Кабинет
Татьяна Бонч-Осмоловская

Мерцающий мир Сморгони

(Таня Скарынкина. И все побросали ножи)

Таня Скарынкина. И все побросали ножи. М., «Книжное обозрение (АРГО РИСК)», 2020, 84 стр.

 

Таня Скарынкина пишет стихи на русском и эссе на беларуском[1], переводит,

участвует в книжных выставках и поэтических фестивалях, ее тексты переведены на многие языки и получали престижные премии. Новая ее книга «И все побросали ножи» уже получила в прошлом году Премию Андрея Белого — как отмечается в решении жюри, что стало «не только данью признания ее оригинальной, немного детской манере высказывания, но и жестом поддержки всей русской поэзии Беларуси, оказавшейся в последние месяцы в фокусе повышенного внимания». При этом, что парадоксально, стихи Скарынкиной на первый взгляд такая несколько отстраненная провинциальная хроника; ничего сверх-актуального; Мария Малиновская, еще один известный беларуский автор, пишущий на русском, работает совсем в другом ключе. А вот с другой беларуской поэтессой, с Юлией Тимофеевой, работающей на беларуском, пожалуй, какие-то пересечения найти можно. Конечно, при желании можно найти и другие сближения — например, присутствие в стихах фольклорных и мифологических мотивов, скажем, очень известное (и не вошедшее в эту книгу) стихотворение 12-го года «Отстоять перед русалкой» перекликается со страшилками Марии Галиной, а «странные прогулки» — с трипами Анны Орлицкой.  Но вот что важно. Таня Скарынкина — и тут мы отметим это особо — родилась и живет в Сморгони. Из Википедии:

 

Сморгонь (Смаргонь, Смаргоні) — город в Гродненской области Белоруссии, административный центр Сморгонского района.

Расположен на реке Оксне (левый приток реки Вилии) и ее притоке реке Гервятке, в 110 км к северо-западу от Минска и в 260 км к северо-востоку от Гродно. Железнодорожная станция на линии Молодечно — Вильнюс, узел автодорог на Молодечно, Вилейку, Вильнюс, Свирь, Крево.

Известен с начала XVI века как частновладельческое местечко Зеновичей, Радзивиллов, Пшездецких. В XVII веке Радзивиллы основали здесь школу дрессировки медведей — «Сморгонскую медвежью академию». Во время войны 1812 года при отступлении французских войск в Сморгони Наполеон Бонапарт передал командование войсками маршалу Мюрату и отбыл в Париж. В конце XIX века Сморгонь — крупный центр кожевенной и обувной промышленности. Во время первой мировой войны город полностью разрушен. В 1960 — 1980-е годы в городе построен ряд крупных промышленных предприятий. Население — 36 300 человек (на 1 января 2020 год).

 

Неплохо, да? Город, не слишком большой и не слишком известный, оказывается местом, где творится история, причем история весьма странная и причудливая, несколько даже сюрреалистическая (одна школа дрессировки медведей чего стоит). В Белоруссии, точнее, в Беларуси много таких.

Впрочем, если продолжать разговор о генезисе, то уместно будет вспомнить Ксению Некрасову с ее наивным и именно потому жестким и остраненным взглядом[2]. Поэзия тут возникает как бы сама собой — из бесстрастной, казалось бы, фиксации жизни, где автор — одновременно наблюдаемый объект и наблюдатель. Такое антропологическое самоописание.

 

Это так унизительно

что парикмахерша думала

будто у нас балкона нет

столько раз приходила к нам

и всегда с убеждением

что живем без балкона мы

не могу об этом думать спокойно

и хочу прекратить

иначе меня стошнит.

 

(«Без балкона»)

 

Житейский факт становится поэзией на наших глазах. И действительно ведь обидно… Социальная иерархия в небольших городах, где все друг друга знают, выстраивается именно из таких мелочей. Одно дело — когда у тебя в квартире есть балкон — и совсем другое дело, когда его нет, согласитесь!

Именно вот этот двойной статус наблюдаемого/наблюдателя обеспечивает — как по щелчку пальцев — переключение ракурса. Конечно, можно еще и вспомнить квантовую физику, где наблюдатель влияет на наблюдаемое, тем самым формируя, уже благодаря одному своему присутствию, картину мира. Но это будет уж очень высоколобо и потому — не точно. Вернемся к более земным материям. Вот лирическая героиня (а дистанция между лирической героиней и автором колеблется, иногда становясь тоньше волоса, но никогда не исчезает совсем) чинит раковину на кухне. Дело-то житейское…

 

от бессилия делаюсь будто бы чужая себе

из вчерашнего дня протягиваю руки к себе

но сегодняшние руки

пребывают во вчерашнем дне.

 

 Или вот еще вполне обыкновенный случай: в гостях у тети героиня видит икону с поверхностью, покоробленной за годы, пока икону прятали в подвале. Почему-то на иконе нет Иисуса, одна богородица смотрит укоризненно, сложив руки на животе. Эта бабушкина икона, нет, похожая, отвечает тетя. Обе смотрят и уходят на кухню. О чем этот текст? Да вполне можно целую монографию написать — о чем он, на что опирается, что проговаривает. И главное — что не проговаривает… А то, что не проговаривает, мы и сами вчитаем, верно? И вчитываем, как правило, свое, страшное. Вот эту самую родовую и личную травму, ту, которой, как мы неосмотрительно говорили в начале, в стихах Скарынкиной вроде и нет.

На самом деле эти стихи — что-то вроде 3D фильма, такого, что зрители вцепляются в подлокотники кресел на мягких виражах. Или вас завели невзначай в комнату ужаса на деревенской ярмарке, и мимо проплывают предметы и люди. Схожие, как отмечал Денис Ларионов, пластикой с героями Шагала. Ну, тут тоже понятно. Раз Белоруссия, значит Шагал. Собственно, в том-то и неприятность, что, обращаясь к стихам Скарынкиной, трудно уйти от того, что просится в инструментарий рецензии само: раз провинциальный городок, а с героем происходит всякое-разное, значит Маркес, Макондо и магический реализм.

Тем более что стихи и правда плотные, плотские («подушка 20-ю мужчинами, не меньше, пахла. Запах стойла»; «А пойдем / смотреть кассиршу / Промстройбанка / ты таких зеленых глаз / смоляных волос волос / не видала сроду / даже усики очерчивая верхнюю губу / лишь подчеркивают / банковской кассирши красоту»; «букет невесты / почернел и засох / а на подушке / дохлый тритон»; «это мы бросаем из окошек все жильцы / 47-го дома кости шкурки некоторые даже огурцы // семенные выбрасывали / а я подбирала и относила на мусорку // также бутылки от подсолнечного масла / обертки сливочного масла // селедочные упаковки / поэтому я надеваю перчатки // когда собираю в пакет одноразовый / отходы нашего дома жизненные».

 

И мертвые тут ходят среди живых, как у себя дома:

 

Сегодня мерещилась бабушка среди живых люде

й в бордовом пальто для зимыи

платок вместо шапки как всегда без шарфа

потомуч

топлаток заменяет и то

и дургое

весь день глаза на мокров

местев

есь деньвиденье бабушки из памяти вызываю

как онаи

дет на встечу нвастречу

навстер

чу

и все расступаются

опадат ют

как белаяперхоць.

 

(Черновая встерча)

 

Но это никакой не магический реализм, это реализм чистой пробы. Просто наблюдатель, напомним, влияет на наблюдаемое, в том-то все и дело. А мертвые всегда тут, мы-то знаем:

 

Это было то золотое время

когда в городе запросто можно было встретить

и дядю Эдзю на велосипеде

и дядю Владзю на велосипеде

дядя Эдзя и дядя Владзя

непременно останавливался

пожимал цыплячью лапку

удобной клешней постоянного жителя

частного сектора

и весь день до вечера

я помнила о рукопожатии

как о невероятном событии

как если бы бог заприметил гусеницу

рядом с царствием своего величия

с алюминиевой прищепкой на брючине

со стороны где велосипедная цепь.

 

(Золотое время)

 

Пейзажи здесь неотличимы от декораций, от гравюр, «под серым штрихованным дождем изобретенным Хокусаем» (точнее, гравюра = пейзажу), от сновидений, неотличимых от яви. Схожим образом воспринимают мир австралийские аборигены, где Время Сна — важнее, ярче и насыщеннее событиями, чем явь.

 

ноющий звук и разбудил меня

от короткого дневного сна

полного событий

переплюнувших события дня.

 

И если заполнением прописей «только словом Токио» в Токио не попасть:

 

сколько раз то Токио

мне переписать

чтоб в него попасть.

 

То есть беспроигрышный способ — сон:

 

чтоб проснуться в Токио

сколько надо спать еще.

 

Сон — проверенный метод улавливать стихи:

 

просто спала на тетради с авторучкой в

незасыпающей руке

до сих пор так делаю но с годами рука все сонливее.

 

На самом-то-то деле это текст об угасании творческого импульса, то есть опять такое антропологическое самоописание. Мир Скарынкиной на первый взгляд очень прост и легко поддается описанию; в этом-то и заключается основная ловушка, поставленная на доверчивого читателя:

 

свет вот этот

и чистый-чистый желтый

деревянный пол этот ровный.

 

Нежелательная прогулка около отделения милиции, оно же суд, — рука машет с третьего этажа — темная фигура, непонятно как узнанная, — подруга, пятнадцать лет там работающая ночным сторожем, — и кладбище напротив — и подруга пятнадцать лет видит его из окна и всегда «весела и добра», угощает гостей печеньем — честно, я бы поостереглась принимать такое угощение.

Осознанный выбор мерцающего мира[3] — не эскапизм. Это род драки: «Мне хочется драться — а я сочиняю стихи», и ландыши торчат из крапивы — «спокойные / ангелочками среди чертей». Конструкты и концепции рушатся, а сны и сказки — остаются. Огород превращается в дикий сумрачный лес, белка — в тигра, сарай — в сокровищницу. Читатель так и не замечает прореху в привычном бытии, отсутствующий мостик, покуда его по этому отсутствующему мостику не перевели на ту сторону.

Автор прекрасно осведомлен о неустойчивости этого мира, но что это за неустойчивость — социальная, охватывающая, как пишет Денис Ларионов, «жителя Восточной Европы перед лицом новых, совсем непонятных угроз»[4], или имманентная — сама реальность, мерцающая, меняющаяся, когда зритель отведет взгляд, когда он моргнет на мгновение?

Простые, казалось бы, строки складываются в гипнотические, почти фрактальные узоры. Героиня стихотворения читает книгу стихотворений в придорожном кафе, только одно стихотворение из книжки, в котором описывается картина Эдварда Хоппера «Девушка в гостиничном номере», а после того, как стихотворение прочитано, книжка дарится деревенскому поэту и, как полагается при множественных итерациях, действительность сдвигается — это можно заметить в сложно сконструированных текстах вроде «Кунсткамеры» Жоржа Перека, чайник меняется на кофейник, борец на боксера, победа на поражение, а можно — в стихотворении на две странички, и девушка, которая сама себя не знает,

 

сидит себе в красном корсете на диване

а Милош пишет что в красной юбочке.

 

Коммуникации не происходит. Собственно, ее почти ни в одном из текстов не происходит. Такая недо-коммуникация, недоосуществленное намерение. Вот героиня обсуждает планы с матерью: нужно готовить праздничный стол, хочется или не хочется — нужно. Разрыв коммуникаций происходит еще и из-за того, что мама говорит по-беларуски, а дочь отвечает по-русски, и они понимают и не понимают друга («за время изнурительной болезни / почти отвыкла от большой еды / и от хождения по магазинам / так эти праздники некстати»).

Не хочется. А нужно.

 

Сидней   

 



[1] Автор рецензии считает для себя концептуально важным именно такое написание.

 

[2] Об этом в отзыве на другую книгу Скарынкиной («Американские горки», 2018) пишет и Аркадий Штыпель: «Стихи Тани Скарынкиной безукрасны, отчетливы, почти безрифменны. За счет сжатости и оголенности текста в ее нарочито бесхитростных миниатюрах возникает мощное лирическое напряжение. Можно было бы сказать, что Скарынкина продолжает традицию Ксении Некрасовой, если бы такая традиция реально существовала» (Выбор Аркадия Штыпеля) — «Воздух», 2018, № 37 <litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2018-37/hronika>.

 

[3] Название книги (как оно появилось, автор рассказывает в предисловии, тоже очень показательном) тоже «мерцающее» — с одной стороны  его можно трактовать как примирение двух враждующих сторон, с другой — как нападение группы захвата на банду гопников.

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация