Кабинет
Валерий Шубинский

Старая книжная полка

 

Книга под таким названием готовится сейчас издательством «Дом детской книги». Речь в ней идет о взрослых секретах детских книг. Точнее — книг, считающихся детскими. Про стоящие за ними взрослые, иногда не очень веселые истории, про их тайные, непонятные юным читателям смыслы. Обращена она к подросткам и юношам. Еще не забывшим книг, которые они читали в детстве, — и ко взрослым, конечно.

Это — заключительная часть книги.

 

Чтобы выразить все сразу

 

Этих двух прекрасных писателей я знал лично. Знал взрослым. А читать… читать мог еще в детстве. Но — не сложилось.

Книг Олега Григорьева у меня точно не было. И в журналах его стихи мне не попадались. В оправдание мне и моим родителям можно сказать, что хорошей детской литературы тогда было немало. Как и в дни Хармса, «взрослые» писатели, которых не печатали из-за сложности и неоднозначности их произведений или по политическим причинам, находили здесь убежище. Кто-то писал лучше, кто-то хуже, но очень многие прекрасные детские книги той поры вышли из-под пера «непечатных» взрослых авторов.

Например, я очень любил книгу «Кыш, Двапортфеля и целая неделя» и не знал, что ее автор, Юз Алешковский, — «взрослый» прозаик и автор песни «Товарищ Сталин, вы большой ученый» (которую часто цитировали мои родители). Моей любимой книгой была повесть Игоря Ефимова «Плюс, минус и Тимоша» (недавно она переиздана) — а о «взрослых» книгах автора я и не догадывался. Любил я и рассказы Георгия Балла про «жука-кривую горку», не задумываясь о том, кто их автор (а он — яркий и интересный «взрослый» авангардист). А стихи из букваря про «умные машины», которые «продают конфеты»? Ведь их автор — Игорь Холин, которого сейчас помнят в основном как автора жестких стихотворений про убогий быт «жителей барака»!

Но имя Григорьева я впервые узнал из статьи, напечатанной в 1981 году не то в «Литературной газете», не то в каком-то журнале. Автор статьи обличал детских писателей, которые включают в свои произведения элементы «черного юмора». Самое опасное в таких разоблачительных статьях — цитаты. Обличитель делает рекламу обличаемому (заодно, правда, ломает ему жизнь). В общем, в статье было две цитаты.

 

Первая:

 

Танцевал один чудак

В лодке на волне,

После этого чудак

Танцевал на дне.

 

И вторая:

 

Прохоров Сазон

Воробьев кормил.

Бросил им батон —

Десять штук убил.

 

Достаточно было двух четверостиший, чтобы обратить внимание на это имя: Олег Григорьев.

Тем более что эстетика была узнаваемой. В то время в школах распространилось поветрие — дети переписывали, читали друг другу, а иногда и сами сочиняли «садистские стишки». В основном про «маленького мальчика», творящего всяческие непотребства («Маленький мальчик нашел пулемет — больше в деревне никто не живет»). Смеясь над страшным, «остраняя» его, как сказали бы филологи, мы освобождались от подспудного ужаса, таившегося в том внешне благополучном времени. Среди прочего имело хождение и четверостишие, заметно отличавшееся от других:

 

Я спросил электрика Петрова:

— Для чего ты намотал на шею провод?

Петров мне ничего не отвечает,

Висит и только ботами качает.

 

Когда я узнал, что это четверостишие написано самым первым, намного раньше других (на самом деле — еще в 1961 году), и что его автор — тот самый Олег Григорьев? И что Олег Григорьев — не только детский поэт? Впрочем, до известного момента о его взрослом творчестве у меня было в основном теоретическое представление.

Впервые я увидел Григорьева и услышал его стихи на вечере во Всесоюзном театральном обществе на Невском в начале 1987 года. Григорьев оказался маленьким человеком с забавным, немного испуганным лицом. На молодых фотографиях у него облик почти аристократический. Такого Григорьева я не видел. На поздних, в кепочке, с бородой — брутально-пролетарский. В жизни его брутальность я бы не преувеличивал, но в очереди у пивного ларька на окраине Григорьев конца 1980-х — начала 90-х был бы действительно неотличим от других. Таким я его знал. А вот в 1987 году было что-то третье. Что-то чудаковато-инфантильное. И это тоже есть в его стихах, как и аристократизм, и демократизм. Да, стихи потрясли меня… И рассмешили, конечно, очень. Как тут не смеяться:

 

Не свались в колодец, Ольга.

Если прыгнешь в воду ты,

Потеряешь в весе столько,

Сколько вытеснишь воды.

 

Но очевидно было, что это — не только смешно. Что за этим — какое-то абсолютно собственное ощущение вещности, пространства, времени.  А рядом — та самая шокирующая смешная жестокость. А иногда и несмешная. Грубая жизнь городских окраин:

 

Убитую у сквера

Припомнить не берусь я:

По наколкам — Вера,

А по шрамам — Дуся.

 

И тут же, рядом — лиризм высочайшей пробы, метафизика величайшей смелости и глубины:

 

Смерть прекрасна и так же легка,

Как выход из куколки мотылька.

 

И — новый поворот — эта утонченная метафизика смыкается с самым древним, элементарным, дикарским, доисторическим. Смыкается величественно… и смешно.

 

Чтобы выразить все сразу,

Кулаком я бью по тазу.

 

Во всех стихах Григорьева есть зримость, физическая осязаемость, простота, монументальность, присущие детской поэзии. Когда речь не идет о чем-то явно для младенческих ушей не предназначенном (например, о пьянстве или сексе) или о каких-то последних тайнах бытия — это может занять свое место в детской книге. Границы между взрослой и детской ипостасями Григорьева нет — даже той условной границы, которая существует у Хармса. Детский мир у него и сам-то не отделен от взрослого. Он заслуживает самого серьезного отношения (еще не состоявшись как поэт, юный Григорьев написал «Летний день» — изумительный рассказ от лица детсадовского малыша) — но он так же груб, жесток, хищен, как и мир взрослых. «Злые дети с счастливыми рожами» вызывают все чувства, кроме умиления.

…Наше личное знакомство состоялось три с половиной года спустя.

Я много лет тесно общался с Борисом Юрьевичем Понизовским — режиссером-авангардистом, художником-прикладником, теоретиком, педагогом и удивительным человеком. Потерявший в юности обе ноги, он не только состоялся как личность и как художник — для окружающих его людей он был источником жизненной силы. Трудно описать его. Могучий торс Зевса, огромные руки, которыми он делал из папье-маше удивительной тонкости и красоты маски и броши, красивое мужественное лицо, седая борода (ему было уже лет шестьдесят), внимательные и мягко-насмешливые серые глаза… Он всегда был окружен людьми — собеседниками, слушателями, учениками. И он был другом нескольких поколений ленинградских поэтов.

В начале 1990-х созданный Борисом Юрьевичем маленький театр ДаНет находился в художественной колонии на Пушкинской, 10. Это был огромный дом, предназначенный для капитального ремонта. Жильцы из него съехали, и квартиры явочным порядком заняли художники, актеры, музыканты. Здесь находились их мастерские; здесь же многие и жили — в том числе сам Понизовский с женой, актрисой Галиной Викулиной, и маленьким сыном. Стены были изрисованы причудливыми граффити, центрального отопления не было, лифты были сломаны, электричество работало с перебоями. Но творческий процесс не останавливался ни на минуту. Жизнь была очень трудной, но интересной… как и вообще в то время.

Я так подробно описал этот дом, потому что именно там прошли последние недели жизни Олега Григорьева. А пока, летом 1990 года, Понизовский рассказал мне об одном своем знакомом «меценате». Это был человек, в свое время с отличием окончивший философский факультет университета (чего по его внешности и манерам никак нельзя было предположить), но всю жизнь проработавший в лесозаготовительных артелях. Бизнес у него был как раз по лесной части, причем очень скромный, а его манера вести дела была эксцентричной даже по тем временам. Но он искренне хотел помочь культуре… очень плохо понимая, как она, культурная жизнь, устроена. Одним из объектов его помощи должен был стать Олег Григорьев. Меценат собирался издать большое собрание его стихов (оно уже было составлено Михаилом Ясновым в сотрудничестве с автором), а для начала — буклетик со стихами Григорьева и рисунками к ним, выполненными Александром Флоренским. Подобрать стихи для буклетика как раз и было поручено мне. Кроме того, я был одним из составителей альманаха «Незамеченная земля», в котором тоже публиковались стихи Григорьева. Это и стало поводом для нашего знакомства.

С буклетом дело обстояло так. Предприниматель-идеалист выпустил его тиражом, если я не ошибаюсь, пятьдесят тысяч экземпляров… а может, и сто пятьдесят — цифры настолько несуразные, что уже не важно! — и стал продавать по три рубля штука (на эти деньги тогда можно было пообедать в ресторане или проехать на такси по всему городу). Продали, кажется, несколько сотен буклетов, остальное, скорее всего, где-то сгорело или гнило. У меня есть один экземпляр. С альманахом все тоже получилось неудачно и странно, но это другой и долгий разговор. А на большое собрание стихов уже после смерти Григорьева и исчезновения из поля моего зрения мецената-лесоторговца удалось найти других издателей. С тех пор таких собраний вышло уже много. После смерти Григорьев стал классиком, знаменитостью. Но это — после смерти. А пока…

Помню, как я ждал его в квартире лесоторговца и уже отчаялся, стал уходить, и на лестнице столкнулся с человеком, которого едва узнал: появилась клочковатая бородка и очки — не то с треснувшим стеклом, не то с надломанным наушником, не помню. Зато помню напряженный, испуганный взгляд и те слова, которые он говорил в тот раз.

«Я не знаю своих стихов наизусть. Специально не запоминаю. Почему? Ну вот… (он назвал имя)… — хороший поэт. Но собираются люди за столом. Водочка стоит, огурчики, помидорчики… а он начинает читать, и не остановить его. Люди выпить хотят, закусить, а он читает, читает… Я не хочу мешать людям своими стихами…»

Так были произнесены эти «огурчики, помидорчики», что было понятно — не избалован он был в жизни самыми простыми вещами. А любил их — простодушно, по-детски.

Он недавно вышел из тюрьмы. Второй раз.

К тому времени я многое знал о жизни Григорьева от Понизовского и других. Знал, что он родился в 1943 году под Вологдой и раннее детство провел тоже в тюрьме, в лагере (его мать работала там медсестрой). Потом — Ленинград, проявившееся художественное дарование. Учился в школе при Академии художеств вместе со знаменитым впоследствии Михаилом Шемякиным и вместе с ним был изгнан оттуда за «формализм».

Знал и поразительные в своей нелепости обстоятельства первого ареста Григорьева. В двадцать семь лет у него вышла первая книга стихов для детей — «Чудаки». Молодой поэт получил гонорар — 700 рублей (средняя заплата советского человека за полгода). С этими деньгами в кармане Григорьев пошел в гости к другу, художнику Галецкому, и ошибся квартирой. Открывшей дверь девушке его тон показался фамильярным (Григорьев назвал ее «голубушкой»). В общем, слово за слово — и поэт оказался в милиции. Поскольку он не смог назвать место постоянной службы, было возбуждено дело по той же статье, что семью годами раньше в отношении Бродского, — «тунеядство». Бродского общественность сумела в конце концов выручить, хотя его процесс имел недвусмысленную политическую окраску. В случае Григорьева такой окраски не было, и, кроме того, у него уже вышла книга. Конечно, его отстояли бы — но он сам почему-то запретил за себя хлопотать. По словам Понизовского, двухлетняя ссылка в Вологодскую область, с ее здоровым климатом, спасла Григорьева: у него был артрит и он выздоровел.

А после второй книги, «Витамин роста», началась та компания борьбы с «черным юмором», о которой я писал. Для памяти: ее застрельщиком, наряду с Сергеем Михалковым, был Анатолий Алексин, автор популярных в 1970-е нравоописательных повестей для юношества, задушевных до легкой тошноты. Литература не должна забывать своих героев.

Наконец, 1989-й: третья книга («Говорящий ворон») и арест за оскорбление милиционера. Полгода в Крестах и условный срок. (На сей раз литературная общественность заступилась — время уже было не то.) Вообще-то в литературной среде у Григорьева мало было друзей и ходатаев. Он больше дружил с художниками (определенного круга — «арефьевцы», «Митьки»), с музыкантами, актерами.

Наверное, мы встречались за два года десять-пятнадцать раз, а всерьез разговаривали — три или четыре. Один раз мне даже пришлось выпивать с ним в большой копании в его квартире на улице Космонавтов (то есть я-то скорее притворялся, что пью вместе со всеми, — и не очень убедительно). Но я видел Григорьева в разных ситуациях. С людьми, которым не доверял, он становился каким-то растерянно-робким, пытался «реабилитировать» свои «жестокие» стихи, придать им безопасное толкование. Наедине же он говорил о своей поэтике очень интересные вещи. Говорил о том, что хочет изгнать из стихов всякое украшательство, эпитеты, метафоры. Должно быть только чистое действие. В такие минуты он напоминал старого питерского мастерового, умного, умелого, сурового.

Иногда заходила речь о стихах других поэтов, об искусстве. У него были довольно неожиданные, с учетом его личности и поэзии, вкусы — например, он восхищался пышной эклектической архитектурой Штакеншнейдера. Обо всем этом он говорил очень просто, явно не стремясь произвести впечатление на собеседника. О неожиданной эрудиции Григорьева, который, например, и будучи смертельно пьяным мгновенно на слух ориентировался в классической музыке, причем идентифицировал дирижеров и исполнителей («Бетховен, такой-то квартет, Караян»), рассказывали легенды. Сам такого не видел — за что купил, за то продаю. («Страшным» Григорьева я тоже не видел — говорят, что во хмелю он бывал и таким.) Зато после его смерти видел его рукописи — там были попытки переводить Гете. Мне не приходило в голову, что он знает иностранные языки, и уж, конечно, Гете — не тот автор, за чтением которого Олега Григорьева можно было представить.

Но при всем при том у меня, конечно, было ощущение, что передо мной человек не только больной, спившийся, нищий, но и очень усталый, полуразрушенный. Я думал, что он уже ничего не пишет. На самом деле в эти годы написаны такие прекрасные стихи, как «Клен». И вот это — про сумасшедший дом на Пряжке:

 

Хармс погиб в пустыне этой,

В склеп живых сюда сойдя,

Живописцы и поэты…

Вот сподобился и я.

 

Да, в этом «склепе живых» он тоже побывал, когда — я не знаю. Не знаю и того, при каких обстоятельствах он стал бездомным. В квартире на Космонавтов жили какие-то другие люди. Насколько я понимаю, им достался и архив Григорьева — тот, который недавно продан за баснословную сумму. Олегу от них перепадали какие-то гроши, явно недостаточные для жизни. Обретался он на Пушкинской — то у Понизовского, то у каких-то других друзей. Там я видел его в предпоследний раз.

В большой компании мы вошли в какую-то мастерскую. Хозяйке, молодой художнице, Григорьева представили. И тут произошел ужасный конфуз. Услышав фамилию, хозяйка радостно процитировала пользовавшийся в те годы недолгой популярностью злободневный политический стишок, написанный другим поэтом Григорьевым, Геннадием. Помню, как все замялись.  А потом был разговор. Я пришел просить Олега участвовать в презентации нашего альманаха — там же, в ВТО, где я пять лет назад увидел его впервые. Он согласился — нехотя, ради денег, которые рассчитывал получить от проданных книжек. Он был уже плох.

В заключение он вдруг сказал мне, что где-то в журнале прочитал мои стихи, что они ему понравились… А дальше — слова, которые я запомнил на всю жизнь:

«Почему ты не сказал мне, что ты и сам поэт? Я бы разговаривал с тобой совершенно иначе».

Оказывается, было только вступление к настоящему разговору. Он говорил лишь то, что можно было объяснить молодому непьющему издательскому работнику. А вот теперь — теперь пойдет разговор настоящий…

Нет, не пошел. Через две недели состоялась та презентация. А еще через две недели, 30 апреля 1992 года, Олег Григорьев умер. Большая слава его началась через считанные месяцы.

 

Мой первый писатель

 

Сам я терпеть не могу, когда биограф или мемуарист, что называется, «тянет одеяло на себя». Но я никак иначе не могу начать рассказ про Сергея Евгеньевича Вольфа. Дело в том, что это был первый писатель, которого я в своей жизни видел.

С семи до двадцати одного года я жил (и с семи до двенадцати учился — потом меня перевели в другую школу) в забытом богом районе на Красносельском шоссе, на окраине Пушкина. В окно были видны купола дворцовой церкви и Шапель. Но люди в нашем микрорайоне (военные, переведенные в местные военные училища после многих лет службы на каких-то дальних полигонах, и рабочие близлежащего заводика) жили так, будто никаких парков, никакого дворца, никакого Пушкина нет и не было.

А я… я только этим и жил. В десять-одиннадцать лет я твердо собирался стать писателем. И вот я увидел писателя вживе. Это был автор детских книжек, выступавший по путевке какого-то культпросвета в нашей школе. Ждать его пришлось очень долго. Наконец он появился — высокий мужчина лет сорока, с бородкой, в джинсах, немного седеющий, и стал пересказывать свою новую книжку про мальчика, который поменял самокат на велосипед, а велосипед на мопед, а мопед на мотоцикл, который у него угнали. Рядом со мной сидела школьная библиотекарша. Я проводил в ее библиотеке часы, роясь в книгах, которые она мне по малолетству отказывалась выдавать на дом. Сейчас она шипела мне на ухо: «Спроси его за его планы! Спроси его за его планы  Я спросил, разумеется, совершенно другое: «Как вы пишете?» Он ответил, что пишет не каждый день, а приступами, по вдохновению. Помог ли мне в жизни его ответ? Не знаю.

Лет десять спустя, разговаривая с ним, я напомнил о нашей первой встрече. Разумеется, он с трудом вспомнил свое выступление на Красносельском шоссе: это был обычный и частый приработок.

…Сергей Вольф, как пишут в справочниках, «родился в 1935 году в семье музыкантов Мариинского театра». Это и правда, и нет. Знаменитый виолончелист Евгений Владимирович Вольф-Израэль и его молодая аккомпаниаторша смогли узаконить свои отношения, когда их сыну было уже, кажется, десять лет, а самому Евгению Владимировичу — за семьдесят. Тогда Сергей Евгеньевич и поселился в той квартире на Большой Подьяческой улице, где я у него бывал уже в 1990-е годы. Подробностей, я, впрочем, не знаю, не расспрашивал, как и то, почему Вольф окончил книготорговый техникум, а не другое учебное заведение.

В конце пятидесятых — начале шестидесятых он был восходящей звездой ленинградской прозы, соперником и другом Андрея Битова, Виктора Голявкина, Рида Грачева, Бориса Вахтина, блестящих молодых мастеров, чьи судьбы, увы, сложились очень по-разному. И очень редко — успешно. Проще говоря, одних совсем не печатали, других печатали, но мало. А проза — не стихи, ее не будешь декламировать на дружеских посиделках, ее не так охотно перепечатывали «за экземпляр» энтузиастические барышни. Ленинградской поэзии непечатность не повредила, а прозе — повредила.

А может быть, дело в чем-то другом. Только очень многие «сошли с дистанции». Тоже по-разному. Вахтин, автор нескольких почти гениальных повестей, был ученым-китаистом, ему было чем заняться вне словесности. Не менее талантливый Грачев психически заболел. Вольф и Голявкин нашли себе применение в детской литературе.

С 1964-го по 1990-й у Вольфа вышли десятки детских книг. И одна взрослая — «Двое в плавнях» (1972). Я поздно узнал о ее существовании… и очень удивился. Вольф о ней не упоминал. Я прочитал ее только сейчас… и все понял. Совсем ранняя проза Вольфа — лаконичные рассказы в духе Хемингуэя. Потом (в 1960-е годы) — странные фантасмагории, отмеченные влиянием Кафки. Но влияния переработаны, пережиты. Молодому писателю было что сказать, и то, что он говорил, шло из самого главного, самого болезненного, драматичного внутреннего опыта. Форма, оптика, интонация — все это было больше, чем формой: это жило. А рассказы, вошедшие в книгу 1972 года… Они очень хорошо написаны. Почти на предельно возможном для печатной советской литературы уровне. Но это рассказы на подчеркнуто «чужом» материале, об очень далеко отстоящих от автора людях (юной колхозной молочнице, старом рыболовном инспекторе, влюбленном студенте); обстоятельства их жизни, проблемы, которые они решают, — все более или менее стереотипно для журнальной прозы тех лет. Вольф демонстрирует, что и это можно сделать гораздо лучше, качественней. Но не более того.

Детская проза — немного иное. Причем не столько книги для подростков, чьи проблемы (первая любовь, выбор профессии) в вольфовских книгах тоже более или менее стандартны (но Вольф опять-таки демонстрирует высокое мастерство), сколько рассказы для «младших школьников». Здесь писатель касается самых жестких, «недетских» тем с детской внятностью и простотой, отсекая все лишнее. Вот, например, замечательный рассказ «Приехал издалека». Разговор мальчика, чей отец-геолог погиб в экспедиции, и молодой школьной «нянечки», уборщицы, которая страшится за жениха-летчика. Ничего, кроме самого главного: боли о близких, страха за близких. И все это — без всякого мелодраматизма, которого трудно было бы избежать, если бы такой рассказ был предназначен для взрослых. Я думаю, что если сейчас переиздать эти рассказы, получилась бы неплохая книга. Впрочем, лучшая взрослая проза Вольфа вообще до сих пор не собрана.

Заменяла ли случившаяся литературная судьба неслучившуюся? Ну конечно же нет! От Вольфа ожидали переворота в литературе. Его, между прочим, благословил сам Юрий Олеша. А он стал… просто хорошим писателем. Он сам подчеркивал это: просто хорошим, а не великим. Как взрослый писатель, он не создал своей «Зависти», как детский — «Трех толстяков». Олеша подарил ему не свою блестящую молодость, а свою печальную зрелость: зрелость человека, сделавшего меньше, чем от него ожидали. Олеша вынырнул или почти вынырнул из этой ситуации в своей предсмертной книге. А Вольф — совсем, совсем иначе.

В молодости он писал шуточные стихи — очень забавные. «Моя жена печет блины различной формы и длины». Лет в сорок неожиданно для всех, и в первую очередь для себя самого, стал писать «серьезную» лирику. Сначала он не придавал ей особого значения. Но постепенно эти стихи занимали все больше и больше места в пространстве. Они… но, собственно, лучшее, что можно сказать о стихах, — что они живые существа. Стихи Вольфа, необыкновенно нежные и в то же время по-обэриутски гротескные, населенные бесчисленными насекомыми, испещренные именами джазовых музыкантов, — живые.

Я услышал их в 1983-м или 1984 году от своего друга и учителя, большого поэта и прозаика Олега Юрьева. Услышал — и был потрясен.

 

Магнитными пластами

Сокрыта пыль земли,

Мышиными хвостами

Всю ночь ее мели.

Забавы рисованья

Творцу не по нутру —

Горообразованье

Закончилось к утру…

 

И вот это:

 

Окно раскрыто в сад,

Сад обращен к волне,

Вода — сера и по краям мелеет,

Господствует пассат,

Две птицы в вышине,

Одна — кричит, другая просто млеет…

 

Личное знакомство наше состоялось чуть позже. Он очень органично вошел в наш литературный круг. Мы были совсем молодыми людьми. Олегу (он был старшим среди нас) не было двадцати пяти. А Сереже — под пятьдесят. И все-таки он просил звать его так — «Сережа». Несмотря на седую бороду, на периодические разговоры о болезнях, на присущую ему специфическую ворчливую основательность, он был чужд — как многие люди его поколения — возрастной солидности. Ему нравилось оставаться «вечным тинэйджером». Его невозможно было представить себе в костюме-тройке, при галстуке.

 Мечтал ли он о славе? Пожалуй, нет, его амбиции остались в прошлом. Он любил джаз, любил рыбалку, и казалось, это увлекало его больше, чем литература. Но когда он начинал читать стихи на литературных вечерах, он не мог остановиться. Не потому, что он хотел нечто доказать окружающим или себе самому, за чем-то угнаться. Его просто подхватывала волна завороженной речи. Им же и завороженной.

Жилось ему в девяностые годы непросто. И потому, что советская литературная жизнь, в которой у него, как у детского писателя, было все же и имя, и неплохой заработок, ушла. И потому, что он старел, что многих людей, с которыми он привык дружить и общаться, не было рядом. И по личным причинам: в очень зрелые годы ему пришлось пережить долгую и трудную любовь.

К нему пришло признание как к поэту, но и оно пришло как-то причудливо, парадоксально: в газетной рецензии на его вторую книгу стихов сообщалось, что она издана посмертно и что покойный автор был гением. На следующий день газета напечатала опровержение под названием «Оказался он живой». Как будто Вольф в переводе на русский означает не «волк», а «зайчик».

У Вольфа есть два стихотворения, начинающиеся со строчек, которыми называются его детские книги. «Мне на плечо сегодня села стрекоза». «Кто там ходит так тихо в траве»… Он сам спровоцировал сравнение. Что же — сравним.

 

Я глядел на лес перед собой, на узенькую, ниже насыпи, коричневую болотистую канавку с водой, на осоку и маленькие желтые цветочки, с краю леса стояли молодые березы, а глубже — сосны и елки, лес был чистый, просторный и светлый, как комната, и было очень тихо, я прислушался — гудели мухи, жуки какие-то, и тоненько вякала маленькая птичка; из лесу шел мягкий влажноватый запах, хрустнула ветка, кто-то пискнул и завозился в кустах ивняка… Потом я услышал ровный сухой шелест крыльев где-то возле самого моего лица и только после уже увидел большую голубовато-изумрудную стрекозу. Она зависла в воздухе меньше чем в полуметре от меня, иногда смещаясь на несколько сантиметров едва заметными толчками.

Я видел, как сверкнули ее глазки.

Я стоял тихо. Снова, неразличимым броском она придвинулась ко мне и… села мне на плечо. Я не шевелился, боясь потревожить ее. Она сидела тихо, иногда вздрагивая крыльями, через ковбойку я чувствовал, как она мягко перебирает лапками. Я сделал шаг вперед, потом отступил назад, в глубь площадки — она не шевелилась.

 

Это проза. Книга вышла в 1987 году.

А вот стихи. Они написаны где-то в начале 1980-х.

 

Мне на плечо сегодня села стрекоза,

Я на нее глядел, должно быть, с полчаса,

И полчаса — она глядела на меня,

Тихонько лапками суча и семеня.

Я с ней по Невскому прошел, зашел в кафе,

Оттуда вышел я немного подшофе,

Она не бросила меня, помилуй бог,

Глядела пристально, сменив лишь позу ног.

Нечто невнятное влекло ее ко мне,

Должно быть, что-то, привнесенное извне,

Какой-то запах, или спектр волновой,

Или сиянье над моею головой…

 

(Я не буду приводить эти стихи полностью — у нас не антология; но это самое знаменитое стихотворение Вольфа. Оно переведено, кажется, на добрый десяток иностранных языков.)

А вот — второе.

 

Кто там ходит так тихо в траве

С диадемкою на голове?

Два зелененьких глаза дрожат,

И мучительно хвостик прижат.

Кто

Замшелой и хлипкой тропой

Направляется на водопой,

Оступаясь и падая в грязь,

Пряча боль и смущенно смеясь?..

 

Это стихи. Рассказ с таким названием, видимо, написан гораздо раньше. Он вошел в книгу, изданную в 1971 году. Это рассказ про мальчика, который стал невольным свидетелем унижения посредственного оперного певца. Тоже один из лучших детских рассказов Вольфа.

 

Тс-с — зашептал он. — Тсс-с. Слышишь?

— Что? — шепотом спросил я.

— Кто-то ходит — сказал он.

— Где? — Я не понял.

— В траве. Кто-то ходит. Тихо-тихо.

— Интересно, кто? — спросил я.

— Да, неизвестно. Кто-то маленький. Слышишь?

— Да, — сказал я. — Только очень тихо. Верно?

— Верно — сказал он. — Но все равно слышно. Вот опять. Слышишь? Кто-то маленький. Опять замолчал.

Мы посмотрели друг на друга и засмеялись.

 

Сергей Вольф умер в 2005 году. В последний раз я видел его в бессознательном состоянии в больнице. А до этого…

За несколько лет до смерти Сергей Евгеньевич (Сережа) позвонил мне по телефону. Он был тогда в депрессии, из которой он выходил ненадолго и эти выходы принимали иногда странную форму. На сей раз он очень подробно расспрашивал меня, что такое персональный компьютер и как на нем работают. Для гуманитариев его поколения это было совсем не очевидное знание.

Вдруг залаяла моя собака. Вольф прервал разговор о компьютерах и спросил:

— Какого размера у вашей собаки шея?

Я растерялся — шею своей собаке я не мерял.

— Вашей собаке нужен ошейник? — спросил Вольф.

Я растерялся еще больше. Каждой собаке нужен ошейник, в принципе.

— Я могу вам его продать.

Разумеется, у моей собаки уже был ошейник. Да и странно покупать собачьи ошейники с рук. Но я подумал, что, может быть, Вольфу нужны деньги, но ему неудобно впрямую попросить их, а мне еще неудобнее без повода предложить… Короче, я растерялся и стал что-то мямлить. А Вольф очень этого не любил, он ценил определенность в отношениях и разговорах.

Через несколько лет после смерти мне приснился Вольф. Он был очень моложавым во сне, выглядел лет на сорок — как в 1976 году, когда я, одиннадцатилетний, впервые его увидал. Он строго посмотрел на меня и не без сварливости в голосе спросил:

— Ну что, вы наконец измерили шею вашей собаке?

Нет, так и не измерил.

Да и собаки моей уже нет в живых. Она, вероятно, там же, где такса Хармса.

А Сергей Вольф — хочется в это верить — там же, где Хармс. И Олег Григорьев (они с Вольфом дружили). И Олеша. И Гофман. И Пушкин.  И Андерсен. И Свифт. И Толкин, и Льюис…

Хочется верить, что все авторы замечательных книг, о которых у нас шла речь, и те, о ком речь не шла, сейчас находятся в одном, бесконечно прекрасном, полном веселых, причудливых и трогательных неожиданностей мире…

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация