Кабинет
Тамерлан Гаджиев

Ежик

Рассказы

 

Sehnsucht

 

До замка Sonnenstein нужно подниматься по высокому, покрытому лесами и цветными полянами холму. Изредка на пути попадались скамейки. С каждым шагом я клялся себе, что брошу курить. Но жизнь зачастую бывает такой, что рука невольно тянется к сигарете.

Замок построен в XIII веке — по крайне мере первые упоминания о нем датируются 1269 годом. С началом XIX века замок стал психиатрической лечебницей. Лечебница прославилась не только в Саксонии, но и за ее пределами. Одним из пациентов замка был русский поэт Батюшков, который прожил в нем четыре года на средства Александра I. Именно Батюшкову и его пребыванию в замке посвящено стихотворение князя Вяземского, которое так и называется — «Зонненштейн».

Нацисты превратили лечебницу в центр эвтаназии. Они, в своей пошлой манере, дали замку новое название — NS-Totungsanstalt Sonnenstein[1]. За год, с 1940-го по 1941-й, в нацистском центре эвтаназии было умерщвлено пятнадцать тысяч человек, среди которых не только душевнобольные, но и узники лагерей. Многие методы массового умерщвления людей, разработанные в Sonnenstein, впоследствии использовались в таких концентрационных лагерях, как Освенцим.

Дойдя до вершины, я оказался на площади, которую окружали строения замка. На площади были припаркованы немногочисленные автомобили. Из-за кирпичных стен выглядывали серые мерлоны в форме ласточкиного хвоста, напоминавшие кремлевские «зубцы». Иногда показывались посетители замка, фотографирующие шпиль ветхой церквушки или арку оборонительной стены. Изредка ветер качал ветви деревьев, которые росли на середине площади и из-за которых возникало ощущение уютной прохлады. Я присел на травку в тени деревьев и закурил сигарету.

Прошел час, как поезд отправился с центрального вокзала Дрездена и привез меня в Пирну. С тех пор на пути не повстречалось ничего интересного, если не считать дома с памятной табличкой, говорившей, что в нем гостил Наполеон, прежде чем отправиться в Аустерлиц. Сам замок не произвел на меня никакого впечатления.

В одном из флигелей находился ресепшн, в котором работали молодая девушка в бурке и толстый лысеющий немец. Его приветливая улыбка смахивала на рекламу Apple в метро. Он встал, пыхтя, и протянул мне жирную, как хамон, руку.

Entschuldigung, wie gehe ich ins Schloss? — спросил я.

— Das Schloss ist geschlossen. Aber es gibt eine sehr interessante Ausstellung, die Sie vielleicht besuchen mochten[2].

Он говорил быстро, проглатывая буквы, а иногда и целые слова.  Я еле разобрал, что он сказал. Признаться честно, мой немецкий на троечку.  Однажды в университете преподаватель по немецкому языку сказала, что я не гуманитарий. Это меня тогда сильно задело. Если я не гуманитарий, то что же я тогда?

Worum geht es sie?

Zu sehen sind dabei die Werke der klassischen Moderne bis in die Gegenwart unter anderem von August Gaul, Hans Wimmer und Hans Scheib. Die Ausstellung heist «Das Tier»[3].

Он еще долго говорил о выставке. Рассказывал о ней так, словно выставка имеет важное значение для всего мира и лично для него. На деле же выставка оказалась коллекцией фигурок зверей от скульпторов из разных стран третьего мира. К тому времени я уже слышал, что нацисты в свое время переделали замок в центр эвтаназии и, признаться честно, ожидал выставку об этом. Мне показалось странным, почему единственная вещь, которая отличает этот замок от других таких же в Саксонии, Баварии или Богемии, скрыта от туристических глаз.

Выставка проходила в правом крыле замка, и только эту часть мне удалось осмотреть. Внутри не было никаких картин, экспонатов и даже мебели. Лишь звери одиноко стояли каждый на своем стенде, молчаливые и никому не нужные, как память о тысячах убитых нацистами душевнобольных.

Автобусный вокзал находился рядом с железнодорожным. Он казался таким же пустынным, как сам город. Кроме меня автобус ожидали пожилая пара и араб в черном спортивном костюме Adidas. Автобус задержался на тридцать минут. Я успел взять кофе и пролистать «Бесов». Когда Кириллов вышел из комнаты, чтобы покончить с собой, меня позвал бариста:

— Was lesen Sie?

Wie bitte?[4] — спросил я.

Was lesen Sie? — повторил он и показал на книжку.

— Ах, вот оно что, — буркнул я себе под нос. — Das ist ein Buch von Dostojewski. Die Teufel. Weissen Sie es?[5]

— Nein. Ich suche nach einem Buch zu lesen. Gefallt es Ihr?[6]

Ja, — ответил я.

Я попытался сказать ему, что пишу книгу об истории создания романа, но моего немецкого на это не хватило. Громкоговоритель объявил, что на мой автобус началась посадка.

Автобус медленно и пыхтя поднимался вверх по горе. Водитель ловко проезжал перевалы, вдоль которых иногда встречались магазинчики и пивнушки. Природа вокруг завораживала зелеными красками, словно картины Шишкина. Ветки деревьев, растущих вдоль дороги, ударялись об окна автобуса, из-за чего раздавался стук, напоминавший о ливне. Но погода была желтая, жаркая, и трехгодовалые детишки охотились на солнечных зайчиков. Я задернул шторку, чтобы спрятаться от бликов, щекотавших лицо, и немного вздремнуть, и проснулся одновременно с прибытием автобуса на конечную остановку — Саксонская Швейцария.

Саксонская Швейцария — это песчаные скалы на берегу Эльбы, которые ландшафтом напоминают кантон Юра в Швейцарии. Излюбленным у туристов считается местечко Бастай с одноименным мостом, с которого открывается живописный вид на долину реки Эльбы. Ее берега отсюда, с высоты, казались пустынными, а гладь отражала синее безоблачное небо. Чуть дальше, на равнине, красовались красноватые кровли вилл и домиков. Мне вспомнилось у Вяземского:

 

Прекрасен здесь вид Эльбы величавой,

Роскошной жизнью берега цветут,

По ребрам гор дубрава за дубравой,

За виллой вилла, летних нег приют.

 

«Как это точно», — подумал я.

На мосту толпился народ — в основном немецкие и испанские туристы. Они фотографировали, смеялись, делали селфи и прочие глупости. Мое внимание привлекла семья: родители и двое светленьких, как диснеевский плакат, детишек — мальчик и девочка. Спускаясь к подножию горы по грунтовой лестнице, папа по-русски учил сына считать. Каждой ступеньке присваивалось число.

— Попробуй досчитать хотя бы до пятидесяти, — сказал папа.

Я шел за ними, слушая, как мальчик, сбиваясь, считает ступени, ведущие в чащу, которая спряталась от солнца в тени высоких деревьев с отваливающейся корой, похожей на каннелюрные фусты. Идти пришлось долго, дорога никак не заканчивалась, за каждым новым поворотом начинался еще один лестничный спуск.

Наконец она привела меня к старенькому, деревянному дорожному знаку, на котором готическим шрифтом было выведено: «Herzlich Willkommen in Stadt Wehlen an der Elbe».

Велен сложно назвать городком, а тем более городом. Скорее это большая деревня, жители которой наживаются на туристах и на различных ремеслах. Например, здешние Kneipe и Gaststatte подают исключительно домашнее пиво, которое я, утомленный долгой пешей прогулкой, поспешил попробовать.

В пивнушке играла рок-музыка времен ГДР. Не то чтобы я знал, как звучит ГДРовский рок, но из динамиков раздавалось нечто, напоминавшее «Арию» или «Аквариум». Тесное, ничем не примечательное заведение выглядело по-немецки скучным — за столами хмуро сидели высокие мужчины средних лет со своими похожими друг на друга семьями. Члены семей старались между собой не общаться. Так бывает, когда никто никому не хочет испортить отдых — навык, доведенный на западе до совершенства, и который еще предстоит освоить людям на востоке.

Допив пиво, я почувствовал хмельную усталость, не хотелось двигаться, куда-то идти, что-то смотреть… Положив локти на стол, я принялся разглядывать настенные картины, фотографии и гравюры городка и всего региона. Мне запомнилась фотография 1880 года, на которой пять человек стоят на смотровой площадке и наслаждаются видом на горы и реку. Запомнилась она тем, что это единственная на моей памяти фотография того времени, где ни один запечатленный на ней человек не смотрит в камеру.

В Дрезден я вернулся ближе к ночи. Я остановился на Postplatz, где раньше стоял дом, в котором Достоевские снимали меблированную квартиру. Сам дом, как почти весь город, был разрушен во время бомбардировок 1945 года. На его месте построили сталинку, отреставрированную по заветам нового немецкого урбанизма, в которой располагался односпальный номер бюджетного отеля.

В номере я пролистал «Дневник Анны Достоевской». «…Вообще Дрезден — город всевозможных калек. Это самое некрасивое население, которое только я вижу, все старики и старухи просто отвратительны, смотреть не хочется, так они безобразны», — писала Анна Григорьева, и я невольно с ней согласился.

Действительно, Дрезден показался мне городом стариковским и гуманным. Улицы походили на вокзалы, только вместо поездов по ним курсировали трамваи. Все дороги, пешеходные переходы, остановки, входы и выходы были оборудованы вспомогательными средствами для инвалидов. Жизнь здесь напоминала прогулку по картинной галерее, в которой нельзя ничего трогать, нельзя ни за что цепляться. Это город миролюбивых людей.

В соседней комнате кто-то громко кричал, я не мог читать. «Надо постучать по стене, тогда поймут», — подумал я, но как обычно постеснялся показать характер. Вместо этого включил телевизор.

По телевизору шел футбол — «Динамо» Дрезден против «Эрцгебирге», и я решил поболеть за «Динамо» — все-таки в Дрездене.

Вскоре из соседней комнаты послышался стук. Женский голос что-то кричал. Затем послышались хлопок двери и шаги в коридоре. Взяв сигареты, я вышел в коридор.

В дверях своей комнаты стояла толстая, смуглая женщина сорока лет в розовой футболке. Она держала в руках тапочки и что-то кричала на испанском мужчине, спускавшемуся по лестнице. Увидев меня, она звонко ойкнула и что-то затараторила, махая руками, словно вентилятор.

It is allright, — зачем-то сказал я и прошел мимо.

Ее муж курил сигареты без фильтра. Он стоял прямо под фонарем, и я смог его внимательно разглядеть: смуглая кожа и короткие волосы. Он по-драконьи выпускал дым из широких ноздрей, которые гармонично смотрелись с его толстыми усами. Он был одет в кремовую рубашку с закатанными рукавами и в брюки с подтяжками. Дым от сигареты поднимался вверх, к свету, из-за чего казалось, что его шляпа тлеет под фонарем.

— I am from Cuba, — сказал он, ткнув в грудь большим пальцем.

Я промолчал с виноватой и вежливой улыбкой.

— And where are you from?

Russia.

Ohh, Russia! Cold… — сказал он и потер плечи.

В номере я достал ноутбук и сел писать. Я выдумал отрывок, где Достоевские ходят по Бастаю, обедают на постоялом дворе в Велене, и Федор Михайлович рассказывает Анне Григорьевне о самоубийстве как о высшей форме «своеволия». В моем представлении Достоевский старался выглядеть в глазах супруги этаким философом, мыслителем или гениальным писателем. На фоне бесконечных проигрышей в азартных играх, ссор по пустякам и на фоне бесчисленных долгов то был единственный способ хоть как-то оправдать ее замужество.

Закончив главу прогулкой Достоевских на берегу Эльбы, я лег спать. Во сне видел Достоевского. Он сидел за письменным столом и читал какие-то рукописи.

— Что читаете, Федор Михайлович? — спросил я.

— Твое читаю, что же еще, — сказал он.

В моем сне он почему-то картавил и говорил голосом Ленина.

— Гадости тут про меня всякие пишешь. Постеснялся бы. Я же все-таки великий русский писатель.

 

 

Ежик

 

— Да, мам. Хорошо. Нет. Я тоже скучаю. Не переживай, все будет нормально.

Это был первый раз, когда я слышал разговор Ильяса с мамой. В нашей части обычно был только один мобильный телефон, и мы пользовались им по очереди. В любой момент кому-то из нас могли позвонить близкие, поэтому мы старались держаться вместе. Зачастую телефон у нас отбирали старшины или прапорщики, и тогда мы с нетерпением ждали визита кого-то из родных, которые втихаря проносили нам старые нокиа или моторолы. В такие времена (мы их называли «темными») Ильяс становился особенно меланхоличным. Он ходил из стороны в сторону по казарме, грыз ногти, постоянно спрашивал, который час, и время от времени тяжело и громко вздыхал; и его брала заразительная тоска под прицелом армянских снайперов в нахичеванских горах, где мы отдавали долг своей родине.

Армия — последнее место, в котором хотел оказаться Ильяс. Окончив филфак Бакинского Славянского университета, он собрался поступать в магистратуру куда-нибудь заграницу, но его отец не хотел магистра, а хотел «мужчину с твердым характером». В его мире, состоявшем из нардов по будням и шашлыка по воскресениям, одно противоречило другому. В свое время он воевал в Афганистане и считал, что армия — это лучшая школа жизни. В особенности для таких «рохлей», как его сын. Ильяс казался ему слишком изнеженным и обласканным; мама души не чаяла в единственном сыне, которого ласково называла Ежик из-за длинного носа и топорщившихся волос. Прозвище ему очень шло, и вскоре мы тоже стали его так называть.

Девушка Ильяса ушла от него спустя два месяца после того, как провела с ним последнюю ночь перед его отъездом в их маленькой комнатушке в трехэтажном домике, окна которого выходили на море с бархатными закатами и нефтяными платформами. Она говорила, что не может ждать полтора года, что это слишком долго, что дело не в нем, что ей надо жить и двигаться дальше. Люди почему-то не понимают, что самое гнетущее в расставании — это само продолжение жизни, в которой когда-то любимый человек больше не играет никакой роли.

Ежик не мог смириться со своей новой участью. Он держал обиду и на отца, и на возлюбленную. Слабовольный и бесхарактерный, он никак не хотел принять новую действительность, в которой оказался. По ночам часто плакал и что-то писал в кожаную тетрадку. Никто не читал и не спрашивал, о чем он строчит, — в армии всем плевать на проявления чужой сентиментальности. Со временем слезы прошли, но писать он не перестал.

Как-то на завтраке я спросил, почему он пошел на филфак. Он рассказал, что однажды, в четырнадцать лет он рылся в вещах своего покойного дедушки и наткнулся на «Мартина Идена» Джека Лондона. В книге лежала закладка, и Ильясу показалось, что дедушка читал роман перед тем, как ушел. Поэтому он захотел дочитать книгу за деда, которого сильно любил. А когда дочитал, раз и навсегда решил, что хочет стать писателем. Таким же, как Джек Лондон.

Наступил декабрь. В тот год зима пришла суровой и безжалостной: снег выше окон, покрытые сугробом дороги и плохая связь усложнили нашу и без того тяжкую службу. Рано темнело. Все, что мы видели на карауле, — это звездное небо и мигающий свет фонариков со стороны армянских частей. Мы мигали им в ответ. Кроме развлечения мигалки служили сигналом, что мы не хотим стрелять и не хотим умирать. Армяне тоже не хотели ни первого, ни тем более второго.

По вечерам мы дежурили, лежа на снегу до тех пор, пока оставались силы терпеть ветер и холод. Окоченев, мы бежали обратно в часть, чтобы согреться и высушиться. Запасной одежды нам не выдавали — приходилось сушиться одетыми. Изначально призывников было пять, включая меня. Но вскоре нас оказалось трое: двое лежали в медкорпусе, лечились от пневмонии.

Но в тот вечер дежурили двое — я и Ильяс. Третий, Орхан, прислуживал какому-то важному полковнику, который наведался в нашу часть с ревизией. Ильяс рассказывал мне о книгах, которые я «должен прочитать после дембеля».

— Ты просто обязан прочесть «На Западном фронте без перемен»! Тогда ты поймешь, что происходящее сейчас с нами не так страшно. Что бывают вещи хуже, чем армия.

— И что же может быть хуже, чем армия? — скептически спросил я.

— Война, например. В армии мы тратим впустую наши силы и время! Мы делаем бестолковую работу по приказу бестолковых людей. А на войне эти бестолковые приказы приводят к бестолковой и бессмысленной смерти. А что может быть хуже бессмысленной смерти?

— Еда в армейке! — сказал я и засмеялся.

— Не смешно. Я тут вообще-то о серьезных вещах говорю! Нет ничего серьезнее литературы, чтобы ты знал.

Он порой любил сказать глупость, в которую искренне верил.

— Не знаю. Может, твои ночные сопли по этой, как там ее?..

— Иди на фиг! — Ильяс был чертовски ранимым.

— Да ладно, Еж, ну ты чего? Я же шучу!

— У тебя мобильник? Мне надо с мамой поговорить.

Уже пятый разговор с мамой на неделе. Обычно это она ему постоянно звонила или писала. Иногда нам приходилось отвечать за Ежика, чтобы лишний раз не отдавать ему телефон. Никакого лицеприятия к материнской любви, просто телефон был на вес золота; а оказавшись у Ильяса, мобильник мог с легкостью пропасть на целый день.

В его семье что-то происходило, но он ничего не рассказывал. Он был не особо разговорчивым. Я единственный, с кем он обменивался хоть какими-то мыслями. Однажды я спросил у него, почему он такой скрытный. В чем смысл хранить все в себе, когда вокруг только скалы, снег и армяне, которые и так ничего не слышат. А если услышат, то ничего не поймут. Он ответил, что если обо всем рассказывать, то ничего не останется для бумаги. Литератор, блин…

Ильяс отошел в сторону. Он не старался скрыться от меня, знал, что я не стану подслушивать. Просто он пытался найти место, где была хорошая связь.

Тем временем мне показалось, что неприятельский снайпер взял его на мушку, как обычно, не собираясь стрелять. Так, на всякий случай. Но я не придал этому большого значения. Это их работа — брать на мушку. Я закурил привезенные сестрой сигареты, лег на спину и взглянул на звезды.

Какая неудача! В нашей части не было ни одного астронома или человека, отличавшего Малую Медведицу от Большой. Казалось, что кто-то (быть может, сам бог) прошелся по небу и случайно уронил мешок с серебристыми стразами. Обладай я литературным талантом, хотя бы таким, как Ежик, я бы не пожалел ни одного эпитета, ни одной метафоры, чтобы описать эту красоту.

Почему-то вспомнилось, как в детстве, оставаясь у бабушки, мы с двоюродными братьями и сестрами играли в игру, где каждый должен был выбрать звезду на небе. Тот, кто выбрал самую яркую, получал на следующий день мороженое. Нас судила бабушка. И почему-то каждый раз победителями оказывались все. Она не хотела нас расстраивать. «Вы все — мои звездочки! Самые яркие!» — говорила она. Ну, может быть…

И я снова, как в детстве, принялся искать на небе самую яркую звезду, когда вдруг раздался крик, а затем хруст и выстрел. Я вскочил с места и непредусмотрительно высунул голову из укрытия. Над моей головой просвистела пуля, и я в первый раз подумал, что могу умереть прямо сейчас, вот здесь, под звездным небом, среди этих чертовых скал. Удивительно, но от этой мысли я не струхнул, а даже наоборот — адреналин ударил в голову. Наша часть забила тревогу. Старшие офицеры выбежали из казарм с громким матом, смешанным с грохотом автоматных очередей и воем сирен — они решили, что мы развязали войну.

Суетливо оглядевшись вокруг, я нигде не приметил Ильяса. Моя первая мысль — его подстрелили. Но потом сообразил, что крик раздался до выстрела.

«Твою же мать, — подумал я — неужели он упал с обрыва?»

Надо было спуститься и найти его, но пули продолжали свистеть над головой так, что не высунешься. Тогда я достал фонарик и моргнул им три раза в сторону армянских частей, в надежде, что его не заденет шальная или, напротив, целеустремленная пуля. На удивление всего офицерского состава стрельба с противоположной стороны прекратилась. Наши тоже затихли. Тишина вновь окутала скалы, и только снег продолжал хрустеть под ногами.

Я услышал сирый и протяжный стон Ильяса и направился туда, откуда он раздавался. Фонарик, как верный боевой товарищ, освещал мне путь, чтобы я тоже не упал с обрыва. Ильяс валялся в сугробе в десяти-пятнадцати метрах от нейтральной зоны. Его ноги жутко смотрели в разные стороны. Ежик заметил меня и закричал:

— Что стоишь?! Иди и помоги мне! Скорее!

Я спустился и в буквальном смысле протянул ему руку помощи. Но Ильяс никак не мог пошевелиться. «Ног не чувствую», — сказал он. Тогда я закинул Ежика на спину и завязал его руки ремнем вокруг своей шеи, и так мы вскарабкались обратно на нашу территорию. Там я отдал его в руки медиков, а сам отправился писать рапорт о случившемся.

При падении он повредил позвоночник. Ильяс мог остаться инвалидом. Его надо было срочно перевезти в военный госпиталь, необходимо было сделать артродез позвонков, он больше не мог оставаться в армии. Но состояние дорог не позволяло увезти его на машине, а вертолеты для таких «пустяков» жалко.

Родителям Ильяса сообщили о случившемся и обещали отправить Ильяса в ближайшую больницу при первой же возможности, как только растает снег. Но родители не могли находиться в неведении и просто ждать. Они решили приехать к сыну и забрать его в госпиталь.

— Через суд заберем, если будет нужно! — кричал отец Ильяса по телефону нашему командиру.

Я часто навещал Ильяса. Те двое вылечились от пневмонии, поэтому в медкорпусе он остался один. Я рассказывал ему казарменные новости и анекдоты, но они его не особо интересовали. Его вообще мало что интересовало в те дни. Я пытался отвлечь Ежика от него самого, понимая, что это невозможно. Но мне хотелось, чтобы в этот сложный период у него был друг. Возможно, единственный друг. За два года отношений с той девушкой он умудрился растерять тех немногочисленных друзей, которые у него когда-то водились.

Но казалось, что Ежик наслаждался одиночеством, или он делал вид, что оно ему нравится. Он стал более замкнутым и необщительным, чем когда-либо. А может, ему просто не нравилось, что я его жалею? Как бы я ни старался скрыть свое сочувствие, такие вещи сложно не заметить. «Жалость — плохое чувство», — сказал он как-то, дослушав мой рассказ о сноубордисте, который после травмы стал звездой покера.

В последний визит я застал его бледным и встревоженным. В дрожащих руках он держал какую-то официальную бумагу.

— Что это? — спросил я.

 Ильяс протянул наспех напечатанный документ, сообщавший о смерти его родителей. Они погибли в горах, пытаясь добраться до воинской части на машине. Из-за сугробов и скользких дорог «Нива», которую они арендовали в ближайшем городе, упала с перевала. Родители скончались на месте. Я посмотрел Ильясу в лицо, точнее в то, что от него осталось, — стеклянные глаза, ямочки под ними, разинутый рот и шрамы, оставшиеся после падения.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.

— Чувствую все, кроме ног. Боль, тоску, обиду… — Он резко прервал свой ответ.

Так бывает, когда камень в горле. На его глаза навернулись слезы.

— Я даже на похороны не смогу прийти…

Я похлопал его по плечу, не знаю, зачем, — это было неловко и неуместно. Он никак не отреагировал, а остался сидеть полулежа и смотреть куда-то вдаль на белые стены медпункта, на которых висели флаги, штандарты и фотографии «общенационального лидера» с открытия нашей  воинской части в далеком 1995 году. Кроме него здесь никого не было. Окна снаружи были покрыты сугробами, в комнате недоставало естественного освещения. Казалось, что все несчастья этого гребаного мира собрались возле постели Ежика. Мне стало тяжко находиться там, и сам Ильяс как будто не замечал моего присутствия.

Я узнал о смерти Ежика, когда труп, обернутый в белые простыни, вынесли из медпункта.

После очередной прививки медбрат оставил шприцы и иголки на тумбочке возле койки Ильяса. Вскрытие показало, что он проглотил иглу. Посмертной записки он не оставил. На следующий день по телевизору шел репортаж о «шахиде» Ильясе Гусейнове, получившем ранение от армянского снайпера и скончавшемся в госпитале. Его похоронили как героя на кладбище в деревне, недалеко от которой погибли его родители. Их могила находится на том же кладбище. Других родственников у него не было.

Летом, когда служба наконец закончилась, я пришел на могилу Ильяса, перед тем как отправиться домой. На пустом кладбище пустословил местный мулла. Горный ветер доносил обрывки священных арабских фраз, которые всегда казались мне фальшивыми и необязательными. Позже он подошел и предложил прочитать молитву, но я отказался. Я стоял возле надгробия, курил сигарету и думал, что жизнь глупа, полна страданий и кончается в тесном сундуке на глубине двух метров.

Дома я прочитал книги, которые мне посоветовал Ильяс. Ежик прав, есть вещи хуже армии. То, что с нами иногда происходит, страшнее.



[1] Национал-социалистическое учреждение смерти Зонненштайн (нем.).

[2] — Простите, как мне пройти в замок?

  — Замок закрыт. Но сейчас проходит интересная выставка, которую вы, возможно, захотите посетить (нем.).

[3] — О чем выставка?

  — Для просмотра представлены работы современных классиков, среди которых Август Голь, Ганс Виммер и Ганс Шайб. Выставка называется «Животные» (нем.).

[4] — Что вы читаете?

  — Что, простите? (нем.)

[5] — Это Достоевский. Бесы. Слышали? (нем.)

 

[6] — Нет. Я ищу какую-нибудь книжку для чтения. Вам эта нравится? (нем.)

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация