Кабинет
Василий Костырко

Что подразумевает символ. Феноменология говорения и ее потенциал

(Л. А. Гоготишвили. Лестница Иакова: архитектоника лингвофилософского пространства)

Л. А. Гоготишвили. Лестница Иакова: архитектоника лингвофилософского пространства. Составитель, автор вступительной статьи и примечаний И. Н. Фридман; ответственный редактор С. В. Федотова. М., Издательский Дом ЯСК, 2021, 616 стр.

 

Эта книга может оказаться ценной, полезной и даже увлекательной для довольно широкого круга читателей — профессиональных философов, лингвистов, литературоведов, критиков, мистиков, возможно, писателей и поэтов, даже социологов.

Количество возможных концептуальных сюжетов, которые могли бы соединять разные ее части, — огромно. Ни один из них не исчерпает ее содержания, в том числе и тот, который мог бы предложить читателю автор рецензии. Тем не менее мы решительно настаиваем на том, что путешествие, точнее, восхождение по ступеням «Лестницы Иакова» — дело стоящее. Не откладывайте.

Как пишет автор в главе «Подразумевание», в «феноменологии говорения» (именно так она называет основанную ею дисциплину) обителей много.

Разумеется, прежде чем приступить к изложению какого-то частного сюжета, нужно хотя бы приблизительно охарактеризовать предмет и жанр книги в целом. Гоготишвили занимается проблемой символа, того, что он означает и подразумевает, а главное — как. Символичность здесь — неотъемлемая черта речи, в первую очередь толкующей о вещах трудноуловимых, то есть, если судить по приводимым примерам, преимущественно речи художественной. Правда, по ходу чтения «Лестницы» постепенно выясняется, что определенной символичностью обладает речь практически любая, потому что за естественным языком, тем, который лингвисты описывают при помощи грамматик и словарей, всегда стоит некий сокровенный, неосознаваемый и невыразимый напрямую язык априорных сущностей.

Попытаться пробиться к нему — давняя забота философов.

Эти философы — герои книги и собеседники автора.

Поэтому, на первый и, безусловно, верный взгляд, перед нами сочинение по истории философии языка в ее, так сказать, российском сегменте — в оглавлении перечень имен русских философов, которые ею занимались: Алексей Лосев, Михаил Бахтин, Густав Шпет, Павел Флоренский. Попадает в их компанию и один малоизвестный в России современный французский мыслитель, «нефилософ» Франсуа Ларюэль, попытавшийся освободить философию от оков естественного языка. О Лосеве и Бахтине Гоготишвили уже писала в своей первой книге «Непрямое говорение»[1], где собственно и подошла вплотную к идее глубинного «языка сущностей». Всех персонажей «Лестницы Иакова» роднит то, что они сформировались в условиях дореволюционной культурной и интеллектуальной ситуации, в контексте символизма, который имеет не только литературную, но и философскую и религиозную составляющую.

Всех их интересовала природа символа. Каждый из них, как полагает автор, предпринял попытку пробиться к доязыковому или сверхъязыковому истоку или уровню говорения. Таковы «эйдетический язык» Лосева, «внутренняя форма слова» Шпета, полифония Бахтина или «круглый дискурс» Флоренского. Гоготишвили рассматривает эти концепции именно как философию языка, последовательно абстрагируясь от религиозной и идеологической составляющей, хотя, как показывает в предисловии составитель, вернуться к их религиозной составляющей отталкиваясь от текста «Лестницы Иакова» совсем не проблема.

За Серебряным веком последовала революция, и возможность свободно высказывать свои мысли в печати за довольно короткое время практически сошла на нет. Книги же этих мыслителей все же иной раз выходили, так что потребность в реконструкции подлинного замысла или интереса Лосева или Бахтина во многих случаях очевидна. Ну, скажем, когда Лосев пишет о соответствии некоторых операций с применением определенных математических понятий и типов философского рассуждения, на самом деле он, как показывает Гоготишвили, прояснял значения платоновских терминов «идея» и «эйдос» — а это для тридцатых годов прошлого века штудии непозволительно, опасно идеалистические.

Значит ли это, что труды Гоготишвили относятся к «истории идей», историко-социологическому жанру, активно развивающемуся в России с начала десятых годов?

Да. Но не только.

В философии «история идей» в чистом виде кажется весьма сомнительным делом. Куда легче находить и демонстрировать публике следы политических, медицинских, юридических и технических идей прошлого, сформировавших нашу сегодняшнюю реальность. Следы идей философских как будто бы и не различимы.

Но почему? Не потому ли, что они все время на виду?

Тем, кому философское понятие бытия или проблема феномена и ноумена кажутся тарабарщиной или (и) непозволительно далекой от живой и практической жизни «схоластикой», напомним о всемогущем медиуме, благодаря которому, скорее всего, им и доступен этот текст — об интернете, где на определенном уровне по большому счету нет ничего, кроме единицы и нуля, подозрительно напоминающих понятийные пары, с которых начиналась философия древнегреческая.

Заметим также в скобках, что в «Лестнице Иакова» Гоготишвили, к примеру, затрагивает проблему влияния имяславия, мистического течения в православии, близкого тем философам-постсимволистам, чье наследие она изучает, ни больше ни меньше как на Московскую математическую школу. Есть в «истории идей» и такой сюжет.

Однако вернемся снова к жанру и основной проблематике книги.

Личный опыт философствования в конечном счете убеждает нас в том, что (каким бы пугающим ни казалось собрание сочинений классика на книжной полке) в любом из увесистых и авторитетнейших томов следует видеть не абсолютное знание, а лишь попытку осуществления пусть и гениального, но проекта, неизбежный компромисс с конечностью даже самой блестящей человеческой жизни. Не удивительно, что Кант осуществил свой «коперниканский переворот» в теории познания, критикуя Лейбница и Юма. Гегель развивал революционные идеи, рассуждая о стоиках и скептиках.

Разница между реконструкцией и дальнейшим развитием философской идеи, по сути, условна.

Людмила Гоготишвили гуссерлианка. Соответственно, герои ее книги — это в той или иной мере коллеги-гуссерлианцы, выступающие здесь как собеседники автора. Гоготишвили реконструирует их идеи там, где это необходимо, чтобы пробиться через искажения, обусловленные ситуацией, а далее — говорит от себя с полным на это правом. Эти случаи в текстах ее работ разграничены и оговорены. Внимательный читатель их не перепутает.

Таким образом, мы получаем вторую характеристику жанра. «Лестница Иакова» — это еще и авторская философия. Но и это не все. Подходы героев, о которых пишет Гоготишвили, в некоторых случаях несовместимы, построены на взаимоисключающих решениях. Она фиксирует и это, попутно препарируя философию языка, как Пропп волшебную сказку.

Поэтому мы в конечном счете имеем не два, а три жанра в одном — не только реконструкцию и развитие идей философов-постсимволистов, но и общее описание дисциплины, ходов, которые здесь в принципе возможны. Иными словами, это еще и инвентаризация поля, выражаясь словами составителя, — «архитектоника лингвофилософского пространства»

Итак, еще раз: что же, собственно, занимает саму Гоготишвили? Чего она хочет? А хочет она ни больше и ни меньше как, следуя за Лосевым и отчасти за Бахтиным, решить проблему соответствия (адеквации) высказывания и его предмета, символа и его значения и, как знать, возможно даже (дерзко и безответственно добавим от себя), преодолеть кантовский дуализм феномена и ноумена.

Философия науки прошлого века в лице Морица Шлика бодро начала с того, что для верификации любого утверждения достаточно наблюдения положения дел в мире. Дескать, все в конечном счете можно прояснить прямым указанием на наличную вещь или ситуацию. Однако спустя сто лет мы вынуждены констатировать, что на самом деле верификация возможна только в рамках отдельных дисциплин и по их правилам. В нашей же повседневной жизни чудо соответствия слова и его предмета, о каковом предмете в подавляющем большинстве случаев у нас нет собственного мнения, по-прежнему с нами. Так что спустя сто лет ответы на вопрос, как такое возможно, вполне могут быть и общефилософскими.

По Лосеву, к примеру, существует только смысл. Пусть он не весь находит выражение в говорении, бывает до- и пост-словесным. Такая позиция вполне допускает соответствие слова и вещи как встречу и диалог говорящего и предмета речи, где последний оказывается эйдосом (вполне себе априорным), полноправно говорящим от себя.

Таким образом, оказывается, что неодушевленное изначально имеет свой голос.

Столь же очевидно, однако, что мы никогда не говорим с неодушевленным наедине. Так или иначе, в этом разговоре в каком-то смысле участвует кто-то подобный, и причем подобный нам, то есть вполне одушевленный.

Это предопределяет обращение Гоготишвили к наследию литературоведа, философа и в каком-то смысле (если рассматривать реконструируемую здесь философию поступка как теорию действия) еще и социолога, который работал с разными конвенциональными, то есть имеющими давние устоявшиеся названия способами использования языка — речевыми и литературными жанрами. Речь, разумеется, о Михаиле Бахтине. Соответственно, Гоготишвили неоднократно рассматривает с разных сторон введенные им понятия — «двуголосое» слово и «полифонию», которые современными толкователями нередко необоснованно смешиваются. Гоготишвили напоминает нам, что, по крайней мере в художественной литературе, голоса двуголосого слова всегда неравноправны. Ни двуголосие, ни диалог, ни даже полифония не предполагают ни милой интеллигентной анархической вольницы, ни уж тем более деструктивного хаоса. Полифонию Гоготишвили трактует одновременно и как особую дискурсивную (художественную) организацию говорения, которой присущ особый способ достижения цельности, и (в духе катартики И. Н. Фридмана) как наивысшее из доступных нам благодаря говорению благ.

Разумеется, работы Гоготишвили могут критиковаться и дорабатываться. Слабые стороны книги парадоксальным образом оказываются продолжением сильных и, как будет показано немедленно, в сильные же и переходят.

Проблема в том, что примеры двуголосого слова — блестяще, кстати, проанализированные! — взяты почти исключительно из литературных текстов. Реально имевшие место в действительности и запротоколированные по определенным известным правилам диалоги здесь почти отсутствуют.

И если на высшем уровне обобщения идей Бахтина и Лосева, по Гоготишвили, любой монологизм — это форма диалога, то на эмпирическом уровне речь идет об определенной монологичности подавляющего большинства примеров.

Между тем уже почти полвека существует дисциплина, которая занимается не просто говорением, а бытовым разговором, — это этнометодология и конверсационный анализ. Безусловно, это тоже феноменология говорения, растущая, в конечном счете, из того же философского корня, что и предлагаемая здесь дисциплина, — речь, во-первых, о Гуссерле, с которым конверсаналитики связаны через посредство Альфреда Шюца, и, во-вторых, о Бахтине, который также мог быть известен основателям конверсационного анализа как минимум через Ирвина Гофмана.

Конверсационный анализ имеет кардинальные отличия от феноменологии говорения Гоготишили, и по большому счету синтез, который производит автор, здесь строго запрещен. Никаких актов сознания, вычленяемых аналитически из того, что сказано и тем более написано, да еще и соответствующих какому-то «дословесному» смыслу. И уж тем более — никаких, упаси Бог, эйдосов.

Для конверсационного анализа существует лишь взаимодействие, производимое здесь и сейчас, причем коллективно. Только вот о наблюдаемых здесь и сейчас формах речевого взаимодействия мы можем говорить лишь в определенных терминах. И первое изложение конверсаналитической теории, в котором они вводятся («Простейшая систематика организации очередности в разговоре» Харви Сакса, Эммануила Щеглоффа и Гейл Джефферсон), по меньшей мере по характеру описания подозрительно напоминает идеальную модель (чуть ли не априорную!), по отношению к которой большая часть наблюдаемых видов разговора является ее обедненными трансформациями.

Феноменология говорения Гоготишвили, безусловно, с социологией совместима. К ней, к примеру, прямо отсылает «дискурс адеквации» Шпета на раннем этапе разработки. Некоторые места «Лестницы Иакова» просто требуют развертывания именно в этом направлении, например, когда Лосев признает множественность возможного толкования художественного символа в одном и том же тексте и не вполне понимает, как с этим быть.

Безусловно, для разрешения этой проблемы труды конверсаналитиков, особенно отошедших от ортодоксального конверсационного анализа (взять, к примеру, американского антрополога Чарльза Гудвина), были бы весьма полезным ресурсом.

Исторически именно конверсационные аналитики занимались изучением ситуаций, в которых производится или передается научное знание, то есть вели наблюдение, физически находясь в лабораториях, на местах раскопок и т. д.  В таких ситуациях мы видим, что на отсечение лишних толкований слова, действия или события прекрасно работает сам социальный контекст, вбирающий в себя пространство науки/обучения и его материальные атрибуты (экспериментальное оборудование и образцы, пробы грунта, картинка в телескопе и т. п.).

При этом этнометодология и конверсационный анализ парадоксальным образом не могут воспользоваться собственными достижениями полностью. Ведь коды, которые производились в присутствии социологов, предназначались для дальнейшей передачи через время и пространство и без этого предполагаемого свойства переносимости не имели бы никакого смысла. И одной из важнейших форм передачи по сию пору остается книжный текст. Можно сказать, что по большому счету он представляет собой результат множества подобных взаимодействий, пусть и пропущенных на итоговой стадии через сознание и подсознание очень небольшого круга людей, в идеале даже одного автора, слово, которое хочется взять здесь в кавычки несмотря на то, что оно употреблено вполне себе в прямом значении.

Конверсационный анализ, разумеется, не позволяет рассматривать книжный текст и как разновидность разговора со многими участниками, т. е. форму социального взаимодействия. Однако как знать, вдруг в рамках общей феноменологии, безусловно открытой для модификаций, дополнения и развития, такая постановка проблемы покажется вполне допустимой и приемлемой? Мы видим, что попытки атаковать феноменологию говорения в конечном счете лишь подчеркивают ценность и потенциал этой столь же увлекательной, сколь и зубодробительной новой дисциплины.

 



[1] Гоготишвили Л. Непрямое говорение. М., «Языки славянских культур», 2006.

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация