Кабинет
Константин Фрумкин

ВЕЛИКОЕ УПРОЩЕНИЕ

Системные свойства утопического дискурса

Фрумкин Константин Григорьевич — журналист, философ, культуролог. Родился в 1970 году в Москве, окончил Финансовую академию. Кандидат культурологии. Автор многих статей по социологии, политологии, литературный критик. Живет в Москве. Постоянный автор «Нового мира».


Константин Фрумкин

*

ВЕЛИКОЕ УПРОЩЕНИЕ


Системные свойства утопического дискурса


История коммунистической утопии Нового времени, то есть утопии, пред-ставляющей общество как трудовую общину без частной собственности, на основе общности имущества и уравнительного распределения, началась со знаменитой «Золотой книжечки» (1516) Томаса Мора, и достигла своего завершения — и в некотором смысле апогея — в фантастике социалистических государств середины ХХ века. Советская фантастика 1960-х, с «Туманностью Андромеды» (1958) Ефремова и «Полднем» (1962) Стругацких фактически была завершением традиции западной социальной утопии. Впрочем, некоторые темы, которые были чрезвычайно важны в первые века существования новоевропейской утопической литературы, почти не упоминались в фантастике эпохи Ефремова и Стругацких. Речь прежде всего идет о теме отмены частной собственности и введения общности имущества. В советской научной фантастике 1950 — 1960-х годов при описании коммунистического будущего отсутствие частной собственности предполагается по умолчанию, но именно поэтому на ее отсутствии не фиксируется внимание, можно сказать, что фантастика времен «Великого кольца» и «Полдня» о частной собственности не говорит ничего — ну, или почти ничего.

Однако интенция, которая заставляла утопистов предыдущих веков настойчиво пропагандировать идею мира без собственности, осталась и в ХХ веке. Эта интенция — мечта об обществе, почти полностью лишенном социальных конфликтов.


Великая интеграция


Важнейшей характеристикой утопической и коммунистической мысли, породившей в Новое время сам жанр коммунистической утопии, является пониженная толерантность к социальным конфликтам — никакие процедуры урегулирования конфликтов неприемлемы, нужно полное их отсутствие. Отсюда и радикальность утопической мысли, искавшей рецепты, которые бы позволили устранить саму возможность травм и конфликтов. В сущности, утопия представляет собой радикальный ответ на проблемы социальной реальности — и в психологическом, и в логическом смысле. В психологическом — поскольку утопия мотивируется предельно болезненной, невротической реакцией на явления, признаваемые проблематическими, а в логическом — поскольку утопия возникает из наиболее радикальных, наиболее системных решений этих проблем, решений, пытающихся не допустить самого возникновения негативных явлений, исключить даже условия их появления, и часто путем создания прямо противоположных условий. Именно поэтому, обнаружив, что рабство и нищета связаны с частной собственностью, утопия радикально заменяет ее собственностью обобществленной. Но поскольку для утопического сознания характерна нулевая толерантность к конфликтам, то, по выражению Гессена, утопия (Гессен пишет об утопистах XIX века, но его высказывание можно распространить и на смежные века), начиная с отрицания специфического капиталистического зла, далее «забирает все глубже и шире и кончает отрицанием всякого зла», так что обобществление собственности «должно положить конец не только зловредному отношению капиталиста к рабочему… но возможности вообще насилия, даже не только на почве собственности»[1].

Если взглянуть на то, что авторы социальных утопий, начиная с Томаса Мора, говорят о частной собственности, то можно увидеть, что они предъявляют к ней прежде всего два вида претензий: 1) собственность побуждает собственников предпринимать действия, невыгодные более слабым и социально незащищенным, наносить им ущерб, эксплуатировать, доводить до нищеты; 2) собственность позволяет части людей уклоняться от труда, что мешает равномерному распределению бремени последнего между всем населением. Итак, собственность является важнейшим разделителем, делающим людей неравными и обладающими несовпадающими интересами. Во многом отмена частной собственности в ранних утопиях имеет не экономический, а педагогический смысл — она требуется, чтобы подорвать самые основы эгоизма. Лишив человека собственности, можно ликвидировать важнейший источник конфликтов — личный интерес человека. Можно сказать, что отмена частной собственности является самой эффективной из мер социальной педагогики, воспитывающей нового человека, — поскольку забота о своем имуществе заслоняет заботу об общих интересах и даже конкурирует с ней. Комментируя отношения домарксовых утопий к частной собственности, Фредрик Джеймисон пишет, что утопические законы, отменяющие деньги, призваны «подавить в человеке жадность (как психологическое зло)»[2].

Эта мысль через множество литературных вариаций и опосредований сохранилась до XX века, и когда в 1960 году советский писатель Федор Панферов открывал на страницах возглавляемого им журнала «Октябрь» дискуссию о том, что такое коммунизм, он писал: «Обладание мелкой, даже мельчайшей частной собственностью, не говоря уже о крупной, ведет людей к злой зависти, к раздорам и склокам, к сплетням и человеконенавистничеству»[3].

Для большинства фантастов второй половины ХХ века проблема новой морали и нового человека, несомненно, осталась, но они уже не считали, что решение лежит исключительно в сфере собственности. Однако ведь и проблема собственности — лишь частный случай более широкой проблемы: если взглянуть на то, что беспокоило утопистов на протяжении 400 лет развития этого вида литературы, то можно увидеть, что им не нравится наличие различий между людьми как таковое, а собственность только как важнейшее, но не единственное из различий.

В частности, параллельно с собственностью утопия ведет атаку на личное жилье, пытаясь ликвидировать не только юридическую, но зачастую и психологическую привязку к нему. В «Городе Солнца» (1623) Кампанеллы специально для того, чтобы избавить людей от привязанности к собственности, личного жилья нет, а место ночевки регулярно меняют по указанию начальников. В «Христианополисе» (1619) Андреэ дома принадлежат общине и семьи обязаны переезжать в случае необходимости. Жители коммунистического будущего в «Туманности Андромеды» живут фактически в гостиницах. На планете Каллисто в романе Георгия Мартынова «Каллистяне» (1960) для приема гостей с Земли немедленно освобождают чей-то дом — потому что дома не могут никому принадлежать, они принадлежат всем, а каллистяне все равно часто переезжают.

Но и жилье — лишь частный случай более общей проблемы.

Авторы коммунистических утопий сознательно или подсознательно уделяли большое внимание тому, что сам факт разделенности и различия между индивидами, группами, вообще субъектами создает условия возможности их конфликта, а значит и нанесения ущерба друг другу. В марксизме эта линия мысли была воспроизведена в классовом анализе: разделение общества на классы было признано главной причиной всех социальных язв, наличие у классов антагонистических интересов — главным источником социальных конфликтов, и в советских трактатах по научному коммунизму можно было позже прочесть, что и сам эгоизм — не более чем продукт разделенности общества на антагонистические классы и исчезнет вместе с ним[4].

Редкий случай рефлексии этого механизма в советской фантастике мы видим в романе Георгия Гуревича «Мы из Солнечной системы» (1965), где обсуждается вопрос о том, добиваться ли возможности омоложения сразу для всего человечества или пока нет таких экономических возможностей, — лишь для избранных. Протест против появления такого неравенства обосновывается именно тем, что тогда в коммунистическое общество «опять» вернутся вражда и подлость: «На Земле нет нечестности двести лет, Лада, потому что „каждому дается по потребностям”. Нечестность неприятна, а кроме того, не приносит никакой выгоды в наше время. Но „не вводи человека в искушение!” — если молодость давать не всем, люди начнут бороться за ее получение, в том числе нечестными приемами».

Если либерализм представляет собой систему социальных технологий, позволяющих без чрезмерных издержек согласовывать интересы разделенных индивидов, имеющих разные интересы, то утопия в идеале мечтает о полном устранении и разделенности, и различия интересов. Как отмечает Т. Рамм, главным объектом критики ранних социалистов была изоляция людей в либеральном обществе, делающая их врагами друг друга[5].

В качестве прямого продолжения идеи недопустимости социальных конфликтов и столкновения интересов в XIX веке важнейшим объектом критики со стороны утопических социалистов становится сама идея конкуренции, сама идея игры на выбывание — нетерпимость к ней позже, в «Часе Быка» (1970) Ефремова превращается в нетерпимость к самим дарвиновским принципам естественного отбора. Прекрасную подборку того, что писали о конкуренции сторонники утопического коммунизма в первой половине XIX века, можно найти в книге П. Розанваллона «Общество равных» — оттуда можно узнать, что проклятиями конкуренции наполнены сочинения сен-симонистов, Оуэна, Фурье, Луи Блана, что конкуренцию связывают с духом враждебности, что Оуэн считал конкуренцию скрытой гражданской войной и называл ее буквально «виновницей всех бед со всех точек зрения», а Луи Блан называл конкуренцию системой истребления народа[6].

От Сен-Симона до Ефремова сохранились три главные линии критики конкуренции: как источника душевного непокоя и препятствия счастью, как источника вражды и конфликтов и как слишком расточительного экономического механизма, порождающего разорения.

Иллюстрацией первой линии критики может служить цитата из написанного в середине XIX века утопического романа Бульвер-Литтона «Грядущая раса» (1871): «Разве не видишь ты, что первое условие счастья для смертных заключается в прекращении всеобщей борьбы и соревнования, только разрушающих тот покой жизни, без которого немыслимо достижение счастья, как нравственного, так и физического?»

Типичный пример критики второго типа находим у американского социалиста-утописта Джона Брея, по словам, которого конкуренция «приводит индивидов и классы во враждебное столкновение друг с другом», она порождает «несогласие, зависть, ненависть и всякого рода неприязнь»[7].

Наконец, в романе Эдварда Беллами «Взгляд назад» (1888) подробно разрабатывается третья линия критики, в этом романе объясняется, что порождаемые конкуренцией постоянные банкротства являются огромной статьей расхода для экономики и в идеальном обществе этих издержек не будет так же, как расходов на войну.

Разумеется, заменой конкуренции в глазах утопистов должна стать тотальная рационализация социальной жизни, для этого им как минимум требуется унифицировать интересы и характеристики субъектов, а по максимуму — сделать некогда отдельные субъекты составными частями единого субъекта, которому в силу единственности просто не с кем враждовать.

Государства не должны воевать между собой — война расточительна, и предприятия не должны конкурировать — поскольку экономическая война также расточительна. Самый лучший способ устранения войн между государствами — слияние их в единое мировое государство. Однако этот же принцип всеобщего мира утописты пытаются продвинуть и на других уровнях, для чего вводится радикальное равенство, отсутствие собственности, бесклассовое общество, преодоление разделения труда, этническая и антропологическая однородность, мультифункциональность помещений, единый климат без времен года, единый ландшафт, одинаковые типы поселений и даже полное единомыслие, сходство характеров и индивидуальной морали. Потому-то в утопических обществах отменяются полиция и суды — ибо нет и не должно быть конфликтов.

Если отмена частной собственности является лишь частным случаем преодоления различий, то само преодоление различий — частным случаем еще более общей интенции, которая охватывает большое количество не только социальных, но и метафизических, религиозных и мистических концепций и которая заключается в том, что разделенность ассоциируется со злом, а объединение, слияние — наоборот, с добром и целью всякого движения является так или иначе понятая интеграция. Как пишет о Ефремове современный автор, «в его картине мира единственным и, вероятно, безальтернативным путем прогресса является добровольная интеграция в коллективное социальное тело; в нем нет главенства, но в то же время отъединенность от сообщества рассматривается как источник страданий и боли»[8].

Метафизику этого движения можно увидеть в философии Хомякова, обозначавшего всеобщее единение термином «соборность», у Владимира Соловьева, предложившего термин «всеединство», у Тейяра де Шардена, предполагавшего, что мир, эволюционируя, сожмется в высокоорганизованную «точку Омега», или в философии Николая Лосского, который говорил, что вообще любое различие вещей во вселенной — следствие их греховного взаимного отталкивания, вражды и в перспективе нам предстоит слияние в единое Царство Духа, где между субъектами не будет различий.

Вряд ли Тейяр де Шарден или Лосский влияли на утопистов или фантастов, но все они находились под обаянием единого «интегративного» идеала.


Метафора братства


Эта установка на интеграцию и слияние выразилась также в том, что в характерной для утопий и социалистической мысли терминологии особенно почетное место стали приобретать термины, обозначающие социальную интеграцию: «единство», «ассоциация», «гармония» (последняя ассоциируется прежде всего с фурьеризмом), «кооперация» (этот термин стал популярным в кругах оуэнистов еще до появления собственно кооперативов). В знаменитой триаде Французской революции «свобода — равенство — братство» именно братство получило особое значение в патетическом понятийном аппарате утопистов, и значение большее, чем в языке реальной политики той же эпохи.

При этом в утопических проектах братство всегда выступает рядом с метафорой семьи, понимаемой как идеальное сообщество, в котором имеется единство интересов и нет разделения собственности (разумеется, тут имелась в виду традиционная или даже патриархальная семья, современные превратности семейной жизни, раздельные счета супругов и раздел имущества при разводе при конструировании этой метафоры не учитывались). Бабеф называл будущее общество «великой семьей», Вильгельм Вейтлинг — «Великим семейным союзом», в «Путешествии в Икарию» (1840) Этьена Кабе о гражданах идеального государства говорится, что «все составляют одну семью, члены которой связаны в одно целое узами братства». В романе Эдварда Беллами «Взгляд назад» жители социалистического общества говорят: «Братство человечества, бывшее для вас лишь красивыми фразами, для нашего образа мыслей и чувств является столь же действительной и столь же сильной связью, как и кровное родство». Сходное выражение встречаем и в романе Густава Гиттона «Жизнь людей через 1000 лет» (1907): «Современное общество представляет собой большую семью, отечески управляемую наиболее честными и наиболее интеллигентными ее членами».

В советской фантастике образ братства и семьи, как и все понятия, идущие от Французской революции, был популярен в 1920-х годах. В «Грядущем мире» (1923) Якова Окунева про людей будущего говорится: «...все слиты в одном устремлении к полному братству», «самые различные народы и расы стали единой, дружной и мудрой семьей». В «Следующем мире» (1930) Эммануила Зеликовича: «...международный класс трудящихся наконец объединился, образовав одну семью». Торжество принципа братства приводит к образованию абсолютно однородного социального пространства, в котором нет никаких различий: нет государств с их границами, конечно, нет социальных классов и различия доходов и имуществ, но и далее: нет этничности, скорее всего, нет различия языков (или оно сведено к минимуму — скажем, в романе Георгия Мартынова «Гость из бездны» (1962) в XXXVII веке всего два языка — «пострусский» и «восточно-азиатский»). Вероятно, смешались все антропологические и расовые типы — на это особое внимание обращал Ефремов, а в «Госте из бездны» об этом говорится как о планирующемся в будущем. Как писал, размышляя о коммунизме, Н. И. Бухарин, в коммунистическом обществе «род людской не разбит на враждующие лагеря: он объединен здесь общим трудом и общей борьбой с внешними силами природы. Пограничные столбы срыты. Все человечество без различия наций связано во всех своих частях и организовано в одно единое целое. Все народы — одна великая, дружная трудовая семья»[9].

Вслед за имущественным неравенством и ликвидацией национальной розни в идеальном социуме требуется устранить и профессиональные различия — прежде всего те, что порождают различия социального статуса, тут утопистов преимущественно беспокоят различия между городским и сельским, а также умственным и физическим трудом; устранения этих противоречий добивались самыми разными способами, в частности, через регулярную смену труда и одновременную причастность к занятиям разных видов путем (как у Энгельса) принуждения архитектора выполнять обязанность тачечника или, как у Яна Ларри, автора утопического романа «Страна счастливых» (1931), — через обязанность поэта и профессора становиться к фабричному станку.

На примере профессий мы видим, что важная интенция утопического мышления — собрать рассеянное, сосредоточить некие объекты и вещи, находящиеся в разных местах, в одно «Благое место», которое благодаря этому приобретает характер универсального, а собранные в нем различия приобретают новое качество благодаря синергии. Таков универсальный работник, универсальный гражданин утопического социума, соединяющий в одном лице разные профессии и статусы, в реальности распределенные по разным социальным стратам.

Гармонизация всех социальных отношений, идеальная притирка всех частей социального механизма приводят к тому, что в поздних утопических текстах возникают мечты о совершенно фантастическом «единомыслии» жителей утопических обществ, психической гармонии, позволяющей им координировать свои действия совершенно спонтанно и свободно, без какого бы то ни было управления.

Начало этой темы можно найти в тексте, который, безусловно, играет важную роль в истории утопической литературы и оказывал разнообразные влияния, однако редко разбирался всерьез в истории социальной мысли ввиду его явной гротесковости: имеется в виду описание телемского аббатства в «Гаргантюа и Пантагрюэле» (1564) Рабле. Как известно, устав телемской обители состоит из одного правила — «Делай что хочешь», но автор тут же делает пояснение, что «людей свободных, происходящих от добрых родителей, просвещенных, вращающихся в порядочном обществе, сама природа наделяет инстинктом и побудительной силой, которые постоянно наставляют их на добрые дела и отвлекают от порока, и сила эта зовется у них честью».

Доверие к человеческой свободе, вообще к человеку у Рабле в описании телемского аббатства удивительно для той эпохи, и в этой связи очень интересно замечание Ю. В. Кагарлицкого, что Рабле — единственный известный утопист, не находившийся под влиянием Платона, и именно поэтому текст Рабле находится в отношениях взаимного дополнения с текстами Мора и Кампанеллы[10]. Но все же, хотя текст Рабле явно контрастирует с суровостью проектов Платона и классических утопистов, Рабле, в сущности, надеется на то, что самодисциплина, свойственная людям определенного воспитания, может с лихвой заместить принуждение, — и в некотором смысле телемская обитель предвидит размышления о дисциплине в «Туманности Андромеды», Да, слово «дисциплина» не упоминается, но «честь» и де-факто стоящее за честью воспитание оказываются сильнее дисциплины, причем в гораздо большей степени, чем это можно предположить, ибо, как сообщает Рабле: «Благодаря свободе у телемитов возникло похвальное стремление делать всем то, чего, по-видимому, хотелось кому-нибудь одному. Если кто-нибудь из мужчин или женщин предлагал: „Выпьем!” — то выпивали все; если кто-нибудь предлагал: „Сыграем!” — то играли все; если кто-нибудь предлагал: „Пойдемте порезвимся в поле” — то шли все». Итак, власть, правила, внешняя дисциплина не нужны, если воспитание позволяет удивительным образом синхронизировать воли всех членов общества. Как именно это сделать, Рабле не объясняет, и поэтому большинство утопий все-таки надеются на принуждение, но к началу ХХ века все как будто вспоминают про телемскую обитель (хотя можно сказать, что уже Фурье, вероятно, до известной степени надеялся на возможность такой согласованности, когда провозгласил, что среди главных страстей, управляющих человеческой природой, имеется «композита» — результатом действия этой страсти является восторженное согласие между членами коллектива).

В романе Герберта Уэллса «Люди как боги» (1923) читаем: «Взрослые утопийцы не нуждаются ни в контроле, ни в правительстве, потому что их поведение в достаточной мере контролируется и управляется правилами, усвоенными в детстве и ранней юности». По большому счету Уэллс не идет дальше Рабле: все дело в воспитании; вообще, по мысли Уэллса, его утопия возникает благодаря переменам в образовании. А вот советский фантаст Яков Окунев в своем романе «Грядущий мир» почти дословно повторяет Рабле: «каждый хочет того, чего хотят все». Объяснение этого, впрочем, эпоха подготовила — синхрония наступает в бесклассовом обществе: «У нас нет правительства, ни назначенного, ни выборного; у нас нет политического строя. Но в нашем обществе царят гармония, порядок, согласованность, товарищество. Вместо органов насилия и принуждения мы создали органы учета и распределения… Правительство не нужно там, где нет классов и нет мотивов для принуждения. Каждый гражданин Мирового Города живет так, как хочет. Но каждый хочет того, чего хотят все. У нас нет ни классов, ни групп, ни конкуренции. Мы спаяны общностью. Мы — одна коммунистическая семья».

В «Стране счастливых» Яна Ларри миллионы граждан СССР работают на восстановлении разрушенных метеоритом заводов, починяясь исключительно призывам по радио — для координации этих миллионов (буквально по тексту романа — 100 миллионов) трудящихся не нужны не только наркомы, но даже бригадиры.

В «Следующем мире» Зеликовича «ийо» — жители коммунистической планеты Айю — настолько гармонично мыслят, что правительство и приказы им не нужны даже для того, чтобы направить военную экспедицию на другую планету — такая военная экспедиция возникает как некая инициатива снизу. Объясняя эту удивительную согласованность, герой говорит: «Все мы живем в масштабе планеты, как одна семья, и если вы зададите тысячам ийо тысячи вопросов из области морали и мировоззрения, то получите от всех них один и тот же ответ… нечего поражаться их идеальной согласованности и спайке: бесконечные разногласия и споры — атрибуты извращенности и множественности буржуазной культуры. Из многих решений вопроса только одно является наиболее целесообразным и рациональным, но понимание целесообразности относительно и зависит от культуры и принадлежности к тому или иному социальному классу. Ийо же стоят в этих отношениях на одной и той же и притом однородной ступени развития во всех частях своего общества».

Идея братства и слияния, возможно, вызывала бы большую симпатию, однако в текстах утопических произведений в тех случаях, когда «братство», «слияние», «единство», «семья» перестают быть абстрактными и иррациональными понятиями, когда мы видим не просто чудеса неизвестно откуда взявшейся социальной и межличностной гармонии, а авторы демонстрируют их реальную работу переструктурирования социальной жизни, — дело обычно сводится к унификации и, главное, упрощению последней.


Утопия как великое упрощение


Над утопическими текстами (включая тексты советской фантастики, повествующей о светлом будущем) нависает закон радикального упрощения социальных отношений и в некотором смысле отношений вообще, компенсацией чего являются, конечно, очень сложные наука и техника, но они во всей своей сложности в тексте присутствовать не могут.

Основополагающее произведение жанра, «Золотая книжечка» Томаса Мора, дает вполне красноречивый пример того, как и почему происходит такое упрощение. Как известно, собственно утопические главы «Утопии» Мора предваряет политический памфлет, посвященный актуальной социальной реальности Англии того времени и рисующий сложное, полное конфликтов общество, в котором имеется множество институций, общественных классов и других социальных явлений: рабочие и крестьяне, церковь и духовенство, королевская власть, помещики, огораживание, войны, суды, рабочее законодательство и т. д. У многих этих институций имеются собственные интересы, антагонистичные с интересами других, сложность общественных структур порождает множество коллизий. Мор в своем утопическом проекте решается попросту разрубить гордиев узел этих проблем через радикальное упрощение социальной структуры общества. В Утопии Мора не просто царит равенство — там имеет место почти полная однородность населения. Гражданина Утопии отличает универсализм: он обязательно является земледельцем и одновременно — ремесленником, а в часы досуга еще занимается наукой. Вместо сложного различия сословий и институтов мы имеем однородное пространство интеллигентных крестьяно-ремесленников, а семьи и «общины», по сути, являются только подразделениями, ротами и батальонами трудовой армии. Эту однородность нарушает только наличие некоторого числа ученых, из которых формируются самые высшие должностные лица.

Впрочем, такую однородность и даже «атомарность» общественной структуры можно считать лишь первым шагом к превращению общества в податливый материал, в «тесто» и «глину», из которых можно лепить уже новый, рационализированный социум — не затрудняясь препятствиями традиционных, стихийно сложившихся, конфликтующих с другими структур, классов, учреждений.

Обобщая советские научно-фантастические романы о светлом будущем, а также важнейшие социалистические утопии XIX века, а зачастую и более раннего времени, мы видим следующее. В мире светлого будущего нет сколько-то сложных институтов и запутанных узлов социальных взаимодействий. Есть работа на общество как тотального работодателя, семья зачастую заменяется свободной любовью или регулируемыми половыми связями, не приводящими к образованию семьи, есть обсуждение различных общественных вопросов в коллегиальных органах власти. Но далее, говоря об утопическом социуме, приходится рассказывать не о том, что в нем есть, а о том, чего в нем нет.

Упрощена природа — в ней нет вредных животных и беспокоящих метеорологических явлений. Упрощена система расселения людей — всегда есть оптимальный способ жизни, разный у разных авторов, будь это мировой город, или дома в сельском местности, или небольшие поселки, или отдельно стоящие дворцы-фаланстеры, но всегда это единственный наилучший способ расселения. Нет преступности и всех прочих явлений, которые писатель считает негативными. До начала ХХ века авторы утопий любили подчеркивать минимальные объемы законодательства своих стран, а также отсутствие или радикальное упрощение юридической и судебной системы. В экономике нет конкуренции, банкротств, разорений, безработицы. Нет собственности, а значит, нет гражданского оборота, имущества и расчетов между людьми. Нет сложных семейных отношений, разделов имущества, спора из-за детей. Вместо многообразия доходов и состояний — равенство, обычно воплощенное в некое нормированное потребление при незначительности или полном отсутствии собственности. Радикальное равенство упрощает социальную структуру и набор социальных статусов — вплоть до слабой различимости мужчин и женщин в «Красной звезде» (1908) Богданова. Из быта исключается роскошь или все, что кажется роскошью, в экономике соответственно исчезает все, что связано с производством роскоши и что французский философ и утопист XVIII века Габриэль Мабли называл «лишними и бесполезными ремеслами».

Писатель выбирает для граждан своего мира оптимальные, самые лучшие, по его мнению, отношения и считает, что они единственно возможные или по крайней мере доминирующие, — и это отношения, как правило, довольно простые, в которых легко разобраться, которые легко описать. Над утопической литературой витает дух недоверия к сложности. Любые слишком сложные отношения могут запутаться и породить конфликт и страдания участников. Разнообразие социального мира существует во многом за счет конфликтов, за счет ситуаций, порождающих страдания, за счет разнообразных преступлений, разнообразие природного мира — за счет источников опасностей, разнообразие быта — за счет негигиеничной роскоши. Любое сильное отклонение от оптимума порождает конфликты, разорения, безработицу, болезни. В идеале история человечества должна быть проще, из нее нужно исключить войны и кризисы, жители коммунистического утопического Марса в «Красной звезде» Богданова говорят о себе: «Наша история, если ее сравнить с историей земного человечества, кажется удивительно простой, свободной от блужданий и правильной до схематичности».

Работа с ландшафтом и погодой, которую авторы утопий описали, начиная с Ретифа и Фурье, фактически подчинена общему принципу проектирования утопических обществ, сводящемуся к установлению доминирования некой оптимальной версии чего-либо, будь это оптимальный тип жилья, оптимальная система образования, оптимальный климат или оптимальный ландшафт (иногда — оптимальное меню и оптимальная мода) — и при этом воцарение оптимума и устранение всех прочих, неоптимальных вариантов иногда (а в случае с климатом — особенно часто) напоминает устранение крайностей во имя торжества среднего. В сфере благосостояния нужно избавиться от крайностей бедности и богатства, оставив лишь некий умеренный достаток, в сфере ландшафта надо уничтожить крайности слишком засушливых пустынь и слишком влажных болот, и погода тоже должна быть средней, должны быть отменены и жара, и мороз — на это характерное отношение многих утопических текстов к климату обращает внимание В. И. Мильдон, который отмечает, что авторы утопий, считая климат важным условием, меняющим природу человека, полагали идеалом «ровное и благоприятное однообразие, отсутствие климатических крайностей», и такое уравнительное отношение к погоде является частью более общего отношения бытию: «Возможно, имеем дело с типологическим приемом, свойственным утопическому жанру, ибо равновесие крайностей, пропорциональное смешение противоположных качеств — необходимая характеристика „благого места”»[11].

О характерном экзистенциальном измерении этой усредняющей реформы климата замечательно — в стиле «А король-то голый!» — проговаривается текст «Магелланова облака» (1955) Станислава Лема, в котором ребенок, разговаривая со своей старшей сестрой, управляющей климатом в метеослужбе, говорит: «Нам, мужчинам, как раз нужны бури, ураганы, вихри, а не какой-то искусственный сладенький климат». Должна быть унифицированная стандартная «хорошая погода» и унифицированный, стандартный «благой ландшафт» — благоустроенный город или сад, еще чаще «город-сад».

В унифицированном образе жизни стираются различия между жильем и работой — если они происходят в фаланстере, между работой и отдыхом — потому что работа часто выполняет роль любимого хобби, а еще и потому, что так будет организовано рабочее место: академик Станислав Струмилин (1877 — 1974) в своих видениях коммунизма обещал, что на заводах исчезнет шум, на территории предприятий будут царствовать музыка и фруктовые деревья — так же, как однородной и искусственной становится усредненная погода, так же однородным и искусственным, «сладеньким» становится и звуковой фон.

Поскольку утопический социум — прежде всего социум очищенный, в соответствующих текстах часто можно встретить целые списки того, чего в счастливом социуме нет, от чего удалось избавиться, — списки того, что удалось привнести нового, гораздо скромнее. Фредрик Джеймисон в своей книге «Археология будущего»[12] доказывает, что утопия не может выполнить свою задачу создания рассказа о счастливом обществе, в утопическом повествовании всегда будут сбои в виде возвращения вытесненного негативного, однако с определенной точки зрения это вовсе не сбои, а важный конструктивный элемент всего «месседжа», поскольку утопия — это в значительный степени рассказ о том, от чего нам удалось избавиться, рассказ об избавлении, очищении, излечении, а рассказ об излечении не может обойтись без описания болезни.

Уже в английской поэме XIV века о стране Кокейн (единственной средневековой утопии, по выражению Ле Гоффа) мы встречаем длинное перечисление того, чего в этой стране нет:


День постоянно, нет места ночам.

Ссор и споров нету, поверьте!

Живут без конца, не зная смерти.

В одежде и пище нет нехватки,

У мужа с женой не бывает схватки,

Нету ни змей, ни лисиц, ни волков,

Ни коней и кляч, ни волов и коров,

Нету овец, ни коз, ни свиней,

Конюхов-холуев — нет и тех, ей-ей!

Жеребцов и конюшен совсем не ищи,

Другие там вещи зато хороши.

В одежде, постели, во всех домах

Ни вшей нет, ни мух, не слыхать о блохах.

Снег не валит, ни града, ни грома…

Улиток с червями нет возле дома.

Ни тебе бури, как нет и ветров

Или дождя. Нигде нету слепцов.

Одни там лишь песни, веселье, бал,

Счастлив человек, кто туда попал.


(Стихотворное переложение А. Л. Мортона, пер. О. В. Волкова.)


Томас Мор в «Утопии» говорит, что надо уничтожить деньги, а благодаря этому отомрут обманы, кражи, грабежи, ссоры, восстания, споры, мятежи, убийства, предательства, отравления, а кроме этих социальных явлений исчезнут и определенные психические феномены: страх, тревога, заботы, труды, бессонница.

Стихотворная надпись на главных вратах Телемской обители у Рабле прежде всего представляет собой перечисление тех категорий людей, которые в эту обитель не допускаются: лицемеры, уроды, льстецы, палачи и т. д. — категорий не допущенных очень много, гораздо больше, чем допущенных.

Герой романа Кабе «Путешествие в Икарию» перечисляет то, чего нельзя встретить на икарийских улицах: здесь нет полиции, борделей, низких кабаков, харчевен, кафе, биржи, позорных или преступных развлечений, казарм, гауптвахт, жандармов, шпионов, публичных женщин, жуликов, пьяниц, аристократических отелей, экипажей, тюрем и домов призрения, но зато есть чистые общественные туалеты.

В «Кодексе общности» (1842) Теодора Дезами есть целая глава, посвященная тому, чего в будущем не будет, и некоторые из пунктов вызывают удивление: упраздняются уличные артисты (без объяснений), кабаре, кафе, игорные и публичные дома, производство оружия, заборы и замки вместе со слесарным делом, ручные часы и часовщики — поскольку время будут узнавать по башенным часам, зонты — поскольку будут крытые улицы-галереи, кухонная утварь — все трапезы будут публичными, суды, полиция, духовенство, налоговая система и… медицина, которая заменяется гигиеной.

Эрфред, житель общества будущего из романа Уэллса «Люди как боги», говорит: «Энергия грызущей крысы, жадная настойчивость волка, механическое упорство ос, мух и болезнетворных микробов исчезли из нашего мира. Это верно. Мы уничтожили многие силы, пожиравшие жизнь. И при этом не потеряли ничего, о чем стоило бы жалеть. Боль, грязь, унижение как для нас самих, так и для любого другого существа, уже исчезли без следа или же скоро исчезнут». В другом месте в этом же романе читаем: «В Утопии нет ни парламента, ни политики, ни частного богатства, ни коммерческой конкуренции, ни полиции, ни тюрем, ни сумасшедших, ни слабоумных, ни уродов». В разговорах жителей Утопии в романе Уэллса отсутствуют «ирония, умалчивание, неискренность, хвастливость и искусственность земных разговоров».

В романе Зеликовича «Следующий мир» на вопрос землянина, что даже продвинутой техники планеты Айю не хватило бы, чтобы поддерживать экономику при таком коротком рабочем дне, местный житель отвечает, что их экономике не приходится расходовать средства на роскошь, дикие и нелепые прихоти богачей, войну и военную индустрию, поддержку так называемых «дипломатических» и «мирных» отношений между государствами; содержание армии, королей, правительств, полиции, судов и тюрем, легионы чиновников, массу ненужных и вредных учреждений и коммерческих предприятий, бесконечное количество ничего не производящих эксплуататоров, торговцев, спекулянтов «и прочих разновидностей паразитов социального организма», рекламу, «огромную буржуазную литературу», газеты и т. д. «Я могла бы перечислять вам до вечера все то, чего у нас нет», — добавляет рассказчица. На вопрос же, почему нет газет, следует ответ, что им не о чем писать, поскольку в коммунистическом обществе нет политики, финансов и происшествий.

Ну а если такого списка нельзя найти в самом тексте литературного произведения, его легко реконструируют исследователи; например, в биографии братьев Стругацких Д. Володихина и Г. Прашкевича можно прочесть что в «Мире Полудня» нельзя встретить «ни одного мерзавца, корыстолюбца, дурака, лжеца, злодея»[13]. Добавим, что по замыслу братьев Стругацких главы повести «Возвращение» («Полдень, XXII век») должны были перемежаться жесткими рассказами из времен ХХ века, что должно было подчеркнуть идилличность изображаемого будущего и таким образом показывать, от какого настоящего человечеству в будущем удалось уйти. То есть утопия оказывается изнанкой дистопии, а вот обратное утверждение будет верно гораздо реже.

Когда Борис Стругацкий в одном из своих поздних интервью рассказывает о своем любимом концепте — о человеке воспитанном, то он прежде всего опять же перечисляет то, чего этот человек не будет делать: «В известном смысле воспитанные люди все „причесаны на один манер” — не харкают на пол, не ковыряют в носу, стремятся оказать помощь тому, кто в ней нуждается, не убивают, не крадут, не лжесвидетельствуют, любят свою работу, своих близких, своих друзей... И так далее. Нет среди них ни бандитов, ни стукачей, ни воров, ни корыстных лжецов, ни предателей, ни бездельников — „серенькие люди, причесанные на один манер”»[14].

Именно потому, что утописты обладали уверенностью — претензией, основаниями — довольно строго и ясно разделять явления окружающей действительности — биологические, социальные и психические — на «хорошие» и «вредные», они получали концептуальный инструмент, позволяющий построить «светлое здание идеала» — светлое именно в том смысле, что в нем присутствует только то, что маркировано как хорошее, и отсутствует плохое — утопия враждует со смесями и предпочитает «чистые» материалы.

На критику философов, например, рассуждавшего о «ереси утопизма» Семена Франка, говорившего, что утопия требует полного пересоздания мира и человека, адепты утопизма могли бы ответить, что они добиваются нового качества сравнительно простой процедурой — вычитанием, исключением, подавлением некоторых негативных сторон и в природе, и в обществе, и в человеческом характере. И когда в утопии видят преувеличение возможностей разума, когда, например, Ч. С. Кирвель пишет, что утопизм, будучи сверхрационализмом, предполагает некий сверхразум, для которого нет тайн[15], то надо иметь в виду, что для этого сверхразума сильно упрощена задача — он имеет дело с предельно простыми социальными отношениями, однородной социальной структурой и зачастую с аскетичным бытом. В утопическом мире сложна только техника.



1 Гессен С. И. Избранные сочинения. М., «Российская политическая энциклопедия», 1999, стр. 252 — 253.

2 Джеймисон Ф. Политика утопии. — «Художественный журнал», 2011, № 84 <http://moscowartmagazine.com/issue/13/article/173&gt;.

3 Панферов Ф. Что такое коммунизм. — «Октябрь», 1960, № 1.

4 Петров Э. Ф. Эгоизм: философско-этический очерк. М., «Наука», 1969, стр. 9 — 74.

5 Рамм Т. Утопическая традиция. — В кн.: Будущее коммунистическое общество. М., Издательство иностранной литературы, 1964, стр. 122.

6 Розанваллон П. Общество равных. М., «Московская школа гражданского просвещения», 2014, стр. 129 — 130.

7 Брей Дж. Ф. Несправедливости в отношении труда и средства к их устранению, или Век силы и век справедливости. М., Государственное издательство политической литературы, 1956, стр. 147 — 148.

8 Сергеев С. Мечтая об антиимперии: Иван Ефремов в поисках «третьего пути». — «Ab Imperio», 2017, № 3, стр. 144.

9 Бухарин Н. И. Всеобщая дележка или коммунистическое производство. — В сб.: История социалистических учений, 1989. М., «Наука», 1989, стр. 237.

10 Кагарлицкий Ю. В. Что такое фантастика? М., «Художественная литература», 1974, стр. 276 —277.

11 Мильдон В. И. Санскрит во льдах, или Возвращение из Офира: Очерк русской литературной утопии и утопического сознания. М., РОССПЭН, 2006, стр. 48.

12 Jameson F. Archaeologies of the future: The desire called Utopia and other science fictions. London, New York, «Verso», 2005.

13 Володихин Д. М., Прашкевич Г. М. Братья Стругацкие. М., «Молодая гвардия», 2012, стр. 66.

14 Люц Ю. От человека разумного к человеку воспитанному. Интервью с Борисом Стругацким <https://www.bez-granic.ru/index.php/int/1716-ot-cheloveka-razumnogo-k-cheloveku-vospitannomu-intervy...;.

15 Кирвель Ч. С. Притязания утопии и логика истории. — В сб.: Социология и социальная антропология. СПб., «Алетейя», 1997, стр. 134.





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация