Кабинет
Евгений Шкловский

Из цикла «Доктор Крупов»

Рассказы

Шкловский Евгений Александрович родился в 1954 году в Москве. Окончил филфак и аспирантуру факультета журналистики МГУ. Прозаик, критик. Автор книг прозы «Испытания» (М., 1990), «Заложники» (М., 1996), «Та страна» (М., 2000), «Фата-моргана» (М., 2004), «Аквариум» (М., 2008), «Точка Омега» (М., 2015). Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.

 

 

ГОЛУБИ

Наконец-то догадался: они меня не видят. Реально не видят, просто поразительно! Других видят и облетают на приличном расстоянии, а мне приходится отшатываться, пригибаться, испуганно вскидывать руку... Да, я пугаюсь, вздрагиваю, если вдруг какой-нибудь поблизости неожиданно вспорхнет с тротуара, с проводов или еще откуда-то. Дальше все будет как обычно: он спикирует прямо на меня.

Поначалу казалось — случайность. И что так резко срываются, и что так заполошно несутся, едва не задевая крылом лицо или плечо, но по прошествии некоторого времени сомнений уже нет: не так все просто. Не далее как пару дней назад сизокрылый едва не врезался в меня, было бы худо, если б не удалось вовремя отклониться. А ведь сила удара при столкновении, вероятно, не так уж мала.

Я ловлю себя на том, что невольно приседаю или наклоняюсь, стоит птице устремиться в моем направлении. Да, мне стыдно (представляю себя со стороны), но ничего не могу с собой поделать — инстинкт самосохранения. Даже одного раза достаточно, чтобы надолго вывести из равновесия. А повторяется почти каждый день. Голубей в городе много, особенно возле помоек или в сквериках, где они кормятся. Эти трогательные сценки с сердобольными старушками в окружении гулящих сизарей, азартно клюющих разбросанные хлебные крошки, выводят меня из себя. Приходится искать обходные пути, чтобы ненароком не спугнуть. Взлетающая врассыпную стая — прямая угроза для меня, хочется присесть на корточки и заслониться руками.

Жена говорит: бзик, просто я стал слишком нервным. Тут не поспоришь: конечно, бзик. Наверно, и нервишки гуляют. Но ведь это ничего не меняет. Если бояться голубей, то жизнь точно медом не покажется. Страхи навязчивы, от них трудно избавляться. Одни страхи мучают в детстве, другие в зрелости, третьи в преклонном возрасте. Одни приходят на смену другим или вырастают из них, пойди разберись. С ними, как говорит доктор Крупов, надо работать, чтобы не увязнуть или, еще хуже, по-настоящему не заболеть. Работать — в смысле пытаться осознать, откуда что берется и какими последствиями чревато.

Да страх ли это? Если в вас летит камень, вы невольно попытаетесь уклониться. Здесь то же самое.

Неприятно, конечно. С годами многое в нас меняется: одни чувства делаются острее, другие, наоборот, слабнут. И нервы, увы, крепче не становятся. Невольно замечаешь, что даже привычные вещи воспринимаются иначе и реагируешь на них по-другому. И c людьми также.

Один мой хороший приятель, с юности занимавшийся йогой, обычно спокойный, как слон, признался, что окружающие начали сильно раздражать. Даже самые близкие. На улице или в транспорте люди постоянно встают на пути, теснятся, толкаются, слишком громко разговаривают между собой или по мобильному, ну и так далее. Он пытается абстрагироваться, не обращать внимания, но ничего не может с собой поделать. Он злится не столько даже на них, сколько на себя, на свое раздражение, но получается, что и на них — вроде как его провоцируют.

Наверно, со мной нечто похожее.

Подростком я стрелял по ним из рогатки. Не в тех, белоснежных, которые жили в голубятне посреди двора и, бывало, кружили над ним, когда живший в соседнем доме голубятник выпускал их на волю. Другое дело — сизари, обычно те гужевались на крыше трансформаторной будки прямо напротив нашего балкона, откуда в них было удобно целиться. Правда, попасть так ни разу и не удалось, родители заметили мои неблаговидные развлечения и рогатку отобрали. А если ты угодишь в кого-нибудь из людей? А если в ребенка? А если в глаз?

Тогда меня это, впрочем, не слишком расстроило. Стрелять из пневматической винтовки в тире было куда увлекательней, хотя именно живность пробуждала какой-то атавистический охотничий азарт, чего в тире явно не хватало. Наверно, если бы мне хоть раз удалось поразить цель и увидеть последствия, я бы одумался. А так прошло мимо и забылось и только теперь вот вдруг вспомнилось. Неужели бумеранг из тех давно канувших времен? Нашли-таки злодея (хорошая, кстати, была рогатка с ошкуренной наждачной бумагой рукояткой, влитую ложившейся в ладонь, из какого-то крепкого дерева, любо-дорого!).

Все в мире связано, карма и все такое… Да ладно, убеждал я сам себя, не было во мне тогда никакой кровожадности, а если на то пошло, то голуби разносят всякую заразу, да и что взять с несмышленыша?

Раньше лежащий или сидящий на асфальте человек сразу вызывал обеспокоенность: может, плохо ему, помощь требуется… Подходил. Даже если понятно, что пьяный. Все равно ведь человек. Не до дома довести, так хотя бы помочь подняться. Нельзя сказать, чтобы всегда успешно. И, честно говоря, малоприятно: грязь, запах… Но иной раз случалось. И потом на душе как-то светлей: вроде доброе дело сделал. Сейчас я даже не оборачиваюсь. Может, просто отдыхает. Бомж или кто. А если что не так, полиция разберется. Правда, осадок остается: а вдруг действительно беда? С этим, впрочем, научился справляться, да и забывается быстро.

Нет, Хичкок не при чем. Хотя признаем: все летающее несет в себе угрозу. Кружащий в вышине ястреб или орел, готовый камнем упасть на свою жертву, — разве не опасность? Но ястреб или орел не похожи на голубей. Острые длинные загнутые когти, мощный клюв… Даже ворона — и та, если проявит агрессивность, легко вызовет панику. Природа далека от той благостности, что нам бы хотелось видеть в ней.

Помню, как отец однажды вернулся с прогулки бледный, подавленный: оказывается, во дворе на него наскакивала и каркала ворона. Ему даже пришлось подобрать камень и бросить в нее, чтоб отстала. Но и это ее не очень испугало. Дурное предзнаменование, сказал отец, хотя вроде не отличался особой мнительностью. В тот год он сильно сдал, мысли о смерти нередко посещали его. А несколько месяцев спустя после того случая с вороной он умер.

Да если бы напала воробьиная стая или, скажем, дрозды, снегири, чайки — разве это не стало бы чем-то экстремальным, не испугало бы хоть кого? И голуби, несмотря на их миролюбие и безобидность, увы, не исключение.

А еще моя подростковая любовь ко всяким чердакам. Почему-то нравилось шариться по пыльным сумеречным пространствам, которые в то время не закрывались на замки. Осторожно отворить скрипучую облезлую дверь, шагнуть внутрь, взметнув тучу слежавшейся сухой пыли, и тут же услышать вблизи встревоженное гульканье. Там, в таинственных глубинах затхлых сумерек, близ чердачных окон, слабо пропускавших дневной свет, они вили из всяких прутиков, соломинок и собственных перышков гнезда, откладывая туда небольшие синеватые яйца. Сколько раз я невольно вспугивал их и они, хлопая крыльями, взметнув пыль и пушинки, которых здесь было несметное количество (потом приходилось выщипывать из одежды), с шумом устремлялись в окно. Иногда это тоже бывало довольно неожиданно, я вздрагивал, чувствуя поднявшийся от взмахов крыльев ветерок, а то и закрывал на всякий случай голову руками. Жест, который я повторяю и сегодня. Но никакой связи с теми днями я все-таки не чувствую.

Вчера я не пошел на день рождения старого приятеля. Не пошел потому, что не захотелось. Тащиться через весь город, потом целый вечер сидеть за столом, произнося какие-то необязательные слова, выслушивать то, что уже много раз слышал. Скучно! Раньше обменяться впечатлениями о политике или футболе, посетовать на жену, на начальника или вообще на жизнь, похвалиться каким-нибудь новым гаджетом, рассказать о последнем путешествии или еще о чем-нибудь, даже просто пропустить рюмку другую, — почему нет? Психотерапия своего рода. Прежде это доставляло радость, хотелось, а теперь… Нет, правда, скучно! И незачем. Может, и приятелю этого не надо. В конце концов, не каждый же год. Ну и ладно.

Конечно, компьютер привязывает нас к себе. От экрана уже трудно оторваться. Сначала работа, потом всякие новости, видео, почта, лайфхаки и много всего прочего. Виртуальная среда — это серьезно. Едва ли не главная среда обитания. И все, кто нужен, доступны. Встречаться вовсе не обязательно. А если хочешь вспомнить, как кто выглядит, можно посмотреть фотографии или включить видеосвязь. Но до этого обычно не доходит, достаточно голоса по телефону или сообщения по мессенджеру. Или коротких строчек в фейсбуке. Многое, без чего раньше трудно было обойтись, становится необязательным, незаметно отпадает само собой. Вроде так было всегда. Это, безусловно, некий рывок в эволюции, просто мы еще полностью не отдаем себе отчета.

Я все больше убеждаюсь, что дело вовсе не в них, а именно во мне. Возможно, именно со мной что-то не так, раз они почти натыкаются на меня. Не далее как вчера один все-таки коснулся, задел крылом плечо. Довольно чувствительно, а главное, неожиданно. Как ни крути — стресс.

Не исключено, они и не должны нас видеть, а только чувствовать наше присутствие перед собой, улавливать некое тепловое излучение, от нас исходящее. Как летучие мыши. Те обладают неким локатором, даже в кромешной тьме позволяющим им не наталкиваться на препятствия. А вдруг от меня как раз и нет такого излучения? От других есть, а от меня нет. Это ли не повод для беспокойства? Вдруг это какой-то изъян моего организма, какая-нибудь неожиданная странная патология? Никогда ведь не знаешь, что с тобой происходит.

Я и вправду не знаю. Сегодня утром мы с женой почти не разговаривали. Это нормально. Впереди трудный рабочий день, организм еще не окончательно проснулся, каждый погружен в свои заботы и проблемы. Да и о чем, собственно, говорить, почти обо всем переговорено, не повторять же одно и то же? Конечно, можно спросить, как спалось, услышать, что нужно не забыть вынести мусор или когда вернешься? Все формально, с легким зевком и вполоборота. Да, привычка дело хорошее, не тратишь лишнюю энергию и эмоции на пустяки. А жизнь, если вдуматься, состоит в основном из пустяков. И вечером точно также: как дела на работе? Что ел на обед? Это при включенном телевизоре. И непременно пакет с мусором (быстро набирается). Он дожидается прямо у входной двери — берешь и выносишь. Без лишних разговоров. Главное, делать это механически, не раздражаясь. Как и все прочее. Вынес — и нет проблем. Оказывается, можно вообще обходиться без слов. Только раздражение или гнев возвращают слова, но и то и другое совершенно лишнее. Все равно ничего не изменится, все будет точно так же.


Под проводами, на которых восседают голуби, надо проходить особенно осторожно. Под ними на асфальте всегда засохшие причудливые серо-буро-малиновые узоры фекалий. Дождь смывает их, но они появляются снова и снова. Сегодня я получил от своих недругов жирный привет прямо на макушку. Омерзительнейшее ощущение!

В ту же копилку: почему именно со мной?

Вы, батенька, параноик, заметил доктор Крупов, такое с каждым может случиться, вспомните анекдот: хорошо, что коровы не летают…

Плевать мне на анекдот и на то, что с другими такое тоже случается, у меня это не в первый раз. Жена усмехается: ты должен гордиться, ты — избранный, к тому же явно к деньгам. Может, разбогатеем наконец.

Ага, как же!

Стоя под душем, я так надраивал шампунем голову, что волос там наверняка сильно поубавилось. Похоже, пора вооружиться пневматикой и начать сводить с сизокрылыми счеты. Придумать какие-нибудь санкции. Только ведь все равно не выход. Агрессия — не мой вариант. Проще носить кепку и обходить облюбованные голубями места. Понятно, что ущемление, сужение моего личного пространства. Очередное ограничение, которых и вообще становится все больше. Но лучше уж так, чем война.

— Ты меня видишь? — спрашиваю утром входящую в кухню, где я сосредоточенно завтракаю, жену. И на ее удивленный, заспанный взгляд: — Нет, серьезно…

— Не понимаю, о чем ты?

Слишком раннее время для шуток.

А я вовсе не шучу. У меня ощущение, что я — это уже не я, а моя тень. Или не знаю, что. Все происходит очень быстро. Скоро на меня начнут натыкаться прохожие. Кассирши в магазине будут говорить наступающим мне на пятки покупателям: проходите, проходите, касса свободна, не задерживайте очередь, а я буду растерянно топтаться рядом с выложенными на ленту покупками и не знать, что делать. Люди будут толкать меня в транспорте, а если я сяду на свободное место, то кто-нибудь запросто плюхнется мне на колени, и не факт, что это будет какая-нибудь миловидная блондинка.

Впрочем, как есть так есть. Пусть они не видят меня. Может, тут действительно что-то особенное, исключительное. Только не надо заноситься. И переживать тоже не стоит — так советует доктор Крупов.

Нет и нет, ничего страшного. Всякое бывает


 

МУЧЕНИКИ

Нет, мое тело еще не так уж безобразно. Можно даже сказать, что оно еще вполне, чтобы без отвращения взглянуть на себя в зеркало. Нормальное тело. Ну мышцы чуть подусохли и утоньшились, кожа чуть обвисла, животик слегка (но слегка!) выпирает, а не висит мешком, как у некоторых, даже и вполне молодых. Ну да, далеко не Аполлон. Не то чтобы я уделял ему много внимания, как нынешние качки, по полдня проводящие в фитнес-клубах. Нет, обходился без этого, но восьмикилограммовую гирьку тягал, в бассейне плавал, пробежки, то-се. Так что и на пляже показаться не стыдно. С возрастом все больше примиряешься с собой, и в этом плане тоже. Когда-то я завидовал статным и мускулистым, теперь нет. Сейчас главное — держать себя в форме. Иногда я, правда, спрашиваю себя: а зачем? Все уже было. Свое пожили, что могли взяли от жизни. Время угомониться, о душе, как говорится, подумать. Но и совсем сдаваться не хочется.

Трудно сказать, что влечет меня на этот пляж в парке на окраине города. Расположен он довольно удобно, высокие многолетние сосны вокруг, совсем как в Прибалтике, кусты сирени, отгораживающие от основной территории… Тихое укромное местечко. Я и раньше, гуляя по парку, забредал сюда, но никогда не думал, что буду бывать именно здесь гораздо чаще. Нас целое сообщество, небольшое, но вполне приличное, если так можно сказать о кучке немолодых адептов естественного образа жизни, сиречь нудистов. Или, если угодно, натуралов. Впрочем, есть и помоложе, но их раз, два и обчелся. На самом деле лучше бы их здесь вовсе не было. Рядом с ними наши телеса должны, вероятно, вызывать если не отвращение, то сострадание. Удивительно, что им охота тоже гужеваться тут. Нам-то, в отличие от них, даже приятно видеть молодую крепкую плоть во всей красе. Они нам дороги как воспоминание о прошлом, когда и мы были рысаками. Когда радость здоровья и сильного послушного тела пенилась, как шампанское, можно было без устали куролесить, бессонные ночи не утомляли. А вот им вряд ли приятно видеть то, во что превратится в не таком уж далеком будущем и их бренная плоть. Тем не менее они как бы не замечают разницы в своем и нашем облике, не отпускают шуточек в наш адрес, не ехидничают и не бросают косых пренебрежительных взглядов. Такая лояльность делает им честь.

Наверно, если бы не мой приятель Н., я бы не отважился. Случайная встреча у входа в парк, и вот я здесь.

Н. шел быстро, лицо целеустремленное, словно спешил к назначенному времени и его ждало что-то важное. Я едва поспевал за ним. Дальше все было странно и немного неправдоподобно. Он бросил рюкзачок под куст уже отцветшей сирени, достал потрепанную подстилку и стал быстро раздеваться. Через пару минут он стоял рядом со мной абсолютно в чем мать родила, а затем, словно забыв про меня, молча двинулся к реке. Там, на берегу, совсем близко к воде, уже сидели рядком на желто-сером песочке несколько человек, мужчины и женщины, все нагишом, кто-то общался, кто-то читал книгу, кто-то просто смотрел на реку.

В одежде, пусть и по-летнему легкой, я был тут белой вороной. Чужак. Можно сказать, соглядатай.

Да, неожиданное чувство: в таком виде я никак не вписывался в окружающий ландшафт, не сочетался ни с этими соснами, ни с песочком на пляже, ни с блестящей поверхностью быстро бегущей реки… Я выкидыш, а они, эти нагие люди, привольно расположившиеся на берегу и ничуть не стесняющиеся своих не слишком, честно говоря, привлекательных телес, пусть даже и с приятной шоколадной (у всех по-разному) смуглостью, были здесь своими. И приятель тоже — худой, костлявый, густо поросший седеющим волосом и коричневыми пигментными пятнышками. Странное, неуютное ощущение, от которого хотелось поскорей избавиться: либо срочно удалиться, либо… присоединиться к честной компании, такой самодостаточной в своей полной раздетости.

Надо признаться, столбняк столбняком, но мои глаза не ослепли, а взгляд непроизвольно притягивался к женским особям. Магнетизм их тел всегда не давал мне покоя, в нем крылась какая-то загадка. Казалось бы, ну что особенного? Разного рода округлости, где больше, где меньше, покатость плеч и бедер, выпуклость грудей и ягодиц, стройность ног, а главное, грациозность движений, чарующая пластичность. Ну и личики. Конечно, это касалось отнюдь не всех, и тем не менее. Чудилось: еще немного, еще чуть-чуть — и тайна приоткроется. Сколько раз мой пристальный до неприличия взор вызывал в объектах легкое замешательство: мол, чего тебе? А как проконтролировать себя, если уже произошло, если примагнитился так, что не оторваться, тем более вроде и разгадка совсем близка, вот-вот!..

Потом все исчезало, и только легкая опустошенность, словно поманили и бросили, или, наоборот, наполненность, словно что-то от близкой тайны перелилось в тебя, вибрирует в душе, в теле и даже вроде какая-то сладостная надежда на что-то светлое и радостное.

Здесь же тела женщин (одна из них поднялась с пляжной подстилки и направилась к реке) были вызывающе открыты воздуху и солнцу, ну и моему взгляду, который как бы и не моим был, а чем-то больше, такой же частью природы, как солнце и воздух. Но он был и моим, потому что я видел все или почти все, что можно и что нельзя (а почему, собственно?), — и это вызывало некоторое смятение. До Венеры Милосской особа явно не дотягивала, к тому же была не первой молодости. Но тем не менее это была женщина, в ее зрелых формах, в ее естественных, по-кошачьи тягучих и в то же время легких движениях, в ее походке была та же притягательность, что и в женщинах на картинах Ренуара и Дега. И еще в ней была какая-то печаль увядания, придававшая ее облику особую прелесть.

Похоже, мой столбняк слишком затянулся, что становилось совсем уж неприличным. На меня в недоумении стали оглядываться, пора было менять дислокацию.

Я вспоминаю другое время и другой пляж. Море, предсвадебное путешествие, хотя свадьба потом так и не состоялась. Влюбленный по уши, я не видел никого, кроме нее, а в море мы чувствовали себя особенно привольно и раскрепощенно. Мы словно растворялись в нем, наши тела ничего не весили, а вокруг сновали маленькие серебристые рыбки. Однажды ночью вдруг возникло желание искупаться нагишом, тела фосфоресцировали, каждый плыл в окружающем его светящемся облаке, а когда обнимались, два облака сливались в одно большое.

Чуть позже неподалеку был обнаружен нудистский пляж, и подруга захотела позагорать там. Почему бы и нет? Народу немного, все в некотором отдалении друг от друга, вполне естественно и невинно.

Сам я, правда, раздеться до конца так и не решился, предпочитая не загорать, а плавать, в то время как она возлежала на горячем желтом песке подобно только что рожденной из пены волн Афродите. Я видел, как она встает и гордо, ничуть не смущаясь, идет обнаженная, крепкогрудая, чуть покачивая бедрами, к морю. И, боже мой, как же колотилось сердце, хотя я уже знал это тело как свое собственное. Теперь же оно было отдельно от меня, на некотором расстоянии, но главное — оно было доступно взглядам других (я не сомневался, что на нее смотрят). Это-то и поразило меня.

Я вдруг увидел ее тело как принадлежащее всем, лишенное той чистоты и непорочности, какими наделяла ее моя очарованность. Словно пелена с глаз упала: все приоткрылось совсем в другой ауре — в ауре греховности, в бесстыдстве наготы. И тут же заклубились мысли, что ведь не случайно ее так манило сюда, не случайно именно ей пришла идея загорать и купаться именно здесь.

Впрочем, дошло и другое — про себя самого, роднившее с теми, кто в эту минуту смотрел на нее (а на нее смотрели): я тоже видел здесь других обнаженных женщин, я невольно проникал взглядом в их изгибы, я почти вожделел их.

Набежавшая крупная волна накрыла меня, пригасив разгоравшийся пожар, и я еще долго, насколько позволяли легкие, плыл под водой, а в голове вертелось пресловутое «мне отмщение». Именно так.

Мне. Отмщение.

Возможно, в те минуты и надорвалось. Я вдруг постиг, как мне почудилось, тайну пола, для которого нет греха, а есть только дионисическое иго. Именно с того дня все стало катастрофически быстро меняться. Я пытался сохранить наши отношения, прежде казавшиеся почти идеальными, я винил самого себя, но это не спасало. Я ревновал не только к мужчинам, но даже и к женщинам, мы ссорились. Объясниться было невозможно, и по возвращении мы расстались.

Все это вдруг ожило по дороге из парка: светящееся в море тело моей давней подружки, плеск волн, звезды в ночном небе… Что-то во мне всколыхнулось. Да и компания в парке заинтересовала. Даже не столько компания, сколько возможность вот так же решительно отринуть условности, привычный имидж, вернуться в некое почти первобытное состояние.

В этом был соблазн. Еще ничего не предприняв, я уже как бы предчувствовал нечто новое, пока еще неизведанное, но такое влекущее. Тело под одеждой, покрывшись легкой испариной, млело в сладостном предвкушении чудесной легкости и открытости, будто уже и солнечные лучи касались его, и ветерок обвевал бледную, но уже подпитавшуюся свежестью кожу, и весь организм, почуяв, словно добычу охотничий пес, возможную гармонию души и тела, благодарно откликался бодростью и каким-то щенячьим восторгом.

Еще ничего не произошло, а новизна состояния уже пронизывала горячечными флюидами. Я был среди них, этих современных неандертальцев, питекантропов, древних греков и гуннов, я уже скинул обрыдшие путы, я хотел быть таким же нагим, таким же натуральным, таким же беспечным, как они, и чтобы воды реки, может, и не совсем стерильные, облекли мое воспаленное тело.

В то же время что-то восставало во мне против этого волнующего, искусительного призрака свободы, словно я собирался совершить непозволительное, запретное. Но и на это быстро находился ответ: не надо ничего усложнять, все на самом деле предельно просто: быть нагим — это естественно и даже более нормально, чем быть одетым, а что твое тело уже не столь эстетично, как раньше, тоже нормально, и об этом надо забыть, как и многое другое, что впитывалось в тебя годами.

Всю следующую неделю предстоящее посещение парка бросало меня то в жар, то в холод. Стоило представить сосны, кусты сирени, дорожку к пляжу, блескучую кромку воды и обнаженные фигуры на берегу, как прохватывал озноб и сердце начинало гулко ухать. Да, это было приключение, авантюра, если угодно, но только что уж такого необычного мне предстояло? Обнажиться у всех на виду, пройти нагишом к воде и потом валяться в таком виде (почему, собственно, непристойном?) на песке среди других таких же тел?

На любом пляже обилие обнаженных фигур, прикрытых в известных местах почти незаметными лоскутками материи, совершенно меняет восприятие. Плоть, даже красивая, перестает быть объектом вожделения, все кажется обыденным и скучным, а то и вызывает некоторое раздражение, как любой преизбыток. И что меняется, если оно избавляется еще и от этих ярких лоскутков, скорее способных привлечь внимание, нежели что-то скрыть? Прикрывая, они вместе с тем и обнажают. Так что полная оголенность, не исключено, как раз восстанавливает равновесие.

Такие мысли витали в голове, словно специально подготавливая меня и укрепляя в решимости. Я почти с лихорадочным нетерпением ждал конца недели. Единственное, что еще оставалось для меня нерешенным: зачем? Вспомнить молодость? Протестировать себя на внутреннюю свободу или на определенную реакцию мужской природы, учитывая волнующую близость живой женской плоти?

С этим еще предстояло разобраться.

Тут бы и закончить повествование.

Ну уговорил себя человек публично обнажиться, отбросил стыд и прочее, что обычно связывается с неприкрытой наготой. То есть приравнял свое тело к телам других живых существ — кошек, собак, обезьян, антилоп и тигров (птицы не считаются). Вошел в другую, инакую, но изначальную реальность, которая называется словом «природа» и где половые признаки, у человека почитающиеся как нечто скоромное и тем самым обретающие заведомо двусмысленность, ничем не отличаются от других частей тела.

Однако история имеет продолжение. Как намекнул мне приятель, постоянные посетители этого участка пляжа не просто так объединились. Оказывается, что-то такое они о себе возомнили. Ведь именно приятель произнес это слово, как бы между прочим, но с некоторым нажимом, пусть и с легкой иронией: бессмертные.

То есть вроде как они — бессмертные.

Дескать, а ты не хочешь примкнуть? Не хочешь избавиться от раздвоения и обрести цельность?

Это он (или кто?) изрек: разве не стыд делает человека обрубком, инвалидом и в конечном счете смертным? Нагота — лишь возвращение к природе, а природа бессмертна, каковыми, собственно, и были Адам и Ева в эдемском саду до злополучного яблока. Нужно избавить свое тело, верней, свое испорченное сознание от накипи, отчистить до состояния первозданной сияющей чистоты. Открыть тело и душу — вот и все что требуется. Пройтись босиком по прибрежному песку, услышать голос ветра, почувствовать его ласковое прикосновение к коже, обновить сознание шелестом листьев и игрой бликов на поверхности реки…

Сказал и сказал, и что дальше? Кто бы не хотел если не омолодиться, то обновиться? А там кто знает: может, вслед за обновлением вернется и молодость?

Ну и так далее.

Еще я вскоре заметил, что никто из честной компании на пляже не дотрагивался до другого. Совсем, даже по-дружески — такие все вдруг застенчивые. А ведь прикосновение что-то да значит. Причем очень важное. И не эротика здесь главное, а — доверие. Зная моего приятеля, который в молодости слыл закоренелым волокитой, трудно было поверить в такое целомудрие. И усмешка, пробивавшаяся на его губах, когда он рассказывал про бессмертие и цельность, задорные искорки в глазах, не свидетельствовали ли совсем о другом?

Тем не менее каждый здесь сидел или лежал или купался в реке как-то отдельно от других. Вроде и рядом, но врозь. При этом общение все-таки происходило, очень негромко, шутки, смех, обмен репликами, однако как-то вскользь, в воздух. Я пытался перехватывать взгляды, когда кто-нибудь смотрел на другого, в лицо или в спину или на какие-то другие участки тела, но ничего особенного не обнаруживал... Взгляды какие-то затуманенные, скучные, словно здесь собрались действительно поголовно вышедшие в тираж, без пола и темперамента.

Конечно, можно и так — смотреть и не видеть, но не ощущать флюиды, исходящие от другого тела, особенно противоположного пола, его энергетику, его тепло, разве такое возможно? Это ведь не проконтролируешь, если ты живой человек, а не засушенный всякими медитативными практиками йог, приговоривший себя к добровольному монашеству. Может, потому я и чувствовал себя немного чужим, не до конца вписавшимся в их сообщество, хотя приходил сюда уже не первый раз.

Впрочем, на меня уже перестали обращать внимание, поскольку я тоже отважился раздеться. Еще один, прости господи, натурал, ну и ладно. Да, я хотел почувствовать то, что испытывали они, кажущиеся на первый взгляд такими свободными и довольными своей смело выставляемой на всеобщее обозрение плотью. Я хотел приобщиться. Только чувствовал я себя не столько нудистом, сколько эксгибиционистом. Я стеснялся своего бледного убогого тела. Я не нравился самому себе.

Все было как во сне.

— Не парься, старичок! Поначалу тут у всех проблемы… — Приятель отнесся с пониманием. — Но это временное. Пройдет. У нас же стеснительность в генах, столько веков стопорили, в зеркало боишься поглядеть — смущаться начинаешь, не то что городу и миру показаться. Задавили совсем. А ведь это на всем организме сказывается, вялый становишься как залежавшийся овощ, а почему не понимаешь. Таблетки не помогают. Это как если бы тебя взаперти, без воздуха свежего годами держали. И растение бледнеет и чахнет без света и кислорода, хлорофилл не вырабатывается. Так что запасись терпением. Точно говорю, заметно веселей станет. Лучше поздно, чем никогда.

— А как же бессмертие?

Он усмехнулся.

— Брось, это все так, слова. Для драйва. Тут все нормальные, не без тараканов, конечно, но не совсем шизанутые. А ведь на этом многие с катушек съезжают, именно на стеснительности, на неумении принять себя как есть. Стыдимся. А чего стыдимся? Того, что про меж ног? Живота? Торчащих ушей? Кривого носа? Вроде как это не ты, а ты где-то внутри спрятался и там незримо для всех прекрасен как бог. Мы же на самом деле не любим себя. А если и любим, то как бы исподтишка, украдкой. Любить себя вроде как стыдно. Кого-то не стыдно, а себя да. Нарциссизм, понимаешь ли. А без любви к себе ты и другого не полюбишь. Даже если и полюбишь, то ущербно, комплексовать будешь, жизнь и себе, и другому портить. Нет, скажешь?

Это он мне объяснял, когда мы сидели на берегу под мягкими лучами августовского солнца, причем сидели абсолютно нагими, я согнув ноги в коленях и обхватив их руками, он, напротив, вытянув ноги и откинувшись. Даже наши позы выражали разное: его — открытость и свободу, моя — зажатость и стеснительность. Мне и впрямь было неловко.

Не скрою, поначалу мне хотелось до кого-нибудь дотронуться. Просто прикоснуться, ощутить тепло тела, упругость кожи. Не обязательно рукой, можно и плечом, и ногой, и спиной. Как бы случайно. Приходилось делать над собой усилие, чтобы не поддаться искушению, особенно если рядом оказывалась какая-нибудь особа. Даже покалывание в кончиках пальцев ощущалось, причем не только рук, но и ног, и вообще везде — так переклинивало.

Однако закон есть закон, то есть как бы закон. Нельзя так нельзя. Но тогда и не нужно говорить о свободе, если все равно какие-то табу. Раздеться не стыдно, а коснуться другого человека вроде как запрещено. Об этом не говорили, но и без того понятно. No touch. No kiss. No все прочее. Просто расслабляйся!

Вот, например, цветок. Растет навстречу солнцу, распускается, одаривает своей красотой и нектаром — и больше ему ничего не надо. Мы тоже должны быть как цветы. Как трава. Как листья на большом древе жизни. Как адамы и евы до вкушения яблока.

Все были в курсе и, надо сказать, строго придерживались правила. Даже приятель. Почему-то больше всего удивляла именно его сдержанность. А он был абсолютно невозмутим. Крепкий орешек.

И все-таки я не выдержал. Сорвал один цветок. Нарушил правило.

Тоже из новеньких, неопределенного возраста, то ли девушка, то ли женщина, узкие плечи, короткая стрижка под мальчика, выпирающие ключицы и позвонки, голубоватая паутинка сосудов сквозь бледную, почти прозрачную кожу. Тот еще вид.

Нет, правда, ничего дурного я не совершил. Я просто коснулся ее, сидевшую рядом со мной на своем утлом пляжном матрасике. Осторожно дотронулся сначала до плеча, потом до головы. Я погладил ее. Молча провел ладонью по волосам, как бы по-братски или даже отечески. Без всякой вроде бы задней мысли.

Она дернулась, слегка отклонилась и вопросительно посмотрела на меня.

— Не надо грустить, — сказал я. — Все хорошо.

— Откуда вы знаете? — спросила она.

Если честно, я забыл, что на мне ничего нет. Именно на мне. Что она обнажена, я видел, но это не имело значения. Жалость — вот что двигало мной. Или мне так казалось. Да, почему-то стало жаль ее, такой она показалась несчастной, зажатой, болезненной. Это очень сильно отличало ее от других. Будто она была в одежде, а уже сквозь нее было видно как бы необязательное тело. Может, это и сподвигло меня.

Я сделал это совершенно открыто, нисколько не смущаясь и не опасаясь осуждения. Свобода так свобода, почему я должен стесняться элементарного проявления чувств, тем более что в них не было ничего двусмысленного и зазорного? Обычная человеческая эмпатия, если угодно.

Мне хотелось успокоить, утешить, подбодрить ее. Помочь расслабиться, раскрепоститься. Ведь и я совсем недавно был почти таким же. Точно был. Еще и хуже. Может, даже и сейчас. Приятель прав: все проходили через это, некоторые легко, а некоторые мучительно.

На нас смотрели.

А мне вдруг вспомнилось: «Свобода приходит нагая…»

Уходили мы вместе. Где-то на полпути к выходу из парка я приобнял новую знакомую за плечо и слегка притянул к себе. Но, боже мой, вот уж чего я не ожидал так не ожидал. Тела не было. Тела действительно не было. Точно. 



ЧИФИРЬ

Тошнило. Четырнадцатый этаж, внизу пустынные спящие улицы с мерцающими огнями фонарей, над городом темное ночное небо с чуть подсвеченными неоном сизыми облаками. Его тошнило на все это глухое забытье, на это сонное царство, на эту усталую молчаливую одурь, в которую погружались люди в своих уютных норах…

О чем он думал, когда пил, давясь, эту цикуту, этот горький густой настой, о котором отец говорил как о напитке свободы? Он должен был его выпить, потом упереться коленями в подоконник и, чертыхаясь, блевать с многометровой высоты. В висках стучало, все тело словно раздувалось и готово было лопнуть от напряжения. Вытянуть руки, взмахнуть ими, словно крыльями, разорвать пелену тоски…

Тихий застенчивый подросток, на вид немного пришибленный. Едва исполнилось шестнадцать, как стал вдруг проявлять не то чтобы строптивость, но вроде как несогласие. Отваживался возражать. Причем довольно обидными словами. Это твоя история, отвечал отцу, Константину Захаровичу, мне на нее плевать. Если бы тебя, как деда (дальше он не заглядывал), упекли ни за что, ты бы наверняка сейчас другие песни пел.

Или вдруг поворачивался и уходил. Молча. И никакие гневные окрики на него не действовали.

Характер.


За столом Константин Захарович Сигалов сидит чуть откинувшись на спинку стула, перед ним большая алюминиевая кружка, над которой вьется сизый парок. Чай он пьет такой крепкий, что сердце от густой заварки готово выпрыгнуть из груди. Для него эта темная жидкость, почти чифирь, в самый раз, ведь он наследственный зэк (так говорит про себя), как бы даже с самоиронией, а значит, это его напиток.

Понятно, что никакой он не зэк, и никогда им не был, чай — чистая символика, игра воображения, так сказать, понты… Дед его — да, отбарабанил свой десяток еще в 30-х, отец посидел уже после войны, хотя отделался сравнительно небольшим сроком, а для Сигалова теперь эта кружка с горьким пахучим напитком (чай, правда, хороший, индийский) — дань традиции. Преемственность своего рода. Кружка, между прочим, отцовская, осталась после него, дома Константин Захарович другой не признает. Когда он отхлебывает из нее, поднимая к бледным губам, взгляд его тяжелеет, и вообще вид мрачный.

Что было в советских лагерях, Сигалов, конечно, знает. Дедов он не видел, оба, хлебнув на своем веку, рано умерли. Отец рассказывал мало. То, что люди, побывавшие там, описывали как что-то вполне обычное и заурядное, казалось болезненным бредом. Не верилось, что можно такое выносить, тем более в течение долгих лет.

И вот из этого бреда — чифирь. Густая темная жижа, для приготовления которой даже не нужно особенных усилий и компонентов, только простейшая чайная заварка, какой-нибудь неведомого происхождения, самый дешевый чай, кружка или даже пустая консервная банка, вода и огонь, чтобы вскипятить воду и потом еще некоторое время варить всыпанные туда измельченные чайные листья. Лицо отца, когда тот рассказывал об этом напитке, становилось задумчиво-сосредоточенным, взгляд уходил в себя.

Отец нередко его упоминал, особенно во время чаепитий с гостями, как бы сравнивая вкус заваренного в обычном фарфоровом чайнике хорошего индийского или цейлонского чая с тем загадочным настоем, от которого в голове начинало гудеть, сумрачно становилось, а сердце бешено, обрывно колотилось.

Однажды и Константин удостоился отведать отцовский напиток, лет восемь ему было или чуть больше. Наверно, то был не настоящий чифирь, а просто крепкий черный чай, и заварен он был в обычном чайнике, на дне бултыхалась плотная ячеистая масса. Отцу тогда еще можно было такой, а чуть позже и от менее насыщенного приходилось отказываться — сердце... Отхлебнув из отцовской кружки, Костя чуть сразу не выплюнул, настолько горько и невкусно показалось, к тому же он чуть не обжегся. Отец пил чай очень горячим и держал чайник на маленьком пламени, чтобы в любую минуту можно было добавить кипяток.

— Что, не понравилось? — Отец улыбнулся.

Он кивнул.

— Не удивительно, — согласился отец, — надо привыкнуть. — Он сделал паузу. — А тебе и не надо. Не очень это полезно.

— А ты почему пьешь? — простодушно спросил он.

— Я? — Отец задумался. — Так уж получилось по жизни. Сначала не нравилось, а потом привык. — Он отхлебнул и снова ушел в себя.

Отец был молчаливым, сосредоточенным на чем-то своем, но после кружки крепкого, своего чая мог и разговориться, вспомнить какой-нибудь эпизод из фронтовой или лагерной жизни. Память у него была подробная до мелочей, как будто все прожитое стояло перед глазами. Даже имена людей, про кого рассказывал, помнил. Хотя какая разница, в конце концов, как кого звали, если Костя все равно не был с ними знаком. А отец будто только что с ними расстался.

Да вот хотя бы история про скрипку, которую солдат из отцовского взвода раздобыл в только что взятом германском городе. В прошлом Гриша (так вроде бы его звали) был музыкантом. Вояка он был так себе, хиленький, то ногу натрет сапогом, то сухожилие повредит. Связист, рацию тяжелую таскал. Но ничего, справлялся. Да и куда деваться? Под пулями сидел — не дрейфил. Ни разу не подвел. А со скрипкой неладно вышло, чуть под трибунал не загремел за мародерство. Командир полка на этот счет суров был, сам не тащил и другим не давал. Многим это не нравилось. Враг есть враг, почему бы не попользоваться его имуществом? Тем более что конец войны уже замаячил, всем хотелось что-нибудь привезти с фронта, просто полезное или для продажи. Радиоприемники пользовались спросом, пластинки, слесарный инструмент, не говоря уже про шмотки, не столько даже для себя, сколько для семьи, для детей, для жен, для любимых, офицеры не прочь были и чем-то покрупнее разжиться, тем же мотоциклом, на худой конец велосипедом. Но это у кого возможность была для транспортировки. Они все в машинах складировали, на которых их везли, а тут внезапно командир полка нагрянул, устроил шмон. Гриша и попался со скрипкой: что, как, откуда? Отобрали скрипку вместе с футляром. До этого он сыграл на ней несколько опусов — Моцарт, Перголези, Скрябин… Классная скрипка, может, и не Страдивари, но все равно, да и играл душевно, явно талант! Отец видел, какое у Гриши расстроенное лицо было, когда скрипку отняли. Он знал, где все конфискованное находится, там и отыскал ее и Грише прямо перед дембелем вернул, осчастливил человека. Красивая такая история. Но отец точно не придумал ее.

К чифирю это, впрочем, отношение имело косвенное. Правда, на фронте тоже чифирили, не без того. Просто отцовское, а может, и дедово, неузнанное, входило в Сигалова в странной связи именно с этим напитком, так что и он стал заваривать круто, другие только удивлялись. Сигалов не то что этим гордился, но привычке своей не изменял. Он уже крупный пост занимал, отцовской кружкой пользовался только дома, но сослуживцы знали: если совещание, то непременно с чаепитием, причем чай заваривался такой, что кое-кому дурно становилось. Про наследственного зэка он уже не говорил, лишь изредка, в узком кругу, но всем и так было известно, и это придавало его кряжистой фигуре за столом особую значительность — лицо с тяжелым подбородком и выпуклыми надбровными дугами, отчего и взгляд казался угрюмым, пристально-испытующим. Не трудно поверить, что у такого человека за спиной много чего разного, драматического, и дело даже не в деде, не в отце, а в нем самом, в его собственной судьбе.

На самом деле все у Сигалова складывалось замечательно: уже с молодости стремительный карьерный рост, работа в серьезных организациях на руководящих постах, чему вовсе не помешало (хотя могло бы) лагерное прошлое отца. Человек вроде не злой и не вредный, хотя в важную минуту, если нужно соответствовать, мог показать не просто характер — нрав! Решительность и твердость, другими словами.

Он и соответствовал, и все решения принимались им за чаепитием, а настой отдаленно напоминал своей чернотой и запахом все тот же пресловутый чифирь. И если кто-то считал, что именно на таких серьезных мужиках держится вся система, то, возможно, был не так уж неправ. У кого водка, у кого… чифирь. Хотя и водка тоже. Или коньяк. При этом Сигалов помнил и про отца, и про деда, про их судьбу, вполне схожую с судьбами многих.

Это история, говорил Константин Захарович, она с людьми не считается. Лицо его при этом мрачнело, скулы каменели, густые темные с проседью брови наплывали на глаза, и весь он становился похож на большой замшелый валун. Это моя история, говорил Сигалов, словно кто-то хотел ее у него отнять. Какая есть, такая есть, нам от нее никуда не деться. Она в нас, хотим мы или не хотим. Он произносил это с таким нажимом и так оглядывал собеседников, что становилось немного не по себе.

С ним предпочитали не дискутировать. Пусть, у каждого свои представления. Тем более что человек занимает видное положение, а кому хочется рисковать своим собственным?

Возможно, именно такие люди и могли удерживаться на высоких постах, всякие крупные чиновники, директоры, администраторы и т. д. Начальники, одним словом. Кряжистые, насупленные, строгие…


Когда он вернулся домой, сына уже увезли. И это тоже была его история. А что там думал про все это доктор Крупов, кого это волнует?


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация