Кабинет
Владимир Березин

Плюти-плют

Повесть вневременных лет

Чаще всего это происходит на дачной веранде, после вечернего чая, после необременительной карточной игры и опять разговоров, когда некуда торопиться. Впереди долгий барский завтрак, переходящий в обед, блик графинчика в буфете в тот момент, когда Арнольд Петрович решил сам найти соль, и Фирс будет трясти головой, отвечая на незаданный вопрос.

А сейчас, в этой минутной паузе, когда утихли разговоры, только звякнула ложечка, но еще не стукнулось снова горлышко бутылки о рюмку, когда все уже устали говорить, нужно прислушаться.

Многое этому мешает, да разговоры на такой веранде всегда утомляют. И все оттого, что люди на верандах во всю мочь спорят о жизни, которой нет, но, может, была, очень сильно напирая на то, что у немцев железная воля, а у нас ее нет — и что потому нам, слабовольным людям, с немцами опасно спорить — и едва ли можно справиться. Словом, ведут спор, самый в наше время обыкновенный и, признаться сказать, довольно скучный, но неотвязный, и, вот, утомившись, все же надо замолчать.

Тогда в ночной дачной тишине можно услышать тонкий звук — чуть громче комара, чуть тише падения бадьи в шахту.

Это — плюти-плют — во тьме летит многоликий Карлсон.

 

 

УБИЙСТВО НА УЛИЦЕ ГЕНЕРАЛА КОРГИНА

 

Кто в нашем уездном казачестве прибрал к рукам казенные суммы, и кто увел лошадей исправника, — уж на что это, кажется, мудреные вопросы, а какая-то догадка и здесь возможна.

 

Николай Лесков, «Сельское кладбище»

 

— Что это там? — спросил Шуйский. — Здание больно неприятное.

— Так это морг напротив. Там, за забором, больница святого Евстафия, бывшая имени Коминтерна, — ответил я.

— Это многое объясняет. Вы ж математик, обожаете загадки, ребусы? Вам, должно быть, приятно разгадывать кроссворды с фрагментами… Вы знаете, что такое кроссворд с фрагментами?

Я не знал.

— Ну так это, — продолжил Шуйский, — часть советской жизни. Интеллектуалы, ну, то, что называлось тогда «советскими интеллигентами», выписывали на дом журнал, в котором были не просто вопросы, а вопросы с картинками и цитатами.

Мы стояли на прекрасном весеннем ветерке у окна. Остальное казалось менее прекрасным. Окно было выбито, квартира разгромлена, а на полу мелом обвели контур. Шуйский высунулся наружу и потрогал желтую газовую трубу, проложенную вдоль дома. Результатом он явно остался недоволен.

Я познакомился с Шуйским странно — в книжном магазине. Нас объединила страсть к бумажным книгам, которые сейчас мало кто покупал. Мы одновременно схватились за один и тот же том Герцена величиной с могильную плиту, а потом одновременно (из уважения друг к другу) отняли руки. Книга ударилась в пол антикварного магазина, подняв облако пыли.

Шуйский происходил из богатой семьи, но как-то внезапно обеднел (он не рассказывал о подробностях), от былого достатка за ним числилась только большая квартира в сталинском доме на Садовом кольце. Он сдавал ее, а сам жил в крохотной комнатке на бульварах.

Как-то мы с ним сидели в кофейне и беседовали о теории струн и формальной логике. Шуйский меланхолично сказал, что построение логических цепочек напрасно обожествляют. У него был знакомый шахматист, который уверял, что в шахматном уме нет ничего интересного.

— Умеющий играть в шахматы всего лишь умеет играть в шахматы, — сообщил мне Шуйский, а потом прибавил: — А последователи этой недотыкомки в шапке с двумя козырьками напрасно хвалятся дедукцией, не умея отличить ее от индукции и абдукции. Им невдомек, что индукция довольно точна, а…

Я смотрел на экран огромного телевизора, в котором чередой рассказывали об успехах нашего градоначальника. Успехи логично сменились происшествиями, и перед тем, как рассказать о погоде, ведущий налил немного крови нам в блюдца.

«Убийство на улице генерала Коргина», — произнес ведущий и вдруг исчез. Его заменил вид старой пятиэтажки, рядом с которой стоял возбужденный человек в тельняшке и делал такие движения руками, будто обнимал невидимую женщину. Сперва я принял его за дворника, но, оказалось, что это сосед-очевидец. Телевизионный человек с явным удовольствием произнес слова «расчлененное тело», а моряка заменила женщина с сильно увеличенными губами, наряженная в синий китель, взятый напрокат из «Звездных войн». Она хмуро сказала, что все под контролем.

Я обнаружил, что Шуйский внимательно смотрит на экран.

— Когда Алиса говорит, что все под контролем, это значит, что следственный комитет в полном недоумении, — ответил Шуйский на незаданный вопрос. — Если вы поняли, это — эвфемизм.

— Вы ее знаете?

Но он уже не слушал.

— Поедем-ка туда. Перед нами задача не шахматная, а настоящая.

Я и раньше знал, что Шуйский имел знакомства в полиции, но обнаружил, что его знала вся следственная группа. Одни улыбались Шуйскому искреннее, а другие — кисло, будто объелись мочеными яблоками.

Он обернулся ко мне:

— Запомните, худого следователя зовут «Колобок», толстого — «Дрищ», — по-моему, очень легко запомнить. При этом «Колобок» — фамилия, а «Дрищ» — нет.

Мне показалось, что следственная бригада хрюкнула в свои маски. Главных действительно было двое — толстый и тонкий. По мне, так они смотрелись как Пат и Паташон. Шуйскому (а заодно и мне) они рассказали, что тут жила пенсионерка Полосухер вместе с дочерью. Соседи услышали страшный шум поутру, но, когда приехал наряд, крики стихли. Дверь все же вскрыли, и наряд с грустью увидел разгром, побоище и труп несчастной Полосухер с рублеными ранами. Когда его поднимали, то отвалилась не только голова, но и ноги. Дочь никак не могли найти. Ничего живого не осталось в квартире, под окном лежала дохлая кошка, и даже горшки с геранью были безжалостно разбиты.

Шуйский перестал пялиться на пейзаж за окном и сказал:

— Где несчастная женщина, мне понятно, но куда интереснее мотив.

Толстый следователь отвечал, что подозреваемые очевидны.

— Мммм?

— Это толкинисты. Полосухер жила гаданиями, картами Таро и ругалась с толкинистами на их сайтах. Все знают, что толкинисты вооружены.

— Но отчего не предположить, что это новый Раскольников?

— Деньги не тронуты. Вот под столом рассыпаны.

— А, ну так это петлюровцы! Ведь Полосухер рубили шашками, как на Гражданской войне? Так вот, это — погром. Хотя нет, возможно, все же Раскольников…

Толстый следователь понял, что над ним издеваются, и обиженно засопел. Худой, впрочем, захихикал. В пальцах у худого был странный и очень длинный волос.

— Труп дочери в туалете, — меланхолично сказал Шуйский.

— Мы смотрели!

— Он в шкафу за унитазом. Но не тратьте времени, она умерла своей смертью, если можно считать астматический припадок чьей-то собственностью, — произнеся это, Шуйский потянул меня прочь из квартиры.

— А как вы догадались насчет дочери? — спросил я Шуйского.

— Тут и догадываться нечего. Как вы думаете, куда можно спрятаться в современной квартире? Да, только туда. Достаточно было посмотреть на ингалятор у зеркала, и второй — на столе. Бедняжка испугалась и спряталась в шкафу, и там у нее начался приступ. Но это все индукция и не так интересно.

Мы выбрались из подъезда на свежий воздух, Шуйский остановился и стал издали изучать кусты.

— Хотите посмотреть поближе?

— Вы бы мне еще предложили ползать на четвереньках и принюхиваться к окуркам. Это очень оскорбительно. Мне больше нравится думать, а не тыкать пальцами в старые собачьи какашки. И так видно, что кусты поломаны.

Шуйский всмотрелся вдаль, перевел взгляд на окна, откуда на свободу рвались занавески, потом снова прикинул что-то и вдруг довольно сухо попрощался со мной. Шуйский лег в такси, как вампир в гроб, и исчез.

 

Однако на следующее утро мы снова встретились в кофейне, на тех же местах перед телевизором. Ведущий новостей объявил, что наши доблестные правоохранители нашли убийцу. В квартире пенсионерки обнаружили обезьянью шерсть, а потом вышли на соседа, что привез обезьяну из Африки, где исполнял интернациональный долг. Теперь полицейские искали по всему городу сбежавшую обезьяну-убийцу.

— Ах, как это нехорошо, — произнес Шуйский у меня над ухом. — Они будут мучать этого старого дурака. И никто из них так и не понял, кто убил кошку мадам Полосухер. Надо торопиться.

В этот момент телефон его завибрировал.

— А вот и наша доблестная полиция. — Шуйский был отчего-то очень доволен. — Приглашаю вас на улицу Коргина, там мы и спасем этого моряка.

Рядом с уже знакомым мне местом нас ждал худой полицейский вместе с каким-то человеком в спецовке. В руках у мастерового был пластиковый ящик, какие носят с собой сантехники.

Мы свернули с улицы в какой-то проулок и пошли между гаражами. Пахло тут отвратительно, да и пейзаж мало напоминал картины Ватто.

Шуйский сверялся с каким-то одним известным ему маршрутом. Наконец он указал нам на ржавую дверь. Худой следователь мигнул слесарю, и тот вскрыл замок.

Гараж был пуст, только посередине, в лучах солнца, что пробивались через дырявую крышу, лежал мотор, похожий на мотоциклетный. На оси, торчавшей из центра агрегата, были видны обломанные лопасти.

Мы столпились в внутри, ничего не понимая. Уверен был лишь Шуйский. Он внимательно осмотрел сперва дыру в потолке, затем мотор, а потом обернулся к Колобку:

— Вот ваш убийца.

Тот захлопал глазами, а Шуйский повторил ему, как ребенку, указывая на помятое железо:

— Вот, вот.

 

И вот мы снова сидели в кофейне. Пока я ждал Шуйского, в новостях появился старик в тельняшке, которого выталкивали из отделения полиции, а он вращал безумными глазами и отпихивал от себя микрофон. Про загадочную находку в гараже не было сказано ничего.

— У вас есть травмат? — спросил Шуйский, стремительно появившись у нашего обычного столика.

— Травмат? Да откуда? Зачем?

— На всякий случай. Я сделал одно объявление на аэродинамическом форуме, где пасутся одни задроты-ботаники, но всяко может случиться. Ладно, хоть возьмите вилку в руку. У нас гость.

Действительно, в кафе появился юноша довольно субтильного вида. Он испуганно озирался. Кажется, не только травматический пистолет, но и вилка не понадобятся.

— Я по объявлению. — Юноша вытянул шею. — Мотор у вас?

— Разумеется, — весело ответил Шуйский. — Но гараж придется чинить, и я бы хотел, чтобы вы оплатили хозяину ремонт.

Тот радостно закивал.

— А теперь расскажите, куда вы дели вашего напарника?

Юноша попытался вскочить, но Шуйский вовремя наступил на полу его плаща, так что наш гость рухнул обратно на стул.

— Николай Алексеевич умер. Вчера, в больнице.

И молодой человек стал рассказывать. Оказалось, что наш гость вместе со своим школьным учителем, Николаем Алексеевичем Карлсоном, построили уникальный двигатель, мощный и бесшумный, работающий на моченом песке. С помощью такого мотора человек мог летать не хуже вертолета.

Николай Алексеевич собрал соосную (при этих словах Шуйский зацокал языком) схему с двумя пропеллерами, приделал все это на спину и отправился в первый, и, как оказалось, в последний полет.

Но едва он поднялся в воздух, чья-то обезьяна, наблюдавшая за ним с балкона, принялась швыряться в изобретателя всем, что попадалось под руку. Видимо, она-таки попала в мотор, и что-то пошло не так. Николай Алексеевич, потеряв управление, влетел в верхнее окно пятиэтажки. Карлсон носился по квартире, как случайно залетевшая в форточку птица. Его помощник взобрался туда по газовой трубе и в ужасе смотрел, как учитель бьется о стены, а лопасти пропеллера рубят все, что попадается им на пути. Наконец Карлсон случайно попал во второе окно и вывалился вон. Ремни порвались, и изобретатель упал в кусты. Двигатель же продолжил полет и исчез.

Несчастный юноша оттащил бесчувственного учителя в больницу святого Евстафия, бывшую Коминтерна. Врачи два дня боролись за его жизнь, но, как говорится, оказались бессильны. Наш собеседник, сущий малыш с виду, оказавшийся соучастником страшного дела, зарыдал.

— А, не расстраивайтесь. — Шуйский похлопал его по плечу. — Я уже позвонил одному знакомому, он возьмет вас в свою лабораторию. Виновник погиб, двигатель майор Колобок отвезет в «Роскосмос», а Полосухер и ее дочь похоронят за государственный счет. Что еще? Квартира достанется ее родственнику из Киева, но не знаю, сумеет ли он вступить в права наследства из-за карантина.

Потом он добавил, уже обращаясь ко мне:

— Меня занимает другое: где все это время была обезьяна? Вот настоящая загадка, а все это мне уже скучно.

 

 

АНОРТОЗИТ

 

Пролог

 

Янсон чувствовал себя в этой гостинице неуютно. За деньги было можно купить все, но уюта не купишь, особенно в этой нищей России, которая только что скинула с себя ярмо большевизма. Издалека на Янсона глядели стальные фигуры рабочего и колхозницы, а за ними множество их каменных соотечественников со снопами пшеницы, отбойными молотками, винтовками, граблями и прочими странными предметами. За окном гостиницы лежала выставка достижений прошлого. Горели золотом шпили и купола странного города мертвых, который запрудили варвары, как развалины Рима. Там торговали всем, чем угодно — от меда до военной формы. Надо было привести какой-то сувенир, но основателю фонда Берты Туборг было неловко раздавать родственникам русские шапки со звездами. Перед отъездом он решил осмотреть новый Вавилон, и, как почетного гостя, его ввезли туда на автомобиле — откуда-то сбоку, сразу доставив к русской ракете, которая стояла на месте свергнутого Сталина. Фонд мог, впрочем, позволить себе и эту ржавую ракету.

Два человека из русского министерства повели его в космический музей, где у входа на коробках, что лежали на отрытом прилавке, он увидел знакомые буквы. Тут торговали шведскими резиновыми членами.

Он спросил, нет ли таких же с русским национальным орнаментом — желто-красным, который называется «хохлома», и бело-голубым, как израильский флаг, который зовется «гжель».

Русские смеялись: продавец — заливисто, а спутники Янсона — несколько натужно. Внутренность музея напоминала улей, где жили серебряные насекомые, топорща свои крылышки и усики, приспособленные для жизни в пустоте. Янсон ходил между экспонатами с некоторой усталостью, пока не остановился перед витриной, где рядом со шлемом русского астронавта лежал какой-то камешек. Он попросил перевести табличку, и ему объяснили, что это анортозит. Это ему ничего не говорило, и люди из министерства рассказали ему про груз, доставленный на Землю автоматической станцией «Луна». Янсон сострил, что его племянница заслуживает брошки с таким булыжником за недостойное рвение к учебе.

Каково же было его удивление, когда русские стали переговариваться, а потом переводчик предложил купить космический сувенир. Сумма была большой, но не запредельной. Единственным условием была оплата наличными, и через полчаса он выдоил банкомат в гостинице.

Уже в самолете он вспомнил, что ему рассказывали, как американцы подарили осколок Луны голландцам. Те выставили его рядом с Ван Гогом, а камень оказался подделкой. Янсону не было жаль денег, он боялся выглядеть смешным. Потом он вспомнил о племяннице и решил, что теперь это будет ее проблема.

 

Часть первая. Пропажа камня

 

Был первый спокойный год после Мировой эпидемии, время, когда вновь разрешили праздновать большими компаниями даже малые события. Большое поместье Янсонов наполнилось гостями, слуги, отвыкшие от приемов, все время ошибались, госпожа Янсон нервничала, а дочь ее смотрела презрительно. Волосы Гуниллы Янсон были выкрашены в оранжевый и зеленый цвет, а в носу задорно торчало кольцо с колокольчиком.

Перед началом праздника из Стокгольма приехал ее одноклассник Свантессон, шустрый молодой человек, работавший юристом в банке. Он привез бумаги и красивую коробку. Мать и дочь выслушали посмертную волю дяди Янсона. За неимением лучшего, он подарил имениннице кусок Луны, что старый Янсон выменял у русских, видимо, за бусы и жевательную резинку.

Из коробки явился деревянный футляр с русскими буквами и звездами, а из него — невзрачный камень, уже вправленный в тусклую желтую оправу. Гунилла брезгливо осмотрела его, но все же защелкнула замок цепочки и повесила камень на шею, как спортивную медаль. Весь вечер он был с ней, и Гунилла ловила на себе завистливые взгляды сверстниц.

В качестве развлечения привезли французских гимнастов (толстых, как винные бочки), немецких клоунов (совершенно не смешных) и даже каких-то русских циркачей Мишку и Гришку, которые с жуткими криками швырялись друг в друга ножами.

Под самый конец, когда Гунилла с подругами решили покурить травы подальше от посторонних глаз, они увидели странное зрелище. Несколько оборванцев, по виду — мигрантов, жгли костер у самой ограды. Раздавались тоскливые звуки странного треугольного инструмента, а рядом плясал медведь. Едва Гунилла успела подумать, что общество защиты животных поступит с этими бродягами хуже, чем полицейские, как незнакомцы запели какую-то свою молитву. Гунилле показалось, что камень на ее груди отзывается на эти ужасные звуки, но тут прибежал брат Свантессона Боссе с криками, что их давно ищут.

Горький дым возымел свое действие, и Гунилла неожиданным образом рассказала о бродягах за оградой гостям. Гости чрезвычайно возбудились, и больше всех шумел дядюшка Юлиус. Он был знатный путешественник, побывал на всех континентах и даже совершил кругосветное путешествие на утлой лодочке с каким-то бородатым и косматым чудаком. Дядюшка Юлиус, побывавший когда-то в Сибири, рассказал, что по всем повадкам нищие — это переодетые олигархи из русской секты, называющейся Роскосмос, а камень на шее у Гуниллы — советская святыня. «Наверняка, — сказал дядюшка Юлиус, — они считают, что камень присвоили натовские офицеры, и трое русских теперь идут по их следу, ни в грош не ценя человеческую жизнь. Они готовы на все, чтобы вернуть анортозит на алтарь главного храма Роскосмоса, рядом с которым стоит первая русская ракета. Бойтесь их, ибо в России есть такие химики, что научились обращать время вспять, потому что русские любят свое прошлое больше будущего». Произнеся это, дядюшка Юлиус закрыл глаза и упал навзничь. После этого все поняли, что он давно и совершенно пьян.

На шум прибежали местный доктор Карлсон и братья Свантессон. Вместе они утащили дядюшку Юлиуса в комнаты и устроили его там поудобнее. Дядюшка оказался очень тяжел, и по дороге Малыш Свантессон шутил, что они являют собой блестящую аллегорию доказательной медицины, в которой слепой всегда несет слепца. Доктор краснел, клацал зубами, но ничего не отвечал.

Каково же было изумление всех присутствовавших, когда наутро выяснилось, что анортозит исчез.

 

Чтобы не придавать дело огласке, госпожа Янсон вызвала в имение лучшего расследователя Швеции Маркоу Блумквиста. Он приехал тайно, вместе с тремя сотрудниками из телевизионной программы про жуликов. Журналистов проводили на кухню, а Блумквист два дня ползал по всем комнатам дома. Наконец он обнаружил на косяке двери комнаты, где по-прежнему лежала разорванная коробка и бессильно распахнутый русский ящик, следы какой-то дряни. Там была не то краска, не то конский навоз, а то и что-нибудь похуже. Одним словом, Блумквист сразу понял, что это след похитителя.

Внимание сыщика привлекла старшая служанка фрекен Бок, очень уродливая и отбывшая два года тюрьмы за грубое обращение с животными. Единственно, за что ее держали в имении, отменные плюшки без корицы (у Гуниллы на корицу была аллергия). Блумквист подступил к домоправительнице с расспросами, но фрекен Бок только мычала в ответ. Чтобы хоть как-то расшевелить ее, сыщик заставил Малыша Свантессона целый день бегать под ее окнами и орать: «Как мне ненавистна домомучительница!» На следующее утро фрекен Бок утопилась в зыбучих песках. Оказалось, что с детства она была тайно влюблена в Малыша Свантессона и к тому же склонна к депрессии. Да и к зыбучим пескам ее тянуло давно.

Это несколько обескуражило Блумквиста, но он продолжил поиски запачканной одежды. Однако ни он, ни жители поместья ничего не нашли, даже когда раскопали все грязное белье семейства Янсонов. При этом Гунилла каждый день за завтраком закатывала истерики в духе: «Никто и никогда не найдет мою прелесть, она пропала навсегда». Слушая ее стенания, Блумквист догадался, что она знает, кто вор. Знаменитый сыщик даже стал предполагать, что анортозит могла припрятать сама Гунилла, чтобы перечислить деньги в фонд Берты Туборг.

Услышав это, старая хозяйка выставила Блумквиста за дверь, из мстительности выплатив ему гонорар монетками по пять эре. Стоя на крыльце, Блумквист поднял руку и закричал, что, во-первых, фрекен Бок подаст всем весточку с того света; во-вторых, что все еще услышат о русских олигархах; а в-третьих, никому не миновать менеджера по микрокредитам.

При его последних словах набухшие дождем тучи вздрогнули, из их черной мрачности вылетела молния, и страшно закаркали вороны. Наслаждаясь произведенным эффектом, сыщик ушел по лесной дороге в Стокгольм, сгибаясь под тяжестью мешков с монетами. Еле переставляя ноги, он бормотал, что этого так не оставит и сам узнает тайну анортозита.

 

Часть вторая. Открытие истины

 

Прошел год. Надоевшие всем гости наконец-то стали разъезжаться.  К тому же мать Гуниллы умерла от инсульта, и долгий траур окончательно лишил поместье Янсонов привлекательности. Дядюшка Юлиус уехал в Тибет, да там и сгинул, судя по всему. Гунилла провалила экзамены в университете, сыщик Блумквист увлекся теорией заговора, а у Малыша Свантессона на службе тоже случились неприятности. Работать ему теперь приходилось за двоих: какие-то пархатые русские казаки напали на трудоголика из кредитного отдела по имени Филле. Они одурманили его чем-то вроде боевого отравляющего вещества. Потом эти русские обыскали тело, но взяли только квитанцию о залоге. Перед тем, как накинуть на лицо тряпку с отравой, Филле внезапно спросили о сроке залога согласно шведскому праву. Оставшись в одиночестве, Филле успел наговорить это в свой телефон, но не успел сказать, о какой заложенной вещи идет речь. Смерть была ему своеобразным отпуском.

На следующий день русские напали и на Боссе Свантессона — как раз в тот момент, когда он делал предложение Гунилле. Думая, что минуты его сочтены, Боссе признался, что просил руки и сердца девушки только для того, чтобы приданым расплатиться с долгами в интернет-казино. К тому же он был равнодушен к мировому потеплению. Разрываясь между злостью и милосердием, Гунилла все же сдернула страшную тряпку с лица несостоявшегося жениха и спасла его жизнь. Несчастный Боссе постарел на десять лет и уже точно не годился в женихи.

На следующий день в имение заявилась девица, сообщившая, что именно Малыш Свантессон стал причиной смерти фрекен Бок. В ее руках был телефон фрекен Бок, в котором сохранились координаты места, где в зыбучих песках утоплен рюкзачок покойницы. Обитатели замка отправились к зыбучим пескам. В тот момент, когда они собирались дернуть за капроновый шнур, привязанный к спрятанной тайне, из кустов слева выкатился сыщик Моркоу Блумквист. Впрочем, и кусты справа не остались в долгу: из них, степенно ступая, вышел дядюшка Юлиус, одетый в китайский халат. На лбу его помадой был написан непонятный иероглиф.

Все вместе они взялись за веревку. Рюкзачок долго не показывался на свет, и за шнур взялись все-все, даже собака Гуниллы. Наконец среди песка появился розовый бок с физиономией диснеевской мыши. Изумленные обитатели поместья обнаружили в рюкзачке свитер с вышивкой «ММ — Милый Малыш», испачканный конским навозом или чем-то похуже, а также письмо с объяснениями. Оказывается, фрекен Бок, делая утром приборку, обнаружила свитер Малыша Свантессона и все поняла. Она тут же купила точно такой же в магазине IKEA и подложила на место. Дальше шли восемнадцать страниц убористого текста, повествующих о ее неразделенной любви, которые читать никто не стал.

Опечаленный Малыш Свантессон решил сам раскрыть преступление, чтобы очистить свое имя. Он решил посоветоваться по этому поводу с Гуниллой. Тут он встретил полное непонимание. Слово за слово шепот перешел в крики, пока наконец Гунилла не проорала Малышу в лицо: «Да как тебе верить, скотина, если я собственными глазами видела, как ты взял анортозит из ящика!»

Малыш застыл в ужасе, но это длилось недолго, потому что в комнату не вошел, а как-то даже впал доктор Карлсон. Он радостно сообщил, что умирает от рака и поэтому хочет успеть закончить свое исследование о расширенном сознании. Он признался, что Малыш стал жертвой его экспериментов. На момент кражи молодой Свантессон находился в состоянии сомнамбулы, оттого что Карлсон, обиженный глупыми шутками Малыша над медициной, подсунул ему козинак с синтетическим наркотиком. Тогда Карлсон решил, что это пустяки и дело житейское, — но теперь, когда смерть дышала ему в затылок, раскаялся. Теперь он предложил провести следственный эксперимент: воссоздать обстоятельства той ночи, намазать дверь конским навозом или чем похуже, дать Малышу новый козинак и посмотреть, что будет.

Гунилла радостно согласилась, и Сванте Свантессон понял, что она к нему неравнодушна.

Чтобы подготовиться к этому эксперименту, Малыш Свантессон даже бросил курить, чтобы расшатать себе нервы. Наконец ему завязали глаза и сунули что-то в рот — как ему показалось, конский навоз или что-то похуже.

Все стояли по углам, пока Малыш бродил по комнате, стукаясь о мебель. Карлсон и дядюшка Юлиус оживленно комментировали его перемещения, надеясь на ошеломляющую развязку, но одурманенный Малыш, едва вытащив символическую тефтельку, положенную в русский ящик, уронил ее на ковер и повалился с ног.

Пока Малыш пытался обратно сузить свое расширенное сознание, внимание всех привлек напыщенный Блумквист. Он гордо показал всем запечатанный конверт, внутри которого, как заявил он, разгадка тайны. За окошком раздался гром, но Блумквиста никто не стал слушать, потому что он бесконечно утомил окружающих своими театральными эффектами.

Нужно было что-то делать, потому что степень безумия стала раздражать даже Гуниллу.

Поэтому обитатели поместья отправились к банку, где служили Малыш и Филле, понемногу переходя на бег. Тем более пришедший в себя Малыш Свантессон вспомнил, что сегодня общий день возврата заложенного имущества. Уже перейдя на бег и приблизившись к финансовой цитадели Вазастана, они увидели, как из ее дверей вышел странный бородатый человек и припустил по улице. Вопя и улюлюкая, герои кинулись в погоню. Вскоре они оказались в доках, где тяжело пахло навозом, креозотом или чем-то похуже. След вел в грязный хостел. Из витрин первого этажа на них смотрели проститутки, похожие на фрекен Бок. Толпа поднялась по лестнице и в одной из комнат второго этажа обнаружила уже остывшее тело. Рядом с ним лежала фальшивая борода, похожая на мертвое животное.

Блуждая по портовым закоулкам, они опоздали буквально на два-три дня. На их глазах русская подлодка развернулась, мигнула сигнальными огнями и вышла из гавани.

Доктор Карлсон склонился над убитым. Всем кажется знакомым лицо мертвеца, но никто не понимает — чем. Тут Карлсон хлопнул себя по лбу.

— Это «Старичок»! — вскрикнул он. — Конечно же, это «Старичок», зловещий русский яд, вызывающий ураганное старение.

Сквозняк шевелил фальшивую бороду, теперь уже не нужную бородатому трупу.

— Конверт! Вскройте конверт! — взволнованно крикнул сыщик Блумквист, но его тут же выпихнули за дверь.

Малыш Свантессон смотрел в лицо старика, постепенно угадывая в нем черты своего брата.

«Ах, Боссе, Боссе, — зачем же ты взял у меня алмаз, зачем ты связался с русскими, зачем это все?» — скорбно думал он.

В этот момент Гунилла подошла и обняла его за плечи. Она потерлась гигантским кольцом в носу о его шею.

— Давай жить вместе, — прошептала она в ухо Малыша Свантессона. — Поедем на Амазонку спасать дикие леса. Кстати, я подарила фонду Греты Туборг яхту «Пекод», так что теперь мы сможем охранять еще и китов.

— И у нас будут прекрасные дети, — ответил в тон Малыш.

— Нет, детей я не люблю, но мы заведем собаку. Ты ведь всегда хотел собаку?

И Малыш Свантессон наконец улыбнулся.

 

 

ОСТРОВ РУСЬ

 

Суборбитальный туристический шаттл легко миновал систему противоракетной обороны. Только у самой земли его задела старая ракета автоматического ЗРК в Анадыре. Железо корабля было прочным, и он не сразу стал терять высоту.

Оставляя дымную полосу, шаттл пролетел половину страны и сел посреди какого-то леса.

Наверное, это было то, что русские зовут «тайга», потому что у них всякий лес — тайга.

Карлсон приоткрыл люк, высунулся и опасливо поглядел в небо. Небо было черным и мрачным, как и все тут. Он спустился к реке, но сразу же запищал дозиметр: повсюду была радиация, довольно сильная и зловредная. Река несла с востока радиоактивные вещества, и Карлсону стало ясно, что проку от этой цивилизации будет мало. Он потрогал землю, брезгливо отряхнул пальцы, вытер их о песок, потом присел на корточки и задумался. Он попытался представить себе русских, которые здесь живут… Или тут нерусские? Он точно не помнил — тут, за высокой стеной охранной системы «Чертополох», всегда творилось что-то непонятное. Эту систему установил давным-давно, еще в те времена, когда кончился газ, знаменитый военный инженер генерал-лейтенант Краснов. Грязные заводы, дряхлые реакторы, сбрасывающие в реки радиоактивные помои, некрасивые дикие дома под железными крышами, много стен и мало окон, грязные промежутки между строениями, заваленные отбросами и трупами домашних животных, большой ров вокруг города и подъемные мосты... И люди. Он попытался представить себе этих людей, но не смог. Он знал только, что на них очень много надето, они были прямо-таки запакованы в толстую грубую материю, и у них были высокие белые воротнички, натирающие подбородок, меховые шапки и нашитые повсюду звезды...

Ночью к нему вышли звери. Один был похож на Ктулху, шевелил присосками, и Карлсон понял, что это безобидный мутант. Его по недоразумению называли кровососом, были раньше детские комиксы с этими страшными существами. Но этот кровосос оказался маленьким, ростом по колено Карлсону, и смешно шевелил присосками. Несмотря на свое прозвище, зверек быстро съел галету из рук Карлсона.

Наконец Карлсон встал и отправился на поиски людей. Кровосос семенил за ним и жалобно пищал. Кажется, ему понравилось печенье.

Наверное, сгущенное молоко понравилось бы ему еще больше, но Карлсон съел его еще в полете.

К вечеру он вышел к станции, где стоял ржавый поезд, увитый какой-то растущей прямо на нем мочалой. Кровосос отстал, он боялся людей.

На платформах сидели странные фигуры и пели заунывные песни на непонятном языке.

Никто вокруг не понимал по-шведски, и Карлсон решил, что этот народ недаром звали азиатами. Все они были черноволосы, низкорослы, и у каждого в руке был тайно-явный знак — масонский мастерок.

В своем оранжевом комбинезоне он легко затесался в толпу странных рабочих и заснул, положив голову на груду керамической плитки. Когда он проснулся, оказалось, что поезд едет — правда, довольно медленно.

Когда состав остановился, между людьми на платформах прошли люди с оружием. Они что-то спрашивали у рабочих, но Карлсон просто дал проверяющему огромную радужную банкноту в пять эре. Где-то он читал, что в этой стране так нужно делать при любой проверке документов. Это сработало, и он заснул снова, воткнув в уши наушники. Во сне он учил чужой язык, и странно звучавшие слова перетекали из коммуникатора прямо в его голову.

Он не жалел, что покинул место посадки. Можно было, конечно, подождать, пока корабль починит себя сам, но было скучно. Корабль сам найдет его и прилетит, как ручной голубь на свист хозяина. Или без свиста — он не помнил, как там было в древности с голубями.

Когда поезд добрался до окраины огромного города, все попутчики встали в очередь к узким воротам. Карлсон опять дал вооруженному человеку банкноту в пять эре, но тот помотал головой. Тогда он дал еще одну — и это решило дело.

Город был ровно такой, каким Карлсон его себе представлял.

По улицам сновал народ. На углах стояли казаки с шашками в одинаковых круглых шапках с кожаным верхом.

На груди у них светились собранные в батареи белые короткие трубочки, он забыл, как они называются.

Галеты у него кончились, и уже хотелось есть. Вдруг он увидел нечто знакомое: перед большим зданием стояли деревянные человечки. Точно, это было правильное место — он зашел туда и сразу же увидел тефтельки. И тут сгодились новые пять эре, только теперь к нему сбежались несколько девушек.

Видимо, сумма была велика.

Одна из девушек повела его домой, но когда Карлсон положил руку ей на грудь, ударила его. Девушки тут были странные.

Дома их встретил ее брат, красивый парень в казачьей форме.

— Ты кто? — спросил он хмуро.

— Я гений, миллионер, плейбой и филантроп.

Малыш только похлопал Карлсона по плечу. Он любил шутников.

Так Карлсон начал жить в доме кассирши из магазина с деревянными человечками.

Все здесь было странным — каждую субботу по улицам проезжали грузовики с откинутыми бортами и полуголые люди в них показывали народу дрессированных медведей. Каждый дом был увешан белыми тарелками приемо-передатчиков. Малыш объяснял, что это все телевидение, но Карлсон не верил ему: телевидение таким не бывает.

Чтобы парень его сестры не ел хлеб даром, Малыш устроил его в корпус казачьей стражи.

Они теперь вместе приходили со службы — звеня шпорами, которые в Корпусе носили по традиции. Малышу нравилось, что их одинаковые каракулевые шапки-кубанки висят в прихожей рядом.

«Да и сестра под присмотром, — думал он про себя, — а она слабенькая и напугана жизнью. Вон, раньше призывали быстро спускать воду из водохранилищ, чтобы спасти людей, а теперь — наоборот. Тут мне не разобраться, а куда там ей».

Впрочем, Карлсон не нравился ротмистру Чачину. «Все гадости, — говорил ротмистр, — начинаются с того, что кто-нибудь говорит, что нельзя больше так скучно жить, давайте сделаем жизнь получше и поинтереснее. По крайней мере, ни один из упырей, о которых я слышал, не отступил от этого ритуала».

Но Малыш считал, что Карлсон оказался славным малым, и они часто распевали на кухне вдвоем:

 

Командир у нас хреновый,

Несмотря на то, что — новый.

Ну а нам на это дело наплевать!..

 

— Малыш, — сказал ротмистр. — Малыш, пойми, он ведь враг. Страна истерзана войнами, территория уменьшилась вдвое. Этот летающий парень крылышкует, как птичка, а разгребать-то нам, все то, что он в кузов пуза уложил и после нам на головы сыпет.

Ротмистр иногда выражался по-народному, то есть очень поэтически.

Спустя пару месяцев Малыш решился рассказать Карлсону правду о телевидении.

Официально всегда говорилось, что телевизионные башни-ретрансляторы служат для оболванивания народа, и только посвященные знали, что это станции Дальней Баллистической Защиты.

Ни один вражеский самолет, ни одна ракета со времен Большой войны за воду еще не долетела до городов страны.

Малыш, впрочем, догадывался, что система эта работает неважно. Делали ее давно, и инженеров этих, поди, уже нет в живых, а те, кто выжили, копаются на грядках с грыклей.

Но когда ты молод, думать о чужой пенсии не хочется.

Малыш любил рассказы Карлсона о дальних странах, острых крышах чужих городов, о шведской модели, шведских семьях и шведских стенах.

Сестра уже ходила беременная и предвкушала новую жизнь после свадьбы.

Одно его печалило: Карлсон не мог жить по уставу, всюду опаздывал и на второй день службы взорвал паровой котел отопления, стоявший в казармах казаков. Он вообще любил что-нибудь взрывать и оттого пришелся ко двору в сотне саперов-пиротехников.

Зато ни один салют не обходился без Карлсона, хотя он норовил использовать не салютные снаряды, а осколочные и фугасные. К тому же он понимал во всем — в гидроэлектростанциях, водохранилищах, таинственной гибели людей в тайге, в том, отчего люди еще не были на Луне, а на Марсе уже были, а также в периоде полураспада и андронном коллайдере.

Как-то он заговорщицки подмигнул своему другу.

— Давай позабавимся, — сказал Карлсон.

Малышу это не очень понравилось, но когда он узнал, что Карлсон заложил термическую бомбу в здание телецентра, и вовсе поплохело.

— Как же так? А баллистическая защита?

— Пустяки. Дело-то житейское. Или ты веришь, что у страны есть враги извне и ее кто-то собирается бомбить?

На следующий день над горизонтом встал огненный шар, а спустя минуту в лица друзьям ударила теплая тугая волна воздуха.

— Ну ладно, — сказал Карлсон, — засиделся я у вас.

Из облака к нему спикировала точка, стремительно увеличиваясь в размерах. Это был отремонтированный шаттл Карлсона.

— Я полетел. Передай сестре, что я обещал вернуться! — И он исчез в люке.

 

В этот момент Малыша тронул за локоть ротмистр Чачин.

— Ишь, как оно обернулось. А я ведь предупреждал.

— Я все исправлю! — горячо сказал Малыш, — и ведь все равно, это не я... Исправлю, точно.

— Ну, ты многое забыл, — проворчал казачий ротмистр. — Теперь к нам что-нибудь полетит, и придется все это тупо сбивать. Ты забыл, что у нас есть еще передвижные ЗРК, ну и забыл про Китайскую Империю, еще ты забыл про экономику… У нас, правда, инфляция, у нас наверняка будет голод, да и земля не родит. А знаешь ли ты, что такое инфляция? Такая, какая была лет тридцать назад? У нас нет запасов хлеба, запасов медикаментов, врачей нормальных у нас нет. А полимеры, знаешь, что случилось с полимерами? Да откуда тебе… И еще нужно ввести в оборот сто миллионов гектаров зараженной почвы, что была продана под свалки и зону отчуждения трубопроводов. Газ с нефтью кончились, а земля осталась в чужой собственности.

— Ладно, — устало сказал Малыш. — Я буду делать все, что нужно. Прикажут ехать в Китай — поеду, надо будет заняться финансами — займусь. Слава Отцам?

— Слава, — ответил ротмистр с некоторым недоверием.

 

 

С ЛЕГКИМ ДАРОМ, ИЛИ САРКАЗМ СУДЬБЫ

 

Это был молодой человек из тех, что были праведными комсомольцами.

Не тех времен, когда надо было, презирая удобства, умирать на сырой земле, а тех, когда в цене было прилежание. Они поднимались вверх, ступенька за ступенькой. Кажется, они и рождены были сразу в костюмах, с алой капелькой комсомольской крови на лацкане. Наш герой рано стал начальником и еще раньше защитил диссертацию о значении пяти орденов веэлкаэсэм.

Однажды его приятель собрался за границу, вернее, его послали в командировку. Друзья провожали командировочного два дня и пили так крепко, что лица их стали неотличимы, как подшефные колхозники неотличимы от обитателей зверофермы.

Компания поехала в аэропорт, и в результате молодой человек с большими жизненными перспективами случайно улетел в Швецию вместо того, чтобы вернуться в свое Бирюлево.

Ни комсомольская молодость, ни карьера не спасли его.

Он соответствовал мутной фотографии в паспорте и не вызвал подозрения у советского пограничника, а потом и у пограничника шведского.

В сомнамбулическом состоянии он взял такси, которое довезло его до дома на окраине.

Из последних сил он поднялся на крыльцо и упал в квартиру первого этажа.

Проснулся он от того, что на голову лилась вода и кричали на неизвестном языке. Молодой человек попробовал объясниться, но ничего не вышло. Иностранные языки он знал плохо.

Над ним стояла женщина, и, несмотря на раскалывающуюся голову, молодой человек испытал к ней вожделение. Увидев это, женщина стукнула его ковшиком, и мир вокруг комсомольца пропал.

Когда он возник снова, молодой человек с перевязанной уже головой сидел за столом.

Напротив него обнаружился невысокий человек.

— Меня зовут Карлсон, Ипполит Карлсон. Что вы делаете в моем доме? Как подошли ключи? Что значит «дом похож»?

Хозяин говорил по-русски тихо, надтреснутым голосом. Так, наверное, могло бы говорить шведское машинное масло.

— Ипполит? — прошелестел комсомолец.

— Да, меня назвали в честь деда.

Женщина отговорила своего Ипполита вызывать полицейских, потому что заезжий гость был явно не в себе.

Он бормотал что-то о предательстве, о Родине, и Карлсон понял, что его деньги и серебро в безопасности — это не вор.

Они стали жить вместе, молодой человек быстро выучил чужой язык. Да и женщина нахваталась от него разных русских слов: гость обладал легким даром нравиться. Понемногу он заметил, что женщина проявляет к нему интерес, и однажды они оказались в кровати все вместе.

Так они прожили довольно долго, но Карлсон вдруг исчез.

От него осталась только записка на холодильнике.

Карлсон сообщал, что его измучила тоска, и если один ключ подходит к двери, то и другой ключ, привыкший ко многим оборотам, найдет свою скважину. Шведская семья распалась, теперь молодая пара спала в кровати вдвоем.

А Карлсон в этот момент брел по Москве, сверяясь с адресом.

Он увидел странно знакомый дом в стиле экономной архитектуры двадцатых (в голове пронеслось что-то вроде «Баухаус» и «конструктивизм»), но размышлять было некогда, он уже почти достиг цели.

Добравшись до двери, вставил ключ в замок.

Он не успел повернуть этот ключ, потому что дверь открылась. На пороге стояла женщина с усталым лицом, за край халата держался мальчик с испуганными глазами.

— Здравствуйте, Галя, — сказал Карлсон, будто спихивая камень с плеча.

Маленькая семья в Швеции тем временем увеличилась. Бывшая жена Карлсона родила девочку.

Прошли годы, и исчезла страна, откуда приехал ее отец.

Молодая женщина решила посмотреть на развалины. Общий вид ее не впечатлил, и перед отъездом она решила навестить загадочный адрес, который нашла в прощальном отцовском документе.

На лестнице в этом доме сидел на корточках и курил высокий парень в кепке. Лестница была покрыта шелухой от семечек. Парень спросил гостью, не из собеса ли она. Она на всякий случай кивнула, и тогда он ввел девушку в квартиру, где в дальней комнате лежал старый Карлсон.

— Ты приехала, — прошептал он с облегчением.

— Это не я. Я ее дочь, но тоже Надья.

— Неважно. Все равно.

— Я хотела спросить, как ты выучил русский язык? И откуда у тебя такое имя?

— Меня назвали в честь деда, — ответил Карлсон. — Он был русский эмигрант, бывший депутат Государственной думы. С тех пор в нашей семье чередовались имена «Ипполит» и «Матвей»… Матвей, мальчик...

Парень вошел в комнату.

— Матвей, мальчик, познакомься. Это моя Надя приехала.

Молодой человек спрятал бычок за спину и широко улыбнулся.

 

 

ДРАККАР

 

Он жил в этом городе с зимы, но так и не познакомился с ним. С городами, как когда-то учил его отец, нужно знакомиться как с женщинами — либо медленно ухаживая, либо врываясь на их крепостные стены со шпагой в руке. Отец, правда, никуда не врывался, а всю жизнь прожил не выезжая из Стокгольма. А его сын провел весну в Петербурге, почти не выходя из архива. Если бы это разрешалось, он и спал бы там же, среди бумаг и пыли, но это, увы, не разрешалось.

В начале лета архив закрыли на неделю: там травили не то мышей, не то жучков, а может, тараканов. Швед по привычке вышел рано утром со съемной квартиры и в недоумении остановился: идти было некуда. Перед ним лежали каналы, мосты, сотня рек и ручейков — город, который русские построили на земле его предков. На это молодой швед был не в обиде, архивное дело уравнивало всех, особенно убитых в забытых войнах.

И вот он пошел по улицам — бесцельно, как ему казалось, но внезапно он очутился перед дверями архива. Охранник смотрел на него, сплющив нос о стекло изнутри. Швед молчал, и охранник, знавший его, знаками показывал: что вы тут забыли, господин Свантессон, все закрыто, идите домой. Домой швед не пошел, а стал слоняться по набережным и скверам.

Ноги вынесли его на набережную, где стояли в оцеплении полицейские.

С полицейскими было лучше не связываться. Он двинулся в другую сторону, но и туда не пускали.

Случайный прохожий посмотрел на него с состраданием.

— Да, — отвечал ему Свантессон, — я ничего не знаю.

— Сегодня же к нам приходит Драккар, — сообщил прохожий.

— Какой драккар?

— Тот самый, — терпеливо сказал прохожий. — Тот самый. Господин Драккар. Это большое торжество.

Свантессон был погружен в век семнадцатый и век восемнадцатый, современность была ему непонятна. Он путал местных вождей: один был с усами, второй лысый, и еще какой-то с бородой. «Но с очень маленькой, — тут же добавил он в свое воспоминание. — У русских очень важна форма бороды».

Торжество вокруг было непонятным и пугающим. Впрочем, как и все русские праздники.

— Вы иностранец, — констатировал с печалью прохожий. — Вам многое у нас непонятно, но, поверьте, это действительно величественное зрелище. Господин Драккар всегда прибывает в конце июня, чтобы взять дань в залог защиты нас всех. Город не стоит без господина Драккара. Мы любим господина Драккара и его алые паруса.

Свантессон смотрел на нос прохожего. Нос был кругл и неопрятен. Из него росли седые кусты, которые шевелились в такт словам. «Драккар — это корабль, а не господин, — угрюмо подумал Свантессон. — Меня не проведешь».

А прохожий говорил, что Свантессону повезло, а чтобы лучше видеть, нужно забраться на мост. Иначе будет плохо видно, и вы не поймете шуток ведущего-распорядителя. А у нас сегодня очень остроумный распорядитель. А вот с моста все видно хорошо — и Драккар, и горожан, и то, как капитан заберет свою дань.

— А что вы жертвуете? — спросил Свантессон, чтобы поддержать разговор.

— Как и все, мы жертвуем девственницу. Теперь это стало особенно трудно, потому что девственниц теперь мало. Но всегда находится достойная медалистка.

— У нее медаль за девственность?

Прохожий захохотал — несколько неискренне.

— Нет, медаль за отличие в учебе. Мы серьезно относимся к выбору, ведь от этого зависит судьба города. …Не отвлекайтесь, он, кажется, уже близко.

И правда, на реке показалась стремительно приближающаяся точка. К мосту двигалась большая лодка под красным парусом. С бортов торчали весла, команда мрачно смотрела на город с палубы.

«Да, это драккар», — согласился про себя Свантессон, а вслух сказал:

— А вам не кажется, что это несколько варварский обычай?

Случайный знакомый переменился в лице и отпрянул.

— Не говорите глупостей, если вам безразличны наши патриотические идеалы, то просто молчите.

Свантессон оглянулся. Толпа вокруг стала плотнее. Среди нее мелькали молодые люди в алых лентах через плечо и знойные девушки с такими же лентами. Он обернулся, чтобы спросить собеседника, это ли те самые медалисты, но тот уже исчез.

Площадь наполнилась музыкой, толпа плясала и пела, человек на помосте орал что-то в микрофон. Рядом стояли лучшие люди города, бургомистр и губернатор. За ними родители крепко держали девушку в белом платье с лентой через плечо.

«Я викинг, — подумал Свантессон. — Я викинг не хуже прочих. Сотни лет мы разбойничали на этой земле, пока не пришли русские, и не думаю, что они разбойничали меньше. Но всегда можно остановиться».

Он боком отошел в сторону и спустился по каменным ступеням к черной воде.

Река была холодна и равнодушна. Свантессон прихватил со ступеней пустую бутылку и медленно ступил в холодную воду. Он плыл вечность, пока наконец не увидел рядом деревянный борт и алый парус над головой.

Когда Свантессон вскарабкался наверх, то разбил бутылку об палубу и двинулся к капитану, держа в руке горлышко с острыми краями.

Капитан был невелик ростом и рыжебород, как и полагалось капитану драккара. В своем шлеме он был похож на парашютиста — и действительно, за его спиной чернел странной формы ранец. Капитан с любопытством смотрел на Свантессона. Не обращаясь ни к кому, он уныло сказал, взяв в руки топор:

— Да, всегда находится кто-то, кто хочет улучшить мир. Прыгай обратно за борт, малыш, на полицейском катере тебе дадут одеяло.

Но молодой Свантессон не всю жизнь сидел в архивах. Несколько лет он дрался в гамбургском цирке, отрабатывая кредит на учебу. Он сделал выпад, и капитан чудом увернулся. Рогатый шлем покатился по доскам. Команда смотрела в сторону, будто дело ее не касалось.

Вдруг капитан подпрыгнул и завис в воздухе, уцепившись за верхушку мачты.

Туда же полез и швед.

Красный парус бил его по спине.

— В воздухе мне драться куда удобнее, — весело кричал капитан, — я ведь умею летать!

Смертоносная сталь топора свистела рядом с архивистом.

Свантессон не говорил ничего, он экономил силы. Наконец в броске он схватил капитана за бороду. Так делал какой-то русский князь с очередным мерзким колдуном.

Минуту они пыхтели, прижавшись друг к другу. Швед крепко держал господина с драккара за рыжую бороду, зная, что на этой земле у кого борода в руках, у того и сила.

Ведущий наверху произнес в микрофон: «Др-р-рака на драккаре! Др-р-раконы дер-р-рутся!» И толпа взорвалась хохотом.

— Пусти, — беззлобно хрипел капитан. — Мы же ровня, практически — соотечественники. Не станет меня, сам займешь мое место. Другого сценария не бывает, драккар — на то и драккар. Ты здесь, вокруг болото, а на мосту — лучшие люди города с пивными банками в руках. Лучше б ты сейчас обсыхал на полицейском катере, кутаясь в одеяло.

Но в этот момент Свантессон ткнул его в живот бутылочным горлышком. В ответ капитан отпихнул его ногой, и, зажав рану, взвился в воздух. За спиной у него зажегся круг пропеллера, и через мгновение капитан исчез.

Остался только легкий запах сгоревшего бензина, но и его быстро сдуло ветром.

Свантессон, кряхтя, спустился по мачте вниз.

Он подобрал рогатый шлем и, подумав, надел его на голову.

В этот момент с моста, под рев толпы и крики губернатора с бургомистром, что-то кинули — прямо на драккар.

В центр палубы, на груду мешков шлепнулась девица в белом платье.

Вблизи она оказалась толстой и некрасивой. Свантессон критически осмотрел ее лицо — все в слезах и губной помаде, а потом вздохнул.

Наверное, и с этим можно смириться, хотя он надеялся на лучший вариант.

 

 

ЗОНТИК С ЗОЛОТЫМИ РЫБКАМИ

 

В этот вечер комиссар Карлсон пришел со службы рано, потому что весь отдел представлялся новому начальству. Конечно, это была дань традиции. Новый начальник не будет запоминать их имена — разве только имя его, комиссара, которое все знают и так. И прежний-то переспрашивал, как зовут рядовых сотрудников — и это через два года после назначения. Кличка начальника переехала на новое место раньше его самого. Удильщик. Так его и звали — «Удильщик». Хорошее имя для флика.

Поэтому теперь комиссар ужинал с женой, и это тоже была редкость. Жена была рада разнообразию, хотя давно привыкла к одиночеству. Иначе она бы не смогла быть женой комиссара полиции.

Когда комиссар глядел на нее, то у него щемило сердце: разумеется, она могла быть счастлива иначе. Он был бы скромным чиновником в министерстве, медленно повышался по службе, но вечер порознь был бы в их размеренной жизни исключением.

И теперь Карлсон лежал, вытянувшись по струнке. Так, как он никогда не стоял перед начальством: фигура у него была не для парадного строя, но он был своего рода знаменитость и имел право на чудачества. Например, на вислые усы сома. Сегодня он лег в постель раньше жены, что случалось очень редко.

Струи дождя равномерно били в жестяной карниз, но это не мешало комиссару, а успокаивало.

Вот пришла и Луиза, благоухая какими-то кремами. Целоваться было нельзя — смажешь толстый слой какой-то дряни. Они прижались друг к другу, и комиссар провалился в сон.

Сон был тревожен и полон дурных предчувствий. Комиссар задыхался, будто ему на грудь забралось огромное страшное существо и держало в руках края крепкой сети, опутавшей спящего. Спящий застрял головой в одной из ячеек, и бился, пытаясь спастись. Карлсон с усилием открыл глаза, но в комнате все было тихо, мерцал циферблат часов, а рядом беззвучно спала жена. Просто не хватало кислорода, — кажется, нужно пойти к врачу, а всегда, когда он собирался сделать это, любые болезни брали паузу. Комиссар уставился в потолок и принялся считать, медленно и равномерно, и сбился на какой-то исторической дате задолго до нынешних времен. Он снова провалился в неудобный душный сон, но на этот раз с этим можно было мириться. Там уже никого не было, ни сети, ни страшного рыбака.

Карлсон проснулся поздно, жена уже была одета, и, какое счастье, телефон молчал. Никто не тревожил служебными новостями.

Комиссар был молчалив, да и его жена была неразговорчива — они прожили вместе столько лет, и все слова были сказаны. Только звякали чашечки на подносе.

Карлсон не стал вызывать машину и отправился в Управление в одиночестве, удивляясь безмятежности и пустоте своего дня.

Шел дождь. Эта зима вообще была дождливой. Снег так и не собрался пойти, и только холодный дождь наполнял город. Комиссар чувствовал себя будто в аквариуме, наполненном мутной водосточной водой.

На службе было тоже спокойно. Все подчиненные сидели в одной комнате и, казалось, дремали, только Малыш веселился и рассказывал, что подарил жене зонтик с рыбками. Они поженились только что, но жена была уже беременна. Малыш сиял и сейчас довольно глупо хихикал:

— Я говорю ей: «Рыбка, зачем тебе зонтик?»

Двое других полицейских вежливо посмеивались в ответ. Это были близнецы Филле и Рулле, и встреть их кто на улице, принял бы парочку за карманников, а не за полицейских. Это было прекрасное качество, важное для службы. В других отделах их недолюбливали и за глаза звали «плотва комиссара Карлсона», однако комиссар заметил, что его бригада и сама себя называет «плотвой» — уже с некоторой гордостью.

«Да, — уговаривал себя комиссар, — когда-то так должно было произойти. Даже теория вероятности говорит нам, что время от времени будет возникать разряженное пространство, пара дней без неприятностей». Но пару дней теория вероятностей ему не подарила. В комнату ввалился Боссе и сообщил, что у них вызов.

 

Они подъехали к новому, очень некрасивому дому. У подъезда уже стояла стайка азюлянтов, сплошь, как он заметил, африканцев. Местные полицейские работали жестко и к приезду бригады расчистили лестничные марши вверх и вниз от площадки. Квартира была крохотная, и комиссар не сразу увидел тело, скрытое спинами в форменных мундирах. Зрелище было очень неприятное, и в груди у комиссара снова ощутилась нехватка кислорода. Он надеялся на пьяную ссору, дележ краденного или спор наркоманов.

Но нет. Перед ним лежало женское тело, с какой-то особенностью в фигуре, — это он понял, пока его не перевернули. А когда женщину положили на спину, комиссар увидел огромный, хирургически точный разрез. Вокруг было все чисто вымыто, ни следа крови.

Это не наркоманы, это не случайные убийцы.

Это в его город, к нему, комиссару, пришел маньяк.

   

Второй труп нашли в подземном гараже, и он, судя по всему, был не вторым, а первым.

Через два дня появился третий, тоже женский.

Беженка из Африки, студентка и домохозяйка. Ничего общего: разный круг общения, привычки, разные доходы, внешность и прически. Три арондисмана вдалеке друг от друга.

Общими были только аккуратность убийцы и нагота жертв.

Комиссар и Пети стояли над цинковым столом, на котором лежала покойная. Повелительница мертвых мадмуазель Бетан служила в полиции медицинским экспертом и ничуть не изменилась за тридцать лет, которые комиссар ее знал. Она курила, держа сигарету хирургическим зажимом. Мадмуазель Бетан обещала найти что-то конкретное, а так — пока не было ничего.

— Я даже не могу сказать, что они ели. Ваш клиент, мосье комиссар, так чисто их выпотрошил, что сами понимаете.

— Куда он, интересно, дел требуху, — подумал Карлсон и сам удивился своему цинизму.

— Знаете, комиссар, мне кажется, что воскрес Потрошитель, — произнес Малыш.

— Какой Потрошитель? Барбье?

— Нет, лондонский Потрошитель, помните, из книг.

— Воскрешение работает только со святыми. Лучше подними то дело об убийствах на Рождество. Его отдали Лавалю, в соседний отдел и, кажется, он с ним не справился, — ответил комиссар и похлопал подчиненного по плечу.

 

В воскресенье комиссар пошел к судье Юлиусу. Это был его старый друг, и комиссар никогда не пропускал эти вечера. Правда, Юлиус был гурман особой формации, и приглашенные обнаруживали на своей тарелке то планктон, то какие-то чудовищные японские водоросли. Но комиссар задолго до первого блюда тренировал свой вкус на абсенте, благо жена оставалась дома.

У Юлиуса с ним разговорился психиатр, один из новых друзей хозяина. Это был полный упитанный иностранец, кажется, из Австрии, со странной фамилией Гдынц. Разумеется, он спросил о потрошителе.

— Дело идет своим чередом, — неопределенно отвечал комиссар.  Австриец ему понравился.

Один из гостей, красавец в черном костюме, почти лысый, с худым длинным лицом, явно привыкший к вниманию слушателей, произнес важно:

— Очевидно, что мы имеем дело с ритуалом. Да, страшным ритуалом чужой цивилизации. Сто лет назад преподобный Карл Фолкнер приехал в Новую Зеландию и проповедовал диким племенам. В какой-то момент он осудил войну между аборигенами, и тогда дикари повесили его, а потом обезглавили — в его собственной церкви. Племя собралось вместе и пило его кровь, а вождь съел глаза. Простите, дамы, это описано у нашего великого Жюля, правда, он добавляет, что мозг преподобного был съеден вождем, но это нам неизвестно. Так и здесь — эта цепочка убийств, очевидно, ритуальная. Это дело рук азюлянтов, которые принесли к нам свои страшные обряды. Для того ли рыбы выбрались когда-то на берег… — Красавец возвысил голос, начав готовится к ударной коде своей речи, комиссар знал эту привычку адвокатов.

— Акула вечно рассказывает какие-то гадости, — сказала дама с голыми плечами.

— Почему вы называете его «Акула»? — спросил комиссар.

— Потому что он — акула, — пожала она своим голым роскошеством.

— Самодовольный, напыщенный индюк, — произнес над ухом комиссара Гдынц — как бы про себя.

— Правда? — рассеянно сказал комиссар.

— Разумеется. Он ищет красивых решений парадокса, а жизнь всегда скучна. «Ищи скучное объяснение», вот что говорю я себе. Правда всегда скучная и должна разочаровать слушателя. Я много интересовался маниаками-убийцами.

Комиссара удивило произношение австрийца, но он не подал вида.

— Одним просто нравится преступать закон, не ваш записанный в книгах закон, а то, что воспринимается людьми как священное правило. Другим важно, чтобы публика оценила красоту его мысли. Такие маниаки похожи на тореадоров, которым важно мнение зрителей. Маниаку-актеру нужно, чтобы спектакль был по достоинству оценен, а ум и изобретательность режиссера вызвали восхищение. Есть третий тип маниакальных людей — и вот он по-настоящему страшен. Маниак этого типа просто другой, он существо иного порядка, мы только принимаем его за одного из нас, а он — другой. Ему не нужно от нас ничего, просто иногда его путь, к несчастью, пересекается с нашим. Помните сказки про человека, живущего среди снега и скал? Что толку требовать от него приличий? А теперь представьте, что он живет не в горах, а среди нас.

— Я сочувствую вам, комиссар, — закончил Гдынц. — Очень сложно найти человека среди тихих и безвредных рыб. У него нет наших мотивов для убийства, у него вообще нет наших привычек.

Комиссар вернулся домой поздно и, быстро раздевшись, скользнул в кровать и прижался к жене. Он долго не мог заснуть, перебирая слова психиатра, как четки.

Утром, не дожидаясь пробуждения Луизы, он отправился на службу. Улицы поливал нескончаемый дождь, и, чтобы как-то заглушить свою тоску, комиссар зашел в кафе. Хозяин был ему знаком и, ни слова ни говоря, сразу налил бокальчик.

Карлсон едва успел опрокинуть его, как телефон на стене задребезжал и затрясся. Да, никуда не скроешься, все знали, где он любит выпить.

На этот раз это была мадмуазель Бетан. Она еле сдерживала торжество. Связь между жертвами есть, они все были беременными — на разных сроках, но все. И, судя по всему, серия жертв под Рождество — тоже. Одна из них — уж наверняка.

Комиссар расплатился за абсент и вышел.

Почему у нас столько дождя? Если это расплата, то за что? За то, что мы забыли Тетис, мировой океан и полезли на сушу, смешно мельтеша своими маленькими плавниками? И теперь хватаем проклятый воздух жабрами. Впрочем, есть же места, например, в наших колониях, где за год на землю не падает ни капли дождя.

Плотва уже была в полном сборе. Малыш рвался в бой, близнецы ели начальство глазами, а Боссе был молчалив, но это означало готовность рыть носом землю.

Комиссар рассказал им подробности, а сам вспоминал слова психиатра.

— Мы не знаем, что он хочет, но как-то он узнает своих жертв в толпе и идет за ними.

— Беременные по-другому пахнут, — брякнул Малыш и расплылся в неуместной идиотской улыбке. — Это такой запах… Вы не понимаете, — продолжил он. — Просто у вас никогда не было детей…

И сам тут же втянул голову в плечи от своей бестактности:

— Простите, комиссар.

Детей у него действительно не было. Жена несколько раз метала икру, но не выжил никто. Комиссар не знал, кто из них в этом виноват, в конце концов, врачи сейчас делали чудеса. Можно было бы поехать к истокам восточных рек. Но на это решались только отчаянные люди, которым ради потомства жизнь была недорога. Комиссар видел в каком-то фильме, как любовники поднимаются по реке из последних сил, и челюсти их уже мертвеют, ведь рыба гниет с головы. Одним словом, они с женой вдруг потеряли всякий интерес к размножению.

Запах, да. Комиссар подумал, что озарения всегда внезапны.

Жаль, нельзя набрать десяток беременных сотрудниц и, вооружив их, пустить по улицам в качестве наживки. Но почему убийства идут сериями, будто у маньяка случаются приступы. На Рождество, потом сейчас, будто ему нужно наполнить какую-то емкость внутри себя. Убийца ни разу не ошибся в выборе места и времени. Ни один свидетель не мог с уверенностью сказать, что видел его в действии или, по крайней мере, на месте преступления. У него не было примет и следов. Ни чешуйки на полу. Ни следа плавника.

Архаичное зло. Были же существа без чешуи. Что-то типа угрей. Угрей он не любил и предпочитал не иметь с ними дела.

«Для того ли рыбы выбрались когда-то на берег, — подумал комиссар, — для того ли, чтобы их сожрали на берегу». И еще он вспомнил психиатра по имени Гдынц, о котором, в сущности, ничего не знал. «Почему вы зовете его Гдынц?» — «Потому что он — Гдынц». Отчего бы психиатру самому не оказаться убийцей?

 

Прошло две недели, и речная полиция обнаружила сразу два тела. Газетчики бесновались, на этот раз они узнали новости раньше прочих. Если что-то выловили в реке, то такое трудно скрыть.

Но на этот раз нашлась свидетельница. Американская туристка видела на мосту Людовика необычную фигуру в плаще. Туристам все кажется необычным, и они стреляют из своих фотографических аппаратов, как пьяный ковбой в баре.

Комиссар плохо понимал английский, но рядом был Малыш, настоящий флик будущего, владевший языками в совершенстве. Вместе они слушали, как щебечет американка.

— Вы знаете, комиссар, у него необычное лицо. Кажется, в носу фильтры — так уже теперь не носят, только при эпидемиях. Ну, или когда вода заражена.

Теперь у них была ненадежная примета и два размытых фотоснимка, мгновенно размноженные.

Бригада разошлась по городу и опросила сотню гостиничных администраторов и еще столько же хозяев апартаментов, сдававшихся внаем.

Ничего, ровно ничего.

Прошел еще один день, и комиссар стал чувствовать смертельную усталость. Но он представлял третью жертву, что беззаботно идет по городу, и это придавало ему силы.

Дождь лил как из ведра, и шляпа успевала намокнуть, когда Карлсон выходил из служебной машины.

В этот раз он промок зря. Жена сказала, что только что звонил Малыш и нужно вернуться. Автомобиль не успел отъехать далеко, но успел как раз настолько, чтобы дать комиссару промокнуть окончательно.

Малыш вышел на след. Неизвестный с затычками в носу покупал марлю и пластмассовую сетку для ремонта несколько дней назад — в маленьком магазинчике за площадью Гамбетта. Его опознал продавец, потом опознал бакалейщик, у которого купили соль и какие-то мелочи, затем — старик, который жил в квартире напротив.

Убийца особенно не скрывался, и это раздражало комиссара все больше.

 

Вечером вся плотва в сборе подъехала к нужному дому. Пети встал у черного хода. Боссе вместе с близнецами дышали комиссару в спину, когда он вошел в подъезд.

Это была старая парадная лестница с облупленной краской на стенах. Консьержка отсутствовала, и это очень понравилось комиссару. Статисты сейчас не нужны.

Полицейские стали подниматься по лестнице, где трубы мешались с проводкой, кабелями и арматурой, торчащей из стен. Все было покрыто толстым слоем масляной краски, даже не одним слоем, пожалуй.

Можно было постучать в дверь, можно было сразу начать ее выламывать — итог один. Поэтому Боссе просто открыл ее отмычкой. Очень ловко, по крайней мере — для полицейского.

Квартира была пуста и тиха, только вдали, на том конце длинного коридора, мерцал свет и раздавался странный звук, похожий на чавканье. Флики продвинулись вперед. Комиссар медленно плыл по коридору, и вдруг понял, что что-то не вписывается в этот интерьер, какая-то деталь была лишней. Точно: прямо у двери в кухню стоял большой женский зонт со странным рисунком, кажется, с золотыми рыбками.

Но флики уже вошли туда и увидели хозяина.

Он сидел за столом, на котором стояла миска, доверху набитая красным. По бокам, как минареты, торчали бутылка и бокал.

Хозяин жрал икру ложкой. При их появлении он не испугался, не бросился прочь. А ведь окно было открыто, второй этаж, есть шансы. Нет, он не хотел бежать, потому что не хотел прерываться. Хозяин жрал икру. Комиссар сразу приметил на разделочном столе огромную кастрюлю с торчащей оттуда марлей. Как раз на троих. Комиссар понял, что тут все, что добыто от трех трупов, смерть пришла в его город еще раз.

Эта братская могила икринок была страшна, но всего страшнее был хозяин. На лице его было написано наслаждение, а не страх.

Он был счастлив от каждой икринки, что лопалась у него на зубах.

В этот момент комиссар отчетливо понял, что толстый австриец был прав. Убийца не один из них. Он существо иной природы, вообще другой. Это человек, и нужно понять, один ли он в нашем мире рыб.

Но тут случилось непоправимое.

Комиссар учел все, но забыл о трепетном Малыше.

Пети вошел в комнату последним, но первое, что он увидел, был зонтик. Большой яркий зонтик с золотыми рыбками. И Малышу хватило десяти секунд, чтобы сойти с ума. Он начал стрелять, особо даже и не целясь.

В воздухе поплыли осколки бокалов и тарелок, брызги крови мешались с икринками, разлетавшимися повсюду. Малыш продолжал щелкать пустым пистолетом, когда на него навалились близнецы. Ему скрутили руки, хотя он уже не сопротивлялся.

Все молчали, только Малыш всхлипывал, как мальчик. Ну, и дождь бил в окно, будто пожарные поливали дом из брандспойта.

В этот момент Карлсон заметил, что тяжесть в груди совершенно прошла. «Что ж, этим, наверное, можно утешаться», — подумал он.

 

 

ДИВАН

 

Еще ничего не было решено. Пока он лежит на диване и потягивается. Этот диван был при нем всегда, он и родился на этом черном кожаном диване, который стоял тогда в другом доме, главном доме имения. Но теперь этот дом продан на вывоз, а место его поросло деревьями. Он прикрывает глаза и прислушивается к звукам во флигеле, где он теперь живет. Что-то потрескивает, кто-то смачно плюет, слышен женский смех, потом со двора доносится крик, там что-то уронили, потом заржала лошадь и все стихло. «Сейчас, — думает он, — войдет маменька. Она закончила тиранить папеньку и теперь, по обычаю, придет к нему, чтобы сказать, что он долго спит». Но нет, маменька умерла пять лет как, сразу после папеньки.

Отставной коллежский асессор Карлсон один в уцелевшем от внутренних обстоятельств доме, если не считать слуг, кухарки и унылой собаки испанской породы. Он лежит на диване, застеленном несвежей простыней и обсыпанном табачным пеплом.

Как-то весь прошлый год асессор выкладывал узоры из пепла на подоконнике, но это ему наскучило.

Все вращается вокруг дивана, и весь мир вращается вокруг Карлсона. Он снова открывает глаза и изучает трещины на потолке.

Сегодня должен приехать его друг по учению Малышкин. Малышкин кончил университетский курс химии, да и вообще всякое обучение заканчивал золотой медалью, а теперь то и дело рассказывает про жизнь как существование белковых тел, и во главе всего у него не Господь, а Перводвижетель.

Малышкин все время хочет переменить его, Карлсона, жизнь. Он говорит, что, верно, Карлсон должен был быть не немец, а русский. А вот он, Малышкин, по всему выходил немец — деятельный и неутомимый со своим Перводвижетелем.

Все от того, что по Малышкину нужно было все время куда-то бежать, суетиться, собрать работников вместе на какой-то механической ферме и начать делать общее дело. Сам он выходил чрезвычайно деятелен и даже учредил костожегную фабрику. После этого местность вокруг наполнилась дымом и страшной вонью. У одного помещика от этакой вони даже засох прекрасный крыжовник. А какой это был крыжовник! Арбуз, а не крыжовник! Как хотел бы Карлсон коротать время за чаем с соседкой Еленой Ивановной, а также крыжовенным вареньем. У нее два котика и собачка, она приехала к нему почаевничать…

Карлсон вспоминает про округлости крыжовника и Елены Ивановны, после чего снова закрывает глаза.

— Твоя фабрика дурно пахнет, — честно говорил он Малышкину, но тот не слушал его. Из жженых костей выходили прекрасные фильтры для сахарных заводов.

Они всегда спорили, спорят и сейчас, но, разозлившись, как последним аргументом Малышкин кинул в Карлсона сахарной головой. Эта голова соприкоснулась с головой Карлсона и, без всякого вреда для отставного чиновника, обдала его сладким роем осколков. Тогда Карлсон понял, что снова спит, никакого Малышкина рядом нет, а вокруг него сладкая страна, луг с марципановыми цветами и солнце, похожее на желтый медовый пряник. Все сон, сладкий сон, но его трясут за плечо.

Это настоящий Малышкин, от него веет какой-то морозной свежестью, хотя на дворе июнь… Или — июль? Карлсон точно не помнит. «Вставай, дружище!» — кричит Малышкин и плещется водой. Эта вода отвратительна, она растворяет все — и пряничное солнце, и цветы из марципана, а сладкий кисель утекает куда-то по облезлому вощеному полу.

Малышкин сидит на подоконнике, смахнув предварительно узоры из табачного пепла.

— Одевайся, друг мой, — поедем смотреть фабрику. Я придумал для тебя дело, и жизнь твою надобно исправить.

— Не нужно чинить то, что не сломалось. — Карлсон замечает, что он повторяет слова одного русского мастера на чугунке, который спорил с англичанином о рельсах и шпалах.

Но Малышкин говорит, что надо крутиться, чтобы переделать мир. Карлсону не хочется переделывать мир, от кручения его мутит, и он возражает:

— Веришь ли, мне кажется, что мир устроен правильно. Не надо вертеться, нужно представить, что мир крутится сам, как мельничное колесо.

Карлсон вспоминает, что когда он учился в университете естественной истории, то слышал, что ежели одна вещь постоянна и неподвижна, а другие движутся вокруг нее, то… Но мысль ускользает, и вода, вылитая Малышкиным на подушку, уже высохла.

Гость сердится. Ему пора ехать в губернский город, и он видит, что Карлсона невозможно стащить с дивана. По инерции вращения он рассказывает о своих планах. Малышкин носится с идеей почты на воздушных шарах.

— Все должно быть по воздуху, — говорит он. — Но при этом на каменном угле, который суть чистый флогистон, ждавший нас миллионы лет.

Карлсону нравится идея летать по воздуху, но не нравятся никакие шары, приборы, и особенно мешки с песком в корзинах. Каменный уголь, что ждал его, как тать за углом, его и вовсе пугает.

— По воздуху… — причмокивает он.

Малышкин слышит это бормотание, но уже открывает дверь и, оборачиваясь, пускает парфянскую стрелу:

— У тебя уж пятый год воздух спертый. Елене Ивановне стыдно к тебе заехать.

После этого Карлсон спит, а проснувшись, не может понять, день или ночь на дворе. Он понимает, что Петрушка задернул шторы, но встать с дивана не было никакой мочи. Карлсон звонит в колокольчик, но никто не появляется, и он засыпает снова. В этом сне он сидит на длинной скамье в университете, и профессор рисует мелом на доске странные закорючки. «Зачем я пошел на естественный факультет? — думает Карлсон. — По-моему, мне просто понравилось название. Надо было идти на правоведение». Профессор подбегает к скамье и, приблизив свой огромный нос к носу Карлсона, кричит о том, что движение предметов относительно и зависит от наблюдателя «Наблюдателя… — повторяет Карлсон и вздыхает, — зависит». Тут появляется Малышкин под руку с какой-то девицей. «Позвольте, — говорит Карлсон сам себе, — ведь это Елена Ивановна!  Я ведь испытываю к ней симпатию, и мы даже… На лодке… По прудам…  И она говорила, что я…» Малышкин хохочет и нескромно прижимает к себе Елену Ивановну так, что у Карлсона начинает бешено стучать сердце. «Да что же это, да как же, — бормочет он. — Да ведь она, да ведь я… Сударыня, вы снились мне! Ведь нельзя же так, когда человек снится другому, то он уже имеет своего рода обязательства!»

Но Елена Ивановна только улыбается из-за веера, а Малышкин опять хохочет. Они поворачиваются, и Карлсон видит узкую спину Елены Ивановны, ах, Боже мой, что это за спина, и прямо в эту спину он блеет:

— Ах, вы оставили меня! Вы оставили меня, меж тем, я надеялся, что это не так. Грубая жизнь и унылый жизненный опыт говорили мне, что так, а я надеялся, что вы путешествуете по свету и, стуча этим страшным, не помню, как называется, вы в Швейцарии взбираетесь на вершину М-мм…Мо-о-о… а ваш батюшка аплодирует вам снизу, что вы проплываете над морскими безднами, меж тем вы с моим другом и отринули меня, и это верно, это правильно, это справедливо. Люди моей комплекции открывают дверь в благородное собрание, сгибаясь перед самым жалким письмоводителем четырнадцатого класса, люди моего достатка просят вспомоществования в поездах Николаевской железной дороги — и мне-то там самое место. О, горе мне, заглядевшемуся на звезды с их пылью! Горе вам, персы! Горе вам, римляне, горе вам, неразумные хазары и хазары разумные! Но пуще всего, горе мне. Вот я уплываю прочь, в тоску и неизвестность, будто забытый полярный исследователь, покрытый шубой и льдом, с обледенелым барометром в руках. Уголь в топке кончился… Поделом!

Бедные мои подчиненные, что после отставки ночуют на сенных барках, страдают менее меня, а ведь судьба меня предупреждала, она наклонялась ко мне и шептала в ухо страшные слова. И по сей день я помню ее ужасное дыхание, ведь судьба дышит почвой, а почва дышит судьбой.  И всяк, кто чувствовал это дыхание, не забудет его никогда. Судьба говорила мне, что нельзя заглядываться на звезды, что сияют днем и ночью, что повелевают котами, а кто повелевает котами, тот повелевает миром, зачем, зачем, ты, сонный мотылек, беззаконный Карлсон, хочешь сгореть на этом огне? Но не слушал я судьбу, а только болтал ногами, сидя на ограде второго кладбища инородцев. Поделом!

Но не того заслуживал я! Нет, мои мечты были о том, что, придя в мой сон, вы попрощаетесь со мной иначе. «Вот грудь моя! Где твой кинжал?» — крикнул бы я. И вы вонзили бы свой кинжал в мою впалую грудь, или нет… в мой живот, выгнутый колесом, и я покатился бы спелым помидором к вашим ногам. Но нет, вы предпочли убить меня в безмолвии. Увы, большего я не заслуживаю. Поделом!

Наконец исчезну я, со всем, с чем был, — с веточкой укропа в бороде, с рыбьим хвостом подмышкой, с шампуром в зубах. Потому что то, чего вы, Елена Ивановна, не помните, вовсе не существует. Ах, Господи, надо ведь отряхнуться от сора и опилок в эту страшную минуту, чтобы выглядеть хоть чуточку получше…. Ах, нет, поздно. Я исчезаю, как лимбургский сыр, сыр рокфор и сыр пармезан. Впитает меня мать сыра Земля, как каплю дождя. Поделом!

Но в этот момент Карлсон понимает, что кричит это не во сне, а наяву.

Воздух в комнате окрашен серым, будто табачный пепел висит в нем, не опадая. Непонятно, утро это или вечер, а может, уже наступила осень, и все дни в ней обсыпаны этим пеплом, который не смоет никакой дождь.

Перед ним тает силуэт университетского профессора, и весь он исчезает, только огромный нос еще остается висеть в воздухе.

«Момент», — говорит этот нос, и Карлсон, не вслушиваясь, недоумевает, чем это носу удается говорить. «Момент», — повторяет нос, шевеля ноздрями, и Карлсон недоумевает, отчего нужно подождать. Но тут нос произносит наконец: «Момент всегда сохраняется», и Карлсон видит, что сам нос не сохранился вовсе, а улетел прочь.

И тогда Карлсон решает начать движение.

 

Так он начинает ворочаться. Надо было перевернуться, а переворачиваться не хотелось, но Карлсон сообразил, что, раз начав двигаться, остановиться уже невозможно.

Карлсон пыхтит, диван скрипит под ним, вскоре раздается треск, кажется, это треснула обивка. В бок хозяину ударила какая-то пружина, кольнула и вновь спряталась среди конского волоса и непонятной трухи. Карлсон запутывается в пледе и переживает короткую борьбу, сперва побеждал плед, но Карлсон оборол его, плед свалился на пол и исчез.

Наконец он поворачивается на бок, а потом встает на четвереньки.

Масса ненужных деталей оказывается в поле его зрения, их десятки — бессмысленных и неприятных.

Везде плесень и гниль, все ужасно, как эта жизнь и эта страна.

И теперь он понимает, что вращение мира вокруг него изменилось.

Пока Карлсон лежал на диване, мир вокруг него вращался с постоянной скоростью, появлялись и исчезали гости и слуги, день сменялся ночью. Но только он стал вращаться сам, гигантский пропеллер, похожий на те, что приделывал Малышкин к своим воздушным шарам, стал двигаться в противоположную сторону. Мир был машиной, и устройство ее объяснял ему когда-то длинноносый профессор, да учение не пошло Карлсону впрок. А теперь он постигал движение мира на практике.

«Немец ломает машину, — подумал он. — Это невидаль. Вот поразится Малышкин».

Впрочем, никакого Малышкина уже не было.

Замедление вращения изменило все: трещали стены.

В окне полыхнуло зарево, совсем не похожее на закат. Карлсон услышал выстрелы и крики, но все же спустил ноги с дивана.

Картины сорвались со стен, битое стекло рухнувшего шкафа окатило Карлсона волной, и это было вовсе не похоже на сахарную пыль сонных Малышкинских фабрик. Тут все было по-настоящему. Треснул потолок, и из него, как страшная рука великана, высунулась длинная балка.

Карлсон стоял посреди комнаты, и комната вращалась вокруг него.

Мир остановился, и история прекратила движение свое.

Теперь было видно, что остановка была миру не впрок, диван налезал на стулья, а книги лезли из чрева шкафа, как поросята из свиньи.

— Вы этого хотели, — мстительно бормочет Карлсон. — Елена Ивановна, вы тоже этого хотели, где же вы? Вот он я! Вот, встал и стою перед вами.

Но никто не отвечал ему, только метался за окном огонь, трещали выстрелы и тревожно ржали лошади.

 

 

ЧЕРНОЕ СОЛНЦЕ АФГАНСКИХ ГОР

 

Карлсон служил в Афганистане много лет. Первый раз он наблюдал эти горы в бинокль, когда его послали в Пешавар учить бородатых парней целиться из «Стингеров» в русские вертолеты. С одним он даже подружился, тот был смышленее прочих. Этот афганец не лицемерил и честно объяснял, за что воюет.

Он рассказывал, что отец перед смертью сказал: «Абдулла, я прожил жизнь бедняком и я хочу, чтобы тебе Бог послал дорогой халат и красивую сбрую для коня». Афганец ждал этого при Дауде, при Тараки и Амине, а потом при русских, а потом Бог сказал ему: «Садись на коня и возьми сам, что хочешь, если ты храбрый и сильный». В ту пору Карлсон провожал караваны до границы и смотрел в свой бинокль «Левенгук», как вереница ослов скрывается за склоном горы.

А через пятнадцать лет он попал сюда снова. Горы были все те же, да и люди, в общем-то, те же.

Теперь он воевал с теми, кого учил, а ракеты им продавали другие люди. Впрочем, кто только ни продавал.

Но пришла пора заканчивать и эту войну. На самом ее излете ему велели сопровождать в Кабульский аэропорт гарем полевого командира Абдуллы Кармаля. Он вез их по горным дорогам, и пыль крутилась столбом так, что солнце казалось черным. У Карлсона был напарник, странный малый, и иногда командиру чудилось, что тот испытывает к нему не по должности нежные чувства. Но нет, этот сержант влюбился в одну из жен Абдуллы — самую юную. От сержанта пахло этой влюбленностью, а старый солдат Карлсон знал, что на войне такое добром не кончается.

И точно, на одной из остановок молодой сержант попытался приподнять паранджу, но под ней оказался сам Абдулла Кармаль, и нагретая за пазухой сталь вошла молодому американцу в горло.

— Что же ты, малыш, — скорбно бормотал Карлсон, привязывая тело напарника к крыше «Хаммера», — я ведь тебя предупреждал.

Тело женщины он, впрочем, оставил у дороги, потому что для местных смерть — пустяки и дело житейское.

Кармаль растворился в воздухе, и времени искать его не было. В последние дни августа Карлсон грузил поредевший гарем в толстопузый транспортник. Как он и предполагал, С-130 уже был перегружен, и Карлсон без особых размышлений сошел обратно по аппарели.

То, что ему не хватило места, вовсе не испугало Карлсона, ему только было жаль бестолкового напарника. Но дело, действительно, было житейским. Впереди еще пятьдесят лет необъявленных войн, и он подписал договор на весь срок.

Карлсон стоял на раскаленном бетоне полосы и видел, как удаляется транспортник. Потом небо прочертила белая полоса, и самолет выпустил из-под крыла клуб черного дыма. В него попал точно такой же «Стингер», какой впервые Карлсон положил на плечо смышленого афганского парня в Пешаваре. Карлсон не стал смотреть, как падает самолет, и отвернулся.

Его посетила мысль отомстить, но сверху быстро пришел приказ дружить с Абдуллой Кармалем.

Тот теперь держал охрану русского посольства, и второй секретарь время от времени вытаскивал из ворот ящик водки. Карлсон не спрашивал о великом исламском законе, он знал, что под черным солнцем афганских гор все выглядит не так, как на самом деле. В великой книге написано, что нельзя пить сок перебродившего винограда, а про русскую водку из опилок ничего не было написано. Впрочем, Карлсон скептически относился к богословию, с тех пор, как в его отсутствие к жене постучался человек в белой рубашке с предложением поговорить о Боге.

Теперь он пил теплую водку с Абдуллой, а иногда к ним присоединялся второй секретарь. Лицо русского было обезображено шрамом: много лет назад он служил вертолетчиком, и в его машину попал «Стингер». Поэтому на сетования других дипломатов русский непременно сообщал, что под Кандагаром было круче.

— Знаешь, — сказал Карлсону Абдулла, я раньше думал, что для того, чтобы хорошо встретить старость, нужна хорошая жена и хороший дом.  У меня было и то, и другое, но счастья в этом нет.

— Я знаю, — ответил Карлсон, — я пробовал. Сперва душа моя рвется к ней, ненаглядной, как журавль в небо, а потом ты застаешь ее с проповедником.

Он перевернул старый бинокль «Левенгук» и стал пялиться через него на пустую рюмку.

— Но лучше, конечно, сперва помучиться, — невпопад вставил свое слово русский, разливая водку.

 

 

СЛАБОУМИЕ И ОТВАГА

 

Детство ее было медленным, как слеза вдовы на кладбище. Так, кстати, плакала мать, когда приходила на могилу бабушки. Госпожа Бок давно потеряла власть над своим семейством. Унылая женщина с крыльями (маленькая девочка тогда думала, что это и есть бабушка) склонялась над каким-то кувшином, точь-в-точь таким, в какой у них дома ставили цветы. Женщина с крыльями хмурилась — сын стал беден и слишком горд для бедного шведа. Невестка, почуя волю, оказалась сплетницей, а внучки не могли найти женихов.

Элизабет и вовсе с отвагой, граничащей со слабоумием, гоняла на отцовском мотоцикле.

Возвращаясь с кладбища в очередной раз, они услышали, что один из домов в Вазастане купил вернувшийся с Великой войны богач. Соседка видела, как они приехали на двух автомобилях. («Двух! — представьте себе, на двух! Со всеми своими чемоданами!» — бормотала госпожа Бок, или же — фон Бок, как ей больше нравилось.)

Новый сосед был богат, более того, он был военный летчик. Господин Карлсон летал над Францией вместе с Рихтгофеном. Однажды храбрый швед упал на землю, но, как птица Феникс, восстал из пепла своего сгоревшего аппарата, купленного на деньги от производства деревянной мебели.

И вот он в Вазастане — с сестрами и приятелем.

Приятель выглядел молодо, и за глаза его звали «Малышом», а в глаза — господин Сванте Свантессон.

Сванте пришел вместе с господином Карлсоном на благотворительный бал Общества длинных чулок и весь вечер не сводил глаз с одной из дочерей Боков.

Впрочем, многие дочери почтенных семейств не сводили глаз с самого Свантессона и его друга.

Карлсон же не смотрел ни на кого. Он был похож на вампира в черном плаще. Гордость, которой он был переполнен, лилась на пол и оставляла мокрые следы на ковровых дорожках. При этом Карлсон не снимал своего летного шлема с очками. Отцы и матери, стоя у стен, шептались о том, что этот богатый молодой человек в шлеме — миллионер. Говорили также, что он держит сто миллионов крон в монетках по пять эре. Ко всем вышеизложенным его достоинствам прибавлялось самое главное: господин Карлсон был холост. Госпожа Бок или, как она любила представляться, — фон Бок — была похожа на арифмометр, выставленный в витрине магазина фабриканта Стурлуссона. Она просчитывала и прикидывала — возраст, миллионы, и, как опытный бухгалтер, сочетала балансы, где в левой стороне, которая принадлежит доходам, значились бочонки с пятиэровыми монетками, а в правой шуршали кринолинами ее дочери. Было бы слабоумием пренебречь ста миллионами.

Сванте Свантессон, меж тем, не отводил глаз от Гуниллы, младшей сестры Элизабет Бок, или, что лучше, Элизабет фон Бок. Он был простодушен, как кролик, который жил в доме Боков, пока Элизабет не переехала его мотоциклом. Сванте был доверчив, наивен, и Элизабет хотелось дать ему пожевать пучок клевера. Но вот его друг оказался снобом, и тут Элизабет дала волю воображению, вот он увидит ее на мотоцикле и растеряется, а она заедет в самую глубокую лужу и обдаст его темной стокгольмской водой. Господин Карлсон будет стоять, растопырив ручки, пока грязь будет стекать по его кожаному плащу.

Денежный мешок, надутый самовлюбленный пузырь, сбитый летчик — поделом ему.

Гунилла же была простодушна, как и Сванте, сплясала с ним несколько раз, а под конец, когда старики перестали присматривать за молодыми, они исполнили фокстрот.

Элизабет поняла, что ее сестра уже влюблена, и оттого стала смотреть на Карлсона с еще большим предубеждением. Элизабет недолюбливали за остроту ума, острый язык и особенно — за то, что она гоняла по улицам на отцовском мотоцикле.

После бала они встречались несколько раз, и их диалоги напоминали дуэли. Невидимые шпаги высекали искры, слова сталкивались со словами и, шипя, падали на мостовую. Элизабет с отвагой бросалась в бой. Карлсон был высокомерен, он одной ногой был в небе, и Элизабет думала, что он смотрит на нее, будто из кабины аэроплана.

Они были учтивы при встречах, но как-то отец Элизабет сказал, что их сдержанные перепалки напоминают ему тот звук, с которым закаляется стальное лезвие, погруженное в студеную воду.

Внезапно Карлсон и Сванте покинули Вазастан и уехали в Христианию. Гунила пролежала три дня, отвернувшись к стене, питалась одним только песочным печеньем.

В эти дни в доме Боков (или же — фон Боков), возник кузен девушек Юлиус, который, согласно сложным скандинавским законам о майорате, должен был вступить во владенье их небольшим домиком. Это было предрешено, как женитьба на вдове старшего брата и прочим условностям того времени.

Но пока господин Бок, или, что лучше для брачных стратегий, — фон Бок, был еще жив. Он только перестал сам выезжать на своем мотоцикле, и у Элизабет началось раздолье отважных гонок по кривым улочкам.

Юлиус ухаживал за Элизабет и даже ввел ее в дом госпожи Пти Бер, своей тетушки.

И, Боже мой, что увидела она в прихожей этой богатой дамы? Шлем господина Карлсона, висевший на вешалке! Она пришла в гости с глупым Юлиусом, что держал ее под руку, а на них, из кресла в гостиной, смотрел сбитый летчик, по ночам, наверное, пересчитывавший свои сто миллионов эрэ, пересыпая монетки из одного бочонка в другой. Оказалось, что госпожа Пти Бер была родной тетушкой не только Юлиусу, но и самому Карлсону.

Пока Юлиус и Карлсон говорили о преимуществах сборной шведской мебели, а госпожа Пти Бер колебалась, дать ли им ссуду, Элизабет выращивала в себе ненависть ко всем троим. Наконец Юлиус намекнул, что большую часть денег он хотел бы получить безвозвратно как подарок к свадьбе. При этом он заявил, что попросит руки Элизабет. Но тут чаша терпения девушки иссякла, и фрекен Бок заявила, что не сможет выйти замуж за человека, который не способен поменять колесо у мотоцикла.

Юлиуса это не смутило, и он заявил, что женится на младшей из пяти сестер, имя которой он, впрочем, забыл. Зато Элизабет показалось, что Карлсон посмотрел на нее с уважением.

Между тем в Вазастане появился еще один человек — Людвиг фон Боссе, который, наоборот, обычно опускал приставку к собственной фамилии. Он был летчиком шведских ВВС, и, видимо, поэтому знал Карлсона. Молодой офицер привлек внимание Элизабет, а на почве ненависти к снобу Карлсону они и вовсе подружились. Людвиг оказался жертвой интриг Карлсона, а ореол мученика придавал его образу известную романтичность.

Шли неделя за неделей, и на свадьбе Юлиуса она вновь столкнулась с Карлсоном.

Внезапно он пал к ее ногам и зарыдал:

— Вся моя борьба с самим собой была бессмысленной! Чувства сильнее меня, и я не в силах им противостоять! Знайте, что я люблю вас больше аэропланов и денег!

Фрекен Бок собрала все свои силы и отвечала, что попытка смутить ее Карлсону не удалась. Она не боится его и не позволит человеку с предубеждениями одержать верх над ее гордостью. Разрушенное счастье ее сестры навсегда стало между ними. Погубленная карьера Людвига требует отмщения.

Карлсон отвечал, что Людвиг фон Боссе сам был отъявленным негодяем, транжирой и именно из-за него, насыпавшего сахар в бензопровод аэроплана, Карлсон потерпел в свое время крушение. Более того, мать фрекен Бок сама заявляла о браке ради денег, и именно поэтому он увез Сванте в Норвегию.

Ошеломленная фрекен Бок даже топнула ногой:

— Боже! Как позорно я поступила!.. Я, так гордившаяся своей проницательностью и так полагавшаяся на собственный здравый смысл!

На этих словах она хлопнула дверью, села на мотоцикл и исчезла, оставив Карлсона в совершенном недоумении. Опомнясь, он помчался к дому Боков (или, что уж совсем не важно — фон Боков) и ввалился в окно (дверь была заперта). Карлсон увидел Элизабет в слезах посреди комнаты.

Они обнялись.

В этот момент влюбленные услышали звуки автомобильных клаксонов — это к дому подъехали счастливые Сванте с Гуниллой, которые только что повенчались.

По лестнице спустилась мать Элизабет, раскрасневшаяся от радости, а отец вывел из сарая мотоцикл, который он украсил флер-д-оранжем и свадебными цветами.

— Теперь он — твой, — только и выдохнул старый господин Бок.

Все обнялись, а Гунилла шепнула ей в ухо: «Женщина может позволить себе обращаться с мужем так, как не может обращаться с братом младшая сестра». Продолжая обдумывать смысл этой странной фразы, фрекен Бок поцеловалась с Карлсоном.

Губы у него были мягкие и пахли вареньем.

Малиновым или вишневым — она так и не поняла.

 

 

СКЛАД

 

Сванте остановился на вершине холма. Ветер стих, но жухлые листья несло по склону.

Сванте расстегнул свое длинное пальто, достал карту и сверился с ней.

«В этот момент должна раздаваться какая-нибудь меланхолическая музыка», — подумал он. Музыки, разумеется, не было.

Только кот в своем пластмассовом доме жалобно пискнул и стих. Переноска с котом давно оттягивала руку, но Сванте уже привык к этому ощущению.

«Была бы у меня собака, было бы проще — но у меня никогда не было собаки».

Перед ним лежала брошенная деревня — огромная, наполовину занесенная песком.

Сванте поправил шляпу с широкими полями и начал спускаться с холма.

Он шел по главной улице, и вновь поднявшийся ветер скрипел жестяными вывесками.

У местного ресторана ему попался дом с криво написанным объявлением «Дом свободен, живите кто хотите». Надпись была небрежной, сразу видно — человек торопился, покидая это место.

Сванте толкнул дверь ногой, а потом выпустил кота.

Кот брезгливо потрогал лапкой порог, но все же ступил внутрь.

Там гостей встретила мерзость запустения — фотография в разбитой рамке на полу, брошенные письма — уже со следами чьих-то подошв.  И вездесущий песок.

Ящики буфета были вывернуты. Искать тут было нечего.

Сванте улегся на кровать с никелированными шишечками, не снимая своего пальто, и мгновенно заснул.

Как всегда на новом месте, ему снился дом и старая мать, островерхие крыши и щенок, которого ему никто так и не подарил.

Он проснулся от собачьего тявканья.

На пороге сидел пес.

Он был нечесан и стар, весь в каких-то репьях.

Но Сванте воспринял это как знак. Он поделился с псом остатками мяса из консервной банки, хоть кот и смотрел на это неодобрительно.

Несколько дней Сванте отсыпался и путал день с ночью.

Пес и кот вступили в странные отношения — они то ссорились, то мирились.

Однажды, проснувшись, Сванте увидел, что они сидят рядышком на пороге, и молча смотрят в степь.

Сванте изучил деревню и обнаружил человеческие следы. Кто-то тут все же жил, но непонятно кто — и, главное, зачем?

Ответ вплыл в его жизнь утром, когда на пороге его нового жилища возник человек в рваном мундире Королевской почты.

— Приехал искать склад?

— Клад?

— Склад. Многие приезжают, но все называют по-разному. Одни говорят «шар», другие — «монолит», третьи — «мишень», слов-то много красивых. А я говорю — «склад».

— А ты кто?

— Я — Карлсон. Почтальон Карлсон.

— А тут есть почта?

— Почта есть везде. Я — почта. Кот — твой?

— Мой.

— А пес — мой. Хотя он, конечно, сам по себе. Ты не хочешь отправить письмо? Многие отправляют. Перед тем как исчезнуть.

Сванте задумался. Можно было бы отправить письмо вдове старшего брата, он как-то даже поздравлял ее с днем рождения, года два назад.

— Нет, мне некому писать, — ответил он, помедлив.

— А зачем тебе склад?

— Мне незачем.

— Оригинально.

Разговор затянулся, и Сванте, чтобы прервать его, стал чистить ружье. Карлсон с уважением посмотрел на ствол и ретировался.

 

Когда кот приучился питаться той частью сусликов, что оставлял ему Сванте, Карлсон явился снова.

— Я прочитал про тебя в газете. Ты, оказывается, знаменитость. В розыске.

— Напиши им, получишь что-нибудь в награду, — мрачно ответил Сванте. — Велосипед, скажем.

— Зачем мне велосипед? — хохотнул Карлсон. — Почту доставлять? Смешно.

Однажды Сванте, зайдя в поисках сусликов дальше обычного, увидел то, о чем говорил почтальон — странное сооружение на горизонте. К нему вела дорога, засыпанная желтой кирпичной крошкой.

У поворота стоял небольшой старый трактор, сквозь который проросло дерево. Больше всего Сванте насторожило то, что мотор у трактора продолжал работать.

На крыше сидела большая черная птица.

Когда Сванте подошел ближе, она открыла клюв и издала странный горловой звук.

«Кто ты?» — на миг почудилось Сванте. Или она сказала: «Когда-нибудь»? Но птица не стала поддерживать разговор, а снялась с крыши трактора, взмыла в небо. Между делом черный страж нагадил Сванте на плечо.

В конце желтой дороги обнаружился большой полукруглый ангар, отливавший серым в жарком мареве.

На дверях висел огромный замок.

Сванте обошел постройку, а потом, перехватив ружье, стукнул прикладом в железный бок, прямо в основание огромной цифры «17».

Ангар ответил глухим звуком пустоты.

На следующий день он пришел с огромными ржавыми кусачками, найденными в чужом доме.

Дверь с другой стороны, впрочем, оказалась открытой.

В огромном пустом ангаре сидел Карлсон.

— И что? — спросил Сванте.

— И все, — ответил Карлсон.

Они помолчали, и наконец Карлсон сжалился.

— Закрой глаза, — велел он. И тут же что-то вложил Сванте в ладонь.

Тот открыл глаза и увидел в своей руке веревку. Другим концом она была обмотана на шее коровы — маленькой и тощей.

— Что это?

— Твое смутное желание. Или не твое, но выстраданное. Откуда я знаю? Может, ты так любишь своего кота, что поменялся с ним желаниями. Бери корову и проваливай.

В дверях ангара Сванте обернулся.

— У меня только один вопрос. А куда делись остальные?

— Кто?

— Кто был тут до меня.

— Как куда? Переехали — за реку.

— Где же тут река?!

— А вот это уже второй вопрос, — сказал Карлсон и улыбнулся.

 

 

ВАРЕЖКА СМЕРТИ

 

Гунилла смотрела, как Малыш играет с собакой. С тех пор, как у Малыша появилась собака, он сильно изменился. У него уже не было воображаемых друзей, он стал много гулять — но уже не с Гуниллой, а с псом. Она тоже захотела завести собаку, чтобы вместе ходить в парке. Мама с печалью смотрела на мучения Гуниллы — ребенок был поздний, желанный. Мама прощала ей и татуировки, и черные ногти, и тяжелые ботинки. Но у мамы была аллергия на собачью шерсть, и в ответ на немой вопрос она только вздохнула. Мать Гуниллы вообще довольно часто вздыхала.

Малыш однажды зашел к ним со своим псом, и тот тут же наделал в прихожей лужу. Когда за ними закрылась дверь, мать вздохнула, а Гунилла молча пошла за шваброй. Мир был жесток, как манга о японских подростках.

Мир состоял из школы, наполненной тупыми детьми, впрочем, и взрослые были не лучше. Отец существовал в виде ежемесячного банковского перевода на счет матери и — раз в год — перевода на счет Гуниллы. В момент зачисления денег телефон вздыхал, вздыхала и мать. Переводы, однако, были большими, так что мать могла не работать. Целыми днями она сидела у окна и вязала. У Гуниллы было сто пар шерстяных носков с разноцветными узорами, и она молилась японским богам о том, чтобы свитер с оленями не был довязан никогда. Мать действительно отвлекалась от свитера, и вот только что связала Гунилле шарф и варежки. Варежки были связаны веревочкой, продетой в рукава, чтобы не потерять пестрые плоды материнских усилий. Выйдя из дома, она тут же прятала это убожище в рюкзак.

Как-то, глядя на гуляющих во дворе детей и их собак, Гунилла начала играть с варежкой. Так ненависть к цвету была побеждена воображением. Она так хотела собаку, что варежка в ее воображении превратилась в нее. Гунилла протерла глаза: перед ней сидел пестрый щенок.

Гунилла гордо тащила с собой щенка по улицам, пока не попала на выставку собак. Сперва она ежилась от недоуменных взглядов, но, когда ее окончательно признали за сумасшедшую, успокоилась. Щенок рвался и рвался с резинового поводка и наконец вырвался. Он влился в общую стаю собак, бегущих за лидером. Лидер, зажав палку в зубах, был в нескольких метрах от финиша, когда щенок прыгнул на него. Секунда, и палка вылетела из бешеного клубка. Фаворит исчез, и только щенок плевался шерстью — не то чужой, не то той, из которой был связан. Остальные собаки, рыча, отступали.

К щенку, потеряв осторожность, подступал судья. Щенок бросился на него и мгновенно выгрыз горло. Дальше девочка не стала смотреть и отвернулась к окну. Там начинался дождь, и пешеходы без особой грации бежали по лужам. Когда она вновь посмотрела в зал, то все уже было кончено. Не ушел никто, ни хозяева, ни их питомцы. Щенок терся ей об ноги и вилял хвостом. Теперь, правда, он был уже похож на взрослого пса.

Гунилле это понравилось. Быть хозяином собаки оказалось интереснее, чем она думала. Теперь надо было найти Малыша.

Когда Варежка поставил лежащему Малышу лапы на грудь, он уже знал, что этого человека сразу убивать не надо. Хозяйка хочет сперва с ним поговорить. Но разговор не состоялся. Гунилла просто смотрела в залитые страхом глаза Малыша и чувствовала, как ее наполняет наслаждение. Наконец она взмахнула рукой и снова отвернулась. Хорошо, что на красной шерсти кровь не слишком заметна.

Когда Гунилла вернулась домой, то мать сразу узнала свой узор на собачьей спине. Она вздохнула, но подумала, что, по крайней мере, на эту шерсть у нее аллергии нет.

 

 

КЛАСТЕР ШПАГ

 

— Зовите меня Макс. Просто Макс, — сказал хозяин, поклонившись.

Гость вошел, постучав ботинками о специальный уступ. Дверь закрылась, спрятав от глаз горный пейзаж и неровную лыжню.

— Я чувствую себя тут как в сказке. Кругом снег и тихо.

— Да, тут у нас туристический кластер «Три шпаги». И берегитесь, внизу, как в конце настоящих сказок, все завалено трупами, будто в «Гамлете», а у нас мир и спокойствие. Там внизу — война, на которую вы не обязаны возвращаться. Цену вы знаете.

— Знаю. Но мне объяснили, что это простая формальность перед тем, как спуститься к людям.

Они сели, и хозяин включил радиолу. Пела какая-то француженка.

— Полное падение вкуса, — сказал гость. — Я не порицаю, нет, просто я слушаю это и вспоминаю Генделя и Баха. Раньше, видимо, люди искусства были требовательнее к себе: они шли рядом с верой и ставили перед собой сверхзадачи. А это? И вообще, это из другого времени, не я, а мои внуки должны возмущаться этим пением.

— Ничего не поделаешь, у меня мало пластинок. А вы хотели, чтобы я вам поставил хор древних египтян? Это можно, тоже из другого времени и тоже вам не понравится. Дайте я все же переоденусь, так мне привычнее проводить официальную часть.

Через пять минут он вернулся в черном мундире с серебряным шитьем и черепами в петлицах.

— Это мой старый, у нас уже носят фельдграу, но я привык так. — Хозяин пожевал губы. — Глупости, что в наше время нужно выбирать сторону. Вот тут — ничего не нужно. Тут всегда кусок хлеба с маслом и никаких бомбежек. Только вот простой сметаны нет: есть лишь взбитая и с ванилином. Мы с вами остановились на цене. Итак, вы продаете?

Старик улыбнулся:

— Нет, просто показываю.

Лицо хозяина скривилось. Было видно, что ему жаль потерянного времени. А душа была хорошая, качественная, оттого ему было еще более обидно.

Глядя, как с трудом гость спускается по снежному склону, у хозяина защемило сердце: «А ведь он еще крепкий старик, и не скажешь, что он вообще может сдохнуть. И ходит этот поп на лыжах прямо как норвежец. Точно, это не мой день».

 

 

РЕПЕРТУАР

 

— Выпей яду, Ксанф.

«ГПУ и ж». Неизвестный автор

 

Гражданин в полосатой вязаной шапочке, какие носят футбольные болельщики (правда, у него она была похожа на устройство для определения направления ветра, которое летчики зовут «колдун» или «колбаса») вступил в маленький провинциальный город, как завоеватель в побежденную столицу. Город ему не нравился, вокруг была обычная нищета и убожество. Посередине главной площади находилась лужа, взятая напрокат у Гоголя. Над управой трещал на ветру трехцветный флаг, выцветший настолько, что поменялась его государственная принадлежность. Завоеванное Гражданину не понравилось, он повел длинным носом, взятым, кажется, у того же писателя, и оглянулся.

Нет, в этом городе было нечто неожиданное. На противоположных сторонах площади стояли сразу два театра. Здания были однотипными и отличались только вывесками: «Новый театр» и «Новейший театр». Нет, ценником на билеты они тоже отличались.

— Один театр — два сольди, другой театр — четыре сольди, потому что четыре больше двух, — суммировал различие в художественном методе гражданин.

На следующий день в театре за два сольди появился посетитель.

В зале было пусто.

Между плюшевых кресел бегала только крыса. Когда Гражданин присмотрелся, то обнаружил, что она в очках.

Старый театральный занавес был тяжел и расшит золотом. Даже издали чувствовалось, насколько он пыльный и старый. Гражданин поднялся по ступеням на сцену и, скользнув за мрачный полог, тут же остановился.

Перед ним, расставив широко ноги, сидел на табуретке толстый человечек. В руке его была плетка.

Рядом стояли актеры, чем-то похожие на кукол.

— Чувствую стиль мастера, — сказал Гражданин в полосатой шапочке. — Кажется, что-то эротическое есть в вашей творческой концепции.  Я хотел бы поступить к вам на службу.

— У нас кукольный театр, а разве ты кукла? И почему ты не пошел в другой театр?

— Я был там. Там на занавесе нарисована чайка, а я не люблю птиц. Впрочем, я не люблю и людей. Они ничего не понимают и читают не с помощью головы, а посредством другого места.

— Ты мне нравишься, — сказал человек с плеткой. — Можешь называть меня Барабас. Ну, скажем, Всеволод Эмильевич Барабас, если тебе нравится торжественность. Фамилия твоя меня совершенно не интересует, поэтому ты будешь зваться просто Малыш. Денег я тебе не дам или дам как-нибудь в другой раз, все равно тебе их некуда тратить. Главное, ты будешь служить Мельпомене, а она у нас строгая госпожа, кормить не кормит, а только хлещет плеткой. Познакомься с моими куклами, малыш.

На Малыша смотрели высокий и мрачный Арлекин, такой же мрачный и высокий Пьеро и красавица в несколько рискованном наряде.

— Арлекина, — сказал Всеволод Эмильевич, — зовут Владимир Владимирович, Пьеро — Александр Александрович (я люблю сдвоенные имена), а у нашей примы имен много — но все они на букву «Л». «Л» как любовь. Потому что она и есть любовь. Она наша прима. Незнакомка. Прекрасная дама. Первая кукла, что начала водить автомобиль и тут же его разбила. Остерегайся ее — она сбежала из витрины модного магазина и до сих пор не избавилась от своих манер.

Больше актеров у нас нет, кроме крысы, конечно. Но она служит уборщицей.

Это Малыша удовлетворило, и он стал служить в театре Карлсона завлитом.

Служба оказалась необременительной. Спектаклей было немного, и поэтому куклы все время выясняли отношения. Репетиции были и вовсе удивительными. Карлсон собирал актерский состав за кулисами и лупил кукол плеткой.

— Зачем ты их бьешь? — как-то спросил Малыш.

— Актеров надо бить, — ответил Карабас. — Все актеры — куклы, даже если они называют себя людьми. Знаешь, что такое кукла? Кукла — это механизм. Наверняка ты помнишь, как наши бабушки и деды стучали по телевизору, когда он плохо показывал картинку, помогает этот способ и сейчас. Тут то же самое. Рассказывали и про одного знаменитого ученого, который починил счетно-решающую машину, пнув ее в бок. За удар он взял один сольди, и десять тысяч за свое знание, куда ударить. Любой удар изменяет реальность. Жизнь полна ударов. Даже смерть в прежние времена объяснялась ударом. Удар — и нет человека, если место выбрано неправильно. Или, если подумать, наоборот, совершенно правильно.

Малыш довольно быстро освоился, и интриги в труппе перестали быть для него секретом. Пьеро писал бесконечную поэму «Тринадцать» на религиозную тему об апостолах и возмездии за предательство. Арлекин тоже сочинял лирические стихи для примадонны, в основном о ее скулах, на которых горит закат. Впрочем, чаще лирики он писал рекламные частушки, зазывавших зрителей.

Однажды Малыш спросил, отчего у них в репертуаре всего одна пьеса.

— Кажется, у нас проблемы с репертуаром, — заметил он.

— У нас нет проблем с репертуаром, потому что мы играем одну и ту же пьесу. Раньше она называлась «Мышеловка», а теперь — «Балаганчик». Нужно менять не пьесы, а названия, потому что мы играем жизнь, а в жизни вечно происходит одно и то же. Главное — это запастись клюквой для сока. Клюквенный сок — очень важная в нашем театральном деле вещь.

— А может, поставить еще одну какую-нибудь сказку для детей... Про ключи от счастья. Мальчик будет искать ключи, соберет их и сложит слово «вечность».

Но Барабас ответил ему, что Малыш ничего не понимает в сказках. Ведь только европейские сказки — настоящие сказки, а наши сказки и не сказки вовсе. Эти сказки ставит театр напротив, и там по-немецки домовитая Красная Шапочка с бабушкой варят волка.

— Наши сказки, — строго заметил Барабас, — это жизнь. В них черная вода лесного озера и кипящая поверхность молодильного котла с вареным царским крупом, в них горький военный вкус каши из топора и сиротский плач медвежьей родни. В них гусеничный лязг самоходной печи и щучий присвист несбывшихся желаний. Вот что такое наши сказки, которые просто чуть окрашенная билибинской киноварью правда. Наша жизнь и наши сказки всегда предлагают цепочку испытаний. Обычно их три, а вот в театре за четыре сольди — блямц! — и все. А у нас не нужно собирать слово «вечность» для чего-то. Наш человек просто вечно ходит по ледяной пустыне и что-то собирает — тоже вечно. Одним словом, ничего ты не понимаешь в сказках. Главное, живи без торопливости. Если просидеть на крыльце, не выпуская корзины с пирожками из рук достаточно долго, то увидишь, как мимо твоего дома проплывает дохлый волк.

 

Но Малыш не оставил своей идеи. Он то и дело приставал к директору театра.

— Хотите, Всеволод Эмильевич, я напишу вам еще парочку пьес? — говорил он Барабасу. — Это несложно, честное слово.

Наконец Барабас кинул на него очень странный взгляд и поднял средний палец для привлечения внимания.

— Дурак. Повторяю, ты ничего не понимаешь в искусстве. Одни говорят, что сюжетов всего тридцать два, другие — что их четыре. Я слышал про одну женщину, которая говорила, что их два — герой, приезжающий в чужой город, и женщина, получающая наследство. Но и это не так.

Вот ты смотришь на картинку в книжке и видишь там мальчика со стариком да белого пуделя. Ты думаешь, что это история о том, как мальчик живет без семьи, которую написал один француз. Мальчик всюду чужой и не знает, что он наследник огромного состояния. Но потом ты обнаруживаешь ту же иллюстрацию в русской книжке, и там среди родных осин, узкими горными тропинками, от одного дачного поселка до другого, бредет по полуострову компания неясной принадлежности. Впереди бежит, свесив набок длинный розовый язык, белый пудель, остриженный наподобие льва. За собакой идет двенадцатилетний мальчик, который держит в одной руке свернутый коврик для акробатических упражнений, а в другой несет грязную клетку со щеглом, обученным вытаскивать из ящика разноцветные бумажки с предсказаниями. И наконец, сзади плетется дедушка с шарманкой на скрюченной спине. И все потому, что сюжет один, везде есть старый и малый, Шерлок и Ватсон, Дон Кихот и Санчо Панса. Только иногда мы рассказываем его в тот момент, когда у мальчика нет собаки, а иногда — когда собака у него уже есть.

Так вот, в мире нет даже двух сюжетов. Сюжет всего один. Но давай ты просто вечером придешь на репетицию.

Малыш пришел и застал всех — даже крысу.

Сперва они сидели за столом, и он с нетерпением ждал, когда все начнется. Но они просто ели и пили, а потом Мальвина вымыла всем ноги. Это Малышу понравилось.

— У нас довольно мало кукол, — сказал Барабас, обращаясь к Малышу. — Поэтому во время выступлений наши актеры исполняют по нескольку ролей. Тебя же не удивляет, что актеры играют не одного персонажа всю жизнь, а множество. Ты, к примеру, теперь будешь изображать странника, прибывшего в город.

«Это недалеко от истины», — подумал Малыш про себя.

— А вот Мальвина будет одновременно твоей женой и подругой. И та, и другая получили тебя как внезапный дар.

«Вот это — тонко, по-современному», — решил Малыш.

— Владимир Владимирович и Александр Александрович будут одновременно стражниками и разбойниками: очевидно же, что стражники и разбойники одно и то же. Однако еще они будут твоими друзьями и учениками.

— А кого будешь играть ты?

— Я всегда играю самого себя — согласно своему имени. Ну, или фамилии, как ее понимают некоторые.

— Но ведь Барабас — это не настоящая фамилия!

— Опять ты ничего не понял. Самая настоящая, ей две тысячи лет. Тогда меня звали точно так же, только произносили по-разному — Βαραββᾶς или Вар Раванн. Но можно просто Варрава. Меня отпустили тогда на волю, и с тех пор я обречен проигрывать один и тот же сюжет. Все поели? Теперь вяжите его!

И коллеги, улыбаясь, обступили Малыша, медленно сжимая кольцо.

 

 

СМЕРТЬ ПОД ПАРУСОМ

 

Карлсона хватились не сразу. Они плыли на плоту давно, и каждый выбрал себе личный распорядок дня. Карлсон все время спал в своем закутке или шуршал своими рукописями, появляясь только к ужину. Его должность напоминала певца-говоруна, которого брали с собой викинги для разнообразия жизни. Писатель Карлсон пересказывал им романы — свои и чужие.

На плоту стояло пять палаток. В одной жил Председатель, в другой — Шкипер, в третьей — Рыбак, а в четвертой супружеская пара Малыш и красавица Гунилла. В пятой палатке обитал Карлсон, и теперь палатка была пуста. Ветер перебирал рукописи, и время от времени один лист улетал прочь, чтобы потом лечь на спокойную воду океана.

Они все равно сели ужинать, но ели безо всякого аппетита. Потом они закурили: после кораблекрушения уцелело десять ящиков сигар, и спасшиеся обсуждали их сорта, вкус и скрутку. На этот раз пришел черед коибы.

— Есть три табачных листа, — сказал Председатель. — Лист секко создает прочность, лихеро отвечает за крепость, а воладо…

— Карлсон ничего не понимал в сигарах, — невпопад произнес Малыш.

— Воладо не годится по вкусу, — вставил Рыбак, — а секко дает вкус. Делали бы все из секко, было бы лучше, но экономика Кубы это не позволяет.

— Наверное, Карлсон покончил с собой, — вступил Шкипер. — Последнее время он казался мне несколько странным.

— Это очень жаль, — произнес Рыбак. — Но во всем есть свой смысл. В конце концов, у нас не так много провизии.

Наутро они догнали Карлсона. Труп плыл по волнам и смотрел на рыб внизу удивленными глазами. Шкипер подвел плот ближе, и они вытащили тело на горячие доски.

— Может, он все же покончил с собой? — сказала Гунилла с надеждой.

Все уставились на гарпун, торчавший из спины покойника, а потом перевели взгляды на Рыбака.

— А что я? Я тут ни при чем, — быстро сказал Рыбак. — Всякий мог.

— Мы тут одни, — мрачно молвил Председатель. — Мы в замкнутом кругу единомышленников. Никто из нас не сойдет на берег, пока мы не найдем убийцу.

— Нужно понять его мотив.

— Какой мотив мог быть у Карлсона? Он вообще был немотивирован.

— Мотив убийцы. — Председатель был непреклонен.

— Мы все любили Карлсона, — быстро сказала Гунилла.

— Да что ты говоришь? — Малыш посмотрел на нее. — Ты же сама рассказывала, что он подглядывал за тем, как ты мылась. И тогда ты чуть не столкнула его в воду.

— А ты ревновал. Вспомни, как ты разозлился, когда я разрешила ему намазать меня кремом от загара.

— Не торопитесь, — задумался Рыбак. — Карлсон воровал у меня сигары, хотя их у нас десять ящиков. Я же не говорю, что это веский мотив. Но вот то, что он не понимал, что кавендиш — не сорт табака, а способ обработки, меня бесило.

— Кстати, помните такие сигареты «Лихерос»? — перебил его Шкипер. — Помните, их еще называли «Смерть под парусом», потому что там был изображен кораблик?

— А при чем тут Карлсон?

— При том, что он изрядно надоел мне со своими романами.

Председатель вздохнул, и голос его помягчел.

— Он спорил со мной о табаке, а за это и убить недолго. Например, в восприятии многих Доминикана — сено, а Гондурас — горечь, а теперь это не так. Меж тем, Карлсон не понимал этого.

Они уселись под тентом и закурили. Карлсон лежал на палубе и смотрел в доски. Летучая рыба вылетела из воды и шлепнулась ему на спину.

Все закурили.

Дни шли за днями, и все спотыкались о Карлсона, несмотря на то, что Рыбак вытащил из него гарпун и сразу же поймал макрель.

— Долго он будет тут лежать? — спросил Малыш.

— Сигары, между прочим, бывает, и сорок лет лежат. Конечно, может статься, что это будет тень вкуса. А вот в хумидоре может пролежать пятнадцать лет. Правда, встает вопрос о жучках. Карлсон полагал, что сигары нужно хранить в целлофане, чтобы уберечься от жучков. Это глупости: жучки прокусывают все, и целлофан от них не спасение. Голая сигара созревает быстрее, хотя в изоляции — богаче.

— Господа, нужно что-то делать, — озабоченно сказала Гунилла.

Председатель посмотрел на нее и сказал наставительно:

— Единственно, что может испортить великую сигару — плесень. Однако белую плесень не будем называть плесенью: она будто пыль на винных бутылках, а вот зеленая — ужасна. Белая же плесень — лишь кристаллизация масел в покровном листе.

— Великую сигару ничто не испортит, — согласился Шкипер.

— А вот у Карлсона как-то была партагасина, которую на моих глазах он резал ножом и по кусочкам засовывал в трубку, — вспомнил Малыш. — Он был кощунник!

— А я вспомнил, как он курил на ветру «Опус Х», а это на морском ветру — деньги на ветер. Ну, куда это годится?

— Между прочим, у нас есть «Опус Х», — прервал обсуждение Председатель. — Шкипер, будьте любезны, откройте ящик номер семь.

И все закурили, сидя под тентом.

Океан был тих и безмятежен, как и полагалось Тихому океану. Ветра не было.

 

 

МЕДНЫЙ ТАНК

 

Дождь лил месяц, а потом еще семь дней, а затем еще три.

Карлсоны не выходили из дому уже неделю. Они смотрели телевизор. Наконец муж решил переставить машину: вот-вот, и река выйдет из берегов, а машина стоит на соседней улице, где парковка дешевле.

Когда он одевался, жена крикнула из комнаты:

— Они застрелили слона!

— Зачем? — уныло спросил Карлсон.

— Чтобы он не утонул, — мрачно ответила жена.

— Логично, — согласился Карлсон. Он знал, что еще вчера эвакуировали зоопарк. Тех зверей, которые меньше кусались, разумеется. — Малыш, не скучай, я скоро.

Жена не ответила.

Он надел резиновые сапоги и плащ. На набережной не было никого, а река ему сразу не понравилась. В телевизоре она выглядела поспокойнее.

Он обогнул квартал и, спустившись еще на две улицы, вышел на площадь, где уныло стоял русский танк. Танк был очень старый и помнил, наверное, еще Сталина. Когда власть переменилась, его покрасили в розовый цвет. Потом танку вернули зеленую окраску, потом — он снова стал розовым. Его хотели демонтировать, владельцы всех кафе на площади были против — потому что русские — русскими, а туристы — туристами. Туристы любили фотографироваться на танке и пить пиво. Поэтому жители квартала дошли до магистрата и отстояли бронированного дракона на площади.

Молодежь, правда, продолжала красить танк в разные цвета. Сейчас он был золотым, вернее, просто желтым, с медным отливом.

Карлсону, впрочем, все это было безразлично. Его волновала машина, за которую еще не был выплачен кредит. Он, не снимая плаща, забрался внутрь и тронулся. Но проехать обратно уже было невозможно.

По улице катил вал воды. Он свернул в сторону, проклиная городские холмы.

Карлсон долго объезжал поток и, устав, наконец остановился на соседнем холме. Стоянка тут была запрещена, но, очевидно, никому не будет до этого дела. Он запер машину и отправился домой.

Местность, однако, сильно изменилась. Кроме первого потока Карлсон обнаружил новый. По нему медленно проплыл автомобиль без водителя — такой же, как у него (сердце на секунду защемило), только розовый. Соваться в воду совсем не хотелось: Карлсону там было по пояс. Он поторопился в обход, и всюду была вода, и она прибывала.

Карлсон пошел быстрее и наконец побежал. Пустынные улицы казались незнакомыми. Когда он приблизился к дому, уже темнело. Тревога его нарастала, на минуту он решил, что ошибся. Там, где должна была быть знакомая ограда, бурлила вода. Нет, кажется, это была другая улица. Он сунул руку в карман и убедился, что телефон там давно плавает вместе с ключами. Карлсон бросился дальше, но все было тщетно: везде была вода, и там, где раньше ему было по пояс, уровень стал такой, что и проверять его не хотелось.

Он повернул в другую сторону и увидел знакомую вывеску. Теперь ее захлестывали волны.

Карлсон снова переменил направление и обнаружил, что снова отдаляется от дома. Он вернулся и побрел в потоке — от фонаря к фонарю.

Дома не было, город был полон текущими с холмов реками.

Вдруг он обнаружил себя в знакомом месте. Вода залила постамент, и медный танк, казалось, плыл по ней, как броненосец. Он был единственным обитателем площади.

Стоя на тумбе ограды, Карлсон погрозил ему кулаком, и ему тут же показалось, что этот русский повернул к нему башню. Но Карлсона уже было не остановить, он вопил, выплескивая свой ужас.

Русский танк вдруг фыркнул и выпустил из кормы фиолетовое облако выхлопа.

Медный танк медленно сполз со своего насеста, лязгая гусеницами. Карлсон бросился прочь, но лязг и грохот преследовал его. Он чувствовал в сыром воздухе запах русской солярки.

Сколько прошло времени, Карлсон не знал. Смерть гналась за ним, одетая в броню, отлитую где-то на Урале.

Наконец он забежал в скверик и упал на скамейку. Когда он очнулся, дождь прекратился. Вода уходила, бурля и пенясь. Плыл мусор, огибая перевернутые машины и газетные киоски, покинувшие свои места.

Светало. Русского танка нигде не было.

Карлсона подобрали спасатели, которым он ничего не мог объяснить. Он не помнил ни своего имени, ни адреса. Теперь он жил в лечебнице, почти восстановившись. Только когда мимо проезжал трактор с тележкой или взревывал, трогаясь, грузовик, он старался забраться на стул и грозил кому-то невидимому кулаком.

 

 

ПЕЩЕРА

 

Когда раздались выстрелы, Карлсон сразу спрятался в пещеру. Даже здешняя сырость была синонимом безопасности.

Пещера всегда успокаивала его. Он быстро забрался в гамак и заставил себя читать Шпенглера. Карлсон всегда читал Шпенглера в момент волнения. Впрочем, в состоянии безмятежности он тоже его читал.

Перебирая листы «Заката Европы», будто четки, он прислушался. Кажется, тихо. Но вдруг вдали грохнули еще три выстрела. Поэтому Карлсон вздрогнул и чуть не порвал несколько страниц. Снаружи происходило что-то страшное, и не было сил выйти и выяснить — что.

Воцарилась тишина, и Карлсон снова долго слушал ее. Потом он все же вылез из пещеры и стал осматривать остров.

Вид привычной местности был ужасен. Вокруг лежали тела его знакомых, мертвые страшные тела. Все были убиты. И Мумми-мама, и Мумми-папа, и Снифф, и фрекен Снорк — кровь запеклась на ее глупой челке. Рядом с мертвым Хемулем лежал гигантский кляссер с марками, изрешеченный дробью.

Карлсон сделал круг и прокрался обратно в пещеру и тут же, на пороге, остолбенел.

Он был уже не один.

— Это ты, малыш Снусмумрик? Почему у тебя в руках ружье?

— Учитель, зачем ты спрашиваешь? Ты ведь меня всему научил. И это твое ружье, ну не твое, но как бы твое. Сам же говорил, что это общество прогнило и надо его очистить.

— Я тебя этому не учил! — взвизгнул Карлсон, но, мгновенно успокоившись, поправил очки. — И ты же всегда был левый! Ты же не любил налоговых инспекторов, шлагбаумы и жизнь по расписанию. В мое время ты был бы хиппи.

— Но теперь не твое время, — резонно ответил Снусмумрик. — В твое время сказали, что каждый имеет право на пятнадцать минут славы, но не сказали, как получить этот паек. Но это в твое время этот сумасшедший японец говорил, что для этого нужно сжечь какой-нибудь храм. Правда, ему, кажется, отрубили голову. Храм — не мой метод, пришлось начать с ближних. Зато теперь весь мир будет прислушиваться к моим словам, чтобы я не промычал. Потому что никто не помнит архитекторов, но все помнят, кто сжег это глупое идеалистическое здание. Вот так, учитель.

— Я тебе не учитель!

— А книги, которые ты мне пересказывал? А прелый запах упадка, который исходит от их страниц? Идея о том, что Солнце катится за горизонт, а Европа — в тартарары? Или в татары? Не помню, впрочем. А мысль о том, что каждые две тысячи лет в этот мир должна прийти дикая сила и очистить его?

— Это старая теория, и я от нее почти отказался. Все равно: почему ты убил этих, милых, бестолковых и симпатичных? Малыш, почему ты не убивал хаттифнатов, к примеру?

Этот вопрос поставил собеседника врасплох.

— Хаттифнаты… Они, в конце концов, эмигранты. Точно! Что ж ты раньше не намекнул? Теперь-то поздно.

Они оба услышали вой сирен на полицейских катерах.

— Как они добрались так быстро, — пробормотал Карлсон.

— Я им сам позвонил, — просто ответил малыш Снусмумрик. — Это часть плана. Они ведь не могут убить меня: еще одно доказательство упадка. Время моего триумфа, твоего, кстати, тоже. И твоей книги.

Кстати, дай мне ее почитать, у меня сейчас будет много свободного времени.

 

 

ЗАПАХ ТЬМЫ

 

Гунилла зажмурилась, потом снова открыла глаза, но мир не изменился. Кругом была все та же черная, липкая тьма. Ей сразу пришел на память знаменитый фильм, где героиня просыпается в гробу, а потом начинает костяшками пальцев пробивать себе дорогу на свободу. Но тут другое дело, да и, кажется, у женщины в гробу был фонарик.

Она вытянулась и замерла, пытаясь успокоиться. Нет, фильм был ужасный, ей пришлось его смотреть, потому что рука Эрвина лежала у нее на спине, и это было самое сладкое в тот день. Да к пульту телевизора он все равно ее не допускал. К пульту Эрвин ее ревновал.

Эрвин. Наверняка Эрвин это все и задумал. Он как-то странно глядел на нее накануне. Впрочем, она могла выйти прогуляться, и тут на нее напал маньяк. Маньяк хватает ее, бросает в подвал, а теперь наблюдает за ней через глазок. О сценах издевательства она старалась не думать, хотя это тоже было в фильмах. Но сейчас на теле не было никаких следов.

Гунилла лежала рядом с железной стеной. Это, конечно, не гроб, но и не подвал. Депривационная камера? Нет, там все залито водой, а тут сухо, пыль на полу. Опилки какие-то. Кусок провода. Обрывок газеты, который сейчас не прочитать.

Помещение очень тесное, и запах тут странный. Вот уж с чем-чем, а с обонянием у нее всегда все обстояло отлично. Пахло теплым железом, и в это вплетался еще один запах: тонкий, не сказать, что неприятный. Затхлый подвал пахнет не так.

Такой запах был у старого телевизора, со стороны задней стенки. Точно, пахло озоном. Озоном и теплым железом стен.

Гунила чуть приподнялась, рассчитывая, что маньяк не заметит этого движения, даже если наблюдает за ней прямо сейчас. Свет тут был явно специально выключен, но все же темнота оказалась не сплошной. Что-то стояло в противоположном углу. Что это там? Выключенный телевизор, к примеру. Нет. Глупости. Она тихо подползла к этому месту и обнаружила там странный аппарат, похожий на медицинский. Очень старый, на огромной сварной раме, из старинных деталей. На ощупь — из стали и стекла. Стекло было покрыто пылью и уходило ввысь. Наконец она обнаружила источник света: крохотная зеленая лампочка светилась внутри аппарата, намекая на то, что он исправен и равнодушно делает свое дело.

Одним словом, маньяк, если это маньяк, явно запер ее не в котельной. Может, это отопительная система в подвале, а может, склад оборудования в больнице. Все равно, как выбираться отсюда непонятно.

Гунилла проползла вдоль стены, ощущая все неровности холодной поверхности. Даже если встать в полный рост, то все равно достать до потолка невозможно. Дверь, видимо, так плотно притерта к стене, что она не может найти место стыка, или находится за аппаратом, но снова приближаться к нему не хотелось. В фильмах спасение приходило сверху. Там внезапно открывался люк, и место заточения заливал свет, выжигая до рези глаза. Спускалась лестница, и люди спасали узника.

Наконец она легла на спину и вытянулась. Сама не зная почему, она запела, вернее, забормотала. Это была песня без слов, которую пела над ней мать, что-то вроде колыбельной. Песня без слов, которая помогала успокоиться. Если маньяк слышит ее, то будет думать, что сломить ее не удалось. Мама давно умерла, а вот песня ее еще живет. Впрочем, может, все умерли, и она в этом черном аду напрасно ждет чего-то.

Аппарат в углу еле слышно пощелкивал, шелестел чем-то. Можно броситься на него, начать крушить, вцепиться в провода зубами. Но это верная смерть, да и, может, он залог ее жизни. Вдруг он подает воздух в помещение, и только выдерни трубки, разбей стекло, — и она тут же умрет от удушья.

Она пела всегда, на кухне, под звуки мытья посуды, пела проснувшись, пела засыпая. Пение ее всем нравилось, кроме, может, Эрвина, который предпочитал оперные тенора и басы.

Эрвин, это точно Эрвин. Накануне он был как-то непривычно ласков с ней, а накануне появился его скандинавский друг, швед, приехавший в Копенгаген по делам. А может, он был и датчанин — с обычной фамилией Карлсон. Карлсон тоже странно смотрел на нее. Не так, как обычно на нее смотрели мужчины. Сделал комплимент ее шведскому имени, а потом продолжил разговор с хозяином о работе. В этом она ничего не понимала, хотя делала вид, что ей очень интересно. Когда они прощались, датчанин или швед снова долго смотрел на нее, оставшуюся сидеть в кресле, будто зная что-то об ее будущей судьбе. Эрвин долго ходил по комнатам, курил, слушал что-то свое симфоническое по радио… А потом провал. И больше она не помнит ничего.

Может, она в доме этого скандинава? Но как ее туда отвезли? Может, все-таки подвал? Подвал, похожий на старый банковский сейф. Они отвезли ее в банк и заперли в сейфе… Фу, какие глупости. Но за те полгода, что она тут жила, ей так и не удалось изучить весь дом. Впрочем, Эрвин был скрытен, как-то он очень рассердился, увидев, что она забралась в подвал. Там была вечно закрытая дверь, довольно новая, и она тогда про себя подумала: «Совсем, как в доме Синей Бороды». Но никто не давал ей платок, который она могла уронить в лужу крови, увидав своих предшественниц. Ничего страшного — кроме блестевшей металлом двери. И запаха озона, разумеется.

Пение сделало свое дело: она заснула, вернее, провалилась в забытье между реальностью и явью.

Проснувшись, Гунилла обнаружила, что ничего не изменилось. Все тот же тусклый свет, странное сооружение в углу и те же запахи и звуки.

И тут она услышала шаги. Внезапно громкие, приближающиеся, будто стук судьбы.

В этот момент непонятный аппарат в углу щелкнул громче обычного.

Сверху над ней раздался шум. И она напряглась, напружинилась и подобрала под себя хвост, ожидая разгадки.

 

 

ЗАБЫТЬ БУРАТИНО

 

Карлсон жил на «Юго-Западной», в стране Жевунов. Он чувствовал себя там чужим, и неудивительно: легко почувствовать себя чужим среди жевунов, когда ты — сын гнома. Отец, впрочем, давно растворился на просторах волшебной страны и не принимал в воспитании сына никакого участия. Карлсон жил с мамой. Человеку в полном расцвете жизненных сил немного унизительно жить с мамой, но утешение было в одном: мамочка была мумия. Или давно стала мумией, или всегда была мумией — так или иначе, она лежала в дальней комнате его домика, и он редко знакомил ее с друзьями. Иногда он выносил маму на крышу, разбинтовывал, и они вместе загорали при лунном свете.

Карлсон никому об этом не рассказывал, потому что множество психоаналитиков считали такое ненормальным. Эти психоаналитики написали еще большее количество психоаналитических книжек, из которых Карлсон вывел одно: никогда не надо признаваться в том, что твоя мамочка — мумия.

Но ему все нравилось, тем более, он открыл, что слово «мумие» недаром так похоже на слово «мумия». Он как-то поранил руки, но одно прикосновение к бинтам залечило порезы. Понемногу Карлсон стал этим пользоваться, но однажды мамочка случайно оживила медвежью шкуру, а потом — куклу Барби, которую Карлсон купил совсем не для этого.

Жизнь Карлсона тянулась спокойно и медленно, как шведский леденец. Ему совершенно не мешало то, что страной управляют тираны — Лев-людоед, Страшила, его главный советник по идеологии, и Железный Дровосек, глава спецслужб. Если приглядеться, во все времена было так — чем-то тайным заведовали железные люди, идеологи редко блещут красотой, а всякая власть норовит тебя съесть, предварительно побрив, разумеется.

Триумвират сидел в Изумрудном дворце за высокими стенами, а сам дворец со всех сторон был окружен глубоким рвом с водой. Так что народных заступников никто и не видел, а все только и гадали, живы ли они на самом деле.

Друг Карлсона Малыш говорил, что триумвират небольшие затруднения решает сам, а за главными советами его члены обращаются к своей госпоже, что живет в Канзасе. Но Малышу никакой веры не было, потому что он с детства подвинулся умом на политике и везде искал заговоры. Как-то он изобразил на стене коллективный портрет триумвирата, а под рисунком написал: «Болваны». Его дядюшка Юлиус случайно увидел этот рисунок и сказал: «Плохо ты нарисовал лошадь». Дядюшка Юлиус вообще считал, что все всё делают плохо, и не сказать, что был совсем неправ.

Карлсон как-то ездил в командировку к мигунам на авиационный завод и там разговорился с одним стариком. Тот был философ, и когда они пьянствовали, то разговор зашел об истории Отечества, то есть Волшебной страны. Выходило, что при волшебницах было плохо, а нынче стало еще хуже.

— Ну, так если придут новые, то станет совсем труба, — рассудительно сказал Карлсон.

Тогда старик согласно подмигнул ему, так уж было заведено у мигунов.

Итак, жизнь шла своим чередом, пока вдруг Карлсон не нашел брошенный одной фирмой контейнер с деревянными человечками. Эта фирма давно исчезла из города, а деревянные человечки остались и печально лежали в гигантском ящике друг на друге, будто жертвы массовых репрессий. Малыш застал Карлсона, разглядывающим это побоище, и помог перетащить шарнирных кукол в домик Карлсона.

Так вышло, что деревянные человечки познакомились с мумией, и эффект поразил самого Карлсона. Его дом наполнился дураковатыми деревянными гостями, которые бродили повсюду, задевая мебель. Падали чашки и тарелки, звенели стекла в шкафах, и все это Карлсону совершенно не понравилось. Он любил шалить в чужих домах, а вот ронять люстры в собственном никуда не годилось.

Зато это понравилось Малышу с его любовью к рисованию. Он принялся рисовать куклам человеческие лица, причем выходили они, как на подбор, страшными и злыми. Увидевший это дядюшка Юлиус сказал, что лучше не рисовать человеческие лица на куклах, а поработать долотом и напильниками, но Малыш его не слушал. Он даже вышел из комнаты, а дядюшка Юлиус продолжал читать лекцию о том, что по дому бегают братья Буратино, деревянного трикстера. Буратино начал говорить с миром, еще находясь внутри полена, а этот народ обрел жизнь, будучи всего лишь обсыпан волшебным порошком мумии. Щепоть праха вызвала их к жизни, как электричество оживляло сшитого из частей мертвеца. И дядюшка Юлиус закончил свою речь тем, что перед ним предстала армия детей Франкенштейна. Плод перехода флоры в фауну. И все от того, что люди забыли историю Буратино.

Вокруг никого не было, только безликий деревянный человек заглянул в комнату и сразу же ушел, шатаясь.

Оказалось, что выражение лиц прямо соответствует характеру. Правду говорят, что глаза — зеркало души, но ведь и носы, рты — тоже. Выходило, что лицо — не лицо, а целое трюмо.

Деревянные человечки перестали бессмысленно крушить домик Карлсона и стали делать это с удовольствием. Немного подумав, Малыш покрасил их в пятнистый цвет, и шарнирные куклы стали удивительно похожи на солдат. Сами собой они научились строиться и теперь в ногу маршировали по крыше. В такт их поступи железная крыша оглушительно гремела, и соседи внизу жаловались. Сперва они жаловались Карлсону, а когда увидели, что это не помогает, то пошли по инстанциям. Но у триумвирата своих дел было по горло, и он не обратил на жалобы ровно никакого внимания.

Малыш между тем стал выводить своих солдат во двор и полюбил строевые смотры, потому что жизнь его наполнилась смыслом. Он сидел на табуретке под водосточной трубой и кричал:

 

Друзья! Настанет день убийственный

Падет последний (тут было неразборчиво),

Тогда ваш нежный, ваш единственный,

Я поведу вас на Канзас!

 

Карлсон с недоумением спросил, почему на Канзас, и Малыш объяснил ему, что, во-первых, это традиция, а во-вторых, другой топоним не ложился в строку.

И вот в один прекрасный день Малыш вывел свое воинство на улицу и во главе него направился к Изумрудному дворцу. Жевуны на всякий случай купили крупы и подсолнечного масла, после чего попрятались по подвалам. Триумвират же пришел в панику, ведь, как известно, Лев-людоед был труслив, начальник тайной полиции давно заржавел, а главный идеолог лежал целыми днями в постели, потому что сено, которым набили его в давние времена, давно сгнило. Про Канзас никто вообще ничего не знал, и не было никакой уверенности в том, существует ли это место на самом деле.

Карлсону это все не понравилось, потому что он боялся мятежей. Малыш объяснил ему, что мятежами называют только неудачные революции, а когда все получается, то это никакой не мятеж.

Солдаты приблизились к Изумрудному дворцу на прямую видимость и, печатая шаг, вошли на мост.

Но тут что-то пошло не так. Мост стал дрожать в такт строевому шагу, раскачиваться, выгибаться — и наконец рухнул.

Деревянные солдаты попадали в ров.

Малыш сперва испугался, но быстро сообразил, что они не тонут, так как из всех деревьев тонет только лиственница, а шарнирные куклы были сделаны из честной шведской сосны.

Но радость его была недолгой. Когда его воинство выбралось из воды, то краска с лиц оказалось смыта. Вода уничтожила зверское выражение на их лицах, и теперь они оказались чисты, как дети.

Деревянные человечки выбрались на берег и принялись слоняться по набережной, стукаясь друг об друга и бессмысленно маша шарнирными руками.

В башне Изумрудного города открылись ворота, и оттуда, дрожа, вышел трусливый Лев-людоед, выбрался ржавый Железный человек и выехал на кресле-каталке Страшила.

— Что это? — спросил Лев.

— Это наши благодарные граждане, — нашелся идеолог.

— Да-да, мне уже сообщили, — подтвердил начальник тайной полиции, хлопая себя по карманам в поисках масленки.

Малыш подумал немного — и поклонился начальству.

Лев улыбнулся, Железный человек со скрежетом захлопал своими ладонями, а Страшила похлопал тоже, но совершенно беззвучно, ведь его руки были из соломы. При этом он всмотрелся в деревянных человечков и пробормотал: «На Канзас… А это интересно».

Карлсон, смотревший на все это с крыши, отвернулся и побрел домой. В конце концов, его ждала там мама.

Ну и кукла Барби, конечно.

 

 

ПОРТРЕТ ОДИНОКОГО ПЕТУХА В ЮНОСТИ

 

Малыш был красивым мальчиком, но несколько бледным. В глазах у него плескалась невская вода, правда, так говорили про многих жителей этого города. Сейчас вода действительно отражалась в глазах Малыша, потому что он смотрел в окно, за которым был холод и ветер. А здесь, в огромной комнате с лепниной на потолке, было уютно и тепло.

Он старался не двигаться, потому что так велел Вася. Василий был его другом и фотографом — в меру знаменитым, то есть известным в тех местах, где вода еще называлась «невской». Он снимал портреты звезд и рекламные плакаты, но втайне мечтал совершить революцию в цифровой фотографии. Когда Малыш спросил о подробностях, Василий сперва начал рассказывать какую-то заумь про уникальный цифровой код и цепочку последовательностей, но сам быстро устал. Так или иначе, сейчас с помощью нескольких камер он делал объемный портрет Малыша.

— Это для вечности, — приговаривал Василий. — Мы будем стареть и обратимся в прах, а твоим портретом будут восхищаться.

— Лучше бы наоборот, — пробормотал Малыш.

— Может случиться и так, — отвечал Василий. — Я читал, что и так бывало.

Малыш сразу на это согласился, потому что считал, что Василий и его портрет, вернее, его, Малыша, потрет, приведет его к славе. Приведет Василия, а значит, и Малыша тоже. А ему хотелось славы и, желательно, без унизительной работы в модельном бизнесе. Он был истинным сыном этого города, где потянешься к комоду за рубашкой, и день потерян.

Портрет вышел на славу. Он состоял из нескольких огромных экранов, которые перемигивались какими-то светодиодами. За ними урчал вентилятором блок питания. Объемный человек поводил плечами, моргал и, казалось, был живее самого Малыша.

Слава запаздывала. Вместо нее на презентации к Малышу подкатил неприятный пухлый человечек. Малыш знал от друзей, что он часто представляется художником, хотя никто не помнил его картин. Говорят, в молодости он нарисовал абстрактную картину «Портрет одинокого петуха», но прихотливая память сохранила это только потому, что на выставке, которая проходила еще при прежней власти, случился скандал. Художники мазали гостей вареньем, ломали стулья, а под конец обрушили на музейный паркет люстру, которая помнила еще императора Александра (Малыш запамятовал его номер, но это было совсем неважно). Это ведь было дело житейское, как объясняли сами художники. Власть так не считала, и кто-то из этих «бездарных пачкунов», как их назвали в разгромной статье в главной газете города, отправился рисовать плакаты о досрочном освобождении чуть севернее и восточнее родного дома. Кажется, в суде всплыла какая-то неприятная история с совращением малолетних, но тут наверняка ничего сказать было невозможно.

Толстый человечек как-то вывернулся (он всегда выворачивался), и при перемене власти настриг купонов с этой истории. Держался он, несмотря на небольшой рост и пухлость, очень важно, так что за глаза, да и, в общем-то, в глаза его звали «лордом». Лорд Карлсон.

Карлсон хвалил Малыша, подливая ему из пакета бесплатного вина для участников. Непонятно, каким образом, но Малыш проснулся наутро в своей квартире. Рядом храпел Карлсон.

«Слава — упрямая вещь, — подумал Малыш. — Но можно, конечно, и так».

Василий уехал в Америку и перенес в его комнату с видом на Неву чемодан со старыми фотоаппаратами и объемный портрет Малыша. Все равно его никто не хотел покупать. Портрет, разумеется, а не модель.

Модель и пухлый человечек с неясным прошлым стали проводить все больше времени вместе, и лорд Карлсон нашел в юноше то, чего ему не хватало. Для Малыша, впрочем, наставления Карлсона были небесполезны.

Карлсон цинично наставлял Малыша в светской жизни, рассказывая о том, к примеру, что на фуршетах нельзя есть, а можно только ходить с бокалом. А если к тебе пристанут с требованием оценить картину, нужно сказать что-то вроде «Всякое искусство совершенно бесполезно», и от тебя отстанут.

— Да, и заведи себе японский кухонный нож с иероглифами, или лучше стилет. Резать колбасу у тебя невозможно, а твои гости должны быть изумлены эстетикой каждой детали, — говорил Карлсон.

 

Вольность нравов не помешала Малышу внезапно влюбиться.  Это была девушка, приехавшая из Архангельска, молодая актриса, игравшая роли третьего плана в сериалах. В основном это были такие же, как она, девушки из провинции, запутавшиеся в жизни большого города.  В сериалах про полицейских и преступников всегда должна быть такая девушка, которую зовут Гунилла или Сибилла, которая стремительно натягивает на себя простыню, когда полицейские вламываются в квартиру преступника. Выходило у нее это очень ловко и всем запомнилось. Малыш проверил это на деле, когда лорд Карлсон как-то влетел к нему в дом без приглашения. Неприятен был только брат девушки, офицер-подводник, который раздражал Малыша своей тупостью и намеками на необходимость свадьбы.

Карлсон не одобрял этой связи (хотя поощрял разные эксперименты) и называл ее «капризом».

— Между капризом и «вечной любовью» разница та, что каприз длится несколько дольше, — говорил он.

В какой-то момент Сибиллу-Гуниллу позвали сниматься в настоящем фильме, хоть и того типа, что зовется пошлым словом «артхаус». Малыш пришел на премьеру вместе с Карлсоном и с неудовольствием обнаружил, что ему стыдно за свою любовь. Одновременно ему очень хотелось понравиться Карлсону.

Поэтому после премьеры Малыш сделал несколько замечаний, язвительных и обидных. Он сказал, что в сериалах Гунилла-Сибилла была естественна, а когда начала играть, то показала свою бездарность. «Подлинная красота пропадает там, где появляется одухотворенность», — завершил он свою речь.

Обернувшись, Малыш увидел, что его возлюбленная стоит сзади и все слышит. В ее глазах плескалась не архангельская вода, а чистое беспримесное отчаяние. Так вышло, что наутро ее выловили уже из невской воды, и, судя по всему, игра была сыграна до конца.

Вернувшись домой, Малыш долго смотрел в окно, а потом почувствовал, что-то в комнате переменилось. Непонятно было только — что. И вдруг он понял, что портрет, чудо цифровой техники, криво ухмыляется. 

Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а потом и в годы, и скоро Малыш забыл о Гунилле-Сибилле или как ее там. Он вспомнил о ней только раз, когда пьяный подводник стал ломиться в его дверь, выкрикивая угрозы и оскорбления. Его, разумеется, не пустили, а старуха-соседка вызвала полицию.

Появились деньги, и это при том, что Карлсон давно научил его жить так, чтобы не платить нигде и ни за что. Даже комнату с лепниной на потолке кто-то оплачивал, и Малыш даже не помнил — кто. Портрет же приходилось прятать от гостей. Что-то разладилось — не то в процессоре, не то в давно написанном, несовершенном программном обеспечении.

Однажды, после какого-то вернисажа, Малыш коротал время в баре, дожидаясь такси. Кто-то цепко схватил его за плечо и зашептал гадкие слова. Обернувшись, он узнал военного моряка. Малыш спокойно выслушал поток проклятий и посмотрел подводнику в глаза. Тот смутился — перед ним сидел какой-то тинэйджер. Воспользовавшись его замешательством, Малыш ускользнул, а довольно скоро услышал, что на Севере пропала подводная лодка. Под бесконечной вереницей фотографий людей в черной форме, пропавших без вести, он прочитал фамилию своего мстителя, и, кажется, только в этот момент узнал, как действительно звали Сибиллу-Гуниллу. Но вся прелесть прошлого в том, что оно — прошлое.

Впрочем, среди знакомых Малыша появилась новая актриса, и он учил ее светской жизни, точь-в-точь как его учил Карлсон. Он помогал этой провинциалке, но не спал с ней, очень гордясь этим обстоятельством. Она же была обижена и думала, что все дело в том, что Малыш влюблен в Карлсона. Сам Малыш теперь охотно бы с ней расстался, если бы не боязнь, что кто-нибудь другой ее подберет.

Он и сам снялся в кино — в роли привидения. Изображал безумца, спешащего к заветной картине с бутылкой кислоты. Нелепая фигура, в глупой шапке «петушок», какие в юности Малыша носили хулиганы и футбольные болельщики. Привидение давно умершего вандала было обречено раз за разом повторять этот путь по ночной анфиладе и замирать у отреставрированного шедевра. Фильм хвалили, а игру Малыша называли гениальной. Он только загадочно улыбался в ответ: никто не понимал, что Малыш вовсе не играл, а был собой, ведь на сцене все реальнее, чем в жизни.

Одна журналистка, делая интервью с Малышом, спросила, знает ли он, что безумец-вандал вовсе еще не умер. Малыш меланхолически ответил:

— Лучше бы он умер, ведь правда? — и заглянул ей в глаза.

Молодой женщине вдруг показалось, что ее с размаху посадили в ванну со льдом. Был такой случай в ее биографии (алкогольное приключение, голые знаменитости, загородная баня), но тут неожиданность и обволакивающий холод были страшнее. Как под гипнозом она промямлила что-то утвердительное, зло должно быть наказано, добро — оно с кулаками.

 

Наконец его нашел вернувшийся из Америки Василий. Он ничего не понимал в здешней жизни, но еще больше изумился внешнему виду Малыша. Ночью они пришли в комнату с лепниной. Их никто не видел: старуха-соседка спала, как убитая, давно не в силах различать сны и явь, прочие были на дачах. Малыш отдернул занавеску и показал ему изображение на мониторах. Там уже было полно битых пикселей, через один из них прошла радужная полоса, но изображение было вполне узнаваемо. Фотограф понял все не сразу и продолжал еще понимать минуты две или три, пока Малыш душил его гардинным шнуром. Доделав первую часть своей работы, он достал из шкафа несколько толстых мешков и потащил тело фотографа в ванную.

…Когда Малыш вернулся с набережной, он еще раз бросил взгляд на свой портрет. Теперь изображение совсем испортилось, руки старика залило красным, и этот цвет отвратительно мерцал в рассветном освещении. На макушке лысой головы появилось бордовое пятно, похожее на колпак палача или петуший гребень.

Прошло еще несколько лет.

Малыш замкнулся в пространстве своей комнаты, и понемногу его перестали приглашать на выставки и презентации. Он ловил себя на том, что часто говорит с портретом, то упрекая его, то жалуясь. Как-то они поспорили, и Малыш перешел на крик.

— В реальном мире грешники не наказываются, праведники не вознаграждаются! — вопил он. — Сильному сопутствует успех, слабого постигает неудача. Вот и все. Все! Все!

В этот момент Малыш схватил со стола японский кухонный нож. Последнее, что он почувствовал — как волшебная сила электричества входит в него.

Его нашли через два месяца. Когда взломали дверь, то никого из людей в форме и штатском не удивил вид трупа.

Они не такое видали в старых петербургских квартирах.

 

 

КОЛХОЗНЫЙ ВОЛК

 

Проводник в тамбуре не закричал, а запел несколько оперным голосом:

— Станция «Партизанская»! Стоянка три минуты!

Подхватив рюкзак и повесив на плечо ружье в чехле, Карлсон вышел из вагона. Была декабрьская ночь — тихая, светлая и вовсе не холодная. Снег только что перестал падать. Маленькая, еле освещенная станция казалась неживой. Карлсон тревожно оглянулся по сторонам и наконец с радостью увидел давно знакомую фигуру Лександра Григорича, всегда выезжавшего за ним накануне охоты. В своем обычном черном ватнике, в армейской ушанке, Лександр Григорич стоял посреди платформы, широко расставив ноги, и глядел на освещенные окна вагонов. Карлсон окликнул его.

— А! Здорово! — закричал Лександр Григорич и добавил что-то смешное по-белорусски.

Карлсон подумал: иностранцу ясно, что все эти русские языки отчего-то смешны самим местным жителям, которые называют себя то русскими, то белорусами, то украинцами. А вот на его шведское ухо их шутки над языками соплеменников все равно остаются несмешными. Тут нужно было бы ввернуть остроту про спор славян между собою, но Карлсон ее проглотил.

— А я тебе по тех вагонах шукал, — заголосил Лександр Григорич. — Ну что же? Будем ехать, летчик? Бо кони застоялись.

— А как дорога по лесу?

— Дорога ничего. Добрая дорога. Трошки только снегом позамело, да трактор вчера прошел. Давай, брат, свой ствол да чумадан.

Они вышли на станционный двор. Посредине, как и на всех белорусских станциях, возвышалась клумба со статуей Ленина, теперь превратившаяся в большой сугроб. Рядом стояла машина Трофима, еще советский уазик, многократно перекрашенный и подлатанный. Они уселись, и мотор заурчал, как недовольный кот. Нужно было ехать километров тридцать. Сразу же за станцией пошел лес, часть знаменитой Беловежской пущи. Узкая дорога бежала между двумя стенами вековых сосен такими капризными поворотами, с которыми умеют справляться только машины, созданные для гор и лесов при прошлой власти. Вершины деревьев, теряясь где-то в высоте, оставляли впросвет ленту мутного неба, едва освещенную обгрызенной луной. Видно было, как наверху с необыкновенной быстротой проносились клочья легких и прозрачных, как пар, облаков. Уазик мчался по свежей пороше, и только на крутых поворотах слышалось, как снег под шинами звучно похрустывал. Но, может, это только казалось Карлсону.

Сосны смыкались над дорогой, и порой большой мягкий комок снега срывался сверху и бил в лобовое стекло холодным мокрым ударом.

Карлсон закрывал глаза, и через несколько минут ему стало мерещиться, что машина движется не вперед, а назад к станции. Этот странный физический обман переносил его в детство, но когда он открывал глаза, то навстречу снова неслась колоннада темных стволов. Что-то бормотал Лександр Григорич, и уже казалось, что он говорит по-шведски. Тролли, мумми-тролли, какие-то существа, дикие гуси, несущие героя в никуда. Тихая лень, без мыслей, без ощущений, понемногу охватывала Карлсона.

Кажется, он совсем уже заснул, потому что внезапно почувствовал себя бодрствующим и встревоженным каким-то странным звуком, похожим на завывание ветра в печной трубе. Карлсон прислушался. Издалека, будто из-за польской границы, кто-то стонал и плакал. Этот плач начинался очень низко и жалобно, нарастал непрерывными печальными полутонами, задерживался долго на высокой унылой ноте и вдруг обрывался невыразимо тоскливым рыданием.

— Что это? Волки, что ли? — спросил Карлсон.

— А волки, — подтвердил спокойно Лександр Григорич. — Цоперь их в лесу богато. Свадьбы свои играют. Не буйсь! — закончил он. — А може, это и не волк трубит, а волкодлак, — сказал он вдруг.

— Волкодлак?

— Ну да, волкодлак. Бывают, чуешь, такие люди, что умеют волками перекидываться. Вот они и бегают по лесам и трубят. У нас этой погани богацько. Там за разных водяных и лесных чертяках, за видьм и за видьмаков, не знаю, чи тому правда, чи ни. Може, одни бабьи сплетки. А волкодлаки у нас водятся — то правда.

Лександр Григорич повернул к Карлсону темное лицо и повторил, понижая голос:

— Это самая истинная правда. Даже у нас в колхозе один раз такое трапилось. Вы ведь знаете Корнейчука? Ивана Корнейчука, что сейчас бухгалтером?

— Знаю. Так что же он? — спросил Карлсон, и в его памяти встала сутуловатая фигура седого старика в древнем, побитом молью шушуне. Или зипуне, — он не помнил точно.

— Он — ничего. А вот его батьки старший брат, этому Корнейчуку, значит, дядька — тот был настоящим волкодлаком. Это все знают, хоть кого хошь спытай. Старики — те его своими глазами видели, потому что застали еще человеком. Значит — правда. Да ты лучше послухай, что расскажу.

И Лександр Григорич стал рассказывать Карлсону одно из старых сказаний, которые переходят из века в век и бродят по деревням, племенам и народам, облекаясь порою в самую вероятную быль ближайших лет. Слушая это предание, Карлсон не понимал вполне все слова в полесском говоре.  А ведь двадцать лет назад он считал, что хорошо знал этот язык, который выучил, приехав в Минский университет по студенческому обмену. Теперь же швед с печалью понимал, что все полесские слова спутались в его голове.

Итак, у старого Корнейчука, председателя колхоза «Партизанская слава», было два сына: Юрась и Назар. Назар — младший сын — был хлопец, как и все хлопцы; ничего о нем ни особенно хорошего, ни дурного не было слышно. Он поступил в Гродно в учительский институт, да так и пропал. Другое дело — старший, Юрась. Даже старики говорили, что уж на что при Советской власти народ был красивее, удалее и крепче, чем теперь, а такого ловкого и веселого хлопца, как Юрась, даже они на своем веку не припомнят. Выйдет народ на работу — Юрась впереди всех. Первым придет в поле, последним уйдет. Косит, пашет, боронит, рубит, пилит так, что троим за ним не угнаться. Зимой, на Новый год, с помощью бензопилы он выделывал изо льда такие фигуры, что дивились даже заезжие городские гости. Когда наступала пора сбора бульбы, то, бывало, он, не покидая поля и, позволяя себе подремать только на сиденье комбайна, встречал четыре зари — такой был жадный на работу.

Вечером, глядишь, он первый смеется и балагурит до самого утра.  В колхозном клубе полвека ставили одну и ту же пьесу о герое-партизане. Этот партизан погибал от руки врага, так и не выдав своих товарищей. Сменялись поколения, партизан на сцене старел, усы у него седели, а потом новый комбайнер или тракторист становился партизаном, и все оттого, что человек смертен, а подвиг вечен. Юрась и был одно время этим партизаном. Все плакали, когда он со сцены завещал всем присутствующим биться до конца, потому что на красном знамени партизан есть капля и его крови. Девчата к нему льнули, как мухи к меду, и — что греха таить — не одна из них потом, в первую брачную ночь, побитая мужем, плакалась на Юрасеву красоту и заманчивую сладкую речь. Словом — не хлопец был, а орел. Умел он и в беседе со стариками сказать умное слово — почтительно и кстати.  И в Доме культуры пел по праздникам, и с начальством знал, как обращаться. А в нашу пору ведь известно, какое начальство. У начальства-то разговоры короткие: «Правда твоя, человиче, правда, а не хочешь платить — так снимай штанцы и нагинайся».

Одно слово: был Юрась первый любимец во всей деревне. Но наконец призвали его в армию. Все село плакало, когда его провожали. А он ничего: пошел веселый такой, светлый. «Что вы, говорит, надо мною, как над покойником, плачете? Нигде ваш Юрась не пропадет: ни в огне не сгорит, ни в воде не потонет». В скором времени от него письмо пришло. Писал он, что живется ему хорошо, товарищи его любят, начальство не обижает, а если и бьют, то не сильно и самую малость, потому что без боя на военной службе никак невозможно. Потом написал еще раз и говорил, что назначили его в штабе писарем. А там и совсем перестал писать, потому что тогда началась у нас смута.

Прошел с того времени год. О Юрасе ни слуха, ни весточки; так все и думали, что либо остался он на сверхсрочную, или вовсе стал милицейским человеком. Как вдруг осенью, точно снег на голову, явился он сам. Черный, худой, как смерть, и на левую ногу хромает. Оказывается, комиссовали его с медалью, да денег с собой он принес целую сумку, говорил, что накопил на службе в Минске. Но явился Юрась совсем не таким, как призвали; как будто бы его там подменили: ни смеха, ни шутки, ни песни. Сидит целый день, опустив глаза в землю, и все думает, думает... Заговорят с ним — он отвечает, только неохотно так, еле-еле, и сам в глаза не смотрит, а смотрит куда-то перед собою, точно что-то впереди себя разглядывает...

Увидел старый Корнейчук, что его сын сумуется, поговорил со своей старухой и решил женить Юрася. Известно: у женатого человека и мысли совсем другие на уме, чем у холостого; некогда о пустом думать. Но Юрась, когда только услышал о свадьбе, так и уперся: не хочу, не хочу, и кончено. Отец уж и просил, и молил, и грозился — ничего не помогает. Наконец старая мать стала перед сыном на колени. «Не встану, говорит, до тех нор, пока ты не дашь согласия; не буду ни есть, ни пить и с места этого не сойду до самой смерти...» Не мог перенести Юрась материнского горя. «Добре, — сказал он, — жените меня, если вам уж так не терпится. Только смотрите, чтобы вам потом не пришлось горько в этом деле раскаяться».

И женили Юрася. Но все село заметило, что в загсе он стоял хмурый, как ночь, и с невестою не поцеловался. Когда же пришли в хату, то и тут он сидел такой, что глядеть на него было тошно.

А как дружки стали подсмеиваться, то он вдруг заскрипел зубами и так глазами сверкнул, что у них сразу отшибло всякую охоту к шуткам.

Прошло недели две, а Юрась — все такой же: на жену даже и не смотрит, как будто бы ее совсем в хате нет. А жена была красивая и молодая, долго терпела, никому не говорила, но наконец не выдержала, пришла к своей матери и стала жаловаться. Не так ей было обидно, что муж спать с ней не хотел, а то, что каждый день около полуночи уходит он из дома и возвращается назад только к утру. Старуха, конечно, об этом рассказала старому Корнейчуку. Сильно огорчился старик. «Срам-то какой! — думает. — Выслежу Юрасевы штучки и выведу их на чистую воду. Это, может быть, у европейцыв такой порядок есть, чтобы от жен молодых бегать по ночам, а я такой глупости ему не позволю».

В ту же ночь пробрался он потихоньку в огород и притаился. Ночь была светлая, месячная, и мороз стоял такой, что деревья трещали. Ждал старый Корнейчук целый час и совсем промерз. Только вдруг слышит он — заскрипела дверь. Обернулся и видит, что вышел Юрась. Постоял на дворе, поглядел на месяц, а сам такой белый, как бумага, и очи горят, точно две свечки. Страшно стало старому Корнейчуку. Зажмурил он глаза, а как открыл — нет уже на дворе Юрася, а из ворот на улицу выбегает огромный, весь точно серебряный, волк.

Все тогда понял старик, но тут его, вместо страха, такое зло разобрало, что, не долго думая, он помчался в погоню за вурдалаком-оборотнем. Бежит серебряный волк по улице. Перебежал через мост, потом в лес метнулся, а сам все на одну заднюю ногу хромает, точь-в-точь как Юрась. Скоро его Корнейчук совсем из виду потерял, но месяц в эту ночь светил так ярко, что следы на снегу лежали, как отпечатанные, и по ним старик бежал все дальше и дальше.

Вдруг слышит он: впереди его, в лесу, волк завыл, да так завыл, что с деревьев иней посыпался. И в ту же минуту со всех концов леса откликнулись сотни, тысячи волчьих голосов. А старика только больше злоба одолевает. Пришел он на большую поляну и видит: стоит посередине большой серебряный волк, а к нему со всех сторон бегут другие волки. Сбежались, прыгают вокруг него, визжат, шерсть на нем лижут. Гоняются и воют на месяц, поднявши острые морды кверху.

Смотрит старик и глаз отвести не в силах. Вдруг где-то далеко по дороге зашумел грузовик. Мигом вскочили все волки на ноги, уши торчмя поставили, а сами в ту сторону морды повернули, откуда звук... Но послушали, послушали немного и опять принялись играть вокруг старшего — белого. Кусают снег, прыгают один через другого, рычат, а шерсть у них так и переливается, и зубы блестят, как сахар. Опять на дороге заревел мотор, но теперь совсем с другой стороны, и опять поднялась вся стая. Прислушались волки на минутку и ринулись все сразу, как один, понеслись по лесу и пропали.

Недолго ждал старый Корнейчук. Услышал он вскоре, как вдруг завизжало что-то на дороге, загремело и утихло, а потом раздался человеческий крик. Такой страшный и жалкий, что у Корнейчука сердце обмерло и упало от ужаса. Зарыдал бедный старик, и, что было духу, побежал назад. Сам не помнил, как добрался до дома. Поставил он уже ногу на порог и вдруг увидел: стоит у ворот Юрась. Смотрит батьке прямо в очи и дышит тяжело: видно, что запыхался.

— Постой, батька. Ты думаешь, я не знаю, что ты за мною следом бегал. Но если бы не я — разорвали бы тебя на мелкие кусочки.

Стоит Корнейчук, глаз от сына отвести не может, а тот говорит:

— Сегодня ночью, под сочельник, большая власть дана нам, волкодлакам, над людьми и зверями. Только тех мы не смеем трогать, кто в эту ночь не своею волей из дому вышел. Вот потому-то ты так удивился, что мы первого проезжего не тронули: его фирма в путь напрягла. А второй был сам фирмач. Ехал по своей корысти, торопился бумаги подписывать... Толстый был, как кабан. Мясистый. Жирный...

И блеснул Юрась глазами, как красными огнями. А старику вдруг показалось, что рот его сына густо вымазан кровью. И исчез Юрась, как будто его и не бывало. Только голос его как бы из-под земли послышался, тихий и печальный:

— Не сердись, отец. Больше не приду в наши края никогда. И поверь: чья душа проклята людьми — нелегко ему на свете жить.

Наутро старый Корнейчук объявил, что вовсе не будет председателем, и еле его уговорили остаться в правлении простым бухгалтером.

 

Хотел Карлсон посмотреть в лицо Лександру Григоричу после этакой истории, да понял, что глядеть не надо, ну его, всмотришься в этих русских, так и вовсе потом не уснешь. А ружье шведского завода все равно лежит в багаже разобранное и не готово к бою.

 

 

БАСЯ

 

I

 

— Мне было тогда лет двадцать пять, — начал К. — Я вырвался в Европу, которая тогда уважала русских не без некоторого оттенка боязливости. Та неприятная история, что приключилась когда-то в Крыму, уже была позабыта, хотя парижские улицы по-прежнему носили имена русских городов. Я решил путешествовать, получив изрядное наследство. Конечно, маменьке своей я объяснял необходимостью «окончить мое воспитание», да она и не спорила. Проведя несколько недель в Берлине, я вдоволь наслушался о таких скучных вещах, как отставка Бисмарка и волнения в Китае, что зарекся говорить о политике не только с немцами (мой немецкий был весьма нехорош), но и с русскими, которых я обнаружил довольно много в немецких пивных.

Русские за границей мне были отвратительны. Как сейчас я понимаю, в них была смесь унижения и гордости — они явились в мир порядка из варварской страны (как считала одна часть их сознания), а с другой стороны, их деньги были ничуть не хуже, чем местные, и, главное, их было больше. Оттого вторая часть их души желала что-то «показать», что-то «не уронить» и вообще сделать что-то этакое, после чего официант в иностранном ресторане будет смотреть на русского человека с подобострастием. То есть не как официант, а как наш половой.

Я старался не общаться с русскими, при встрече не подавал виду и на курортах выбирал ту гостиницу, в которой русские не останавливаются. Как-то я уже сделал ошибку и три ночи не мог уснуть, слушая, как купцы из Нижнего Тагила громко сообщают название своего города немецким бюргерам, забравшись в фонтанчик с минеральной водой.

Однако, приблизившись в своем путешествии к Бонну, я вдруг разговорился с одной парой, по недоразумению перейдя на родную речь.

Это был мой ровесник, Илья Николаевич, служивший попечителем учебных заведений в Симбирске. Илья Николаевич отправился в путешествие со своею сестрой. Людьми они оказались неприхотливыми, путешествовали без прислуги, и я не очень понимал, как эта девушка одевается сама, без помощи горничной.

А она была примечательна, как своей красотой, так и именем. Василису Николаевну звали отчего-то на польский манер — Басей. Бася более походила на неловкого юношу со своей угловатостью и порывистостью, и было видно, что в барышне бушуют недетские страсти. Мы встретились на экскурсии к скале Лорелеи и, поднявшись порознь, спустились вместе, а с тех пор более не расставались.

Брат с сестрой сняли комнату в пансионе фрау Бок — пухлой вдовы какого-то вестфальского капитана.

С Ильей Николаевичем мы сошлись на том, что не любим местных обывателей (впрочем, как и отечественных). Нас занимала природа — медленное течение Рейна, утесы, водопады, скалы, все то, что не смог победить римский меч и что вызвало столько поэтических легенд. Однако сестра Ильи Николаевича не слушала наших разговоров.

Она была порывиста, и настроение ее менялось каждые пять минут. То она с грустью смотрела в окно, то вскакивала и, едва одевшись, выбегала из дому и несколько часов бегала по скалам, как горная козочка. Иногда вечером она выходила к нам, сидящим у камина, в костюме одалиски, с бокалом вина, а наутро истово молилась и велела не тревожить до вечера.

Одним словом, Бася была чрезвычайно интересной молодой женщиной, и скоро я понял, что не могу более обходиться без ее общества. Правда, гулять с ней по немецким дорожкам было довольно затруднительно. То она неслась вперед, то плелась сзади, а если нам встречалась на пути какая-нибудь чопорная компания, Бася принималась швыряться камнями.

Это было довольно мило, но не всегда позволяло рассчитать время возвращения.

 

II

 

Прошло несколько дней, быть может, неделя.

Илья Николаевич отлучился куда-то в город, и мы прогуливались вдвоем.

Внезапно Бася остановилась и взяла меня за пуговицу

— Если вам дорога жизнь, держитесь подальше от могучего Рейна, — у нее навернулась слеза, а потом она добавила:

— И от меня.

Я действительно боялся утонуть, совершенно не умея плавать, в чем не раз признавался своим новым друзьям. Они подшучивали надо мною, говоря, что Лорелея утащит меня под воду первым как самого богатого. Правда, в их изложении немецкая русалка выходила толстой девкой, больше похожей на жену кельнера, что способна нести за раз восемь огромных кружек пива. Лорелея должна была переломать мне ноги, а потом держать меня в своей пещере для развлечения.

Но тут все было сказано с какой-то неумолимой серьезностью, что не помешало Басе под конец фразы разразиться задорным смехом.

Мы вернулись к дому и тут же увидели весело машущего нам рукой Илью Николаевича. Мы спросили рейнвейна и стремительно напились.

 

 

III

 

Однако тем же вечером мальчик-посыльный принес мне записку от Баси на двенадцати листах. Первые два были отданы той мысли, что невозможно для барышни писать одинокому мужчине, еще три листа были полны намеками на какую-то тайну, а остальные приглашали меня на rendez-vous рядом с водопадом, который находился близ скалы Лорелеи.

Я не мог уснуть, воображая нашу встречу. На другое утро (я уже проснулся, но еще не вставал) стук палки раздался у меня под окном, и голос, который я тотчас признал за голос Ильи Николаевича, запел:

 

 

Ты спишь ли? Гитарой

Тебя разбужу...

 

Я поспешил отворить ему дверь.

Илья Ильич заявил, что грешно спать в это утро, полное пением жаворонков, свежестью и запахами цветов. К тому же, у него был для меня разговор.

Мы вышли в садик, сели на лавочку, велели подать себе кофе и принялись беседовать. Илья Николаевич рассказал мне свои планы на будущее: получая приличное жалование, он собирался обзавестись как можно большим количеством детей и посвятить себя их воспитанию. Опять же, его маменька…

И тут он перевел взгляд на меня, отчего стало понятно, что тут-то мне и будет рассказана особая семейная тайна. И точно, оказалось, что мать Ильи Николаевича отправила своих детей в заграничное путешествие, потому что ей было видение. Несчастная женщина была убеждена, что Бася обретет в Европе счастье и обручится с приличным человеком. И ныне Илья Николаевич заявился ко мне, чтобы объявить, что я как раз и являюсь приличным человеком, а судя по всему, Бася влюблена в меня.

 

IV

 

Но Илья Николаевич вдруг затянул унылую историю про то, как он много лет жил в Симбирске, мечтая, что, если не он, так дети его вырвутся из этого захолустья, попутно расспрашивал о моем имении. Разговор сам собой перевелся на деревенские досуги, и тут он показал себя знатоком, как в ужении рыбы, так и ружейной охоты.

Я, впрочем, тоже был не промах и рассказал ему несколько историй, живописующих нравы моих знакомых крестьян.

Илья Николаевич был в восторге и заявил, что мне нужно все это записать, а потом напечатать в каких-нибудь столичных журналах. Он угодил в больное место: я и вправду записывал эти истории, но показать кому-либо боялся. Так и лежала в секретере стопка листов, из которых складывалась книга рассказов «Записки удильщика». Названия этих опусов — «Заезжая поляна», «Бурундук и Осиныч», «Мордыхай и Трандычиха», «Дворец Ржанникова», «Губернский врач», «Платон Каратаев и другие» — говорили сами за себя. Это были истории, полные тоски по родной стороне, которую всегда так сильно ощущаешь на Рейнских берегах или Елисейских полях.

Но показать свои творения мне было некому, да и, признаться, писатели мне были отвратительны. Как сейчас я понимаю, в тогдашних писателях была смесь унижения и гордости: они явились в мир порядочных людей, считая себя много лучше простого обывателя (как считала одна часть их сознания), а с другой стороны, завидуя его сытой жизни. Оттого они появлялись в петербургских салонах задрав нос, что несколько отвлекало наблюдателя от их поистрепавшихся обшлагов и дырявых сапог. Но они не теряли надежды на то, что обыватель будет смотреть на них снизу вверх.

Но тут к нам приблизилась Бася. Оказывается, она уже давно искала брата. Вскочив, Илья Николаевич закружил ее и держал Василису Николаевну так крепко, что я подумал: «Нет, не сестра она ему». Вырвавшись из цепких объятий, Бася принялась скакать вокруг нас, распевая какую-то французскую песенку. Потом, мгновенно успокоившись, присела на край скамьи и загрустила, глядя на то, как могучий Рейн катит свои волны. Брат ее засобирался домой, и на прощание Бася незаметно коснулась моей руки. Я ощутил в своей ладони новую записку.

Когда гости удалились, я развернул листок. Там значилось: «Скала Лорелеи. Помните».

 

V

 

Вечером я отправился к скале. Рядом поэтически шумел водопад, но, несмотря на цветущую природу, места тут были довольно мрачные. Долго ждать не пришлось: сверху раздался шум, и я еле увернулся от небольшого камнепада, который устроили легкие девичьи шаги.

Проворно сбежав по склону, Бася приблизилась ко мне и схватила меня за руки.

— Зачем вы пришли, — бормотала она. — Это может быть опасно… Мой брат… Он обо всем догадывается…

Перед ее братом мне было действительно неловко, нужно было ему рассказать о нашем свидании, но я решил начать традиционно, как это делает русский человек на rendez-vous.

— Не всякий вас, как я, поймет… — начал я.

Но Бася вдруг прижалась ко мне и поцеловала. Я поразился силе этого поцелуя, будто не неопытная барышня целовала мои губы, а пылкий юноша, или, пуще того, опытный мужчина. Что-то в этом было властное и, одновременно, отчаянное.

— Мне дорога ваша жизнь, — вновь начала она бормотать. — Но я подвергаю опасности наши обе. Главное, не подписывайте никаких бумаг. Как бы я хотела переменить всю жизнь, бежать с вами на край света, прямо вот сейчас, не заходя обратно в гостиницу. Хотели бы вы этого?

Я молча целовал ее пальцы, и жесткое свойство русского наблюдателя позволило мне заметить, что ее руки были несколько грубоватой формы и казались весьма сильными. Может, брат заставляет ее щипать корпию или перешивать одежду для бедных. Я читал, что такие вещи позволяют себе некоторые родители и опекуны, чтобы воспитать чувство смирения в своих воспитанницах.

Бася выжидающе посмотрела на меня, потом махнула рукой, и, засмеявшись, вдруг убежала в ночную темень.

Я поплелся в свою комнату, размышляя о том, что почти готов завтра попросить у Ильи Николаевича руки его сестры.

 

 

VI

 

Но когда я пришел к своим русским друзьям утром, то обнаружил их комнаты пустыми, а фрау Бок сообщила, что русские господа рано утром съехали. Записки не было, но фрау Бок вдруг понизила голос и сказала, наклонившись ко мне:

— Ach, und übrigens, фроляйн велела передать, если вы спросите, что у Бетховена самое лучшее произведение Son. № 2, op. 2. Largo Appassionato.

Я дал фрау Бок монетку и медленно двинулся домой.

«А счастье было так возможно, так близко, и душа моя…» — думал я, но шел так долго, что к концу пути успел успокоиться и чаще вспоминал пышные стати фрау Бок, чем угловатую мальчишескую фигурку Баси.

Однако, поразмыслив, я все же решил съехать из гостиницы и отправиться на поиски русской пары.

 

VII

 

В Кельне я напал на след Ильи Николаевича с его спутницей. Узнав, что они поехали в Лондон, я пустился вслед за ними, но в Лондоне все мои розыски остались тщетными. Я долго не хотел смириться, я долго упорствовал, и наконец мне порекомендовали одного местного специалиста.

Я заявился к нему на квартиру. Дверь отворила экономка, довольно бодрая старушка, которая провела меня наверх, в комнаты.

Там было накурено и стоял тот самый мерзкий холостяцкий запах, который одинаков и в Лондоне, и в Париже, и в Петербурге — среди приличных сословий, разумеется. Хозяин курил трубку, а его помощник тупо смотрел в блестящий бок чайника. Я изложил свое дело, меж тем помощник так и не оторвал взгляда от медного бока.

Когда я закончил, мне было сказано, что это дело несложное и ответ лежит на поверхности. Эта манера English understatement, то есть любовь к принижению всего серьезного и важного, мне никогда не нравилась.  Я было решил, что мне нужно возвратиться через несколько дней, но хозяин заявил, что ему нужно всего лишь докурить трубку.

Когда это произошло, англичанин велел помощнику влезть на стремянку и достать с верхней полки какой-то фолиант. Помощник был нераспорядителен, никак не мог найти нужную книгу, и хозяин не скупился на выражения, которые я, впрочем, не понимал.

Наконец книга была найдена, и в ней обнаружилось указание на ящик в картотеке под литерой «К». Разумеется, этот ящик оказался тоже под самым потолком, но у другой стены. Операция повторилась, при этом англичанин то и дело напоминал, что искать нужно на букву «К».

Наконец требуемая карточка была найдена. Англичанин всмотрелся в нее, как делают старики, то есть держа руку на отлете.

— У меня для вас прекрасная новость. Вы не найдете своей возлюбленной, — сказал он.

Я возмутился: что же может быть в этом хорошего?

— Буквально все, как и то, что эта парочка скрывается не только от вас. Но это и есть хорошая новость, если им удалось бежать от графа Потоцкого в Варшаве, ускользнуть от генерала Дюпре в Марселе, то они уж точно не будут выплывать на поверхность ради того, чтобы вас погубить.

Я по-прежнему ничего не понимал, но по мере рассказа англичанина ужас охватывал меня. Оказалось, что Илья Николаевич вовсе никакой не Илья Николаевич, а знаменитый международный аферист, швед Карлсон. Но, что самое печальное, его сестра даже не сестра, и не жена, как я думал когда-то, а юноша, переодетый в женское платье.

Вдвоем они путешествовали по Европе, выискивая одиноких богатых путешественников. Сообщник Карлсона по кличке Малыш изображал из себя влюбленную девицу, и после недолго романа очарованный путешественник отписывал все имущество своей невесте. Через недолгое время несчастный отправлялся в мир иной при неясных обстоятельствах. Одного нашли с выпученными глазами у ограды уже проданного на сторону поместья, другой утонул в болоте, третий был съеден собственной собакой…

— Но вам повезло, мой русский друг, — заключил свой рассказ англичанин. — Видимо, Малыш действительно полюбил вас и оттого решил предупредить вас об опасности. А потом убедил своего старшего товарища, что их план под угрозой. Они бежали, и, возможно, ныне в Америке, среди мормонов.

— Почему среди мормонов? — спросил я недоуменно, но англичанин отвечал, что понятия не имеет и старается не думать о том, что не имеет отношения к его работе.

Я отдал две гинеи его помощнику и вышел вон. Все то время, пока я ехал в порт, меня не покидала одна мысль: отчего Бася, то есть уже, конечно, никакая не Бася-Василина, так заинтересовалась мной? Отчего именно мне она хотела открыться? Ответа я не находил, но сам вопрос как-то неприятно будоражил меня.

Я быстро добрался до Парижа, где меня ждала любовница со своим мужем. Я забылся в их объятиях, но этот безумный вопрос о судьбе моей любви не оставлял меня. Должен сознаться, что я не слишком долго грустил; я даже нашел, что судьба хорошо распорядилась, не соединив меня с Басей; я утешался мыслию, что, вероятно, не был бы счастлив с ним-ней.

Но сейчас, спустя двадцать лет, когда я смотрю на двенадцать пожелтелых листов его-ее записки и засохший цветок, что я вынул из ее-его волос, тоска охватывает меня. Тогда я прошу свою французскую подругу сесть за фортепиано и слушаю, как льются прекрасные звуки Бетховена, заполняя не только всю комнату, но и наш прелестный сад.


 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация