Кабинет
Давид Шахназаров

Девяностые

Повесть

ГЛАВА 1

 

Гланды

 

В детстве много болел. Неделю болею, две — нет, или наоборот. Бедная мама намучалась со мной. В детский сад почти не ходил, да и в школе меня не видели месяцами.

Когда мне было лет семь, какой-то добряк посоветовал маме сводить меня в больницу, где мне вырежут гланды. Тогда в совке это было модно. И мама пришла со мной на консультацию к главврачу, светилу отделения, «ухо-горло-носу» Хасбулатову Хасбулату Хасбулатовичу.

Хасбулатович с мамой был вежлив и даже, наверное, заигрывал с красивой женщиной, а со мной был весел и прост.

— Потерпи недельку, — грустно говорит мне мама, а я гадаю, что именно придется терпеть.

Равнодушная медсестра ведет меня к лифту, потом по коридору до палаты. Вхожу. Медсестра указывает мне на кровать в углу у стенки.

Смотрю по сторонам. В палате шесть коек. На четырех уже лежат ребята. На соседней койке читает книгу серьезный внимательный парень.

— Давид, — представляюсь я.

— Олег, — отвлекается от книги он.

— Я в первый хожу.

— А я во второй, — отвечает Олег.

Тогда год — целая пропасть. Знаю это по своему двору. Но Олег хотя бы читает.

— Что ты читаешь? — спрашиваю я.

— «Незнайку на Луне», — отвечает Олег.

Интересно, наверное, думаю я. Детских книг дома почти нет, мама и папа подсовывают повзрослей. Хочется спросить, о чем «Незнайка», но Олег больше не разговаривает. Утыкается в своего «Незнайку», а я — в «Трех мушкетеров», где все любимые сцены знаю наизусть.

Входит высокий чернявый парень, старшеклассник, наверное:

— Ну что, мелюзга, давай знакомиться, я Тимур.

— Давид, — представляюсь я.

— Читаешь? — равнодушно спрашивает Тимур.

— «Трех мушкетеров», — отвечаю я.

— Ты, наверное, умный парень.

Я горд. Меня назвали умным.

— А ты что? — спрашивает Тимур Олега.

Остальные ребята притихли и ждут. А он молчит и читает.

— Борзый, что ли? — хмурится Тимур.

Подходит и вдруг сдирает одеяло. «Незнайка на луне» летит в сторону. И вот уже Тимур над Олегом.

Миг, и все кончено.

Нас зовут ужинать в столовую.

Мы возвращаемся в палату. Наступает вечер. Октябрь, за окнами уже темно.

Олег поднимает «Незнайку» и ложится в кровать.

— А ты молодец, — вдруг говорит Тимур. — Как звать-то?

 

На следующий день процедуры.

Равнодушная медсестра заводит в кабинет. Хазбулатович сажает меня в высокое кресло. Он в маске. Вместо лица только злые глаза. Передо мною маячит белая шапка со стеклянным зеркальцем. В зеркальце то и дело вижу свою испуганную морду. В руке у Хазбулата Хазбулатовича странный пистолет. Как из «Звездных войн» — успокаиваю себя я. У пистолета белое навершие, к пистолету ведет шланг.

— Открой рот, — говорит Хазбулат Хазбулатович.

Пистолет включается и начинает сосать мое горло. Мне больно. Текут сопли и слезы.

— Вот и все, — говорит Хазбулат Хазбулатович, достает ватку, наворачивает на палку, макает в бутылек и опять говорит: — Открой рот.

Горло обжигает с отвратительным привкусом йода.

Хасбулат Хазбулатович снимает маску и радостно улыбается:

 — Зовите следующего.

 Не знаю, сколько еще процедур до мистической операции я выдержу. Кроме пистолета из «Звездных войн» есть огромные иглы, которые забивают в нос и отсасывают из меня то ли сопли, то ли мозг.

— Хазбулат Хазбулатович, садюга, — говорит кто-то из ребят.

— Садюга, — соглашаюсь я.

 

Тимур сказал Олегу: молодец, били, не сдался, уважаю. А меня и бить не надо. Слово за слово, и я из умного чтеца превращаюсь в нелепую игрушку.

И вот уже я опять Толстый. И не Толстый, а: «Эй, толстый, иди побегай, тебе полезно».

Бегу кросс в тапках из палаты до туалета и обратно, пока Тимур не скажет «хватит».

Бегу и глотаю слезы.

— Раз плачешь, кросс продляется до полдника, — говорит Тимур.

Все видят, как я бегаю, — в палате, в других палатах и даже равнодушные медсестры.

И сам, когда пробегаю мимо зеркала в туалете, вижу толстого заплаканного нюню.

 

Тимур был татарин, как Пеняскин из двора, только старше.

Не то чтобы Тимур был зверем. Даже наоборот! Справедливый и старший, он разруливал конфликты, придумывал игры для младших ребят и потом в этих играх верховодил. А я стал персональной игрушкой Тимура.

На третий день пистолета из «Звездных войн» и кроссов стало совсем невмоготу. Я проснулся ночью, спустился по лестнице у лифта, прокрался мимо спящего охранника и вышел на улицу. В пижаме и тапках почавкал по ноябрьской слякоти и вдруг встал. Постоял, подумал и зашел обратно в ад.

Просто я не знал, где мой дом.

На самом деле наша хрущоба стояла в двух остановках на автобусе.

Мама должна навестить только в субботу. Вместо нее я пожаловался главврачу.

Хасбулатыч сказал не ныть и идти обратно в палату.

Через час весь корпус уже знал, что я стукач.

— Ууу, толстый, — довольно потирая руки, зашел в палату Тимур. —  Дождемся отбоя.

Мой персональный ад замкнулся.

Лет через десять я понял, как быть Олегом. Олег впитал со двором, со школой, с отцом или отчимом, с друзьями и недругами — надо бороться. Больница-школа. Больница-казарма. Все одно, от детского сада до тюрьмы, с поправкой на возраст. Равнодушные генералы и злобные смотрящие-старослужащие на раздаче.

— Всего две недели, — уговаривает мама.

А ведь я нигде, кроме дачи, не могу столько. Но как же ей надоело, что я все время болею!

— Может, на месяц оставим, — кровожадно говорит Хасбулатыч.

Через стекло прошу маму меня забрать. Мама машет мне снизу.  И я знаю, что она говорит:

 — Потерпи недельку. Зато будешь потом меньше болеть.

 

Ночь. Темно. Я лежу под одеялом.

Снаружи собрались они и плюют.

Слышу, как харкают, чувствую, как одеяло мокнет от их плевков.

И убеждаю себя, что сплю.

 

Ушли в холл, включили фонарики, смеются.

Олег сует мне «Незнайку» и фонарик:

— Возьми, я уже прочел.

Ад в голове — такой вот штамп. Мой детский рецепт: плохая еда, медицинская инквизиция, дедовщина, отсутствие мамы и, вишенкой на торте, операция по вырезанию гланд. И не вырезанию вовсе, а вырыванию в лучших традициях советской инквизиции.

 

Меня завели в кабинет, пристегнули к креслу для экзекуций, и довольный Хазбулатыч сел напротив. Привычно грубо потребовал:

— Рот открываем.

Медсестра помазала мне горло. Рот занемел, и я больше не смог его закрыть.

Хасбулатыч сунул мне в рот проволочную петлю. Петля сомкнулась на горле. Он взял металлические щипцы, дотянулся ими до куска моего горла и стал тянуть — шпицами и петлей.

Петля сорвалась. Хасбулатыч чертыхнулся и повторил.

Я закашлялся. Кровь забрызгала белый халат, маску и третий глаз Хасбулатыча.

Хазбулатыч выругался. Медсестра подала алюминиевый поддон.

— Сплевывай, — приказал Хасбулатыч, не вынимая проволоку из моего рта.

Я сплюнул кровь одними губами.

Все длилось очень долго. Иногда я умудрялся, несмотря на заморозку, закрыть рот. И Хасбулатыч орал:

— Открой! Открой рот!

Наконец, вырванный из меня кусок тела упал на алюминиевый поднос, подставленный равнодушной сестрой.

Я откинулся в кресле. Я вконец обессилил. Я думал — все кончено.

Но оказалось, что гланд у человека целых две.

До операции нельзя есть, не помню сколько, но для меня — нестерпимо долго. Я проснулся в пустой палате, встал и прошел в коридор.

Был полдник. Ребята в столовой галдят и гремят тарелками. И мне безумно хочется есть.

На подносе в коридоре стоят соки. Их раздают после полдника. Красные как кровь, сытные томатные, и желтые, как моча, — яблочные.

Я взял яблочный и жадно глотнул.

Присел на пол и завыл от боли. Закружилась голова.

Очнулся, кое-как дополз до палаты и, обливаясь, слезами заснул.

 

Свершилось чудо! Тимура выписывали! Даже когда несколькими днями позже мама забрала меня из больницы, меня так не переполняла радость!

В палату пришла восточная женщина с золотыми зубами, в халате, как у моей бабушки. При ней Тимур был такой приличный и смирный! И, как мне показалось, даже боялся смотреть ей в глаза. Как же мне хотелось подойти к ней и сказать:

— А ваш сын — садист.

Тимура провожали всем отделением.

Попрощался за руку со старшими, потрепал по головам младших и пошел за мамой.

Ребята прилипли к окну.

Тимур сверху казался таким маленьким.

Ребята машут ему, а он, снизу, с улицы, машет им в ответ.

Я прильнул к стеклу и тоже машу ему рукой! Стокгольмский синдром.

Больше нет кроссов и плевков. Все кроссы и плевки в больнице держались на этой сволочи.

 

Встретил Тимура лет через шесть. Шел из музыкалки к автобусу на Тимирязевской, а он — навстречу. Я сразу его узнал.

Когда поравнялись, понял, что выше его и шире, хоть мне было тринадцать, а ему под двадцать, наверное. Обыкновенный сухонький татарин.

Надо дать ему в рожу. Но всегда в голове эти «а если». А если убью? Как тогда, когда я ударил Лешу во дворе, и у него разошелся рот, как у Гуинплена.

Пристально смотрю, пока идем друг другу навстречу, и вдруг понимаю — он меня не узнает!

Прошел.

Я еще с минуту смотрел ему вслед и пошел к автобусу.

 

Мама

 

«Союз развалился» — для меня пустой звук.

В телевизоре «Рубин», с периодичностью в год, на лафете пушки по Красной площади провезли три красно-черных гроба, потом косноязычный человек с родимым пятном на макушке лет пять что-то лепил про перестройку и гласность. И все. Развалился.

Восьмидесятые и девяностые для меня — мама. Сначала учитель музыки. Такой, что, когда урок заканчивался, ее ученики просят продления. Потом мама-бизнесмен.

Мама уходит на работу утром, а возвращается после девяти.

Зарплата учителя сто рублей. Денег не хватает, а я этого совсем не ощущаю.

Мама шьет пуховики, мастерит бабочек из чулок и проволоки, а потом продает в советском переходе советским людям. Потому что на папу нельзя положиться, от слова совсем, хотя зарплата у прокурора под двести.

Хорошо, когда прикрывает мама, такая, как ее любимая Скарлетт О’Хара: «Солгу, украду, убью, но больше никогда не буду голодать», — только, конечно, без «солгу, украду и убью», но все равно хорошо.

 

Мультики

 

Папа приезжает с инспекции на Зону и привозит зековскую финку.

— Только я тебе ее не отдам, слишком острая.

 Папа приезжает с инспекции на завод Гусь-Хрустальный и привозит маме бракованную хрустальную вазу, а мне игрушечный пистолет.

Я лежу и болею. Мы стреляем друг в друга минут пять, я из постели, он из-за угла, и он идет на кухню.

Папа привозит из командировок камни. Красивые, так ему кажется, почти с голову размером, покрытые с одной стороны мхом, или просто куски породы. Если камень не влезает в кейс, папа всю дорогу везет его в руках.

Ничего дельного из командировок папа не привозит.

Прокурорская работа папы для меня — мультики, потому что однажды папа взял меня в Сочи.

— Зима, — говорит мама.

— Воздухом подышит, — отвечает папа.

Прямо во двор заезжает черная «Волга», и мы едем. То засыпаю, то просыпаюсь. Мимо мелькают поля и леса. Вот и Сочи наконец, и пальмы, и белый санаторий. Воздух и правда не такой, как в Москве. Папа сажает меня в баре перед телевизором, покупает мороженое с консервированной вишней и просит бармена включить мультики.

Поздно вечером, после мультиков, мы с папой идем в баню. В бане натоплено. Женщины в халатах, а мужчины завернуты в полотенца. Мне становится тепло на скамейке рядом с папой.

Вдруг какой-то дядя с пузом сладко говорит одной женщине:

— Иди ко мне на коленочки.

И папа уводит меня из бани.

 

Давно все это, потому кажется сном.

Папа успел отработать три месяца на Старой площади. Эта Старая площадь где-то у Кремля, и работать там еще круче, чем в Прокуратуре.  А потом развалился Союз.

— А потом все накрылось… — говорит папа.

Папа с гордостью сует мне визитку. На белой шершавой поверхности написано: адвокат московской коллегии адвокатов, к.ю.н.

Все время мне их сует, черт знает зачем.

Теперь он не папа, а отец, не прокурор, а адвокат.

— Только судьей не был, — гордо заявляет мне пьяный отец.

У отца офис, где можно пить с другими адвокатами, потому что Совок только что развалился. А папина прокурорская работа осталась мультиком из Сочи и концертом в прокурорском ДК на Петровке, где смешной попугай Хазанов кривляется и повторяет: «Ум-ф-ум-ф как пахнет…»

Дядя рассказывал, что, когда Союз развалился, отец купил где-то на рынке большущий велосипед и шел, держа его за седло, через всю Москву, к бабушке на Звездный. Зачем отцу был нужен велосипед — неизвестно. Ездить на велосипеде он не умел.

 

Дача

 

Я играл в песочнице у бабушкиного дома, когда другая бабушка, с соседнего участка, привела пухлого светлого голубоглазого паренька, который оказался грузин.

— Это Юрочка, — сказала бабушка Юрочки.

— Давид, — ответил я.

— Играйте, — довольно сказала бабушка Юрочки и ушла к себе на участок, через дорогу.

Мне шесть, а Юрочке целых семь, так что он придумывает, как и во что играть. Мы играем в песочный перевал. Расставляем друг другу ловушки из песка и палок.

 

На улице дождь. Мы играем в дурака. Подкидного, переводного и с джокерами. У Юрочки хитрый вид.

Я кладу семерки, а он забирает. Мне приходят шестерки, он и их не бьет! У него уже карты в руках не помещаются, а он проверяет, сколько осталось в колоде, и все берет.

И вдруг начинает все, что набрал, кидать обратно!

Бью картинками. Потом козырями. Козыри кончаются, и вот они — мои семерки — возвращаются обратно. Юрочка довольно ухмыляется:

— Принцип дурака.

Дождь кончается. Обсыпанные камнями дорожки блестят, и каждый камень, как драгоценность. Из-за туч выходит солнце, мы идем на рыбалку к пожарному пруду, скачем на лошадках из проволоки, идем играть с собаками к Оле или едем на велосипедах далеко-далеко!

Мне хорошо на даче, кроме случаев, когда старшие ребята надувают жаб тростинками из травы и лопают об огромную цистерну из-под мазута, или пускают крота по доске через ванну, наполненную дождевой водой, или забьют ежика палками.

Я нажаловался бабушке. Старшие ребята посадили меня в яму для фундамента в строящемся доме и стали судить. Денис был судья. А Юрочку сделали моим адвокатом. Адвокат из Юрочки не очень. Осудили, как предателя. Я расплакался и убежал.

 

Мама привезла ящик пепси. А еще большой хозяйственный пакет батончиков «Баунти» и «Марс».

Пока я уезжал на неделю в Москву, Юрочка потихоньку выманил у моего младшего двоюродного брата Саши всю снедь. Я вернулся, пепси нет, и батончиков в пакете осталось на самом дне.

— Саша, где мои сладости? — спрашиваю недовольный я.

Юрочка говорит:

— Он нас все время угощал.

— Врешь! — кричит Саша и плачет.

Принцип дурака.

 

Ночью на даче я счастлив, потому что читаю «Волшебника Земноморья».

— Читал «Волшебника Земноморья»? — спрашиваю я у Юрочки.

— «Мага Земноморья», — поправляет Юрочка.

— Там еще Гед и Огион Молчаливый.

— Джед и Оджион Молчальник, — поправляет Юрочка.

Мой перевод мне нравится больше. В первый раз прочитал отрывок в журнале «Наука и жизнь». Продолжения ждал года три, пока не отыскал книжку в желтой обложке где-то на прилавке в переходе.

Странный мир этот Совок. «Трех мушкетеров» я прочел в пять, а «Маугли», «Малыша и Карлсона» и «Винни-Пуха» только в девять, когда мы сдали макулатуру.

 

День рождения. Приехал папа, подарил гитару, побренчал на ней, походил вокруг дома и уехал.

Взрослые ребята гитару оценили, а я поставил к стенке. Это был единственный подарок на день рождения от папы.

Дома я мечтал о даче, а на даче хотел к маме, ездить в такси, продавать жвачки и ужинать в «Макдональдсе».

Девочек красивых на даче нет, так что мне какое-то время нравился Денис. Денис был младше.

— Ты похож на девочку, — дразнили его ребята.

Однажды наша подруга Оля познакомила меня и Юрочку со своей племянницей Наташей, и мы пошли гулять с собаками Оли Найдой и Диной. Найда — помесь лабрадора и стаффа, большая, как боченок. Дина — худой и верткий австралийский риджбек. Оля похожа на Найду, а Наташа на Дину. Я, наверное, люблю худых.

Юрочке Наташа сразу понравилась, он мне шепчет:

— Она — моя будущая жена.

— Кто ваши родители? — спрашивает Наташа.

— Папа инженер, а мама домохозяйка, — говорит Юрочка.

— Папа прокурор, мама бизнесмен, — говорю я.

Будущая жена Юрочки так и прилипла ко мне:

— А чем ты занимаешься, а что ты читаешь?

Юрочка насупился и ушел вперед с собаками и Олей.

Я к такому вниманию не привык, и за Юрочку немного обидно.

— Тебе какое дело?

Нехорошо получилось.

После прогулки садимся пить чай у Оли дома.

— Погадай нам, Наташа, — говорит Юрочка. — Оля сказала, ты — гадалка.

Гадалка, деланно хмурясь, с умным видом раскладывает карты. Говорит Юрочке:

— Ты будешь богатым банкиром.

Потом смотрит на меня:

— А ты будешь лысым к тридцати годам.

 

Ночью я читаю «Дюну» Херберта. Муад’диб станет императором вселенной! Страх убивает разум!

Закрываю глаза и счастливо путешествую внутри чужих миров, подальше от серого переходного совка.

Дача почти стерлась из памяти.

 

Рыдван

 

Мама берет у сирийцев ткани, «на доверии».

— Как это — на доверии? — спрашиваю я.

— Сказала, что я мусульманка, — отвечает мама.

Теперь понятно, почему перед уходом на работу она снимает свой золотой крестик — подарок бабушки.

— Ты же соврала! — удивляюсь я.

— Ну почему соврала, у меня отец казах…

Мусульмане в Москве друг другу доверяли, не то что русские.

Мама брала у сирийцев по два-три рулона портьерной ткани и развозила на такси на реализацию. В магазин «Ткани на Ленинском», в «Универмаг» к Трем вокзалам и еще куда… Рулонов становилось все больше.

Вскоре у мамы появился друг из Сирии — Рыдван. Щуплый сириец с пышными усиками на мелком лице и мутными добрыми глазами.

Рыдван вкусно готовил рис, был доброжелателен и тих. Привозил нам из Сирии подарки и сладости. Не сказать, чтобы Рыдван мне сильно нравился. Но к маме относился хорошо, называл ее «шленек» и «хабиби»… и с ним она улыбалась.

Я в свои десять был выше Рыдвана и почти с отца. Трудно поверить, но субтильный Рыдван у себя в Сирии служил в армии и тихо посмеивался надо мной, неспортивным толстяком. Меня это раздражало, и однажды мы с ним поспорили на сто долларов, смогу ли я присесть сто раз.

Я присел семьдесят и от обиды разрыдался. Пришла мама, и Рыдвану пришлось отдать мне сто долларов. Большие деньги, надо сказать.

Потом я узнал, что у Рыдвана в Алеппо уже была семья и что мама — вторая русская жена, да и не жена вовсе, и он стал нравиться мне еще меньше.

 

Захожу в комнату на нашей с мамой съемной квартире. Сгорбившись в кресле, положив лицо на руки, сидит Рыдван. Стонет:

— Надо было к руке пристегнуть.

Глаза совсем не видно, как у боксера, большущий синяк на пол-лица. Мама гладит его по голове:

— Хорошо, что не пристегнул, с рукой бы оторвали.

Сирийцы вели дела в гостинице «Молодежной» на Дмитровке.

В тот день Рыдван вышел из гостиницы с кейсом, полным денег, и пошел по подземному переходу. В переходе его нагнали, ударили и забрали кейс. В кейсе были все деньги Рыдвана — пятьдесят тысяч долларов. В девяностом за двадцать можно было купить квартиру в центре Москвы. Две с половиной квартиры в дешевом кейсе. Может, кто-то из дружков мусульман навел.

— Я сюда больше никогда не приеду! — тихо плачет Рыдван.

Не обманул. Занял у мамы пятьсот долларов и уехал навсегда.

Лет через двадцать я увидел по телевизору разбомбленный Алеппо и вспомнил Рыдвана. Как его настоящая семья? Как он сам? Выжил? Или погиб, защищая родной город?

 

ГЛАВА 2

 

Толстый

 

В десять доставал головой до поручней в метро. В одиннадцать почти сравнялся с отцом. Кажется, он этим гордился, что я с ним сравнялся.  А потом, когда перерос, даже стал расстраиваться.

Только я был толстый.

Трудно сказать, когда. Одно помню точно, когда-то очень давно я перестал смотреть на себя в зеркало над раковиной, выходя из ванной. Да так и до сих пор не всегда решаюсь взглянуть.

Вот я худющий дрищ с огромной головой, звеню колокольчиком на первой линейке. Потом вдруг бух, и сразу толстый.

Ведь все в меня запихивали с трудом, как в нормальных детей! Но вот уже мама запекла утку, смотрит и улыбается, пока я всю гребаную утку не съем. А вот запекла свинину, шприцем проколола ее брусничным соусом. Коричневая корочка с кислинкой — самое вкусное.

Мама весь день на работе. Я во двор почти не выхожу. Сам с собой играю, читаю и слушаю пластинки. Да и что мне там делать, во дворе? Старшие со мной не играют, в футбол я играть не умею. Зимой редко встаю в хоккей на ворота. Отец говорит:

— Ты неуклюжий.

Днем заходит соседка — Александра Ивановна и кормит меня тем, что оставит мама. Я как корова жую и ни о чем не беспокоюсь. Короче, почти не двигаюсь.

Во втором классе новенький только что купленный светлый плащ перестал сходиться на животе.

 

 Секция

 

Студентом МГУ отец занимался вольной борьбой. Мы частенько боролись с ним на ковре в гостиной. Он упирался в мой лоб своим лбом и заставлял давить, пока не станет больно, а еще научил стальному зажиму и проходу в ноги.

А тут вдруг повел меня на какое-то дзюдо.

— Это как каратэ в фильмах? — с надеждой спрашиваю я.

— Лучше, — отвечает отец.

Доехали на метро до «Кропоткинской». Немного прошли дворами и спустились в подвал жилого дома.

Странно пахло. Налево раздевалки с железными шкафчиками, как в бассейне. Дальше удивительно просторный для подвала зал с приоткрытыми окнами под потолком, на уровне ног прохожих. Ребята постарше топчутся парами, ухватывая друг дружку за отвороты белых кимоно и красных борцовок.

Я быстро привык к странному запаху. Пахли редко проветриваемые маты борцовского татами и детский пот.

Тренер, сухонький лысый загорелый человечек в белом кимоно, отвлекся от ребят и повернулся к нам.

— Возьмете моего богатыря? — словно извиняясь, говорит папа.

Тренер смотрит умными серыми глазами, пытливо, но по-доброму, и говорит мне:

— Иди, переодевайся.

Японское кимоно привез неведомо откуда друг отца — дипломат Синус. Может, из самой Японии. Жесткое, как наждак, не разношенное, неприятно трет рыхлое тело, и я не знаю, как завязать длиннющий черный тряпичный ремень.

Когда выхожу, отца уже нет. Тренер говорит:

— Я Борис Витальевич. Это сними. А это надень.

И дает мне вместо нового черного ремня белый в разводах пота.

— Разомнись и подключайся, слушай, что говорю я, и смотри, что делают ребята.

Нас учат падать и кувыркаться через голову. Маты жесткие. Каждый раз сам об себя оббиваюсь, все внутри трясется и ноет.

Парни крепкие, сбитые и худые, как жерди. Один я толстый и на голову выше всех, включая тренера.

— Ну-ка встань с ним, — говорит одному рыжему Борис Витальевич.

Рыжий в потертом белом кимоно мерит меня взглядом и встает напротив. Под кимоно у Рыжего почему-то свитер, а на лбу испарина.

Берет меня за рукава, чуть нагибается и дергает вправо. Я стою. Выворачивается ко мне спиной, подседает под меня и дергает вверх. Я стою. Отходит, подседает и опять дергает…

Топчемся на месте пару минут. Рыжий раскраснелся и еще больше вспотел. Лицо пунцовое от натуги и досады. Наконец не выдерживает:

— А че он ничего не делает?

— Так ты сделай, — смеется тренер.

— Просто он толстый… — говорит Рыжий.

Тут мне стало обидно, и я прошел ему в ноги, как учил папа. Прыгаем на одном месте. Мешает упасть его вторая нога. И тут вдруг поддеваю его ногу своей, и мы падаем.

— Слезь с меня! — сдавленно стонет подо мной Рыжий.

— Как он тебя подловил! — восторженно хохочет Борис Витальевич. — Он не толстый, он перспективный!

Мы встаем и отряхиваемся, и Борис Витальевич показывает, как надо было меня бросать. Он тоже ниже меня на голову и в два раза уже. Но берет за отворот кимоно и растягивает, как клещами, миг, и я лечу сначала вверх, а потом вниз. Борис Витальевич поднимает меня, как плюшевую куклу, и снова роняет. Мне совсем не больно.

 

— Привет, я Лев, — говорит курносый паренек побольше. — Буду с тобой в паре стоять.

И мы боремся со Львом.

— Молодец, нашего чемпиона завалил, — с уважением говорит Лев.

— А чего он в свитере? — спрашиваю я.

— Вес гоняет, — говорит Лев. — Такие до взрослых соревнований не доживают. Нельзя в четырнадцать так вес гонять.

— Мне одиннадцать, — говорю я, а Лев мне не верит.

Спокойно мне стало на дзюдо. Ребята здесь не злые, не то что в школе. А главное, тренер.

— Борис Витальевич пять раз чемпион Союза, — с придыханием говорит Лев.

Меня забирает мама на такси, и мы едем есть в ресторан. Я ем много и с удовольствием. И думаю, что что-то понял про дзюдо. И Борис Витальевич мне нравится — объясняет, и все понимаешь с первого раза. Он строгий, сухой и справедливый. А я перспективный.

 

Заводы

 

Навсегда запомнил пустоту продуктовых и их бессмысленный мясной запах без мяса. Лет через двадцать я нашел такую же, уже совсем непривычную мне пустоту в магазинах на Кубе.

Очередь в обувной. Вышла довольная женщина, показывает всем мужские ботинки. Дергаю маму за рукав:

 — Разве папа не такие хотел?

Очередь метров на сто. Стоим за модными серыми ботинками для папы.

Приносим и дарим, а он нос воротит:

— Я хотел инспекторы, с дырочками на носу…

После развала Союза — в стране понятный бездонный дефицит всего. В Москве очень много окон. Мы не только сдаем шторные ткани на реализацию, но и ездим на заводы. Мама договаривается с руководством.  В обеденный перерыв ставим стол рядом с заводской столовой, и к нам выстраивается очередь из теток в белых халатах на мясном заводе «Микояна», в серых халатах на водочном «Кристалле».

За обеденный перерыв мама успевает отмотать до тысячи метров ткани.

А я тут же на стульчике продаю жвачку. «Тип-тип», «Турбо» и всякую сирийскую сладкую мелочь. Подумать только, на «Красном Октябре» делают вкуснейший шоколад, а покупают у меня противную сирийскую жвачку! После перерыва картонная коробочка из-под жвачки наполняется засаленными рублями и пятерками.

 

Ждать

 

Мы ездим на такси в неведомые края. К поставщикам на склад, в магазины на реализацию. Под конец дня падаем на кровати на съемной квартире и засыпаем.

Отец говорит:

— Спекулянты.

По городу ездят тонированные наглухо «зубилы» с залепленными грязью номерами, из «зубил» выходят спортивные парни со скошенными чугунными лбами и тоже говорят:

— Барыги.

Я маме пока мало чем могу помочь, но часто езжу с ней целый день на такси, потому что оставить меня не с кем.

Старый таксист смолит в окно сигаретой, от него невкусно пахнет съестным.

Я на переднем сидении. Сзади укачивает. Вокруг районы, дома, окна, магазины, стройки, рекламные растяжки. Везде живут люди и будто их нет. Везде что-то происходит, но не со мной. Была бы такая работа — ездить и смотреть в окно.

Мама выходит у очередного завода, договориться с начальством о торговле.

— Я с тобой? — спрашиваю я.

— Посиди, — просит мама.

И мы сидим со старым таксистом и молчим, или он треплется о чем-то далеком и мне совсем не нужном.

В «Волге» пахнет бензином. Кружится голова и тошнит. Вот я не выдерживаю и выхожу. Глотаю воздух. Темно. Звезды крутятся в небе. Вырвало. Обратно в машину не хочется.

Полтора часа прошло. Возвращается мама.

— Ты же сказала, что недолго!

— Извини. Есть хочешь?

— Нее, — с трудом говорю я.

Назавтра за нами заезжает другой таксист — Дима, молодой и добродушный парень. Рассказываю ему, как мне вчера стало плохо.

— Свинья, а не таксист, — говорит Дима. — Не меняет прокладки у бензонасоса.

Мама опять выходит и идет. А я остаюсь. В этих поездках я оттачиваю главное умение в жизни — ждать.

 

ВДНХ

 

По субботам мы с братом гостим у бабушки, где теперь официально живет отец.

Мама ведь сама папу выгнала, потому что пил и ходил к «той женщине», но все еще не может без злости о «той женщине» говорить.

Папа забрал меня от мамы, и по пути к бабушке мы зашли к «той женщине».

— Ты же маме ничего не рассказываешь? — спрашивает папа.

Я качаю головой. Зачем мне маме такое рассказывать, мама ведь расстроится. Квартира как квартира, мало чем от нашей отличается. Хорошо, что «той женщины» нету дома, зато есть Бароша.

— Бароша, ссу-у-ка, — нежно говорит папа. Пыхтя, садится в кресло посреди гостиной.

Бароша подходит и кладет голову папе на колено. Для этого Бароше приходится привстать на задние лапы, потому что Бароша — такса.

— Собаку завести не хочешь? — спрашивает папа.

— Я кошек люблю.

— Ты кошек любишь, а собаки тебя, — говорит папа.

Однажды Барошу покусал бультерьер. Папа подобрал где-то на улице огромный корявый дубец и превентивно лупил им всех бультерьеров в округе по голове, когда они приближались к Бароше.

— Что вы делаете! — возмущались хозяева бультерьеров.

Но папа всегда знает, что он делает.

Погуляв с Барошей у нового дома папы, мы заходим за моим двоюродным братом Сашей к бабушке.

Папа быстренько проигрывает нам в карты по десять рублей, чтобы было на что закупаться, и ведет выгуливать.

Мы идем через дорогу, мимо бесконечных ларьков у метро, на выставку. Там можно посмотреть фильм в видеопрокате, поесть шашлыка и мороженого, поиграть на автоматах и попить газировки. А главное, папе можно выпить.

Заходим через Центральный вход, идем мимо чудных павильонов и выбираем с братом, кто в каком будем жить.

Брат выбирает большие: «Главный», «Украину» и «Космос». Но я-то старше на два года, я уже соображаю, мой любимый — «Переработка продукции сельского хозяйства» — похож на современный дом за городом с плоской крышей и без финтифлюшек на фасаде, стоит у леса, а большие окна выходят на пруд.

— Я тоже буду здесь жить, — говорит брат.

— Нельзя, — говорю. — В этом уже живу я.

Папа заводит нас в столовую. Мы берем компот, первое и шашлык.  А потом идем играть в автоматы. И папа, наконец, идет пить с друзьями.

Напротив столовой примостился невзрачный серый павильон. Лет через тридцать здесь будет Дворец бракосочетаний, куда я приведу свою жену.

Папа возвращается пьяный, и мы идем домой к бабушке, греться и пить чай с моим любимым лимонным пирогом.

Останавливаюсь у лотка с книгами. Брат скучает, а я жадно смотрю. Только деньги кончились.

— На книги денег не жалко, — говорит папа, покупает мне «Острова в океане» Хемингуэя и толстенную книгу с надписью: «Вавилон», которую я хотел.

Я целую папу в щеку и вижу, что ему странно. Папа смущен.

 

 

ГЛАВА 3

 

Борьба

 

Утро, светает.

Мама довезла на такси и уехала работать.

Зима, изо рта валит пар.

Захожу в скрипучую дверь. Впереди свет от двери в раздевалку. Значит, уже кто-то есть. Я иду на свет.

— Мы первые, — смущенно улыбается Димка.

До этого с ним и словом не перемолвились. Потому что в паре не стояли. Димка младше на год — во мне поместится, наверно, два таких Димки. Прическа каре. Лукавые лисьи, широко расставленные глаза на нежном лице.

Переодеваемся. Стараюсь не смотреть, но мельком вижу Димкину тонкую спину. Ноги не то что у меня, красивые. Громко выдыхаю и сглатываю. Надели кимоно, подпоясались. Я все жду, что кто-то войдет, но никто не входит.

— Пойдем, — вдруг говорит Димка.

В окнах подвала под потолком только начало светать, в зале сумрак, и светит одна дверь раздевалки.

— Давай бороться, — предлагает Димка.

— С тобой? — удивляюсь я, пугаюсь — вдруг обижу, и быстро добавляю: — Давай.

Мы встаем друг против друга. Какой он все-таки хрупкий! Легонько дергаю его за отворот, и он падает на колени. Встаем, дергаю, и он снова падает. Даже в полутьме видно, что раскраснелся весь от досады.

— Давай в партере, — предлагает Димка.

Смешной, думаю я.

Старшие ребята из зала все как один мерзко пахнут, особенно когда пропотеют, а со мной — поди поворочай сто килограмм и не пропотей!

А от Димки пахнет приятно. Как от девочки. Не то чтобы я знаю, как они пахнут.

Как он ни сопротивлялся, в партере я быстро подмял Димку под себя, без усилий прошел в ноги, обозначил удушающий, потом обозначил болевой на руку.

Он боролся изо всех сил, мне даже казалось, что он скулит подо мной от усилий. Я был аккуратен, мне не хотелось сделать ему больно.

— Я сверху, — задыхаясь предложил Димка.

В какой-то момент он вывернулся, наши кимоно задрались, и я почувствовал, как его плоский и теплый живот прижался к моему пузу. Что-то зашевелилось внизу живота. Мой член уперся ему в ногу. Я сразу сбросил Димку и вскочил.

— Ты чего? — спросил Димка.

— Ничего, — ответил я.

Потихоньку стали собираться ребята. Пришел Борис Витальевич, включил свет, и началась тренировка.

Мне нравятся девочки. Но потом часто представлял, как мы боремся с Димкой в темном зале: его блестящие широко поставленные лисьи глаза, не решившее еще между девочкой и мальчиком тело, щекочущие лицо русые волосы и приятный запах — особенно лежа в ванне.

 

 

Консерватория

 

Мама росла в Алма-Ате и училась в музыкальной школе играть на флейте. А потом вдруг решила — буду поступать в Московскую консерваторию. Такая у меня мама — если поступать, то в лучший в мире вуз.

Родственники над ней смеялись в голос: «Ты что, дура! Кто тебя там ждет! Знаешь сколько таких…»

Ее мама — бабушка Тоня, директор местного продуктового рынка, — грустно собрала маме в дорогу варенье, дала двадцать пять рублей денег и проводила на самолет.

По приезде в Москву мама все держала эти двадцать пять рублей в потной ладошке, чтобы не потерять.

Рядом с Киевским вокзалом к маме подошла цыганка и начала говорить, быстро-быстро, вкрадчиво-вкрадчиво:

— Куда идешь, девочка? Дай я тебе всю судьбу скажу, как на духу! Сделаю счастливой!

Забрала у безвольной мамы деньги и, кажется, сразу вложила обратно:

 — Дуну, плюну, заворожу! Ай, загадай желание, милая. Зажми его в кулак и иди. Все, что задумала, сбудется! Иди, куда шла, только не открывай, пока дойдешь! Дуну-плюну, дуну-плюну…

Мама опомнилась через пару кварталов, раскрыла ладошку, а в ней — пусто! Она побежала назад к вокзалу. Бродила кругами, пока не нашла ту самую цыганку. Прошептала:

— Отдайте мои деньги.

Со всех сторон налетели цыгане, начали махать руками и кричать:

— Э-э-э, я же сказала, дойди, не смотри, теперь не сбудется! Иди своей дорогой, не то прокляну! — кричала цыганка.

На прослушивании мама играла «Послеполуденный отдых фавна».  С любовью проживала каждую ноту, излишне артистично и эмоционально. По-другому не умела.

После прослушивания старый седой профессор сказал:

— Эту девочку мы берем.

Маму приняли в консерваторию в пятнадцать лет без экзаменов. Она была самая маленькая на курсе. Что она загадала цыганке на площади Киевского вокзала, догадаться нетрудно.

Хотя те двадцать пять рублей ей бы ох как пригодились. Потому что стипендия в консерватории была двадцать. Так что мама ела присланное бабушкой варенье с черным хлебом, и ей казалось — это самая вкусная еда на свете. Хотя по субботам, раз в месяц, они с подружкой-румынкой ходили в ресторан «Прага» и брали по мясному стейку за рубь пятьдесят.

В столовой консерватории мама познакомилась с папой — студентом юридического факультета МГУ, заскочившего туда пострелять девочек.

 

Другая бабушка

 

Мы с мамой в Алма-Ате.

Я уже здесь был однажды, только ничего не помню, кроме двух собак, которые все время загоняли меня на диван. Смутно помню бабу Тоню — мамину маму — еще молодой и веселой, но уже с золотыми зубами.

Бабушкины предки — донские казаки. А отец у мамы — казах.

По паспорту мама Людмила Ташкенбаевна, но ученикам в музыкальной школе и русским друзьям представляется Анатольевна, чтобы проще было. Так что дед мой Ташкенбай, а по-русски Толя.

Антонина и Ташкенбай познакомились в совхозе на практике после сельскохозяйственного института. Родилась мама. Родственники Ташкенбая — казахи и родственники бабушки — донские казаки развели их и запретили быть вместе.

Бабушка воспитывала маму одна.

Через несколько лет появился дядя, мамин сводный брат от другого папы. Бабушка все время была на работе, на рынке. И маленькая мама с пяти лет забирала двухлетнего дядю Сашу из садика, несла его через два квартала на спине, купала, кормила и убирала квартиру.

Вечером приходила усталая бабушка, и если было не убрано, могла задать маленькой маме ремня!

Все это мама рассказала мне с улыбкой, пока мы летели в Алма-Ату четыре часа из Москвы.

 

Тепло. Пахнет другим городом. Деревьев вдоль дорог больше, чем в Москве, а в Москве больше домов. Мы берем такси и едем по залитым солнцем улицам.

Бабушкин район похож на наши Паскудники. Ее дом — такая же хрущоба в ряду хрущоб на окраине.

Бабушка встречает нас пирогами с картошкой и пельменями, плачет, кричит, без конца готовит и планирует, что мне есть:

— Утром будут беляши, днем сделаю манты, а вечером запеку мясо.  И еще борщ сварила.

Все дни мы сидим за столом.

Приходят родственники. Я смотрю на них и думаю: это они смеялись над мамой, когда она ехала поступать в консерваторию.

Бабушка выпила водки и стала петь. А потом вдруг опять расплакалась.

Вечером мама говорит:

— Завтра я уеду. Хочу съездить к отцу в Талды-Курган. А тебя дядя Саша отведет гулять.

Мама никогда не видела своего отца Ташкенбая. Видно, как она волнуется перед поездкой.

 

Дядя-афганец

 

Утром бабушка Тоня опять гремит на кухне, а я смотрю кабельное. По кабельному одни боевики. «Командо» со Шварценеггером и «Рембо-3» со Сталлоне. Я люблю кино, в нем все, кто надо, — крутые.

Дядя пришел. Хлопает меня по плечам и смотрит:

— Экий ты здоровый!

— Потому что в прадеда Степана пошел, а тот был под два метра, — говорит бабушка Тоня.

Дед Степан был крепкий, прошел всю войну, а потом умер на гражданке от язвы желудка, потому что привык в окопах пить кипяток.

Мой дядя-афганец ростом чуть поменьше меня.

Бабушка говорит, что он вернулся с Афгана не совсем здоровый. Так и говорит:

— Не совсем здоровый, — и крутит пальцем у виска.

 Бабушка рассказывает, что первые два года, как вернулся, каждую ночь бегал в атаку с балкона, так что она еле успевала поймать его за ноги.

Я смотрю на дядю, ищу — где он не совсем здоровый. На маму совсем не похож: чернявый, смуглый, бородатый, и на русского не похож, и на казаха не очень.

— На черта похож! — смеется бабушка.

 

Дядя ведет меня в Алма-Атинский зоопарк.

Алма-Атинский зоопарк похож на сад, не то что лысый Московский.  В глубине среди деревьев, в вольере за решеткой спит пума.

— Спорим, потрогаю, — говорит дядя.

— Не сможешь, — сомневаюсь я.

Дядя перелезает через барьер, протягивает руку и гладит. И вдруг я слышу, как мурлычет пума!

В Алма-Ате тоже есть видеопрокаты, прямо в Зоопарке, как на ВДНХ в Москве.

Фильм называется «Пятница-13». Ужасы.

— Пойдем? — предлагает дядя.

Я еще не знаю, что такое — ужасы. Наверное, потому что никто кроме дяди-афганца не догадался сводить меня десятилетнего на ужасы.

— Страшно было? — после фильма спрашивает дядя.

— Не очень, — храбрюсь я, но знаю, страшно будет ночью.

Чтобы не бояться, представляю, как Шварценеггер стреляет во всех из огромного пулемета, а потом из такого же огромного стреляет Сталлоне. Кругом валятся вражеские солдаты, колумбийцы, вьетнамцы, русские. Спрашиваю:

— А что самое страшное в войне?

Дядя думает, а потом говорит:

— Спать, — и объясняет: — В палатке две полки, как в поезде — ляжешь на верхнюю, подстрелят, а на нижней скорпионы, сколопендры и змеи заползают в штаны.

— И где ты спал?

— Не помню, чтобы я спал, — говорит дядя. — Утром нам выдавали пол-литра спирта и кусок дури. Мы весь день ходили пьяные и укуренные. Иначе там с ума сойдешь.

— Однажды я курил дурь на даче, — вспоминаю я.

Дядя не удивляется, как это я в десять курил дурь, а спрашивает:

— Понравилось?

— Нет, — отвечаю я.

На следующий день после того, как я на даче покурил дури с деревенскими, у меня сильно стучало сердце. Я испугался и все рассказал маме. А она взяла с меня обещание, что я больше никогда не буду курить дурь. Совершенно не представляю, как дурь может кого-то успокаивать.

В Алма-Ате везде вкусно на улице! Не хочется идти назад к бабушке ужинать. Манты из бидона, маленькие вкуснейшие шашлычки, нанизанные на алюминиевые проволочки, шкворчат на мангалах по всему городу.

— Лучшие угли из саксаула, — говорит дядя.

А вот развал с арбузами. Прямо на бордюре сидят казахи. Здороваются с дядей. Один казах разбил о бордюр арбуз, другой выковыривает из него рукой мякоть и бросает в траву за тротуар.

— Что они делают? — удивляюсь я.

— Водку пьют, — отвечает дядя.

Казах достает бутылку, льет в арбуз, мешает рукой.

— Будешь? — спрашивает дядю казах.

— Ребенка отведу и вернусь, — подтверждает дядя.

Наверное, из-за того спирта в Афгане дяде теперь все время хочется пить.

— У-у, пьянь! — провожает дядю бабушка.

После «Пятницы-13» как стемнеет, за каждым поворотом меня ждет Джейсон в хоккейной маске. Мама ругается на дядю Сашу:

— Ты что, сдурел ребенка вести на такое? Ребенок всю ночь не спал!

 

На прощание дядя дарит мне пластинку. На пластинке какой-то мужик весь в лампочках.

— Pink Floid. Из Афгана привез, — говорит дядя. — Рок.

Что такое рок, я еще не знаю. Дома в Москве слушаю ломанные мелодии, нелепый вой, и мне не понятно, зачем этот рок кому-то сдался.

И лет через десять, в середине девяностых, когда уже умер Курт Кобейн и закончился весь гранж, а я наконец вспомню «Pink Floid» и по-настоящему его полюблю.

 

Газ

 

Мы с папой едем в баню. От бани я ничего хорошего не жду, с тех самых пор как папа взял меня в Сочи и та дама села к мужику на коленочки.

В баню с нами идут папины друзья. Синус — друг по МГУ. По рассказам папы, Синус был дипломатом, влюбился в иностранку, и его выслали. Даже отцовские связи не помогли, хотя отец у Синуса был генерал КГБ.

Есть еще друг папы — Школьник — завхоз и, по словам папы, барыга и хитрющий тип. И коллега папы по адвокатской конторе — еврей Грабовский.

В общественной бане для меня все ново, запахи, веники, голые пузатые мужики.

Вот навстречу выходит совершенно голый мужик. Член у мужика до колена и привязан к колену ленточкой.

Тихо спрашиваю папу:

— А зачем ленточка?

— Чтобы не болтался, — смеется папа.

Мы берем кабинку на всю компанию. Переодеваемся, обматываемся простынями, но в саму баню не идем.

— Нужно разогреться, — советует папа.

Я видел «Иронию судьбы» и догадываюсь, как они будут разогреваться.

Официант ставит на деревянный стол салатики, пиво, рыбу и запотевшую бутылку водки.

— Синус, расскажи, что там с твоей шапкой? — просит папа.

И Синус рассказывает:

— Иду от метро к тебе на Звездный, тут навстречу двое — здоровые лбы. Шапка моя соболья им глянулась. Поравнялись. Только один попробовал снять, я ему маваши в голову ногой, и ей же второму с разворота.

— Синус — легенда, — то ли мне, то ли себе, подтверждает папа. —  Переведен с дневного за отказ стричь волосы. Загремел в армию, там работал инструктором по рукопашному бою.

Папа пьет за столом громко, как наш дед Константин Суренович. Пытается каждого поддеть и посмотреть, что будет. Папа — тяжелый и красный, Синус — весь седой и с острым носом, как у ворона. Папа краснеет, когда пьет, а Синус — бледнеет, только на носу проступает красная сеточка сосудов.

— Синус, ты же дипломат, а что же ты тут, а не там? Скучаешь, поди, по Европе?

Я вспоминаю про красавицу румынку, в которую влюбился Синус, и думаю, что будет, если Синус проведет папе маваши в голову…

Но видно, что папа Синуса все-таки уважает, поэтому быстро переключается на Школьника:

— Школьник, а ты что смеешься? Ты ведь — барыга! Школьник, школьник, это самое низкое, что может делать человек!

Папа и маму называет барыга. Так и говорит:

— Вы барыги.

— А ты что? — не выдерживаю я.

Мама зарабатывает в десять раз больше. А он сидит в своей конторе и пьет.

— Я свободный, — говорит папа и переключается со Школьника на Грабовского.

— Грабовский, ты же еврей!

— Еврей, — подтверждает Гробовский.

— Так и езжай к себе на Украину, — продолжает папа.

— В Украину, — поправляет Грабовский.

Вдруг и я ни с того ни с сего вставляю пять копеек:

— Будете себя плохо вести, мы вам газ отрубим.

Все замерли в восхищении. Грабовский выпучил глаза и как начнет ругаться! Синус смеется, хлопает меня по плечу:

— Ай, молодца, дипломат растет!

А я горжусь.

Наконец идем в парилку. Старые сморщенный пузатые мужички в войлочных шапках задают пар. Когда пар задан, все ложатся на нары и громко дышат. Растерялся, стою. Места не осталось.

Мерзкий старикашка мерзеньким голосом говорит:

— Ложись рядышком со мною, сынок, — и хлопает себя по дряблому бедру.

Какой я тебе сынок, думаю я и ищу взглядом папу. Все-таки баня — не мое.

 

После бани мы все вместе едем домой. Кроме Гробовского — он обиделся за газ.

Дома все это время на маленьком огне варится гороховый суп от папы, со свиными шкурами и куриными ногами. Не «ножками Буша», а настоящими куриными ногами с пальцами и когтями, которые папа, матерясь, чистил все утро.

Вкуснее папиного горохового супа не едал. Пью еще полстакана горького пива, а папа с друзьями под суп опять — водку.

Когда приезжаю от папы, «ругаюсь как сапожник» — так мама говорит, а мне кажется круто. У папы есть настоящие друзья, которые его зачем-то терпят.

 

Хозяйственный

 

Наконец мы с мамой нашли себе постоянный магазин! Не на реализацию, а свой настоящий угол в «Хозяйственном» на Киевской напротив вокзала. Сюда приезжала закупаться вся Украина. И «крыши» внутри никакой не нужно было, по крайней мере, на первых парах.

В магазин этот многие пытались пролезть. Мама начиталась Карнеги, обвалившегося в постсоветское пространство паршивым переводом в красном издании, и всегда предлагала «людям — клубнику со сливками, а рыбе — червяков». Чем-то она тогда директора магазина, пожилую женщину, проняла. Ходила неделями вокруг «Хозяйственного» и представляла, как мы в него «сядем». И допредставлялась. Нам выделили угол в самом конце магазина.

Поначалу мама торговала сама, а потом нашла продавца. Иногда приходилось поработать и мне.

Стою за прилавком. Ошалело мотаю рулон сирийской портьеры, расшитой пошлой волнистой золотой нитью. Напирает огромная толпа, толпа ссорится сама с собой. А я мотаю и режу.

Бабка просит отрезать от рулона три метра. Устал. Режу вкривь и вкось. Бабка вьется над прилавком ужом, махает руками и причитает:

— Ой, как ты режешь, как ты режешь!

Тысяча метров, две, три…

Вечером усталые заезжаем в «Макдональдс». Я пью «Спрайт», большой шоколадный коктейль, ем два «Биг Мака», большую картошку и пирожок с яблоком. Всегда любил с яблоком. Непонятно зачем их поменяли на вишневые.

 

Крыша

 

Времени готовить у мамы нет. Завтрак, а потом сразу ужин, часов в десять вечера. Кафе «Дубки», кафе «Уют».

— Дима, пойдем с нами покушаем, — говорит шоферу мама.

Дима работает у нас таксистом больше года, а его жена работает продавщицей. Дима большой и надежный, с крупными накаченными руками и выпирающей грудью. Главное, ничем не пахнет. Только мама говорит, что он рохля.

И вот мы сидим с Димой и мамой в кафе «Дубки». А напротив сидят такие же, как Дима, качки, только еще больше. Золотые цепи, спортивные костюмы, короткие стрижки, у одного — красный пиджак. Говорят громко, так что всем, кроме них, вокруг неловко. Один орет:

— Пощипал сегодня курочку! — и изображает гаденько-гаденько: — Не трогайте меня, мальчики! Нету у меня денег! А показал ей утюг, посыпалась!

 Сплевывает смачно прямо на пол:

— Спекулянтка, денег вагон. Все, что ни возьми, справедливо будет.

Смотрю на маму. Неудобно, что она такое слышит.

Вышли. Дима-шофер говорит:

— Я их знаю, вместе в качалку ходим.

— А ты почему шофер? — спрашиваю я Диму.

Дима жмет плечами, а я думаю — потому что рохля.

Вот из-за таких отморозков любому бизнесмену в начале девяностых нужна крыша. Да и крыша не всегда спасает.

Сколько таких историй — в какой-нибудь ларек заезжают бандиты, берут что есть, наобещают защиту, а назавтра приезжают другие.

Нам с мамой везло, хотя однажды кто-то за ней пошел, и она испугалась. Схватила два рулона ткани из такси, забежала с ними к нам подъезд, но на четвертый этаж затащить сил не хватило. Бросила под лестницей метров триста ткани.

Наутро ткань исчезла. А потом мама увидела свою ткань в моей школе на окнах. Соседи, видимо. И правильно! Спекулянтка, денег вагон. Все, что ни возьми, справедливо будет.

 

Михалыч

 

Теперь у нас «Хозяйственный» на Киевской, и надо быть осторожней.

В смысле крыши мама была прогрессивной. С бандитами мы не связывались. Нашей крышей был полковник МВД Михалыч.

Михалыч скромно ездил на стареньком «вольво», зато у него была корочка, подработка начальником охранного агентства и пистолет.

Придет к нам домой и дает мне свой «Макаров».

— На, играй.

Поверчу его в руках из вежливости и отдам — все-таки мне десять, а не три.

Лысый, приземистый, со свинячьими глазами. Но маме нравился. Михалыч, по ее словам, ничего не боялся, мог достать свой пистолет и размахивать ксивой перед носом у бандитов.

Едем мы с Михалычем в ресторан. Пробка на Садовом, а он вдруг поворачивает на Каретный к своей Петровке через две сплошные!

Свистит мент.

Михалыч откручивает в «вольве» окно и сходу шлет мента на три буквы.

— Свои, значит, — улыбается мент и пропускает.

В Корейском ресторане кимчи и мясо на жаровне. Много всякой снеди. Михалыч пьет водку, мама вино, а я колу. Я ем, пока не засну от обжорства, и им приходится меня будить.

 

 Квартира

 

Вот и квартиру Михалыч помог найти.

Мама искала нам квартиру в Тимирязевском районе у леса, поближе к центру, подальше от Паскудников. Михалыч поговорил с участковым, и тот сдал все проблемные явки на выселение, где пьяницы устраивали дебоши и не платили коммуналку.

Помню, как мы впервые пришли смотреть нашу квартиру в сталинском доме на восьмом этаже под самым чердаком.

Вместо двери у пьяниц висела тряпка. Внутри было нечем дышать от смрада. Во все стороны разбегались тараканы. На кухне была зачем-то вырвана крышка мусорного сброса…

Пьяниц, никто, конечно, не выселил. Мы отдали им нашу двухкомнатную в Паскудниках, купили еще одну и денег дали.

Деньги пьяницам так понравились, что они потом и нашу двухкомнатную квартиру в Паскудниках разменяли с доплатой и уехали куда-то в Подмосковье. Обычное дело.

А мы съехали-таки из проклятых Паскудников и поставили в новой квартире две железных двери. Общую, в тамбур, и нам, с замками во все стороны. А на балкон — раздвижные решетки.

Потом в эти железные двери по ошибке ломился отряд ОМОНА в масках. Долбил огромной железной штурмовой трубой и не смог выломать. Потом двери выдержали бородатого соседа-еврея с молотком, когда его залило из его же старых водопроводных труб.

Только лет десять назад я перестал внимательно вглядываться в глазок и таиться, прежде чем открою дверь.

 

 Лагерь

 

Всегда ненавидел пионерлагеря. Приеду на месяц, а через неделю начну канючить, чтобы мама меня забрала.

В этот раз все по-другому — я в спортивном лагере ЦСКА для борцов дзюдо, но утро — все еще самое ненавистное время дня. Потому что бег, три километра — три с половиной круга вокруг озера.

Ребята сразу убегают вперед, а я плетусь, пока они не обгонят меня на круг. Тренер называет это «в своем темпе». Кое-как добью второй, подходит тренер и говорит:

— Иди разминаться.

Так себе утро, но в остальном мне нравится. Я в борьбе на хорошем счету. Все еще не толстый, а перспективный.

А еще в лагере есть девчонки дзюдоистки. И они знают, что я перспективный. Мне нравится вертлявая Лиза. У нее даже имя вертлявое. Она тоже похожа на маленькую лисичку.

Боремся в зале, а я мельком поглядываю на лисичкину попу.

 

Вторая половина лагеря — боксеры.

Однажды тренер устраивает нам совместную тренировку. Никто с нами бороться не собирается, а вот постоять на ринге раунд нужно каждому борцу.

Все ребята отстояли. У всех красные набитые морды. Тут выходит самый здоровый во всем лагере боксерище, ростом под два метра, с надбровными дугами, как у питекантропа в кабинете биологии.

Наш тренер, Борис Витальевич, улыбается и поворачивается ко мне:

 — Иди.

Да я даже перчатки не умею надеть!

Вадик весит, пожалуй, как я, только он выше меня и весь — мускул.

Понеслась. Я шаг вперед, он шаг назад. Замахнусь, он отступит.

Я ведь не дурак, видел, как наши боксерам сливали. Жду, когда мне прилетит, аж жмурюсь.

— Не закрывай глаза! — кричит Борис Витальевич.

Легко сказать! Молочу руками, как мельница. Все больше по воздуху или в перчатки. А Вадик не торопится, обозначает удары.

Короче, я вымахался, устал. И тут мне прилетело.

Лежу в палате, сотрясение, меня тошнит. Лиза зашла, приятно.

— Ну, ты как?

— Ничего, лежу.

— Ты не расстраивайся, Вадик — КМС уже.

Тут только замечаю, что лежу без майки в одних трусах. Живот складками. Лиза подходит и тыкает меня пальцем в живот.

— Тебе бы подкачаться, был бы огонь! Ух, я бы тогда с тобой…

Эх, представляю, что бы она со мной!

Заходит Вадик:

— Извини, ты открылся... Инстинкт… Ну, короче, будет кто приставать, обращайся.

Берет Лизу за талию и ведет к выходу. Лиза на прощание машет мне рукой.

КМС — это реально круто.

 

Мой сосед по койке Петр говорит:

 — Завтра бежим кросс.

И я в ужасе просыпаюсь.

— Лучше сразу умереть, — говорю я.

— Всего десятка, — снисходительно пожимает плечами Петр.

Впрочем, он тоже ненавидит бегать. Папа Петра, бандит и владелец ресторана на Тверской, каждый день заставляет его бегать по двадцать километров. Зато потом кормит ресторанной едой.

 

Наши сразу убежали по лесу вперед.

Навстречу бегут команды с другими тренерами.

И все тренеры мне улыбаются! Без издевки, искренне, с восторгом даже.

Чего они улыбаются? — думаю я и плетусь «в своем темпе».

Борис Витальевич идет за мной быстрым шагом и понукает как коня.

 

 

ГЛАВА 4

 

Александра Ивановна

 

— У нее никого нет, — говорит мама. — Александра Ивановна — одинокая женщина.

Ну не женщина, положим, — сухонькая милая смуглая старушка — соседка по лестничной клетке в Паскудниках.

Мама, уходя на работу, часто просит ее присмотреть за мной, только ничего не платит, как платила бабе Наташе.

У нас сиамская кошка — Зулейка. Как только Александра Ивановна входит, Зулейка бросается драть ей чулки. Чулки — дефицит, а Александра Ивановна смеется.

Я всегда чувствовал — вся эта возня со мной ей в радость. Добрый доктор в дремучие года сделал Александре Ивановне аборт, и детей у нее больше быть не могло.

Когда мы с мамой переехали из Паскудников в новую квартиру, Александра Ивановна стала нас навещать. Прибиралась в нашей трехкомнатной квартире с новым ремонтом, и, хотя она ни в какую не хотела брать денег, но тут уж мама ей платила, благо, деньги у нас тогда водились.

Мы пригласили Александру Ивановну встречать Новый год с нами. Она спросила, что принести. Я попросил лимонаду. Лимонад и теперь люблю, а тогда готов был выпить целый ящик. Какой Новый год без лимонада?

— Только ничего из еды не приносите! — вежливо попросила мама.

И вот мы сидим все вместе.

— Странный лимонад, — говорю я.

Лимонад у Александры Ивановны чуть соленый и с осадком. Александра Ивановна растерянно смеется.

Когда Александра Ивановна вышла в туалет, мама сказала, что лимонада Александра Ивановна под Новый год не нашла, взяла «Боржоми», отклеила этикетки, замешала в бутылки варенья и закупорила обратно.

Стало стыдно, что я ее доставал. Александра Ивановна — семья.

Мама пожарила целого гуся, накрутила кастрюлю пасуц-долмы с мясом, а еще постный пасуц с кашей, лобио — все кавказские блюда, как любил дедушка папы — Котик и учила готовить бабушка папы — Ляля.  И оливье, и салат с крабовыми палочками, и колбаса, и нарезка, и еще что, не вспомню…

— Господи, куда столько наготовили! — говорит сухонькая Александра Ивановна и смеется.

А на десерт шоколадный торт с вишневой начинкой.

Я ем, пока не лопну.

Поздравление Президента. Наливаем сладкое шампанское «Асти». Бьют куранты, и я иду к себе в комнату смотреть заранее купленные кассеты. Боевики, комедии, «Звездные войны» — все подряд.

Мама и Александра Ивановна пьют чай. Краем уха слышу, что мама хочет вызвать Александре Ивановне такси. В наши старые Паскудники.

— Не надо, Людочка, я пройдусь до автобуса!

 

Через день или два мама забеспокоилась:

— Александра Ивановна пропала.

Родственников у нее не было. Только женщина, на которую она переписала квартиру, чтобы та ее достойно похоронила. Александра Ивановна очень боялась, что умрет и останется в квартире одна.

Мама позвонила той самой женщине. Потом обзвонила больницы…

 

Вечер. Идем с мамой по больничному двору, похожему на парк. Мама сама не своя, оттого держит меня за руку.

Мы заходим в зеленую дверь, в просторное, странно пахнущее помещение. Нас встречает сотрудник в белом халате и в толстых очках:

— На опознание? — спрашивает он маму.

За помещением еще одно. Дверь раскрыта.

— Не ходи, — сдавленно говорит мама и идет.

А я встаю в дверях.

Сотрудник в халате снимает со стола простыню. На железном столе лежит Александра Ивановна.

Я ее сразу узнал. В ночнушке на завязочках, распахнутой сбоку до руки.

Смотрю и сразу отворачиваюсь.

У Александры Ивановны нету ноги. Тело коричнево-серого древесного цвета. И голова лысая. Больше нету седых курчавых волос. Лицо обтянуто кожей как череп, а глаза ввалились внутрь лица и плотно закрыты.

Помню крик мамы. Родной и незнакомый.

Пока идем назад по темному больничному двору, мама не перестает рыдать, да так, что мне кажется, сама сейчас не выдержит и умрет.

— Не надо, мама! Ты сейчас сама умрешь от горя. Прекрати! — не умею я успокаивать, просто обнимаю, веду к выходу, и говорю, что люблю.

 

В субботу, папа забирает меня к бабушке.

— Я грустный, — говорю я.

— Чего? — без интереса спрашивает папа.

— Александра Ивановна умерла.

— А, — тянет папа.

— А она нас любила, — не унимаюсь я.

— Если бы любила, квартиру бы вам завещала, — говорит отец.

В протоколе, составленном на мужика, который сбил мою няню, было написано, что он был пьяный и проехал на красный сигнал светофора. Потом протокол подменили и все стало наоборот. Александра Ивановна, которая никогда ничего за всю жизнь не нарушила, вдруг перебежала дорогу на красный свет. Сначала я злился, а потом перестал. Убить человека — наказание, хуже не придумаешь.

Троллейбус звенит, проезжает метро «Дмитровская»: следующая остановка — улица Вишневского. Мы въезжаем под мост, и я выхожу. Мой новый дом в двух кварталах. А вот переход. Перехожу здесь через дорогу и вспоминаю Александру Ивановну, свою няню и нашу соседку, одинокую женщину.

 

Сережка

 

Мама забрала меня с дачи. Как всегда куда-то опаздываем.

Мама у меня водит, как Аэртон Сенна. Летим сто пятьдесят, иногда по встречке. На въезде в город и не думаем сбавлять, вот уже проехали Можайку, вышли на Кутузовский.

Сзади догоняют огоньки.

— Мам…

Менты пытаются согнать маму из крайнего ряда.

— Мам, там менты.

 

— Одурела? Мы тебя чуть не протаранили. Кортеж министра иностранных дел заблокировала!

— У меня муж полковник, — нагло отвечает мама.

А гаишник смеется.

Так и познакомилась с Сережкой.

 

Китайский ресторан «Панда». Кисло-острый суп и жареный хворост, кальмары с капустой и утка по-пекински. Кормим Сережу, друга мамы, майора из Гаи. Рыдван был по делу, Михалыч — крыша, а Сережка маме просто нравится.

Едим палочками, а Сережка вилкой. Не понимает он эту восточную культуру.

За столиком напротив сидит Козырев. Министр иностранных дел.

— Вот так совпадение! — хохочет Сережка.

 Ничего такой, приличный этот Козырев. Вилка в левой руке, нож в правой.

Сережка травит байки:

— Смена заканчивается, улова нет, остановил одного. А он ни в какую. «Где нарушаю? — говорит. — Ничего я не нарушил. Не было никаких нарушений». — «Ну, тогда, ладно, — говорю, — езжайте». Было сел в машину, потом опомнился, подходит: «Командир, — говорит, — права мои отдайте». — «Какие права? Не было никаких прав. А если что не нравится, то давай я сниму китель и подеремся…» Пришлось умнику раскошелиться, — смеется Сережка.

— Взятки берешь? — спрашиваю я, поглощая блинчик за блинчиком утку по-пекински.

— Что ты! — смеется Сережка. — Кто сто долларов, а кто — спасибо, командир… и вам спасибо!

А мне интересно, как с этим у Козырева за соседнем столом?

 

Выхожу из своей комнаты. Сережка сидит на кухне. Мама собирает ему в пакет льда.

Морда у Сережки разбита. Где-то я это уже видел.

— Въехал в переезд на полной, — мямлит разбитым ртом Сережка. — Мост задний оторвало.

Да он пьяный! Представляю, как Сережкин огромный американский «крайслер» подпрыгнул на переезде. Жалко машину.

— Подушка раскрылась, но не сдулась, — жалуется Сережка. — Чуть не задохнулся, пока ее запонкой не проколол.

Через час мимо проезжал патруль. Сережка все еще не мог вылезти и почти не мог говорить, но начал качать права:

— Да вы знаете, кто я!

Боевой и любил подраться, даже при исполнении. Патрульные менты настучали майору ГАИ по морде, прямо в машине, и поехали дальше. Сережа еще часика два посидел, а потом на такси добрался к нам.

 

Едем к Сережке на шашлыки. Дача у него рядом с дачей Михася.

Михась — авторитет, глава «солнцевских», гремел на всю Москву, а то и всю Россию.

— Знаешь его? — спрашиваю я.

— Мутный тип. Все время оглядывается. Охраны море. Я бы так не смог. Вон, смотри, какой дом отгрохал. Видишь, окон нет, — смеется Сережка. — Боится, что грохнут.

Сережку самого потом кто-то грохнул, прямо на дороге, при исполнении. Даже китель снимать не пришлось.

 

 

КМС

 

— Поедешь на соревнования, — улыбается Борис Витальевич.

— Вот так сразу на «Москву»? — в ужасе спрашиваю я.

До этого только в «Самбо-70» ездили по четвергам, или они к нам, а тут сразу на «Москву»…

— Надави, урони, падай сверху. И локоть выстави, когда падать будешь...

— Это же неспортивно!

— Да не бойся ты! — Борис Витальевич все улыбается, будто что-то знает.

 

Папа привез меня в здание-шайбу, где была «Москва». Маму я попросил не приезжать. Я как в тумане.

Номера, команды. Вот «Самбо-70», которые к нам приезжали по четвергам. Самбо оттого, что у них борцовки и шорты. Теперь-то все в кимоно, потому что в дзюдо можно хватать за штанины — и вся надежда на старый проверенный проход в ноги.

Лев выиграл две схватки, Петр сразу слился. А меня все не объявляют. Смотрю на тренера.

— Жди, — улыбается Борис Витальевич.

Уже пошли награждения.

— В весе до 60 кг победу одержал Борис Опарин… — и так далее и тому подобное… Потом вдруг:

— В абсолютном весе победу одержал Давид Шахназаров.

Тренер улыбается мне:

— Ну вот, ты и КМС, поздравляю.

Не было в моем весе никого на «Москве». Понятно теперь, чего все тренера улыбались, когда я бежал им навстречу.

 

Школа

 

Как во сне. Я в центре внутреннего школьного двора, вокруг белые стены, красные окна и темная школьная форма. Дерусь почти со всем классом. Ребят в классе человек десять. Дерутся со мной все, кроме Громова и Пуховского, мелькают перед глазами. Я выше всех на голову. Не замечаю их удары. Хватаю, роняю на землю. Совсем не боюсь. Только противно.

Дома с утра не хочу просыпаться. Прихожу в школу и сажусь между курток в раздевалке. Приходит Пуховский:

— На урок пойдешь?

Уходит.

Приходит Громов, хмурится:

— Ты чего здесь сидишь?

Уходит, а я все сижу.

Мне стали противны почти все одноклассники и учителя.

Скатился на тройки. Учителя меня терпят, кроме учительницы литературы, а я даже имени ее не помню.

Большой и толстый КМС, мягкий внутри, как бутерброд с маслом.

Тогда-то я сказал маме серьезно и окончательно:

— В школу больше не пойду.

Мама удивилась.

 

 

Выстрел

 

Мама купила вишневую четверку-универсал, чтобы можно погрузить побольше рулонов с тканью.

Водить ее учил друг Михалыча, чемпион по ледовым гонкам.

— Дорога свободна, Людмила Анатольевна, езжайте, — с восторгом говорит инструктор, мама давит на газ, и мы летим сто пятьдесят!

И вот уже колесим с ней весь день без всяких таксистов. В «Олабитекс» за тканью, потом в «Сиртекс», отдать долг, и на «Киевскую», отвезти товар. А еще нужно проконтролировать, как идет ремонт на новом объекте на другом конце Москвы.

Горит красный огонек. Стрелка бензобака минут двадцать лежит.

— Надо заправиться, — в который раз напоминаю я.

Темнеет. Наконец подъезжаем к заправке. Очередь из машин растянулась на сотни метров. С бензином в девяностые бывали перебои, люди стояли по несколько часов, дожидаясь очереди заправиться.

Глушим и ждем. Потом заводим и едем, и так часа полтора.

Заправка стоит чуть на подъеме.

Машина начинает подергиваться.

— Дотолкаю, — без надежды говорю я.

В «москвиче» перед нами — какой-то рохля. Перед ним встроился «паджеро» без номеров, а он даже не вышел. «Паджеро» заправился, а «москвича» опять оттирают. За «паджеро» встраивается наглухо тонированный бумер. Только рохля вышел повозмущаться, опускается тонированное стекло — и из бумера на рохлю смотрят четверо бородатых чечена. Рохля вздыхает и молча садится обратно в свой «москвич».

Наконец «москвич» перед нами заправился и отъезжает. Наша вишневая четверка дергается к заправке из последних сил.

Мимо заправки проезжает новенькая залепленная грязью «ауди сто», резко сдает задом и пытается нас оттереть.

— Пусти его, — тихо говорю я.

А мама хмурится и давит на газ.

Из «ауди» выходит мужик. И я выхожу и встаю рядом с машиной.

— Ты че? — говорит мне мужик.

— А ты че? — отвечаю я.

Миг, и на меня, кроме стеклянных героиновых глаз навыкате, смотрит дуло пистолета.

Я в папиной кепке, папином кожаном пальто, во мне сто восемьдесят сантиметров росту и сто шестнадцать килограмм веса. Разве различишь в сумерках, что мне всего тринадцать?

Секунда растянулась во мне. Я спокоен и тих. Хоть бы мама не вышла, не бросилась под пулю. Я здесь, вот он я — в центре всего мира, сам — центр всего мира, один напротив дула. Михалыч давал пострелять из служебного «макарова» в лесу. Дальше должен быть сухой выстрел. Что скажет отец? Представляю мамин протяжный и жуткий крик.

Хлопнула дверь. «Ауди» с визгом и дымом сорвалась с места. Понял-таки пучеглазый, что я ребенок.

Когда сажусь в машину, мама недовольно спрашивает:

— Чего не заправил?

Нехотя опять выхожу из машины. Ничего не заметила. Вот и славно.

Едем домой. Откручиваю назад в пучеглазый пистолет, и меня начинает трясти.

 

 

Отдых в Тунисе

 

Проснулся. Море за окном шумит! Резко встаю, выхожу на балкон, врезаюсь всем телом в стекло и падаю. Мама смеется.

Сахара.

Оказывается, самый большой верблюд — всегда девочка, и именно он ведет караван. Я тоже самый большой. А мой верблюд ведет сегодня караван.

Уже закат, я вижу впереди пальмы, а за ними дома. И так хорошо, будто я месяц бродил по пустыне, а теперь вернулся!

Мы в Тунисе. Мой первый зарубежный отдых.

Вечером за ужином мы с мамой взяли бутылку вина. Она выпила полбокала, а я допил бутылку.

Иду к лифту в номер. Пестрый ковер чуть ведет меня из стороны в сторону.

 

Утро. По телевизору стреляют из танков по Белому дому.

А мы с мамой думаем, будет ли куда возвращаться из отпуска?

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация