту.

И исчез, сунув Раевскому в руку два билета до конечной.

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация