Кабинет
Шервуд Андерсон (1876 — 1941)

ИЗ «ПЕСЕН СРЕДИННОЙ АМЕРИКИ»

Перевод с английского и вступление Ольги Аникиной

Шервуд Андерсон

(1876 — 1941)

*

ИЗ «ПЕСЕН СРЕДИННОЙ АМЕРИКИ»


Перевод с английского и вступление Ольги Аникиной


Известное русскоязычному читателю наследие американского классика Шервуда Андерсона в основном составляет новеллистика. На русский язык переведен его шедевр 1919 года — сборник «Уайнсбург, Огайо», избранные новеллы из книг «Триумф яйца» (1921), «Кони и люди» (1923) и «Смерть в лесу» (1933), а также отдельные ранние тексты.

Избранные переводы его прозы публиковались в СССР с конца 1920-х годов, правда, не без вмешательств по части идеологического выбора их для печати: исключались рассказы с библейскими аллюзиями, убирались поэтические предисловия и стихотворения в прозе, которые автор органично вписывал в структуру своих книг.

Подобная «редактура» имела целью формирование традиционного взгляда на Андерсона как на писателя, «обнажающего социальные язвы капиталистического общества». Однако на родине Шервуд Андерсон по праву считается родоначальником модернистской прозы, представителем одного из ее течений — так называемого Чикагского ренессанса. Основными чертами его письма считаются мифотворчество и близость к технике свободного стиха.

Экспериментировать в области поэзии Андерсон начал после того, как однажды Уолдо Фрэнк и Ван Вик Брукс, издатели знакового журнала «The Seven Arts», выразили надежду, что, благодаря таланту их автора и друга, проза американской провинции приобретет совершенно новое звучание. Это окрылило писателя, и после визита в Нью-Йорк зимой 1917 года он — параллельно новеллистике — начал писать стихи.

Первая поэтическая публикация состоялась в журнале «Poetry» в 1917 году, а еще через год вышла книга «Mid-American Chants».

В одном из писем Андерсон признавался: «Все эти годы я понимал, что за моей прозой на самом деле должна стоять музыка». И об истоках стиля своей прозы он говорил более чем конкретно: «…Несколько лет назад я написал маленькую книгу „Песни Срединной Америки”, и она была тем самым импульсом, который способствовал появлению „Уайнсбурга”, „Бедного белого” и „Триумфа яйца”».

После того как друзья из «The Seven Arts» укрепили в Шервуде веру в себя, его поэтическая концепция обогатилась образом пророка — ставшего главным лирическим героем сборника. Этот образ, безусловно, восходит к Уолту Уитмену, но пророк Уитмена зовет читателя в царство демократии и смотрит в будущее, тогда как прорицатель Андерсона разворачивает читателя лицом к прошлому и воспевает древних семейных богов.

Пророк в «Песнях Срединной Америки» именуется по-разному: Седриком, Теодором, Стефаном. Исследователи полагают, что это имена из любимых романов Андерсона, например, из книг Вальтера Скотта. Пророк-предсказатель может говорить в «Песнях» от имени любовника, маленькой букашки, воина или старика. Или даже от имени солнечного луча, пробивающегося сквозь прутья решетки в тюремную камеру.

Исследователи склоняются к мысли о том, что ряд образов, знаковых для прозы Андерсона, сформировались благодаря его поэтическим пробам, или одновременно с ними.

Например, растущая ровными рядами молодая кукуруза, которая оказывается у поэта символом миропорядка и природной силы. Этот образ обнаруживается как в ранних («Сев маиса»), так и в поздних («Невысказанная ложь», «Уроженка новой Англии») рассказах.

Еще один ключевой символ прозы/поэзии Шервуда Андерсона — это руки.

Они встречаются в первых же текстах «Mid-American Chants»: рука на поручне и рука с карандашом. Рука, молитвенно протянутая к древним божествам и к предкам.

В середине прошлого века американские литературоведы начали пересматривать свои взгляды на подходы к изучению наследия Андерсона. Появились специальные работы, посвященные мифологическому и поэтическому аспектам его новеллистики. Ее стали рассматривать с учетом традиции «стихотворений в прозе» (loose form) — идущей от Уолта Уитмена и основанной на каденции повседневной речи.

Мы уже цитировали отрывки из писем Андерсона, в которых он проницательно и поэтично говорил о своем искусстве. Вот еще одно из признаний: «…Я всегда мечтал вырастить песню. Или, знаете, что-то вроде семечка песни — внутри прозы».

Можно уверенно сказать, что книга стихов «Mid-American Chants» и оказалась тем самым опытом писателя, внутри которого проросло это песенное «семечко».

Именно оно, повторимся, и подарило центральному сочинению Шервуда Андерсона — сборнику новелл «Уайнсбург, Огайо» — и ритм, и звук, и мифопоэтическую канву.




Песнь о новой песне


В небесах моего Чикаго явился Певец.

Приветствую тебя, хриплый и страшный, сильный, крылатый,

получеловек-полуптица.

Я вижу тебя, плывущего в холодных и грозных ветрах,

Твои крылья опалены пламенем печей.

Так мало прекрасного в криках твоих,

Но прекрасно то, что ты появился из шума и грохота —

Чтобы лететь по ветру

И указывать путь песням.


Певец, лети в свой печальный город, к кукурузным полям,

Где строем стоит кукуруза, исполненная гордой силы.

И когда ты по ветру плывёшь, когда ты так хрипло кричишь,

В колосящихся всходах я вижу новую красоту

И мечту о грядущих певцах, что придут,

Когда рухнешь ты мёртвым на гору угля,

Огнём своих жарких печей опалённый.


Я преклоню колени и буду тебя вспоминать, о печальный певец,

Чёрная птица, ты был черней своего прокопчённого неба,

И кричал ты так хрипло и страшно, пытаясь попасть

В тот едва уловимый, забытый мотив,

Что сладчайшие певчие

Петь уже больше не будут.



Нерождённый


Короткий крик в ночи, почти неслышный.

На белом-белом льду пятно алеет.

Струится лунный свет.

Унылый ветер воет.

Он мёртв,

мой нерождённый сын.



Чужеземец


Глаза моей любимой узкие, как дынные семечки. И грудь у неё худа, и походка нелепа. Но нет никого её прекрасней. Мы странствуем с ней по нашей юной любви. И нет на свете другой любви, похожей на нашу.


Мы рядом идём, и я обнимаю её за плечи. Мы оставили город, теперь мы дети полей. По старым дорогам мы шли с ней порою ночной. Так долго мы шли, так долго мы были вместе.


Узкие плечи её почти прозрачны — а на моей ладони они оставляют след.


И вот я иду, как корабль по волнам, держа мою женщину за руку. Иду по земле, где нам кланяется кукуруза, и нет у нас другой земли.


Ветер несёт меня, словно корабль, и только её рука, худенькая рука возлюбленной моей, держит меня, спасая.



Песнь о погибшем


Слабы ноги идущего по пустыне.

Он только ночами

Идёт,

Задыхаясь в отчаянье.


Быстро кровь на песке высыхает,

На горячем песке — высыхает,

Это пустыня пьёт молодую кровь

Возлюбленных братьев моих.


Тихо в ночи шелестят кукурузные листья.

Юные люди стекаются в город.

Так ежедневно город пьёт

Кровь молодую.



Песнь Теодора


О избранные, женщины, мужчины, смотрите же, я нынче прихожу к вам. И ночь, и я один, и я иду. Я открываю в комнате окно, чтобы и вы вошли ко мне, ведь я люблю вас. Я так хочу дотронуться до вас своими пальцами. В глазах горит огонь. И сила моего воображения сильней всех слов, что мог бы я придумать. И скрытую я вижу красоту, которая таится в ваших душах. И что-то я беру от вас — себе. Смотрю на вас и нежно обнимаю, беру вас на руки и прочь скорей бегу.


Я в комнате один, и ночь вокруг. Во мне живёт душа миссионера, и пальцы рук — о, как они хитры, — они такое пишут на бумаге! Рисуют прихотливые значки, потом их собирают в предложения. Я — не священник, нет. Но я — любовник, я состою из плоти, но я не плоть. А плоть, она — живёт вот в этих пальцах. Они творят любовь для всех людей, и вместе с ними — я её творю, и я люблю и женщин, и мужчин, в Чикаго, здесь, в Америке, везде, и навсегда, пока я сам не сгину.


Да, я боюсь. Способны ль вы понять, о избранные, — то, чего боюсь я? Ведь я хранитель страшного наследства. Во мне горит невидимый пожар и много лет спалить меня не может. Видать, я недостаточно страдал.


О избранные, нет, я не святой. Я должен бросить всё и прочь бежать. Я не положен в сан, я лишь послушник. Судьба моя — сидеть в закрытой келье, сидеть, дрожать и свой лелеять страх.


И вдруг вы все являетесь мне, люди. Вы, братья, сёстры, женщины, мужчины, теснитесь вы толпой вокруг меня. Сквозь толщу стен, сквозь запертые двери врываетесь, спешите в мой приют. Я вижу вас, и прочь уходит страх.


И мне порою не хватает слов — но я внимаю, нет — я понимаю — всё сказанное этими мужчинами и женщинами, что пришли ко мне, без цели и без смысла, просто так. И свежий воздух проникает в келью.


Я должен был отречься наконец от мира, и принять смиренно постриг, и стать священником. В видениях своих себя я видел иноком в пещере, в глухом лесу. И я лежал недвижно, подобно камню, в вечной тишине.


И горные холодные потоки моё немое тело омывали, за годом год, и остужали кровь, всё медленней текущую под кожей.


И тело постепенно очищалось — ведь я питался мякотью орехов, что падали мне под ноги с деревьев. Я разгрызал зубами скорлупу, и тело становилось сильным.


Я нищим был, на улицах в лохмотьях я милостыню жалкую просил. И растекалась городская грязь нарывами и язвами по коже и накипью тяжёлой по душе. Я был убийцей, был гулящей девкой, что вечером выходит на панель. Был силачом с огромными руками, разбойником, гнил заживо в тюрьме и кончил дни на виселице. Грязь носил всё время на своих подошвах и был ей, грязью собственных подошв.


Я как-то ночью в комнату вошёл. Я весь дрожал от холода и страха. И карандаш в моих руках плясал — и вдруг пришли слова, и на бумагу за быстрым грифелем рванулась стая слов.


О песня карандашного огрызка, пронзительная грифельная песня, рождённая из дрожи старых пальцев, вперёд, вперёд, вперёд, мои слова. Слова мои, хранящие меня, пульсирующие в бегущем стержне, в них — жизнь моя, бурлящая потоком в пустом пространстве комнаты моей.


Вперёд — вперёд — вперёд — и прочь отсюда! Воистину, теперь душа чиста, и потому — я вхож в любые двери, и я иду к вам, люди, в каждый дом. Я снова превращаюсь в человека, я чувствую желание и страсть.


И к женщине я в комнату вхожу, и спальни всех людей, мужчин и женщин, открыты мне, моей земной любви. Когда всё кончится, я выскользну из спальни, а женщина останется лежать, прекрасная, счастливая, нагая.


О мой народ, я женщиной любим! Я сильным с нею стал — ты видишь это? Я сильным стал, чтоб нежным с нею быть, чтоб ласкою объять мужчин и женщин. Я обнажён. Я больше не боюсь. Я — чистота, я — нить, и я — лекарство, быстрейшее, как бег карандаша. Я чист, поскольку слово на бумаге — невинно, и в невинности его есть истинное, вечное величие.


О пальцы рук моих — о, как они хитры — такое пишут на бумаге! Рисуют прихотливые значки, потом их собирают в предложения. Да, плоть, она — живёт вот в этих пальцах. В тех, что творят любовь для всех людей, и вместе с ними — я её творю, и я люблю и женщин, и мужчин, в Чикаго, здесь, в Америке, везде, и навсегда, пока я сам не сгину.



Песнь воспоминаний


Я люблю её до сих пор.

Она и сейчас мне — любимая.

Та, которой я даже коснуться не смел.

И в дни, когда тело моё было юным

И когда я пьянел

От её сладкой близости,

И даже тогда — я коснуться её не смел.


Всё былое явилось мне снова:

И ночь, что провёл я в тени ветвей,

И лестница в темноте.

И та, чьи губы я так и не поцеловал тогда,

А вот любовь — храню до сих пор.


Долго, долго бродил я один,

Шёл мостами, шатался за кукурузными полями,

Пил чёрную сладость ночи,

И раздумья мои делали меня то стариком,

То молодым — попеременно — и так всю ночь.


Мой одинокий путь увёл меня далеко,

И, быть может, любимая тоже одна

Думала думу свою в горькой ночи.

Та, кого я любил, но даже коснуться не смел.




Аникина Ольга Николаевна — поэт, прозаик, переводчик, литературный критик. Родилась в Новосибирске, окончила Новосибирский медицинский институт и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор нескольких книг стихов и прозы. Переводила с английского, французского, итальянского языков, а также с идиша. В нашем журнале публиковались ее переводы песен Боба Дилана («Новый мир», 2017, № 11). Живет в Санкт-Петербурге.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация