Кабинет
Мария Галина

Мария Галина: Hyperfiction

Царица грозная

 

Я не очень хотела писать эту колонку из какого-то суеверия, что, мол, все рассосется само и зачем тогда понапрасну вводить людей в тоску. Но, поскольку уже видно, что не рассосалось (я тут не хочу многозначительно говорить что-то вроде «это с нами надолго», поскольку просто не знаю, но уже видно, что по крайней мере пару лет эта пакость нам серьезно подпортила, возможно, выполнив роль, которую обычно выполняет крупная война (тоже Господь не приведи), — подтолкнув какие-то одни процессы и загасив другие), итак:

Эпидемии сплошь и рядом оказывались в сфере внимания литературы, которая вообще тяготеет к описанию катастроф, хотя бы потому, что любая катастрофа — хороший структурообразующий элемент любого сюжета, ну и вообще прибавляет к обыденности дозу, скажем так, экзистенции (ну недаром Камю написал свою «Чуму», но и остальные авторы до него занимались тем же, просто слова такого не знали). Но эпидемия страшнее, скажем, урагана или извержения вулкана, которые, так сказать, сюжеты одноразового использования — невидимая смерть, которая может поджидать каждого, от которой непонятно, как спастись (оттого всякие ритуальные действия, когда полезные, когда нет), тот же чужой, подкарауливающий тебя в облике улыбающегося соседа, знакомого молочника, возлюбленной или почтенного старца. Страшнее — а значит, привлекательнее для литератора.

Тем более, эпидемии всегда ходили с человечеством бок о бок; одно из самых известных нам произведений, чьей сюжетной рамкой служит чума, конечно, «Декамерон» Бокаччо[1], написано приблизительно в 1352 — 1354 годы. Бокаччо, у которого от страшной чумы 1348 года умерли отец и дочь, описывает ее приход с беспристрастностью хрониста:

 

…смертоносная чума, которая, под влиянием ли небесных светил, или по нашим грехам посланная праведным гневом Божиим на смертных, за несколько лет перед тем открылась в областях востока и, лишив их бесчисленного количества жителей, безостановочно подвигаясь с места на место, дошла, разрастаясь плачевно, и до запада. Не помогали против нее ни мудрость, ни предусмотрительность человека, в силу которых город был очищен от нечистот людьми, нарочно для того назначенными, запрещено ввозить больных, издано множество наставлений о сохранении здоровья. Не помогали и умиленные моления, не однажды повторявшиеся, устроенные благочестивыми людьми, в процессиях или другим способом. Приблизительно к началу весны означенного года болезнь начала проявлять свое плачевное действие страшным и чудным образом. Не так, как на востоке, где кровотечение из носа было явным знамением неминуемой смерти[2].

 

Похоже, та эпидемия была повирулентней нынешней и гораздо смертоносней, поскольку  «развитие этой чумы было тем сильнее, что от больных, через общение с здоровыми, она переходила на последних, совсем так, как огонь охватывает сухие или жирные предметы, когда они близко к нему подвинуты. И еще большее зло было в том, что не только беседа или общение с больными переносило на здоровых недуг и причину общей смерти, но, казалось, одно прикосновение к одежде или другой вещи, которой касался или пользовался больной, передавало болезнь дотрагивавшемуся».

Далее Бокаччо описывает все типы реакции на эпидемию, от мародерства, «пира во время чумы» и стратегии «ковидоотрицания» до гиперосторожности и модной ныне самоизоляции:

 

Такие происшествия и многие другие, подобные им и более ужасные, порождали разные страхи и фантазии в тех, которые, оставшись в живых, почти все стремились к одной, жестокой, цели: избегать больных и удаляться от общения с ними и их вещами; так поступая, воображали сохранить себе здоровье. Некоторые полагали, что умеренная жизнь и воздержание от всех излишеств сильно помогают борьбе со злом; собравшись кружками, они жили, отделившись от других, укрываясь и запираясь в домах, где не было больных и им самим было удобнее; употребляя с большой умеренностью изысканнейшую пищу и лучшие вина, избегая всякого излишества, не дозволяя кому бы то ни было говорить с собою и не желая знать вестей извне — о смерти или больных, — они проводили время среди музыки и удовольствий, какие только могли себе доставить. Другие, увлеченные противоположным мнением, утверждали, что много пить и наслаждаться, бродить с песнями и шутками, удовлетворять, по возможности, всякому желанию, смеяться и издеваться над всем, что приключается — вот вернейшее лекарство против недуга. И как говорили, так, по мере сил, приводили и в исполнение, днем и ночью странствуя из одной таверны в другую, выпивая без удержу и меры, чаще всего устраивая это в чужих домах, лишь бы прослышали, что там есть нечто им по вкусу и в удовольствие. Делать это было им легко, ибо все предоставили и себя и свое имущество на произвол, точно им больше не жить; оттого большая часть домов стала общим достоянием, и посторонний человек, если вступал в них, пользовался ими так же, как пользовался бы хозяин. И эти люди, при их скотских стремлениях, всегда, по возможности, избегали больных. При таком удрученном и бедственном состоянии нашего города почтенный авторитет как Божеских, так и человеческих законов почти упал и исчез, потому что их служители и исполнители, как и другие, либо умерли, либо хворали, либо у них осталось так мало служилого люда, что они не могли отправлять никакой обязанности; почему всякому позволено было делать все, что заблагорассудится.

Многие иные держались среднего пути между двумя, указанными выше: не ограничивая себя в пище, как первые, не выходя из границ в питье и других излишествах, как вторые, они пользовались всем этим в меру и согласно потребностям, не запирались, а гуляли, держа в руках кто цветы, кто пахучие травы, кто какое другое душистое вещество, которое часто обоняли, полагая полезным освежать мозг такими ароматами, — ибо воздух казался зараженным и зловонным от запаха трупов, больных и лекарств. Иные были более сурового, хотя, быть может, более верного мнения, говоря, что против зараз нет лучшего средства, как бегство перед ними. Руководясь этим убеждением, не заботясь ни о чем, кроме себя, множество мужчин и женщин покинули родной город, свои дома и жилья, родственников и имущества и направились за город, в чужие или свои поместья, как будто гнев Божий, каравший неправедных людей этой чумой, не взыщет их, где бы они ни были, а намеренно обрушится на оставшихся в стенах города, точно они полагали, что никому не остаться там в живых и настал его последний час.

 

Как видим, все было примерно как сейчас, только несравненно хуже. Неудивительно, что и в дальнейшем многие описания бедствий выглядят скорее как исторические хроники. Часто фейковые — «Дневник чумного года» Даниэла Дефо описывает Лондонскую чуму 1665 года и замаскирован под документ, но на деле написан близко к дате выхода, в 1722 году, хотя, возможно, основан на дневниках дяди Дефо, Генри Фо — в 1665 году Дефо было всего пять лет[3].

 

Газеты в те дни еще не издавались, не то что во времена, до которых мне довелось дожить, когда газеты сообщают о происшествиях, распространяют слухи, да еще и дополняют их, опираясь на собственные домыслы. Однако о таких событиях, как чума, узнавали из писем купцов и других лиц, ведущих заморскую переписку, а далее передавали изустно, так что подобные вести не могли мгновенно распространиться по всей стране, как это происходит теперь. И однако, похоже, правительство было прекрасно осведомлено и предложило даже некоторые меры, долженствовавшие воспрепятствовать распространению заразы, но широкой огласке все это не придавало. Так что слухи вновь как-то заглохли, и мы перестали думать об этом, как о вещах, которые, мы надеялись, не имели к нам прямого отношения, да и вообще, скорее всего, были выдумкой. Так и шло до конца ноября или начала декабря 1664 года, пока двое мужчин — по слухам, французов — не умерло от чумы в Лонг-Эйкре, точнее, в верхнем конце Друри-Лейн. Семьи, где они проживали, хотели было, по возможности, скрыть это событие, но слухи о нем вышли наружу и дошли до правительства, которое, желая разузнать всю правду об этом деле, послало в тот дом двух докторов и хирурга для расследования. Так что расследование учинили, обнаружили явные признаки страшной болезни на обоих телах и заявили публично, что скончались они от чумы. После чего сведения передали приходскому служке, а он, в свою очередь, сообщил об этом городским властям, так что сведения, как это обычно бывает, появились в еженедельных сводках о смертности в следующем виде: «Чума — 2; зараженных приходов — 1».

Народ сильно встревожило это сообщение. Волнение охватило весь город, тем более что в последнюю неделю декабря 1664 года еще один скончался в том же доме и от той же болезни. А потом на шесть недель все затихло, и, когда за шесть недель никто не умер от той хвори, стали поговаривать, что чума ушла. Однако 12 февраля еще один человек, теперь в другом доме, но в том же приходе, скончался при сходных обстоятельствах. Это заставило обратить внимание на окраины города, и, когда обнаружилось, что в приходе Сент-Джайлс еженедельные сводки указывают на резкое увеличение числа погребений, стали поговаривать, что чума посетила эту часть Лондона и что многие уже умерли от нее, только обстоятельство это тщательно скрывалось и не предавалось широкой огласке. Это напугало людей, и теперь без крайней нужды никто не решался идти через Друри-Лейн или другие улицы, находившиеся под подозрением.

А увеличение смертности было следующим: обычно еженедельное число похорон в приходах Сент-Джайлс-ин-де-Филдс и Сент-Эндрюс (Холборн) было от двенадцати до семнадцати-девятнадцати человек в каждом приходе, немногим больше или немногим меньше. Но с тех пор, как первые случаи чумы приключились в приходе Сент-Джайлс, обычное число похорон значительно возросло. Например:

 

 С 27 декабря по 3 января Сент-Джайлс — 16

 Сент-Эндрюс — 17

 С 3 января по 10 января Сент-Джайлс — 12

 Сент-Эндрюс — 25

 С 10 января по 17 января Сент-Джайлс — 18

 Сент-Эндрюс — 18

 С 17 января по 24 января Сент-Джайлс — 23

 Сент-Эндрюс — 16

 С 24 января по 31 января Сент-Джайлс — 24

 Сент-Эндрюс — 15

 С 30 января по 7 февраля Сент-Джайлс — 21

 Сент-Эндрюс — 23

 С 7 февраля по 14 февраля Сент-Джайлс — 24

 (из которых один умер от чумы).

 

Тут уже все как обычно — правительство что-то знает, но скрывает, население ничего не знает, но не доверяет правительству (и скрывает первые случаи тоже), дальше — официальное и неофициальное распространение новостей, хроника смертности и т. д. Наблюдается даже некоторая манипуляция со статистикой и недоверие к официальным цифрам «населения»:

 

Теперь уж все наши преуменьшения были отброшены, и скрывать что-либо стало трудно; напротив того, быстро обнаружилось, что зараза распространяется, несмотря на все наши стремления преуменьшить опасность; что в приходе Сент-Джайлс болезнь охватила несколько улиц; и сколько-то семей — все больные — собрались вместе в одном помещении; соответственно и в сводке следующей недели все это отразилось. Там значилось только 14 человек, погибших от чумы, но все это было мошенничеством и тайным сговором; ведь в приходе Сент-Джайлс умерло 40 человек, и, хотя причиной смерти были указаны другие болезни, все знали, что большинство жертв унесла чума. Так что, несмотря на то, что общее число похорон не превысило 32, а в общей сводке значилось только 385, в том числе 14 от сыпного тифа и 14 от чумы, все мы были убеждены, что в целом за неделю от чумы умерло не менее полусотни.

 

И наконец в эпоху романтизма маски беспристрастности сброшены и чума — эпидемия — становится не столько предметом описания, сколько поводом для демонстрации самых разных свойств человеческой натуры, что переводит ее, так сказать, в сферу художественную — в 1827 году выходит первый в Италии исторический роман «Обручённые» (или «Помолвленные») Алессандро Мандзони, чье действие происходит на фоне чумы XVII века. Чуть позже (1830) появляется шедевр — одноактная пьеса Пушкина «Пир во время чумы», фактически фрагмент пьесы шотландского поэта Джона Уилсона «Чумной город», посвященной все той же Лондонской чуме 1665 года, где воспроизводятся уже описанные в «Декамероне» модели поведения, в частности, безудержное веселие, которому предавались горожане. Обращение АС к теме не удивительно — Пушкина в Болдино настигла первая в истории России эпидемия холеры (в письмах он называл ее чумой), которая и привлекла внимание поэта к данному сюжету. Именно здесь в теме эпидемии звучит, не знаю, впервые ли, но кажется, да, отчетливый мистический, фантастический мотив — внезапный обморок и бред Луизы, увидевшей тележку с трупами («Ужасный демон / Приснился мне: весь черный, белоглазый… / Он звал меня в свою тележку. В ней / Лежали мертвые — и лепетали / Ужасную, неведомую речь… / Скажите мне: во сне ли это было? / Проехала ль телега?»[4]).

 Тут уж недалеко до знаменитой «Маски Красной смерти» Эдгара По (1842), новеллы, травестирующей «Декамерон», — принц Просперо (Процветающий) запирается (самоизолируется) со своими придворными в замке и, пока горожане умирают от чумы, предается всяческим увеселениям. Но, в отличие от героев «Декамерона», благополучно переждавших чуму в загородном поместье, Красная Смерть, персонифицированная в страшной карнавальной фигуре, беспрепятственно входит в замок и убивает пирующих. Ну, правда, идиллические посиделки «Декамерона» не очень-то похожи на Пиры Просперо.

Постепенно, с развитием медицины, страшные эпидемии вроде бы затихают, по крайней мере в Европе, но образ Чумы, как грозного Чужого, меняющего лицо мира, остается. К этой теме обращаются самые разные авторы, и фантастическая составляющая их построений начинает занимать все больше места. Причем в самых разных интерпретациях. В 1894-м Герберт Уэллс пишет рассказ «Похищенная бацилла», как ни странно, юмористический, с неожиданным, как и положено в новелле, твистом в конце — ученый хвастается перед случайным посетителем пробиркой, в которой находится смертоносная культура холеры, посетитель оказывается террористом, он похищает пробирку с намерением опустошить ее в резервуары городского водопровода, ученый гонится за ним, и, будучи молодым и спортивным, быстро догоняет хилого и бледного террориста, отчего тот решает выпить содержимое пробирки — заболев сам, он, неизбежно, погубит и многих других. Но, как выяснилось впоследствии, ученый не только молод и спортивен, но любит пустить пыль в глаза — в пробирке новая культура, только не холеры, а вызывающая странный, однако безвредный эффект — от нее кожа покрывается ярко-синими пятнами. Террорист из романтического героя превратится в комического персонажа — наказание по заслугам. Пожалуй, впервые в этом рассказе культура бактерий используется как потенциальное оружие, в том числе террористическое.

Эпидемия все наглядней становится инструментом метафоры; в 1904-м Леонид Андреев пишет рассказ «Красный смех» — о безумии войны, как смертоносный вирус поражающем население; и, хотя речь тут не идет об эпидемии в буквальном смысле, название рассказа недвусмысленно перекликается с «Маской Красной смерти» Э. По. Эпидемия становится метафорой войны и в пьесе Карела Чапека «Белая болезнь» (1937), где смертоносная инфекция, начинающаяся с появления белого, нечувствительного пятна на теле, появляется у людей старше 45-и, что поначалу даже приветствуется крепким молодым поколением, поскольку страна стремительно милитаризуется (надо дать дорогу молодым и т. д.). И даже когда пораженный болезнью Маршал, апологет нового порядка, в страхе перед ожидающей его участью готов уступить изобретателю вакцины и прекратить войну (изобретатель — пацифист), он уже не в состоянии остановить запущенную им самим машину — изобретатель гибнет под ударами воодушевленной милитаристскими речами Маршала толпы. Понятно, что «белая болезнь» здесь — метафора «коричневой чумы», хотя, собственно, еще вопрос, не метафора ли сама «коричневая чума» — невидимое зло, мозговой слизень, поражающий сознание прежде благонамеренных и добрых граждан.

А что до глобальной эпидемии, то есть пандемии? Не забыли и ее.  В 1912-м выходит роман Джека Лондона «Алая чума»; автор суровых рассказов про золотоискателей пишет сугубую научную фантастику — постапокалиптическая Америка после опустошающей пандемии; гибель культуры, одичание, возвращение к родо-племенному укладу, стремительная гибель цивилизации под влиянием стремительной смертоносной инфекции. Вроде бы в Берлине удалось разработать сыворотку, но уже поздно — мир очень быстро скатился к одичанию, толпы озверевших людей громят университеты (в любой неприятной ситуации вини ученых!). Герой, гуманитарий, преподаватель литературы в Беркли (горькая насмешка над рухнувшим миром, набитым «бесполезными» профессиями), оказывается невосприимчив к болезни и, несмотря на нерешительность и даже, пожалуй, трусоватость, хороший выживальщик — уже патриархом он рассказывает о былом великолепии молодому поколению, которому, впрочем, все это малоинтересно, у него свои насущные примитивные заботы.

Это, кажется, первый, но далеко не последний фантастический роман, посвященный крушению привычного мира вследствие масштабной эпидемии и попыткам отстроить новую цивилизацию на руинах прежней, — тут можно вспомнить еще хотя бы «День триффидов» Джона Уиндема (1951), где разворачивается глобальная эпидемия (но вызванная, скорее, искусственным фактором) слепоты, поразившей все человечество[5].

Спасти цивилизацию (пусть в урезанном, упрощенном ее виде) и спастись самим в этом контексте примерно одно и то же; хотя иногда не удается даже такая малость. В романе Джорджа Стюарта «Земля пребывает вовеки» (1949) неведомый вирус выкашивает все человечество не в последнюю очередь (внимание!) из-за возросшей его, человечества, мобильности. Дальше можно перечислять долго, но вспомним в первую очередь «Противостояние» Стивена Кинга (1978), где вырвавшийся на свободу из военной лаборатории чудовищно вирулентный и смертоносный «Капитан Шустрик» оказывается орудием Апокалипсиса, а опустевшая Америка — полем последней схватки Дьявола и Бога. И, конечно, нужно упомянуть недавний роман Яны Вагнер «Вонгозеро» (2011) и поставленный по нему сериал «Эпидемия», про который сам мастер ужаса благосклонно отозвался в своем блоге, что это «чертовски хорошо» (не преминув заметить, что, мол, Россия есть Россия — холодно, все пьют vodka, а дети в условиях крушения цивилизации сплошная pain in the ass). «Вонгозеро» — не первая, но одна из самых удачных попыток построить роман-пандемию на нашем материале, сконцентрировавшись на напряженных межличностных отношениях группки героев, прорывающихся к единственно безопасной доступной точке на карте России (никаких зомби в романе, в отличие от сериала, нет).

Эпидемия, истребившая человечество, становится орудием мщения одиночки (этот мотив был еще у Уэллса), но чаще этим одиночкой становится  сам создатель смертоносной заразы. В 1969-м выходит рассказ Дж. Типтри-мл. (Алиса Шелдон Купер) «Последний полет доктора Айна» — герой рассказа, полагающий человечество своего рода болезнью, поражающей прекрасную Землю, выпускает изобретенный им летальный вирус, распространяющийся с птицами и убивающий всех крупных млекопитающих — включая людей, чтобы освободить место новым формам жизни. В романе автора «Дюны» Фрэнка Герберта «Белая чума» (1982) ученый, чья жена погибла от рук террористов, мстит человечеству, тоже выпуская в мир смертоносную инфекцию. Поражаются ею и погибают только женщины, отчего мир очень быстро погружается в хаос и неконтролируемую ярость (сходный сюжет присутствует в размещенной на «Самиздате» повести Алексея Лукьянова «Жены Энтов»). В «Последней башне Трои» Захара Оскотского (2004) «наведенная» пандемия — сознательное дело рук людей, вернее, «мировой закулисы», поставившей целью сохранить на Земле «золотой миллиард» (средство, дающее бессмертие уже открыто, но не давать же его всем?). Прививка против вируса, стерилизующего мужское население Земли, проводится под видом прививки против новой формы гриппа — предполагается, что прививаться пойдут культурные, ответственные люди, достойные остаться в «золотом миллиарде», остальное человечество обречено на тихое вымирание. Примерно таков же сценарий «Пандемии» Франка Трилье (2015).

Опасность может быть вызвана к жизни неконтролируемыми исследованиями окружающей среды; в трилогии Питера Уоттса «Рифтеры» (1999 — 2004) чудовищный вирус Бетагемот приходит из океанских глубин — пока они были недоступны, он сидел там, под непроницаемым термальным барьером, но вот пришли люди, и... Развитие космических технологий заставило задуматься об угрозе из космоса; в романе Майкла Крайтона «Штамм Андромеда» (1969)[6] — спутник Scoop (черпак) и был предназначен для отлавливания микроорганизмов в космическом пространстве (возможно, с последующим их применением в качестве биологического оружия), но в конце концов притащил в маленький американский городок что-то уж слишком эффективное. Ну а отсюда шаг до другого предположения — что эпидемия является своего рода биологическим оружием Зловещих Пришельцев, истребителей человечества, — как в романах Гарри Гаррисона «Чума из космоса» (1965), Скотта Сиглера «Инфицированные» (2008) или Пола Энтони Джорджа «Точка вымирания» (2012).

Перечислять можно долго.

И это я говорю только о тех эпидемиях, что косят человечество, а не тех, из-за которых вымирают, скажем, зеленые растения («Смерть травы» Джона Кристофера (1956), где вырвавшийся из китайской (хм, хм!) лаборатории вирус сначала поражал посевы риса, а потом стал есть всю зелень подряд). В «Истории пчел» (2015) норвежской писательницы Майи Лунде гибнут все насекомые-опылители. И так далее.

 

Если же говорить о фантастике как прогностике (я это не очень люблю, но приходится), то имеются удивительные попадания — в «Проклятом годе» Джеффа Карлсона (2007) утечка прототипа новейшего лекарства приводит к чудовищной эпидемии (наночуме), почти выкосившей человечество. А в романе Дина Кунца «Глаза тьмы» (1981) описан вирус «Ухань-400», вырвавшийся из китайской лаборатории (а такие предположения выдвигались и касательно нынешнего Covid). О том, что прогресс в транспортных средствах может привести к скорейшему распространению эпидемии, мы уже говорили раньше. В романе Нила Стивенсона «Лавина» (1992) эпидемия раздробила мир на множество мелких государств, но объединила человечество в виртуальном пространстве[7]. Эмили Манделл в «Станции одиннадцать» (2017), напротив, рисует мир, где после смертоносной пандемии «грузинского гриппа» исчезает то, что нам мило и привычно, то, что представляется нам костяком современной цивилизации: «Не стало бассейнов с хлорированной водой и подсветкой на дне. Игр с мячом в свете прожекторов. Фонарей, у которых летними ночами вьется мошкара. Поездов, что проносятся под землей в городах благодаря текущему в третьем рельсе току. Не стало самих городов. <…> Не стало Интернета, социальных сетей. Больше не прокрутить бесконечные страницы, заполненные чужими мечтами, надеждами и фотографиями еды, криками о помощи или радостными возгласами, обновлениями статуса отношений с целыми или разбитыми сердечками, планами о встречах, призывами, жалобами, желаниями, картинками с детьми в костюмах мишек или перчинок для Хэллоуина. Не почитать и не прокомментировать жизнь, чувствуя себя не так одиноко в своей комнате. Не поставить аватарку»[8]. Манделл, кстати, видит спасение от одичания и полного обращения исключительно к выживанию — в искусстве во всех его проявлениях, в культурной памяти, что очень лестно по крайней мере для «людей слова». В «Осени Европы» Дейва Хатчинсона (2014) «балканизация Европы» и сопутствующее ей плотное закрытие границ случились как раз вследствие разрушительной пандемии гриппа[9].

Ну хорошо, давайте перейдем к чему-нибудь оптимистическому. Могут ли вирусы (и их неконтролируемое распространение, то есть эпидемии) привести к радикальному улучшению нынешнего человечества? Здесь в первую очередь следует назвать рассказ «Недуг» Уильяма Тенна (1955), где Земля, оказавшаяся под угрозой уничтожения вследствие обострения советско-американских отношений, неожиданно получает спасение с Марса — посланная на Марс совместная советско-американская (точнее, международная) миссия заражается странным недугом, симптоматически необычайно тяжелым, но в конце концов приводящим к обретению сверхспособностей — телекинеза, суперинтеллекта и так далее. Дело за малым — телепатически перенестись на Землю и заразить все остальное население. Жаль только одного-единственного члена экипажа, у которого оказался иммунитет к марсианской заразе. Рассказ писался в разгар холодной войны и в преддверии возможного ядерного конфликта — неудивительно, что автор искал спасение где угодно, в том числе и возможности заражения всей земной популяции чужеродным организмом. Более грозная визия предстает в рассказе Грега Бира «Музыка, звучащая в крови» (1983) — ученый-изобретатель вводит себе в кровь биочипы (сейчас бы сказали, наноботы), способные к саморепликации, которые, размножившись, превращают разрозненное человечество в единый организм. Не знаю, впрочем, следует ли считать финал этого рассказа (впоследствии превращенного автором в роман) оптимистическим. Равно как вряд ли можно считать оптимистической повесть Владимира Покровского «Танцы мужчин» (1989), где созданный ученым вирус должен был наделить человечество супер-свойствами, но, вырвавшись на волю, вызвал эпидемию импатоимпаты и правда обладают самыми разнообразными суперспособностями, но в последней фазе болезни эмоционально нестабильны и, как следствие, благодаря этим суперспособностям — опасны. Импатов (а также тех, кто с ними контактировал, — вирус высоко контагиозен) безжалостно уничтожают, и всей современной цивилизации приходится менять свои приоритеты и учиться жить в мире легализованных убийств и отрядов специального назначения «скафов» — суровых мужчин с правом на убийство.

Ну ладно, а так, чтобы совсем хорошо? В рассказе Дэвида Брина «Вирус альтруизма» (2008) гениальный ученый (ох уж эти гениальные ученые) обнаруживает (не синтезирует, и то ладно) вирус, передающийся при переливании крови от носителя к носителю и тем самым меняющий поведение зараженного в сторону жертвенности и готовности помочь (в частности, стать донором крови)[10]. Синдром СПИЧ — приобретенной избыточной человечности постепенно охватывает всю популяцию, сплачивая человечество и направляя его энергию не на разрушение, а на созидание. Но правильно ли это — меняться помимо своей воли, без всяких усилий со своей стороны? Главный герой — тоже ученый и соперник Леса Адгесона (такой Сальери при Моцарте) предпочитает сам, усилием воли, вопреки врожденному цинизму и дурному характеру, совершать добрые дела, а не подчиняться невидимому кукловоду.

Завершая наш обзор, замечу, что он скорее оптимистичен. Модель опустевшего вследствие свирепой пандемии мира — пока что всего лишь одна из страшилок, которые так любят фантасты (это мы еще про зомбоапокалипсис тут не вспомнили), хотя, как мы видим, удивительные попадания и точные прогнозы есть и тут — и их больше, нежели в любой другой области фантастики. Но, как опять же видно из этого обзора, человечество сталкивалось с эпидемиями не раз — и гораздо более страшными, чем нынешняя, и каждая из них, казалось, радикально меняла лицо мира. Сейчас, несмотря (скажем так) на успехи нынешней молекулярной генетики, способной выбросить в мир — нечаянно или целенаправленно — неконтролируемое биологическое оружие, человечество подходит к нынешнему кризису «гораздо более лучше» вооруженным, нежели во все предшествующие пандемии. На самом деле мир — система довольно стабильная, раскачать ее не так просто, и, скорее всего, по окончании эпидемии все постепенно вернется к статусу-кво. Для человечества.

Но не для каждого отдельного человека.

 



[1] Википедия сообщает, что до Бокаччо чуму описывали Фукидид, Лукреций, Тит Ливий, Овидий, Сенека-трагик, Лукан, Макробий и Павел Диакон в «Истории лангобардов», давайте ей поверим. Уверена, что описаний эпидемий было больше и в мировой литературе и я неизбежно что-то пропустила, остановившись на том, что помню и знаю.

 

[2] Бокаччо Дж. Декамерон. Перевод с итальянского А. Н. Веселовского; комментарии А. П. Штейна. М., «Рипол классик», 2001, 744 стр.

 

[3] Дефо Даниэль. Дневник чумного года. Перевод с английского, статья, примечания К. Н. Атаровой. М., «Наука»; «Ладомир», 1997 («Литературные памятники»).

 

[4] В фильме М. Швейцера «Маленькие трагедии» (1979) Луиза (Л. Удовиченко) видит в телеге, груженой трупами, себя, мертвую, и именно это приводит ее в такой ужас. Судя по финальной сцене, Председатель и тихая Мери остаются единственными выжившими из всех собравшихся в очищенном от скверны рассветном мире. В оригинале, в общем и целом, непонятно, что будет с Луизой, но, скорее всего, Швейцер просто прописал намек более отчетливо.

 

[5] Тут, наверное, имеет смысл вспомнить роман Жозе Сарамаго «Слепота» (1995), где ситуация развивается по законам обычной эпидемии: вспышка — карантин — изоляция — произвол властей, пытающихся остановить эпидемию «белой болезни» — нарастающий хаос — крушение цивилизации + примеры самопожертвования и героизма и, соответственно, обратного.

 

[6] В рассказе Владимира Владко «Фиолетовая гибель» (1965) такое же неосторожное обращение с предметом, попавшим на Землю из космоса, тоже кончается очень плохо. Обращаю ваше внимание на то, что образ Зловещей Чумы часто связан с цветовыми характеристиками — «Белая болезнь», «Алая чума», «Белая чума» «Маска Красной смерти», «Красный смех», Алый дождь в «Точке вымирания» и т. д.

 

[7] См. также: Уваров С. Больная фантастика. Как писатели предсказывают мировые эпидемии <iz.ru/982355/sergei-uvarov/bolnaia-fantastika-kak-pisateli-predskazyvaiut-mirovye-epidemii>; Шикарев С. По вашим заявкам: 12 отличных книг о вирусах, эпидемии и апокалипсисе <esquire.ru/letters/165223-po-vashim-zayavkam-12-otlichnyh-knig-o-virusah-epidemii-i-apokalipsise/#part5>.

 

[8]  Манделл Сент-Джон Э. Станция Одиннадцать. Перевод с английского К. Гусаковой. М., «Эксмо», 2017.

 

[9]  Никак не могу найти на просторах интернета недавнюю и уже переведенную у нас книгу английского автора о том, как под предлогом эпидемии в Лондоне устанавливается цифровая диктатура, но такая тоже есть.

 

[10] Паразиты, меняющие поведение носителя, науке известны — в частности, существуют данные, что заражение токсоплазмозом стимулирует склонность к рискованному поведению и повышает поисковую активность хозяина.

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация