Кабинет
Евгений Мамонтов

Ино

Рассказы

Малые мира сего

 

Желманкину приснились мыши. Белые, лабораторные. В этом не было ничего мистического, предсказательного. Это как если бы бухгалтеру приснился годовой отчет. Желманкин работал в лаборатории. С мышами проблема. Сначала не было денег на мышей. Не выделяли. Мыши расходовались в процессе научного поиска. Где взять? Пытались естественным путем, создавали им условия: еда, тепло. Все без толку. Не размножаются, не хотят в неволе.

Гордые!

Чего-то им не хватало. А потом — прорвало. Пошло такое размножение! Уже и еду убрали, и калорифер. А они продолжают, как бешеные, девать некуда. Всюду мыши. Стол откроешь — кишат, шкаф для препаратов — пищат. Голову поднимешь — они и наверху в плафонах мечутся.  В пот кинуло — руку в карман за платком сунул — и там мышь! Это во сне так было.

Уже все лаборатории снабдили, другие институты, а вал идет, не кончается. Бились над загадкой, что случилось. Диссертации забросили, научный поиск в простое. На уме у всех только секрет мышиного размножения. «Тут если решить — Нобелевка светит!» — пошутил Белобелецкий, кандидат сельскохозяйственных и медицинских наук.

И вот сегодня Желманкин решил.

Он понял.

Нашел один неучтенный фактор.

— Не может быть, — сказал он себе, еще сидя в кровати. Холод гениальной догадки дохнул ему в затылок. «И ведь никому не пришло в голову!»

На работе Желманкин первым делом сверил даты. Совпадало. Воздействие неучтенного фактора началось за две с половиной недели до взрыва рождаемости. Это как раз срок беременности у мышей. Теперь оставалось доказать. Обосновать научно. «Но это невозможно, — развел он руками, — это уже оккультизм какой-то…»

За весь день в лаборатории он не сказал ни слова о мышах. Да и все вокруг уже подустали. Теперь острее стоял другой вопрос — кто будет топить? Вот люди! Резать им не жалко, а топить рука не поднимается. Обсуждали кандидатуру нового вахтера. Это был пучеглазый отставник, который дважды в день драил на крыльце свои ботинки. Удостоверения сотрудников изучал хмуро и продолжительно. Однажды не пустил на работу зав. лабораторией. «Пропуск просрочен». «Ничего не знаю». Особенно измывался отставник над новенькой уборщицей. Стопорил вертушку. Брал удостоверение и заставлял ее вслух произносить фамилию.

— Азимова, — с робкой торопливостью лепетала казашка.

— Имя?

Айгерим.

— Отчество?

Ибадуллаулы… — Отчество уходило куда-то за горизонт казахской степи.

— Как? — переспрашивал вахтер.

Она повторяла.

— Не понял. Четче!

Азимова терялась, краснела.

— Ладно, Айгерим Ибатьдала, проходи…

 

Кандидат сельскохозяйственных и медицинских наук Белобелецкий сказал:

— Ольга Витальевна! Вы его попросите. Он вам не откажет.

Ольга Витальевна смутилась. Ее компрометировало преклонение этого солдафона. Перед ней отставник лоснился от усердия, вскакивал, чтобы открыть дверь. Ольге Витальевне было неловко. Но ведь никто другой больше перед ней не преклонялся, не вскакивал без малейшего страха показаться смешным. В сорок пять лет женщина умеет ценить такие вещи.

— Даже не думайте! Я его боюсь!

Белобелецкий отправился на переговоры лично.

— Я вам что, Герасим тут? — только и сказал вахтер, спокойно глядя белесыми глазами.

Так рухнули надежды на то, что его грубость найдет практическое применение.

— Отказал, — объявил Белобелецкий, поглядев на Ольгу Витальевну.

«Вот так и человечество, — подумал Желманкин, — сначала гонится за чем-то, алчет, а потом думает, как от этого избавится».

— Я еще задержусь, — сказал он, когда все уже расходились.

 

Пришла уборщица. Эта Айгерим Азимова.

Увидела Желманкина.

Вопросительно замерла.

— Вы начинайте, пожалуйста. Мне еще надо поработать.

Кивнула с полуулыбкой.

Желманкин отошел от микроскопа, склонился над бумагами.

Она повесила плащ, прошла в угол, набрала воды, скрипнула ручка ведра. Желманкин сидел, сосредоточенно заштриховывая клеточки в лабораторной тетради. Он слышал, как за его спиной на кафельной стене щелкают большие круглые часы. Ничего не получалось. «Может, я ей мешаю, стесняется?» — подумал он. Но тут Айгерим запела. Желманкин замер, осторожно нажал кнопку диктофона.

Это и был тот самый «неучтенный фактор». Мыши стали размножаться с тех пор, как в лаборатории появилась Айгерим. И она всегда пела, когда мыла полы. Слов Желманкин не понимал. «Ю кен га, ю кен га, ю-у…» Что-то в этом роде.

Песня кончилась, Айгерим пошла менять воду, вернулась. Желманкину хотелось спросить, что она пела, попросить еще, но он боялся нарушить «чистоту эксперимента». Дождался и снова включил диктофон.

В другой раз, задержавшись в лаборатории, Желманкин осмелился:

— А что вы поете? Очень красиво.

Айгерим смущенно улыбнулась, пожала плечами:

— Колыбельная.

— Вы всегда ее поете?

— Нет.

— А спойте еще что-нибудь.

Но казашка застеснялась и закончила уборку молча.

 

Дома Желманкин читал в сети про казахскую музыку. «Основана на диатонических ладах». «Элементы пентатоники». Вникал. «А вдруг первая партия мышей была из Казахстана?» «Бредовые идеи…» «Пятиступенный звукоряд не следует трактовать, как диатонический с „пропущенными” ступенями». Черт ногу сломит!

— Вера, что такое пентатоника?

Жена удивленно обернулась. Подошла к инструменту, открыла крышку. Взяла пять нот.

— Вот… Ну, или вот, — взяла другие пять.

М-гу, спасибо…

— А тебе зачем?

Они с Верой познакомились восемь лет назад и поехали в Прагу. Вот так вдруг. Ничего между ними еще не было. И номера сняли разные. Желманкин гулял с ней по городу и не представлял, что у него может что-то получиться с такой девушкой. Что она может «снизойти» до него. Хотя вообще был не робок, высокий, веселый. Но тут его пробило восхищением, как того пучеглазого вахтера. Он не совсем верил, что Вера это не сон. Удивлялся. Не смел посягать. Она была рядом, но как в кино, на экране.

— Это мост влюбленных, — сказала Вера однажды, когда весеннее облако заслонило солнце и все вокруг виделось, как сквозь тюль.

Он знал, что нужно сейчас ответить. Нужно сказать. Но у него спеклось во рту от волнения. Он сделался нем, как каменная статуя святого Яна Непомуцкого. Наконец, энергично кивнув, он ответил «да» с таким жаром и таким бессилием, что Вера рассмеялась и обняла его.

 

— Понимаешь, это… — Желманкин задумался, достал диктофон. — Мне надо с тобой поговорить.

Не знал, как начать. Больная тема. Бездетность. Единственная беда их счастливого брака. Он начал рассказывать по порядку, стараясь не сбиваться. Смотрел на диктофон. Развивал мысль. Бросив беглый взгляд, увидел, как меняется лицо Веры.

— Ты что, думаешь, я вроде мыши?

— Нет, я так не думаю, но можно ведь попробовать. Я тут все записал.

— Что?

— Песни. Надо только включить.

— Ну, включи, — пожала плечами Вера.

— Нет, — переглотнул Желманкин. — Я думаю, это надо включать в процессе.

Вера хохотала так, что закашлялась. Супруг тоже улыбался. Выжидательно.

— Блин! Ну, такого еще ни у кого не было…

Желманкин угодливо кивнул.

 

— Вера, будь серьезнее, — уговаривал он в спальне.

— Нет, я не могу, — взрывалась она. — Песня очень смешная.

— Ничего она не смешная. Колыбельная.

— И ты — еще смешнее! — тряслась Вера, глядя на его строгую физиономию.

Желманкин понял, что и у него тоже ничего не получается уже.

— О-ой, мо… может, это импотентская песня? …Из-вини, — хохотала Вера, хлопая его по голой, обиженной спине.

Ну потом все-таки собрались.

Настроились.

Теперь включали регулярно.

Желманкин ждал эффекта, покупал в аптеке тесты на беременность.

Не помогало.

Нет эффекта.

 

Утром, сквозь сон, птицы казались разноцветными. По голосам. За окном был парк, рядом с парком детский сад. Приводили детей в веселых курточках. Потом на прогулке их голоса звенели, перекрывая птичьи. Глядя сверху из окна, Желманкин думал, что вот вам, пожалуйста — рай. Рукой подать. Он завидовал и не мог поверить, что сам был ребенком. Как это просто, близко и как невероятно, недостижимо. Ему хотелось на секунду почувствовать мир вокруг, как чувствуют его эти дети. Тоже на секунду оказаться в раю и забыть строгую, взрослую жизнь, о которой так невинно и красочно мечтаешь в детстве. Не получалось. Что-то было сломано. И, задумавшись уже об этом, он долго смотрел на крашеные беседки, флажки, качели, лесенки — этот маленький мир опрокидывал его сердце.

Воспитательницы резкими голосами подавали команды: «Строимся парами!»

Вообще удивляли эти вспышки бешенства у взрослых. Даже у родителей. Девочка уронила в лужу куклу, мать в ярости схватила дочку за воротник и трясла в воздухе, с таким наслаждением мести, которое зарницей выхватывало все ее прошлые обиды и унижения — дома, на службе, в поликлинике… за всю жизнь.

Мыши тоже были ни в чем не виноваты. Ни в болезнях человека, ни в научных дерзаниях человечества, но ежедневно умирали за них без всякого героизма. Просто.

Весь мир вокруг не был виноват перед человеком, но медленно умирал от его рук ради… Ради чего-то, что, видимо, никогда не будет достигнуто вполне.

 

Они дома прошли уже весь репертуар. Желманкин задерживался на работе регулярно и записал, кажется, все, что тихонько напевала Айгерим. Она перестала стесняться. Иногда, отложив в сторону выкрученную, как толстый канат тряпку, специально садилась и пела, прикрыв глаза. Длинная полуулыбка плыла на ее лице, как луна над ночной степью.  И, когда песня кончалась, Желманкин чувствовал себя брошенным где-то в пустыне Айкене. Сухая полынь покачивалась на ветру, куполом стояло посыпанное бертолетовой солью небо.

Мыши пищали.

— Осталось последнее средство, — сказал Желманкин.

Они с Верой встретились взглядом.

Айгерим, — сказал Желманкин, — вы знаете, у меня дома такой беспорядок. Мне некогда, и жена работает. Вы не могли бы дома у меня? Прибрать. Я заплачу, сколько скажете.

Айгерим задумалась. Пожала плечами.

— Вот и замечательно. Завтра можно?

— А жена ваша дома будет?

— Будет, конечно.

— Хорошо, — кивнула Айгерим.

 

— Надо хоть как-то подготовится…

— Костя, это комедия…

— Ну, я же сказал ей, что у нас не прибрано, неудобно будет перед человеком. — Желманкин разбрасывал по комнате бумажки, открыл пылесос, посыпал плинтусы трухой из пылесборника.

— К чему этот натурализм? Это неестественно. Что она подумает? — говорила Вера.

— Это не важно. Главное, чтобы пела, — отвечал Желманкин.

Вера качала головой, наблюдая это безумие.

— Я боюсь, что в новой среде... она может не запеть.

Он поглядел на Веру, тревожный, с этим мешком пылесборника руке.

М-гу… Может, нам в лабораторию к тебе поехать?

— Кстати! — замер супруг. — Нет, там негде… И, кстати, дверь в спальню придется оставить приоткрытой, иначе мы не услышим пения.

— Она подумает, что мы извращенцы. На оргию ее зазываем.

— Не подумает. У них там нет извращенцев. Дикий народ. Неиспорченный.

— Я так не могу.

— Вера… Тут и так И ты еще! Я прошу тебя отнестись… ответственно. Это, может быть, последний шанс.

— А я не верю в это вообще. — Она отвернулась.

— Без веры нельзя! Без веры ничего не получится! — встрепенулся Желманкин, с большими испуганными глазами пытаясь поймать ее за плечо. А она уходила от него по комнатам этой большой, оставшейся от деда квартиры. — Если человек не верит, то все бессмысленно!

— А если он верит в бессмысленное? — яростно обернулась Вера.

Но тут из прихожей раздался звонок.

 

— Здравствуйте… — От волнения Желманкин забыл ее имя. — Проходите!

 Он хотел помочь ей снять плащ, но Айгерим, не привычная к таким вещам, не поняла его движения и, слегка отшатнувшись, разделась сама.

Вера вышла поздороваться. Ее появление обрадовало и успокоило Айгерим. Она широко улыбнулась в ответ. И еще только набирая в ванной воду, уже запела.

— Поет, — сказал Желманкин с лицом человека, который в детективном фильме говорит: «Пора».

— Ты чего такой бледный? — сказала Вера.

— Я не бледный, пора, — сказал Костя, взяв ее за руку своими холодными пальцами.

Из гостиной было слышно, как тряпка шлепает и возит по полу. Айгерим пела. Часы щелкали на стене. Ничего не получалось.

— Ладно, — успокаивала Вера.

 

Через неделю Айгерим уволилась, и мышиный бум прекратился. Стояла уже широкая, сухая и пыльная весна. Открыли окна. Сидели после работы в пустой лаборатории. Белобелецкий взялся за ладью, подумал и поставил ее на прежнее место. «Вилка, поймал», — улыбнулся про себя Желманкин.

— Я знаю, почему мыши перестали.

— Почему? — спросил Белобелецкий, не отрывая взгляд от доски.

Желманкин изложил ему свою гипотезу. Белобелецкий увел короля из-под шаха, отдал ладью.

— Нет. Мне тоже приходила в голову эта мысль.

— Да, Коля, да! Все совпадает. Я проверил по датам, — сказал Желманкин.

— Не-а. — Белобелецкий вывел слона на опасную диагональ. —  Ее по кадрам задним числом провели. Ты в отпуске тогда был. Не с нее началось.

Желманкин увел ферзя:

— Шах.

— Она еще не работала, когда это началось. А на убыль пошло, уже за месяц до ее увольнения. Ты просто не следил так подробно. Вот и упустил. — Белобелецкий взял черного коня.

— Серьезно? — удивился Желманкин.

М-гу… Все это разумеется антинаучно, но… Но если рассуждать в данной плоскости, то мыши начали размножаться, когда наша Ольга Витальевна стала красить ресницы синей тушью и ходить на работу в туфлях на каблуках. Я еще подумал, чего это она? А прекратилось это бешенное воспроизводство  вместе с тушью и каблуками, когда уволился наш вахтер.

— Тебе мат, Коля. Но этого не может быть.

— Ну, почему же? Мат. Поздравляю…

 

Дворник-узбек в оранжевом жилете красил ограду детского сада. Свежая краска весело блестела на солнце. Дети собрались поглазеть.

«Ольга Витальевна…» — думал Желманкин, закусив губу. Адрес уволившегося вахтера он уже выписал в отделе кадров.

 

 

Ино

 

Представляется просто — Юра. Любит рассматривать фотографии в альбомах.

— Это дедушка Трофим Захарович. Это бабушка Серафима Львовна. Это моя сестра Вероника. Это я в детстве, это папа, это мама, это дядя Артур и тетя Ангелина, — показываю я. Юра внимательно смотрит, кажется, он чем-то удивлен.

— Это дедушка Трофим? — спрашивает, указывая на фото.

— Нет, это тетя Ангелина.

— А это мама?

— Нет, это брат отца — Анатолий.

Юра качает головой.

— А почему они все на одно лицо?

— Нет, у них разные лица, — говорю я.

— А в чем разница? Одинаково! — Он показывает на нос, уши, губы, лоб, волосы, глаза — у всех так же.

— Нет, не так же, у всех по-разному.

— Ты их отличаешь?

— Да.

Юра удивляется. Юра отличает только собаку Резку. И поэтому очень любит фото этой веселой дворняжки.

Юра наполовину инопланетянин. Он родился от союза земной женщины и пришельца из созвездия Орион. Так как его мать была пьяница, уборщица в овощном магазине «Золотая осень», то Юру сразу по рождению сдали в инкубатор, потом в специальный детдом. Как умственно отсталого.

 

Die Blätter fallen, fallen wie von weit
als welkten in den Himmeln ferne Gärten
sie fallen mit verneinender Gebärde
Und in den Nächten fällt die schwere Erde 
aus allen Sternen in die Einsamkeit
[1], —

 

читает Юра.

Долго смотрит в раскрытое окно, за которым вечернее солнце еще греет густые, но уже подсохшие и пожелтевшие купы листвы.

— Почему? — спрашивает Юра.

— Стихи. Рильке, — говорю я.

— Есть фото?

Я нахожу в google фотографию Рильке.

Юра разочарован.

— Очень похож на Трофима Захаровича.

— Господи! Да чем же?!

— Вот тут. — Юра прикладывает палец поверх губы под нос.

— Ах, усы… Это у многих усы.

— У тебя нет и у твоей сестры Вероники нет.

— Усы только у мужчин бывают.

— А у тебя нет.

— Просто я их сбрил.

— Зачем.

— Мне не нравится.

— А Рильке нравились, — печально говорит Юра, как бы намекая этим на огромную разницу между нами.

Наш сосед, старший мичман в отставке, тоже носит усы.

 — Поэт? — спрашивает меня Юра.

— Нет, моряк.

— Жил в море?!

— Какое-то время… — говорю я.

 

Wie einer, der auf fremden Meeren fuhr,

so bin ich bei den ewig Einheimischen;

die vollen Tage stehn auf ihren Tischen,

mir aber ist die Ferne voll Figur[2], —

 

читает Юра.

Он проникается симпатией к мичману, видит в нем тоже отчасти инопланетянина и отчасти Рильке. Здоровается в лифте. Мичман хмуро отвечает. За пять лет соседства со мной он не поздоровался ни разу, есть такие люди.

— Море! — говорит ему Юра, ласково улыбаясь. — Я люблю тебя.

Лицо мичмана каменеет. В лифте некуда деться. Мичман глубоко вдыхает и медленно выдыхает через нос.

— Дышать как рыба?! — восхищается Юра и, нагнувшись с высоты своего двухметрового роста, целует мичмана в лысину.

 

Я тоже рос без матери, это должно сближать нас с Юрой, но, в сущности, неважно. Меня воспитывал отец, тихий, малость тронутый  после производственной аварии, теперь пенсионер-дачник.

— Девушки — это без усов и с ногами? — спрашивает Юра в кафе.

— В общем, да.

— И длинные волосы.

— Ну-у…

— Моя мать была девушка? — интересуется Юра.

М-м, ну, в общем, да.

— «В общем, да», — повторяет Юра. — Это очень интересно. У тебя есть девушка?

— Да.

— Одна?

— Знакомых несколько,— уклончиво отвечаю я.

— Да. Незнакомых всегда больше.

Я беру кофе, он мороженое. Потом просит вторую порцию.

 

Я познакомился с Юрой этим летом, примерно через месяц после того, как понял, что мне перестал помогать алкоголь. Я употреблял его исключительно в эстетических целях, чтобы сделать мир чуточку прекрасней. И вот на трезвую голову мне пришлось принять, что жизнь — это жестокая ошибка природы, но она когда-нибудь кончится. Утешенный и даже чуть просветленный этим выводом, я шел через двор, мимо гаражей, и увидел, как Юру бьют хулиганы. (Странных любят бить.) Давно я не испытывал такого подъема. У меня заломило в запястьях, пришлось сделать глубокий вдох и прикрыть глаза. Я поднял попавшуюся под ноги витую арматурину и с ожившим сердцем, улыбаясь, как юноша на свидании, двинулся к ним.

Юра, хоть у него и латинский диагноз, видит и чувствует то, чего я уже не умею. А когда я с ним, я снова — ну как бы через него — все вижу и радуюсь. До этого я летел, как беспилотник, пустой внутри. А теперь мы проходим мимо клумбы, Юра останавливается, молча улыбаясь, и я вижу, что лепестки опавших лилий похожи на розовых креветок.

Pandalus borealis, — говорит Юра.

В детдоме он выучил энциклопедию.

 

Дорога идет между деревьев. Тихо, солнечно. Вчера обрушился ливень, и кругом, искрясь, бегут с сопки ручьи. За деревьями в просветах синеет море, видна бухта Патрокла. Скалистые берега. Пена прибоя. Тропинка сужается. Свет столбами бьет вниз сквозь кроны. Ноют комары, поет где-то птичка и ударяет в землю лопата. Юра сосредоточен. Стоит, глядя на памятник. Там фото молодой, красивой брюнетки с вьющимися волосами и подведенными миндалевидными глазами. Фотография сделана, видимо, лет через десять после выпускного вечера. Другой не нашлось. И это к лучшему.

— Она там?

— Да.

— Почему?

— Ну, так принято, — говорю.

— «Так принято», — повторяет он. — Зачем?

— Так со всеми после смерти, посмотри. — Я описываю рукой неполный полукруг.

— А что они там делают?

— Больше ничего не делают. Лежат. Их нет.

— Нет? А что там? — Он снова указывает на могилу. — Можно посмотреть?

— Нет. Там только кости. Скелет.

— А где остальное?

— Ну, возможно, на Орионе…

— А-а… — Лицо его озаряет улыбка.

Обратно идем молча. Снова блестят ручьи, поют птицы, мелькает море, обратный путь всегда умиротворяет.

Юра спрашивает:

— Когда мы поедем на Орион?

— Это пока неизвестно. Очень далеко.

— Я могу взять туда мороженое?

 

Яна привозит мне пакет, заходит на минуточку. У нее короткая прическа цвета медной проволоки, уложенная с крепостью трансформаторной обмотки, тесные джинсы. Таращится на Юру.

— А ты его везде с собой таскаешь? — говорит Яна, кивая через плечо.

— Город показываю.

Она берет у меня с подоконника крупное желтое яблоко, откусывает:

— Он что, иностранец?

— Почему ты так решила?

Она пожимает плечами:

— У них лица такие… Иностранец?

— Да, — говорю.

— По-русски волочет?

Я киваю.

Тогда Яна поворачивается к Юре:

— Вы откуда? — говорит она ему отчетливо, как глухому.

— Я издалека, — отвечает Юра.

— Из Америки?

(Яна знает, что раньше я работал с туристами. В агентстве Ивана Зозули.)

— «В общем — да».

— Нравятся русские девушки? — спрашивает Яна, сунув руки в кармашки джинсов и слегка виляя бедрами.

— Да, очень, — кивает Юра.

— А водку пить?

— Я не пил, — говорит Юра.

Ниче, как-нибудь вместе выпьем, — ободряет его Яна и, подмигнув, уходит. Я закрываю за ней дверь.

— Какой веселый парень! — улыбается Юра.

 

Я уже давно не мог ничего слушать. Начнет кто-нибудь, допустим, говорить о палехской росписи, о гжели — так и ищешь глазами, где бы взять балалайку и стукнуть ему по голове или матрешку в рот запихать. Я думал, может, это у меня от того, что я туристов слишком часто водил в сувенирные магазины. Нет… Начнет говорить человек о политике, философии, религии — у меня та же реакция. Случай из жизни рассказывает или анекдот, а я на часы смотрю. Типа, мне пора. Это, если без алкоголя.  А алкоголь я бросил. Он сначала перестал на меня действовать, а потом снова начал, но уже в другую сторону, и я его совсем бросил.

Я мечтал бы уехать в такую страну, языка которой я понимать не буду.

А вот с Юрой мы как-то сходили на документальный фильм «Народные предания Якутии». Случайно. Час бесплатного сеанса. Мы в буфет, вообще, зашли сначала. За мороженым. Так вот с Юрой я досидел до конца сеанса, вышел и пожалел, что я не якут. Почему я не Нюргун Боотур Стремительный? Дайте мне Олонхо!

 

Мы идем по аллее, я остановился и смотрю на торчащие метелочки репейника.

— Семейство Астровых. Звезды, — говорит Юра. — Да?

По всему парку кружевное дрожание, яркий, сухой блеск. Чей-то счастливый сеттер, нацеплявший на уши колючек, выскакивает перед нами, замирает с удивленным добродушием и кидается на голос хозяина. Да. Вместо Юры можно было бы завести собаку, но теперь уже поздно.

 

Дымила тонкая труба над шашлычной, бегали с визгом дети, на них прикрикивали луженые мамаши. Мужчины в спортивных костюмах грели животы. Красные и белые пластиковые кресла стояли вокруг шашлычной неровно, на кочках, под ножку стола была подложена чурка из поленницы, сложенной возле мангала. На столбе, прикрученная проволокой, висела колонка. Другая музыка играла из открытой машины. Чокались пластмассовыми стаканчиками. Крашеные женщины пили, не морщась, потом жевали, говорили, не понимая другу друга, прожевав, повторяли, кивали. Мужчины ловко скручивали головки водочным бутылкам. Мальчик у мангала, такой молчаливый Мцыри, картонкой отгонял дым. Две мамаши курили, отвернувшись от детей, третья повела малыша в сторонку, туалета в парке не было. Основательный, модно лысый мужчина с загорелым черепом говорил по телефону, убедительно стуча ребром ладони по колену, властно доказывал, остальные сидели, широко раскинув ноги в спортивных штанах, животы нависали на пах. Благодушно щурились на солнце. Бледный дым из узкой трубы гибко чертил, словно все старался написать что-то в воздухе. Все наслаждались. Смятые салфетки, улетали со стола, ложились на вытоптанную лужайку. Собачка, острожная, ходила, обнюхивала их. «Привыкай! Тоже на шашлык пойдешь», — шутили мужчины. Луженые мамаши танцевали кружком под музыку из открытой машины.

«Они все абсолютно нормальны — любой доктор подтвердит», — подумал я и поглядел на Юру. Тот, склонив голову, любовался кустом желтых хризантем у обочины. Он не пил водку, нигде не работал, плохо различал людей, считал, что его родина Орион, имел справку с латинским диагнозом. Но мир привык существовать благодаря именно «нормальным» людям. Может быть, поэтому Юра так стремился его покинуть. Чужой. Alien. Трудно ему будет на старости лет, подумал я и спросил:

— Ты сколько прожить хочешь?

— Нисколько, — ответил он удивленно. — Вечно.

— И не надоест тебе?

— А-аль..альтернативы нет, — развел он своими длинными слабовольными, как у Пьеро, руками.

— Так уж и нет?

— Ни малейшей, — твердо кивнул он.

То есть Юра уверен, что смерть — это просто поэтическая выдумка. Как любовь…

 

— Две зеленых, пять серых, шесть коричневых, две красных.

— Правильно, — говорю я, — а на средней?

— Пять белых, пять синих, три коричневых, одна желтая.

— Точно.

Про третью книжную полку я не спрашиваю. Действительно, у Юры фотографическая память. Может быть, на Орионе так у всех, обычное дело.

— А вон ту полку, над дверью, надо починить, там гвоздик совсем высунулся.

— Да, держится на честном слове.

— «Честном слове»… — повторяет Юра. — Слова честные!

 

Arboles!

Habeis sido flechas

caıdas del azul?

Que terribles guerreros os lanzaron?

Han sido las estrellas?[3]

 

За окнами еще крепко стоит сухая, пожелтевшая, подмороженная ночами листва, и спиртовым запахом осени тянет в окно по вечерам. Звезды ярки. Из порта раздается протяжный гудок. За деревьями стучит последний трамвай.

— Я буду скучать, — говорит Юра, — там на Орионе, — показывает он в небо. — Скоро поедем?

— Да, вот закончим здесь кое-что…

Объяснять, почему мы не попадем на Орион, долго и Юра, наверное, расстроиться.

— Я возьму с собой мороженое и одну девушку. Или две.

Sin problemas[4].

 

В пакете, который принесла Яна, три фотографии, один чертеж и плоский ключ из белой стали. На Орион мы, конечно, не уедем, но, думаю, найдем неплохое местечко для тихой жизни. Потом, когда все кончится. Хотя есть шанс скоротать остаток лет и по-другому. Ну, это в случае, если…

— Мы с тобой поедем… на юг Франции, в какой-нибудь небольшой городок и купим домик с садом у реки… Или, нет, знаешь, лучше поедем в Южную Африку, мне всегда хотелось посмотреть, какая Луна по ту сторону экватора, говорят, она лежит над морем как лодочка… Или, нет, поедем в Норвегию. Ты представь все эти озера, фьорды, Глом-фьорд, Люсе-фьорд… Или, нет… — говорит Яна.

— Обязательно, — киваю я.

Она еще не знает, что никуда со мной не поедет.

Неделю не бреюсь в интересах предстоящего дела.

— Хочешь быть как Рильке? — радуется Юра.

М-гу, — отвечаю, разглядывая в сотый раз фото и чертеж.

Ночи стоят прозрачно черные, без туманов, с широко разбросанными военными пуговицами фонарей, и под утро уже так уютно, по-осеннему, лают собаки.

— Стихи писал? — спрашивает меня Юра, видя полную пепельницу у раскрытого окна. — Скоро будешь совсем как Рильке.

— Дался тебе этот Рильке.

— Хорошо, будешь, как Лорка, — уступает Юра.

 

— Вот, померяй. — Я протягиваю ему черные очки. — Нравятся? Тебе идет. А в руку возьми вот эту палку. Представь, что ты ничего не видишь, и только палкой дорогу щупай. Иди. Нет, глаза закрывать не обязательно. Можешь смотреть через очки. Палкой, палкой тыкай активнее. И подбородок задирай повыше. Голову прямо, не верти.

Мы тренируемся.

— А это зачем? — спрашивает Юра.

— Ну, так надо… Для Ориона. Это наш секрет.

Юра солидно кивает, выпучив губы.

В сквере тихо, солнечное утро, бодро трепещут в синеве спортивные флаги над кортами, воробьи прыгают по пустым столикам летнего кафе, открывающего свою последнюю рабочую неделю в этом году. Белеет похожая на соты сетка футбольных ворот.

 

Wir gehen um mit Blume, Weinblatt, Frucht.

Sie sprechen nicht die Sprache nur des Jahres.

Aus Dunkel steigt ein buntes Offenbares

und hat vielleicht den Glanz der Eifersucht

der Toten an sich, die die Erde starken.

Was wissen wir von ihrem Teil an dem?[5]

 

Когда Юра декламирует, остановившись посреди аллеи в своем длинном оливковом плаще с остроконечной палкой слепца и в темных очках, то мне кажется, что мы уже где-то не на Орионе, конечно, но, так, на полпути.

По аллее деловито трусит дворняга. Юра радостно восклицает:

— Резка!

— Нет. Ты не должен ничего замечать. Ты как бы слепой.

Мы идем до конца аллеи и обратно. Нас обгоняют спортсмены, голенастые, сосредоточенные бегуны. Девушка на скамейке поднимает взгляд от своего смартфона. Такая пышная, в шортах, врезавшихся в незагорелые ляжки. Юра поворачивается в ее сторону.

— Голову прямо, — одергиваю я.

 

Я показываю Юре нужный дом. Там одна крупная фирма и магазин, но нас другое интересует.

— Зайдешь просто. Не забывай палочкой постукивать и подбородок вверх задирай. Там будет зал, посетители, а ты зайди — увидишь дверь — служебный ход, заходи и иди прямо по коридору до угла, постарайся дойти до поворота и свернуть направо, даже если охранник побежит за тобой, а потом скажешь, что перепутал, туалет искал, но, главное, все там запомни. Если успеешь дойти до угла, ткнись в первую дверь справа, вдруг открыто будет. Все. Потом тебя выведут. Извиняйся, но ерепенься, типа, инвалид, руки прочь! Палкой им в глаза тычь. Понятно?

— В общем, да, — говорит Юра.

— Давай! Потом мороженое купим.

Я смотрю на часы. Сел в зале, в сторонке. Думаю, уйти должно от пятнадцати секунд до минуты, не больше. Потом его оттуда вытурят, как палкой ни маши. Проходит три минуты. Я встаю и начинаю ходить по залу. Проходит еще две. Я понимаю, что-то случилось, надо идти. Но нельзя мне, никак нельзя там светиться. Проходит еще минута. Все. Ладно! — думаю.  Пошел! Надо вытаскивать Юру, — и направляюсь к двери служебного хода, но она открывается мне навстречу.

Юра говорит:

— Охранника не было, он потом вышел из туалета, когда я уже возвращался. Я до конца прошел, дверь направо ведет на лестницу, вверх и вниз, есть окно над ступеньками, без решетки, шириной, ну где-то…

— Подожди, подожди, ты нарисуй мне все и рассказывай, — говорю я, когда мы приходим в кафе.

Юра рисует подробно, все вплоть до наружной проводки, видео камер, формы дверных ручек. Идеально.

— Я там еще с девушкой познакомился.

— Где?

— В коридоре, — сияет Юра. — Очень интересная. Спросила меня: «Вы что здесь делаете?» Сама первая ко мне подошла и спросила. Так ни разу со мной еще не было! Я хотел ей прочесть из Рильке.

Я смотрю на мокрую ниточку чайного пакетика с ярлычком «Lipton» и не могу оторвать от нее взгляд, наконец поднимаю глаза и спрашиваю:

— Прочел?

— Не успел.

— Жаль.

— Да, очень… я еще очки нечаянно снял, хотел разглядеть ее получше. Она так удивилась. Даже назад отступила. Стоит, еле держится — «на честном слове». Как думаешь, я ей понравился?

Я достаю сотовый, отправляю Яне смайлик, как было условлено на случай краха, и удаляю все контакты. Иисус найдет нас. Там ведь и в зале, и над входом камеры везде. А вошли мы вместе с Юрой. Почему я не остался подождать на другой стороне улицы?!

Юра продолжает смотреть, ожидая ответа.

— Я уверен, ты произвел сильное впечатление.

— Какой хороший день, — говорит он, откидываясь на спинку пластмассового кресла. — Прямо никуда уезжать не хочется.

 

Иисус получил свое погоняло за то, что ему нравится сказать человеку напоследок: «Иисус любит тебя». И это действительно становилось последним, что тот слышал в жизни.

— Надо собрать вещи.

— Зачем? На Орионе есть все необходимое, — улыбается Юра.

— Ну, знаешь, путь не близкий, в дороге может кое-что пригодиться, — говорю.

— «Так принято», — понимающе кивает Юра, — что-нибудь на память, да?

«Да, — думаю, — вроде кредитной карточки, обналичим на вокзале».

Складываю в сумку пару рубашек, белье. А костюм надену, новый, жалко его бросать. А вдруг это все только паника? Ничего. Вечером сядем в поезд на Совгавань. Завтра пойдем там по грибы, у меня лесник знакомый, а там видно будет… Чертеж и фото я сжег, плоский никелированный ключ оставил. Ну, вот, вдруг все это только кипиш на измене? Спрятал ключ в портсигар, протянул его Юре: «Положи к себе во внутренний карман». Вот так и пойду в костюме по грибы! — смешно стало, — чего я, в самом деле?!

И тут звучит музыка: «Only you сan make this world seem right / Only you can make the darkness bright».

Это у меня рингтон такой.

— Красивая песня. А почему ты трубку не берешь? — спрашивает Юра.

 

А всего через пять минут я поскальзываюсь и падаю прямо в лужу. Это в новом костюме и белой рубашке. Юра своей ручищей хватает меня за шиворот, ставит на ноги, и мы бежим дальше, я уже без сумки. Сумка там осталась, в квартире, лежит с расстегнутой молнией, из нее вывалились носки и белая футболка, по которой расплывается пятно крови из разбитой головы Иисуса.

— Сюда! — командует Юра, и мы сворачиваем.

Это в сторону от вокзала. «Зачем?» Звякает колокольчик на двери. Магазинчик. Продавщица, похожая на парковую скульптуру с лицом Екатерина Великой, не поведя бровью, объявляет:

— Алкоголь с десяти.

— Два мороженых.

— Хм. — Тень удивления.

Юра смотрит на эту статую с глобусами грудей и говорит:

— Поедете с нами. Тут недалеко, — тихо берет ее за запястье.

Нахид!

Из подсобки появляется спокойный красавец с перебитым носом. В его задумчивом взгляде читается сочувствие к моему костюму.

— Отпусти им, Зоя. Водка, коньяк?

— Нет. Мы бы хотели…

— «Столичную», — обрываю я Юру.

На задней площадке автобуса, спиной к салону, отвинчиваю, щелкнувшую крышечку и пью прямо из горлышка.

— Вот тебе и «на честном слове», — говорит Юра.

 

Я вспоминаю, как все было, потому что сам не могу еще поверить. После звонка я быстро проинструктировал Юру, что он мой двоюродный брат из Челябинска, немного с прибабахом, вот и торкнулся не в ту дверь, а так мы приехали заказать новую сантехнику, а он захотел по нужде и поперся куда попало, пока я отвернулся. И вот я уже все это пытаюсь рассказать, а Иисус стоит в модной полосатой рубашке, кивает и улыбается, говорит: «Проблемы с сантехникой?» Он аккуратно расстегивает манжеты, закатывает рукава: «Так я могу помочь». — «Спасибо, мы справимся», — говорю. Иисус делает шаг вперед, оказываясь в проеме двери в гостиную. «Грязная работа это мой про…» И тут сверху обрывается книжная полка и острым углом бьет его точнехонько в висок.

 

Выходим из автобуса, а нас уже ждет на остановке большая черная машина. Кидаемся в толпу. Китайские туристы, все с одинаковыми бейджиками на груди — «Иван Зозуля». Бежим в переулок, потом во двор. «Здесь же тупик!» — кричу я. «Знаю». — Юра тащит меня за рукав, с силой дергает какую-то обшарпанную дверь, полумрак, запах, мы в подсобке овощного магазина «Золотая осень». Юра ведет меня. Но что ведет его? Что, голос крови, что ли? «Вот!» «Что вот?» Мы стоим перед кондейкой, где уборщица держала свои ведра и швабры. «Вход на Орион», — говорит Юра. «Чи-во?!» Юра распахивает дверь каморки.

— Ну, ты идешь? — спрашивает он.

С другой стороны, из торгового зала крики, топот.

— Подожди, а…

— Мороженое я взял. — Юра поднимает вверх кулечек с двумя вафельными стаканчиками.

— Нет.

— Ладно, прощай! — Он протягивает руку, крепко дергает меня, и мы вылетаем оба к черту в эту дверь.

Грохот.

— А-ху

 

— Это твой дедушка Трофим Захарович. Это бабушка Серафима Львовна. Это дядя Анатолий, — говорит мне Юра. — Твой папа был электрик на судостроительном заводе, а твоя мама буфетчица в одной столовой на Орионе. Они встретились на краткий миг, когда твоего папу шарахнуло 380 вольт. Но время течет не одинаково, мгновения им хватило. А тебя забросило сюда в результате одной электромагнитной случайности. А, вот и наш друг Иисус.

Смущенный Иисус здоровается.

«Ну, как с таким именем не воскреснуть», — подкалывает его Юра.

«Вадик», — представляется Иисус.

А я смотрю на них — и все лица одинаковые. И немного зудит, чешется входное отверстие пули под левой лопаткой.

«Aus Dunkel steigt ein buntes Offenbares»[6].



[1] Издалека листва слетает к нам,

  как будто это в небе вянут клены,

  слетает неохотно, изумленно.

  Окалина созвездий неуклонно

  сквозь бездны пролетает по ночам.

 

      Рильке, «Осень». Перевод Юрия Тарнопольского.

[2] Как пересекший тридевять морей,

  брожу я среди тех, кто у себя повсюду;

  здесь гроздья дней наполнили посуду,

  но мне одно далекое видней.

 

       Рильке, «Одинокий». Перевод Юрия Тарнопольского.

[3] «Деревья,

   на землю из сини небес

   пали вы стрелами грозными.

   Кем же были пославшие вас исполины?

   Может быть, звездами?»

 

       Г. Лорка, «Звезды». Перевод Ольги Белолипецкой.

 

[4] Без проблем (исп.).

 

[5] Посмотрим на цветок, листок и фрукт,

  ведь в них не только говорит природа,

  из полной тьмы их разноцветье родом,

  и в нем быть может ревность вспыхнет вдруг

  умерших, что земле отдали силы,

  что знаем мы об этой роли их?

 

      Рильке, «Сонеты к Орфею. Сонет XIV». Перевод Валентина Надеждина.

[6] «Из темноты возникает многоцветье» (нем.).

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация