Кабинет
Наталия Веселова

ГНОМИКИ

Веселова Наталия Александровна родилась в Москве. Окончила юридический факультет Московского областного педагогического университета. Практикующий юрист. Прошла курс писательского мастерства в Creative Writing School, мастерская Ольги Славниковой. Автор нескольких рассказов. Живет в Москве. В «Новом мире» печатается впервые.


Наталия Веселова

*

ГНОМИКИ


Рассказ



Наталия Веселова пишет прозу с семнадцати лет. Писательство пунктиром шло сквозь жизнь, где главными были работа юриста и семья. Но дарование потребовало своего, и два года назад Наташа пришла в Creative Writing School, в мою мастерскую. Я сразу отметила удивительно живой и теплый стиль молодого автора, умение рассказать историю.

«Гномики» — первая публикация Наталии Веселовой. Это детство, мифология детства, прекрасная работа художественной памяти. При этом рассказ написан взрослым человеком, уже понимающим, что переживала мама, пока дочка исследовала тайны старого деревенского дома. Наталию Веселову интересуют парадоксальные душевные движения, повседневность и мистические темноты повседневности. Сейчас она пишет новые рассказы и работает над своим первым романом под рабочим названием «Золотая курочка»: про одаренного ювелира, вовлеченного в глубокую воронку событий, берущих свое начало в далеком прошлом.


Ольга Славникова,

писатель, преподаватель литературного мастерства



Дом, сложенный из больших сосновых бревен, черных, крепко припаянных друг к другу временем, стоял крайним у самого спуска к реке и напоминал выступающий из земли реликтовый обломок. Он и был реликтом по современным меркам — первое бревно в сруб было положено в 1891 году отцом последней его владелицы. К щербленному забору с трех сторон подступали густые заросли крапивы, иван-чая и дикой малины, оплетали чешуйчатые доски, раздвигали их, тянулись к дому и бессильно отступали, сползая по склону к тягучим речным водам. Дом упрямо стоял, плоть от плоти здешней земли и реки, и за последние сто лет не нашлось силы, способной сдвинуть его с места.

Дом был не наш. Мы были дачники — халифы на три месяца, самые бесправные на свете существа. Каждое лето, в первых числах июня, пыльный грузовик доставлял к парадной калитке, выходящей на деревенскую улицу, наш многочисленный скарб, чтобы в конце августа увезти его той же дорогой обратно. Хозяйка дома Антонина, высокая сгорбленная старуха, хмуро встречала нас у калитки, вела узкой, заросшей флоксами и лилейником тропинкой к крашенному синей лупившейся краской крыльцу, по дороге ворчала, что вот теперь палисадник повытопчут, вручала у крыльца замок от двери, два ключа к нему и уходила к себе, похожая на огромную паучиху. Мы открывали дверь, ступали в чертоги веранды, пахнувшей прошлым летом и сыростью, мама распахивала окна, а папа ухал об пол первую перевязанную веревкой картонку с торчавшими из нее бадминтонными ракетками, радостно поглаживал бороду и отправлялся за остальными коробками и тюками, малодушно сваленными у обочины.

Мы любили дом, как любят человека, бесконечно тебе дорогого, но который не будет тебе принадлежать никогда, — щемящим, болезненным чувством. С радостным трепетом мы входили в темный предбанник, проводили пальцами по беленому боку печки, вступали в оклеенные зелеными обоями комнаты, с треском открывали ставни, задевая яблоневую ветку с многообещающими завязями, — сквозь сад проглядывала река, лес на другом ее берегу и три месяца счастья, а дальше будь что будет.

Счастье наше не удавалось омрачить даже Антонине. Заслышав из комнат радостные возгласы, она неизменно появлялась на пороге. Пожевав губами, старуха обводила хмурым взглядом нашу притихшую компанию и, уперев его в маму, изрекала что-то вроде: «Таня, опять вы шумите, а у меня давление» или «Вы стульями-то особо об пол не швыркайте, чай, не казенные!» — и грузно шаркала на свою половину. Я побаивалась Антонину и неодобрительно посматривала на родителей, которые, как школьники, подпихивали друг друга и надували щеки.

Антонина жила одна с тех пор, как муж ее утонул пьяным в реке много лет назад, а детей у них не было. В простенке между двумя окнами ее единственной комнаты висели старые черно-белые фотографии Антонининых родственников, сплошь скуластых, с напряженными сумрачными лицами. По ночам, когда Антонина ворочалась и бормотала за стенкой, мне чудилось, что старуха ведет со своими покойниками долгие обстоятельные разговоры. На другом конце деревни жила ее сестра Сима. Она навещала Антонину раз в неделю, молча пила в ее комнате чай с принесенными сладостями, изредка поглядывая на черно-белых родственников, потом вставала из-за стола, тяжело опираясь на спинку стула, изрекала: «Ну будь здорова, Тоня» — и степенно удалялась до следующего визита.

Поначалу дом не принимал нас. Ночами в его нутре что-то скрипело, бухало, постукивало, кто-то тяжело ходил по заколоченному чердаку, осыпая на одеяла труху и перья, звенел посудой на пустой веранде, скрипел дверями. Сами собой падали с полок и вдребезги разбивались чашки с блюдцами, просыпалась крупа, выключалась электрическая плитка, гасли лампочки, чайные ложки пропадали бесследно, чтобы потом обнаружиться в самых неожиданных местах. Постепенно дом к нам привык, скрипы и стуки прекратились.

От крыльца дорожка вела к задней калитке, открывавшей путь к высокому берегу. Тут остро пахло травами и рекой. Глинистые ступени вели сквозь крапивные заросли вниз, к шатким мосткам, с которых так хорошо было ловить рыбу, или, зависнув на мгновение над темной водой, с подскоком по касательной заходить в оглушающую бездну, или наблюдать, как на мелководье мальки играют меж замшелых ребер затопленной лодки. По вечерам мы выходили сюда и долго, пока с воды не начинали атаковать комары и не подползал ночной холод, смотрели, как закат тонет в черной воде, оставляя в конце концов над макушками деревьев на том берегу лишь светлую полоску.

Летом у Антонины жила черноглазая Олька, приходившаяся ей внучатой племянницей, а ее сестре Симе — родной внучкой. У Симы дом был полная коробочка, в нем весело, громко, вповалку обитали трое взрослых Симиных детей с супругами и пятеро ее внуков. Ольке не было места в бабкином доме. Ее мать жила отдельно, в райцентре, работала парикмахершей, раз в сезон меняла стрижку и ухажера, свою мать презирала и знаться с ней не хотела. Дочь ей мешала, и она с облегчением спихивала ее на все лето единственному человеку, согласному ту принять, — одинокой тетке.

Антонина Ольку по-своему любила, радовалась ее приезду, но спуску не давала и держала в большой аскезе — мать отправляла Ольку к бабке налегке, без копейки денег. Олька была худа, большеглаза и большерота и напоминала взъерошенного, голенастого, вечно голодного воробья. Сходство это усиливала лохматая челка, которая вечно лезла ей на глаза и которую Антонина, невзирая на Олькины протесты, время от времени криво остригала большими ножницами. С Олькой мы дружили крепкой дачной дружбой, которая начиналась в июне и заканчивалась в августе неизменной мелкой размолвкой и последующим нашим отъездом домой, чтобы в следующем году как ни в чем не бывало расцвести пышным цветом на три длинных летних месяца.

В то лето дому стукнуло сто лет и одиннадцать — мне. Выбравшись из грузовика, я увидела Ольку, которая энергично махала мне из-за угла дома и, делая круглые глаза, тыкала пальцем куда-то вниз. Взглянув на родителей и удостоверившись, что им не до меня, я нырнула в куст лилейника и оказалась рядом с подругой.

— Привет, — кивнула та, как будто мы расстались только вчера, и сунула мне в руку початый тюбик зубной пасты. Она не любила сантименты.

— Это еще зачем?

— Гномиков вызывать будем.

— Каких еще гномиков?

Олька посмотрела на меня с брезгливой жалостью:

— Гномики, такие маленькие человечки. Они тут живут, в подвале. — И она еще раз энергично ткнула пальцем в сторону вентиляционного окошка в фундаменте дома как раз под нашими окнами.

Я с опаской глянула в пахнущую сыростью тьму.

— Чего ты смотришь? Так их не увидеть. Они ж прячутся, будем их вызывать. — Олька решительно тряхнула косо обкромсанной челкой.

В гномиков легко верилось, было удивительно, как раньше эта мысль не пришла мне в голову. Вечерами, когда все в доме укладывались спать, слышно было, как под полом кто-то возится, шмыгает, постукивает, а в дождливую погоду чудилось, что там, внизу, напевают грустную монотонную песню. Несомненно, это были они. Сладкий ужас, смешанный с восторгом, проклюнулся где-то вблизи седьмого позвонка и змейкой заструился вниз к копчику. Но не успела я открыть рот, чтобы задать следующий вопрос, как краем глаза увидела нависшую над нами фигуру. Уперев в бока землистые руки, Антонина грозно взирала на нас с Олькой.

— Что это вы тут шерудитесь, а? Ты глянь, весь фундамент мне расковыряли! Того гляди, игошу сюда накликаете. А ну марш домой!

— Ба, да мы это… — начала жалобно Олька.

— Никаких «это», домой, я сказала!

Мы торопливо разошлись.

До вечера Ольку не выпускали гулять, поэтому увидеться cнова нам удалось только на следующий день. Дождавшись, когда Антонина уйдет в огород, Олька подала знак четырехкратным стуком в стену, и уже через минуту мы сидели на корточках возле отверстия в фундаменте.

— Так вот, — Олька продолжила прерванный разговор, — нужно намазать зеркальце зубной пастой, взять его в руку, три раза обернуться вокруг себя и сказать: «Гномик, гномик, появись!» Потом положить зеркальце рядом с этой дыркой, — Олька кивнула в сторону вентиляционного окошка, — и оставить на ночь. Утром на зеркальце проявится изображение гномика.

— Да ладно! — мне верилось и не верилось в Олькин рассказ.

— Вот те крест святой! — Олькины глаза округлились, и она наложила на себя размашистое крестное знамение. После того как в прошлом году Ольку окрестили в местной церкви, это был ее самый весомый и несокрушимый аргумент в любом споре. — Одна девочка из нашего класса вызывала, утром на зеркальце прям гномик проступил, в колпаке и с бородой. Зеркальце у меня есть.

Олька вытащила из кармашка платья зеркало от старой пудреницы с полустершимся узором на синей крышечке. Подышав на него и протерев застиранным подолом, Олька открыла тюбик с пастой и приготовилась мазать зеркало, но остановилась, хлопнув себя по лбу:

— Чуть не забыла! Нужна конфета! У тебя дома есть?

— Конфета-то зачем?

— Ну ты чего, Наташка, совсем глупая? Гномиков приманивать! Думаешь, он попрется к зеркалу просто так? Нет! А на конфету обязательно придет.

Вздохнув, я отправилась в дом. Дефицитные конфеты лежали на полке возле печки, в большом целлофановом пакете, предусмотрительно завязанном мамой на крепкий узел. Трогать их было категорически запрещено — конфеты выдавались раз в неделю, по выходным, под строгим маминым контролем. Прошмыгнув мимо мамы, сражавшейся на веранде со старой электрической плиткой, я нырнула в полумрак предбанника и лихорадочно зашарила по полкам: под руку попадались пакеты с сухофруктами, горохом и какой-то неопознаваемой субстанцией, коробочки и разнокалиберные стеклянные банки. Наконец я нащупала нужный пакет, проковыряла в его боку дырку, двумя пальцами вытянула через нее конфету и, осторожно проделав тоннель между банками и коробочками, затолкала запретный пакет подальше, к самому печному боку. И только после этого взглянула на конфету, лежащую в мокрой ладони. Это была «Белочка» в зеленой обертке, с нарисованным рыжехвостым зверем в обрамлении гигантских лесных орехов. Сглотнув слюну, я сунула конфету в карман и незамеченной вернулась к Ольке.

Мы немедля приступили делу. Зажмурив глаза и держа в вытянутой руке зеркало, тщательно намазанное пастой, Олька закружилась, приговаривая все быстрее: «Гномик, гномик, появись! Гномик, гномик, появись!» По позвоночнику вновь потянуло ужасом: Олька, темноволосая и скуластая, кружащаяся в диком ритме с вытянутой рукой, напоминала якутскую шаманку, исполняющую древний страшный обряд. У меня перехватило дыхание. Откружившись, Олька открыла глаза, нетвердо шагнула, опустилась на колени перед вентиляционным окошком, примяла под ним траву и аккуратно положила на нее зеркальце. Не оборачиваясь, она протянула руку и скомандовала:

— Конфету!

Я покорно опустила «Белочку» в сложенную ковшиком грязную Олькину ладошку. Аккуратно пристроив конфету поверх зеркальца, Олька прикрыла подношение травой. Вдруг послышались чьи-то шаги.

— Бабтоня! — шепотом крикнула Олька, в одно мгновение превратившись из шаманки в себя обычную.

Не сговариваясь, мы распластались за кустом крыжовника. По дорожке, тяжело пришаркивая, шла Антонина. Сквозь ажурное переплетение шипов и листьев мы наблюдали, как она остановилась, устремив взгляд в нашу сторону, но ничего не увидела и, пожевав бескровными губами, проследовала своей дорогой. Мы, не смея дышать, смотрели на ее большую согнутую спину из своего укрытия.

— Слушай, — вспомнила я, — а про какого игошу она вчера говорила?

— Без понятия, — пожала плечами Олька, — вечно она что-то придумывает. В сарае у нее анчутка, в лесу на болотах навки, теперь вот игоша этот. А батюшка, между прочим, говорил, что все эти суеверия — большой грех. Пойдем скорее отсюда, пока не засекли.

— А гномик-то когда проявится?

— Не раньше завтрашнего утра. Они по ночам приходят. Вот те крест святой! — И Олька округлила глаза, заранее отметая все сомнения.


Мама конфетной воровки, Таня, стояла перед открытым шкафом. На полу у ее ног разинул пасть большой рыжий чемодан с одеждой. Она доставала из чемодана вещи и аккуратно выкладывала на щербатые полки. На верхнюю вещи мужа, на среднюю свои, на полочку пониже детские — ровными стопочками, воротничок подвернуть, сложить, рукав к рукаву, штанина к штанине. Она не была аккуратисткой, ненавидела убираться, и в ее московской квартире никогда не бывало порядка. Но здесь, на даче, наполнение пустого, пахнущего валерьяной шкафа было сродни магии и доставляло ей большое удовольствие. «Послужи нам еще одно лето, старичок», — сказала она мысленно и погладила теплый дубовый бок. На самой верхней полке лежало постельное белье, оставленное для нее Антониной. Таня потянулась за ним, большая стопка простыней неловко разъехалась в руках, какая-то тряпица выскользнула из ее середины и упала на пол. Таня подняла ее. То, что вначале она приняла за наволочку, распалось на части и оказалось двумя детскими рубашечками, размера примерно на новорожденного. Таня с удивлением разглядывала их — сшитые из белой, пожелтевшей от времени бязи, они явно где-то хранились не один десяток лет. «Странно, — подумала Таня. — Антонина бездетна. Откуда они здесь?»

Внезапно за ее спиной скрипнула дверь. Таня вздрогнула и обернулась. Сверля ее взглядом, на пороге стояла Антонина.

— Отдай, Таня, это я случайно положила, — сказала старуха, и Таня послушно вложила рубашечки в заскорузлую, требовательно протянутую руку.

Она хотела было спросить, но не успела — старуха исчезла так же быстро, как и появилась.


Ночью спалось плохо. Я то проваливалась в тягучий сон, то выныривала и, деревенея от ужаса, прислушивалась к звукам за окном: мне слышались шаги и перешептывание, спустя мгновение становившиеся шорохом листьев и собственным сбивчивым дыханием. Потом вдруг перед моей кроватью появилась Олька в шаманской хламиде с привязанными к запястьям колокольчиками. Хмуро посмотрев на меня, она протянула синее зеркальце и кивнула: мол, загляни. Колокольчики на ее запястье глухо звякнули и замерли. Скованная ужасом, я смотрела на колокольчики и понимала, что ни за что мне нельзя протягивать к ней руку и что не Олька это вовсе, а кто-то ужасный и неизъяснимый в ее обличье. И все же взяла зеркальце. Оно было мутно, но постепенно на его поверхности стал собираться пока еще неясный образ. Кто-то невыносимо пристально смотрел на меня из зеркального тумана, я закричала от ужаса и проснулась.

Надо мной склонилась мама. Утреннее солнце заливало комнату через открытое окно за маминой спиной. В солнечных лучах волосы, темно-русые при обычном освещении, обрамляли ее голову золотой короной.

— Вставай, соня, все лето проспишь.

Я зашлепала босыми ногами по крашеным доскам, стараясь не ступать на то место, где ночью стояла Олька в шаманском наряде, и кошмар, изрядно поблекший, тянулся за мной неясно тревожным шлейфом. Не развеялся он и после скорого завтрака, а тем временем Олька, обычная, дневная, уже скребла в стекло веранды и корчила гримасы, изображающие крайнюю степень нетерпения.

Мы спустились по ступеням и, обогнув дом, направились к тому месту, где накануне оставили зеркальце. Украдкой я поглядывала на Ольку: не лежит ли на ней знак ночного кошмара.

— Че пялишься? Давно не видела? — Олька сердито ткнула меня локтем под ребра. — Пойдем быстрее.

Тычок был обидный, однако тревожный флер рассеялся без следа. Мы одновременно рухнули на колени и начали лихорадочно раздвигать траву, так рьяно, что уже непонятно было, где мои пальцы, а где Олькины. Каждой хотелось первой завладеть зеркальцем. После короткой борьбы, хлопнув меня по руке, Олька выхватила добычу. Ее глаза моментально округлились.

— Наташкааа! — проговорила она вибрирующим от восхищения голосом и протянула мне зеркальце.

Поверх белых разводов проступала гномья физиономия: борода щеткой, нос картошкой, два глаза в виде запятых (мне почудилось, что сердитые) и полосатый колпак с торчащей вбок кисточкой.

— И конфету забрал, — прошептала Олька.

Назавтра мы снова вызывали гномика, и опять утром нам явилась голова с колпаком и глазками-запятыми, а конфета исчезла. На этот раз в его взгляде мне почудилось что-то ехидное. Нужно сказать, что изображение было весьма схематичным, словно нарисованным рукой ребенка, но нас с Олькой это не смущало. На третий раз ночной дождь размыл пасту, после этого мы с Олькой соорудили над зеркальцем навес из битых кирпичей и куска оргалита, найденного за домом.

Мы вызывали гномика почти ежедневно, и он неизменно являлся нам утром, не забывая прихватить перед этим угощение. К счастью, мама забыла про конфеты, и я безнаказанно опустошала изрядно подсдувшийся пакет.

Гномик стал неизменной частью нашей дачной жизни, такой же, как купание в реке, рыбалка, сходки с многочисленными Олькиными кузенами, часто заканчивавшиеся разбитыми носами, и дальние путешествия, совершаемые втайне от мамы. Всякий раз выражение гномьего лица было разным: то залихватски веселым, то сердитым, то печальным, а то вдруг обнаруживался у него хитрый прищур, как у вождя всех народов, изображение которого на титульных страницах школьных учебников страны к тому времени изрядно поблекло. Кошмары мне больше не снились.

Так прошел июнь, а за ним и июль — лето неумолимо катилось к своему завершению. Между тем взрослая жизнь вокруг становилась тревожной. Родители часто спорили на кухне: папа больше полушутя («Танюша, не кипишуй, нас ждет новое свободное будущее»), мама всерьез — раскрывала просительно и беззащитно перед папой ладони («Юра, но нельзя же так сразу, по живому. Что со всеми нами будет?»).

— Антонина Степановна, куда несется Русь, как вы считаете? — похохатывая и подмигивая нам с Олькой, в очередной раз вопрошал папа у хозяйки, которая в ответ лишь сердито махала рукой и, сгорбившись, уходила на свою половину.


Таня обнаружила пропажу конфет ближе к концу июня. В магазинах было шаром покати, и «Белочки» эти достались ей путем совершенно унизительного заискивания перед московской соседкой Любой, работавшей директором продбазы. Таня злилась на дочь за воровство, но еще больше на себя за пережитое унижение. Она хотела задать дочери трепку, но потом посмотрела на нее, худющую, месяцами не видевшую нормальных сладостей, и передумала. К тому же по всем признакам Наташка подкармливала конфетами хозяйскую девочку, еще более худую и несчастную, чем она сама. Пока никто не видит, Таня вытащила из похудевшего пакета одну «Белочку», съела, запихнув фантик поглубже в мусорное ведро, и решила оставить все как есть. Это всего лишь конфеты, рассуждала она, пусть дети едят. Им радость, а я переживу.

Как-то раз Олька вернулась из дома родной бабки понурая и с подбитым глазом. Получив нагоняй от Антонины и пробыв полдня под домашним арестом, к вечеру она появилась на задней лавочке. Низко опустив голову, так, что за волосами совсем не было видно лица, она методично долбила ногой землю, вздымая облака пыли, похожие на маленькие ядерные взрывы. Даже издали было видно, что настроение у нее отвратительное. Я подошла, села рядом и на всякий случай громко пошмыгала носом, обозначив свое присутствие. Олька раз за разом яростно вонзала носок сандалия в мягкую пыль и не обращала на меня никакого внимания. Я знала, что сейчас приставать к подруге с расспросами бесполезно, и покорно ждала, когда она заговорит сама. Наконец она изрекла:

— Я морду Кольке набила.

Колька был одним из многочисленных Олькиных кузенов, обитавших в доме ее бабки. Отношения у них были напряженные. Если Олька дралась (а дралась она нередко), чаще всего ее противником становился именно Колька.

— Он мне говорит: «Твоя Антонина ведьма». Я говорю: «Никакая она не ведьма. Бабтоня хорошая». А он говорит: «Ведьма-ведьма, а ты ведьменыш». Я ему говорю: «За базар ответишь». А он мне: «Отвечу-не отвечу, а все равно она ведьма. Она детей своих извела и мужа угробила». Я говорю: «Врешь, не было у Бабтони детей. И муж ее от пьянства помер». А он говорит: «А вот и были. Она двоих детей родила и в реке утопила, как котят. И мужа хорошего угробила. Я слышал, мама так сказала. А ты у нее живешь и сама такая же!» Ну, я ему и вломила. А он мне…

И тут Олька заплакала такими горькими слезами, что я растерялась. Всхлипывая и жалобно подвывая, Олька раскачивалась на скамейке, слезы двумя обильными потоками бежали по ее щекам, причудливыми путями огибали искривленный скорбной скобкой рот и, соединившись на подбородке, крупными тяжелыми каплями падали на подол платья. На всякий случай я поглядела на небо — нет ли тучи над нашей головой, но тучи не было. От жалости и бессилия у меня защекотало в носу, пришлось собрать всю волю, чтобы позорным образом не расплакаться. Мне хотелось обнять подругу, но я не решилась и лишь тихонько, двумя пальцами, погладила ее по руке.

Для Ольки случившееся стало серьезным ударом. Антонину она любила, несмотря на ее тяжелый характер и постоянные придирки. По большому счету это был единственный человек, кому Олькино существование было небезразлично. Олька страдала.

— Как думаешь, Бабтоня могла такое сделать? — спрашивала она меня.

Я не знала, что ответить. Глядя на угрюмую мосластую старухину фигуру, я думала, что сказанное Колькой вполне могло оказаться правдой, и тут же стыдилась такой мысли. Ольке я своих соображений не сообщала, но чувствовала, что она тоже колеблется.

— Надо что-то делать, — сказала Олька.

Я не представляла, что можно предпринять, но согласно кивнула. Олька задумалась. Два дня она ходила смурная и почти не разговаривала, на третий день ожила — это был верный признак рождения какой-то идеи.

Мы сидели на мостках, опустив в воду ноги. Наши ступни были похожи на больших лунных рыб, парящих над густой зеленой бездной. Два поплавка медленно пересекали отраженные в реке кроны деревьев и уплывали в небо. С другого берега тянуло костром, до нас доносились хохот и крики, там гуляла шумная компания.

— Я поговорю с Бабтоней, — сообщила Олька. — Пусть она скажет, правда или неправда.

— Что, прям так и спросишь?

— Ну, я спрошу, были ли у нее дети. А дальше видно будет. Надо только подходящий момент выбрать.

Момент представился буквально через несколько минут. Вверху на берегу возник силуэт Антонины. Выражение ее лица было не разобрать, но вся ее кряжистая фигура с упертыми в бока каменными кулаками излучала угрозу.

— Олька! Иди сюда, паршивица! — крикнула она и сделала рукой такой жест, как будто хотела сгрести нас с мостков. — Иди-иди. Я кому велела полы вымыть? Полдня прошло, а ты даже тряпку в руки не взяла. Рассиживаешься тут с удочкой!

Олька поглядела на меня испуганно, было понятно, что сейчас ей сильно влетит.

— Олька, ну-ка поднимайся и марш домой! — грохотала Антонина.

Олька вжала голову в плечи, но не сдвинулась с места.

— Ах, ты еще и не слушаешься! Ну смотри, значит, я сама к тебе спущусь.

И она действительно начала спускаться. Скользя по мокрой земле обутыми в галоши ногами, хватаясь скрюченными пальцами за траву, она лезла вниз, а мы с Олькой с ужасом взирали на нее, не смея шевельнуться.

— Тебе капец, — прошептала я Ольке.

— Знаю, — сказала Олька и вытерла нос рукавом.

А тем временем Антонина уже достигла мостков и, сдувая с раскрасневшегося лица седые пряди, направилась к нам. Олька вскочила на ноги.

— Бабтонь, — вдруг звонко крикнула она. — Бабтонь, где твои дети? Где твои дети, Бабтонь?

— Что-о-о ты сказала?

Лицо Антонины стало багровым. Одной рукой она схватила Ольку за плечо и встряхнула ее, отчего Олькина голова мотанулась, как у тряпичной куклы. Потом она повернулась ко мне — в ее маленьких, близко посаженных глазах плавилась жгучая ярость. В голове пронеслось: «Сейчас утопит. Как тех, двоих».

— Эй, бабка! — крикнули с того берега. — Отстань от них. С людьми так нельзя! У нас свобода, равенство и гласность, — и загоготали, заухали. — Совок закончился!

— Я вам покажу гласность! — Антонина в исступлении потрясала кулаком в сторону реки. Она влепила Ольке оплеуху и почти волоком потащила вверх по склону.

Олька вырывалась и не переставая орала: «Где твои дети, Бабтонь? Дети где?», а на том берегу еще долго гоготали и выкрикивали неразборчивое, и эхо уносило их вопли вниз по реке.

Вечером того же дня Антонина явилась на нашу половину собственной персоной. Предупредительно постучав, она боком протиснула свое мощное тело в дверь террасы. В руках она держала миску с поздней вишней, которую нам с Олькой запрещалось рвать под страхом смерти. Отведя в стену глаза, протянула посудину маме:

— Вот, Таня, угощайтесь ягодой. Эта-то последняя… в нынешнем году. Угощайтесь. Сладкая должна быть.

Когда старуха, не дослушав благодарности, ушла, мама усмехнулась:

— Удивительный все-таки человек Антонина Степановна. Она ведь на пушечный выстрел никого к этой вишне не подпускала. И вдруг вот — целая миска. Ешь!

Ягоды были крупные, с карминовыми маслянистыми бочками. Мама надкусила ягодку, сок брызнул и заструился по ее пальцам.

— Ешь! — повторила мама, подвигая ко мне угощение.

Я отшатнулась и молча замотала головой — мне чудилось, что по маминым пальцам струится кровь загубленных Антониной детей.

Ольку несколько дней не выпускали из дома, потом худо-бедно они с Антониной помирились, но простить ее Олька не могла. В том, что Антонина убийца, мы уже ни капельки не сомневались. Антонина чувствовала охлаждение со стороны Ольки, но природу его понять не могла. Вид у нее был непривычно растерянный. В доме опять стало беспокойно. По ночам скрипели половицы, сами собой растворялись двери и дверцы шкафов, на чердаке что-то стучало и возилось, чашки без причины падали со стола и разбивались вдребезги, снова стали пропадать вещи.

— Чертовщина какая-то, — бормотала мама, роясь на полках. — Я опять недосчиталась чайных ложек.

Между тем август перевалил за середину и стремительно катился к финалу. Восемнадцатого августа мы с Олькой решили тайком отправиться в лес. Ходить одним в лес запрещалось категорически, отчего наше путешествие становилось в разы желанней. Улизнув из дома незамеченными, мы благополучно преодолели просматриваемый из окон дома отрезок пути и с гиканьем выкатились в уже начавшее желтеть поле. С противоположного края поле окаймляла выщербленная асфальтовая дорога с ржавой автобусной остановкой, гнилым зубом торчавшей на фоне скошенной травы. Кроме нас, людей не было. Остановка была конечной, автобус из Москвы приходил три раза в день, в остальное время это место было пугающе безлюдным и оттого очень притягательным. По ту сторону дороги стеной стоял лес. Здесь, прямо за остановкой, асфальт заканчивался и начиналась пыльная раздолбанная колея, хвост которой скрывался за деревьями. Мы почти уже достигли остановки, как вдруг услышали странный гул.

— Это не автобус, — сказала Олька.

Мы вышли на середину дороги и прислушались: гул доносился со стороны леса. Он все нарастал и, казалось, теперь шел из-под земли, так, что асфальт вибрировал под нашими ногами. Послышался треск веток — казалось, гигантский зверь напролом лезет через чащу. Темная, стремительно приближавшаяся туша угадывалась в просвете между стволами. Молодое деревце на излучине дороги дрогнуло и, жалобно воздев кверху ветви, переломилось, брызнуло в стороны щепой. Из-за поворота, задрав отливающую мутной зеленью пушку, показался танк. За ним, упруго переваливаясь через ухабы и ломая придорожный кустарник, следовали второй, третий. Колонна танков, наматывая на гусеницы грязь с травой, двигалась через лес. Оцепенев, мы завороженно наблюдали за их приближением. Когда пушка первого нависла над нашими головами, а из лязгающего нутра, словно составленного из сотен неумолимых жерновов, пахнуло острым, звериным вперемешку с бензином, я очнулась и дернула Ольку на обочину. Мы скатились в пыльную траву. Танки, с рыком перемалывая асфальт в пыль и обдавая нас нестерпимым жаром, проследовали мимо. И, после того как последний скрылся из виду, их гул еще долго пульсировал в разреженном воздухе.

— В сторону Москвы поехали? — прошептала Олька. — Это война?

Я сглотнула стоявший в горле маслянистый ком и сказала как можно увереннее:

— Оль, ну какая война?! Это учения.

В лес больше не хотелось. Мы решили вернуться домой и никому ничего не говорить. На душе у меня было неспокойно. Что означали танки на безлюдной проселочной дороге? Вдруг это вправду война? Весь оставшийся день я провела у радиоприемника в тревожном ожидании новостей, пока мама не погнала меня на улицу.

— Гномов-то будем вызывать? — неуверенно спросила Олька.

Я отправилась в предбанник, но пакет оказался пуст. Я не знала, что накануне мама съела последнюю «Белочку», рассудив, что по праву конфета принадлежит ей.

Утро следующего дня началось пасмурно. Сквозь стеклянную клетку террасы свет падал по-осеннему лениво. Я ковыряла ложкой надоевший за лето деревенский творог со сметаной, мама варила кофе на электрической плитке, поджав уютным движением одну ногу, и оттого немного напоминала цаплю. Я включила радиоприемник — передавали какую-то скучную классику. Внезапно музыка прервалась, в приемнике что-то защелкало, грохнуло, покатилось, и зазвучал взволнованный голос диктора: «Сегодня, 19 августа 1991 года, в связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Президентом СССР Горбачевым Михаилом Сергеевичем своих полномочий… в целях преодоления глубокого и всестороннего кризиса… сохранения территориальной целостности… чрезвычайное положение вводится в отдельных местностях СССР, а для управления страной образуется Государственный комитет по чрезвычайному положению в СССР…»

Я мало что поняла, но хребтом почувствовала, что дело плохо. Мама с болезненной гримасой вслушивалась в слова диктора, потом вдруг шваркнула туркой о стол и произнесла запретное слово, от которого я до самых ушей налилась краской. Бочком на террасу протиснулась Антонина, вид у нее был еще более растерянный, чем в предыдущие дни.

— Таня, что же это происходит? По телевизору танцульки передают, по радио того хуже. Говорят, Горбачева убрали. Революция, что ли?

Мама хотела что-то ответить, потом махнула рукой и заплакала.

Дальше события развивались стремительно. Деревня гудела. К кому не пришел сосед, сам шел к соседу, чтобы обсудить последние новости. Деревенский магазин не работал, но у входа все равно собралась толпа.

— Говорят, убили Горбачева-то.

— Да кому он нужен, твой Горбачев. Подержат и отпустят.

— А Янаев с Пуго, ишь, сидят, рожи важные.

— Говорят, нельзя допустить хаоса.

— Да как же мы теперь будем?

Дачники пришли в большое волнение. Кто-то собирался срочно возвращаться в Москву, кто-то, напротив, договаривался с дачными хозяйками еще на один месяц, чтобы отсидеться в деревне подальше от пекла событий. К середине дня стало известно, что в Москве танки.

— Мы должны были рассказать, — прошептала я Ольке. — Теперь они в людей будут стрелять.

— Ну, рассказали бы, и что? Бабтоня с твоей матерью побежали бы их останавливать?

Возразить было нечего.

Мама поехала на почту, чтобы звонить папе. Вернулась она ни с чем — ни домой, ни на работу папе дозвониться не удалось.

— Я уверена, что он приедет вечерним автобусом, — сказала мама.

Наступил вечер. Последний автобус давно ушел, а папы все не было. Мама нервничала, тайком курила на крыльце, а потом, взяв фонарь, вышла за ворота и долго вглядывалась в сумерки. Вернувшись в дом, мама села за стол, обхватила голову руками и, глядя в одну точку, проговорила:

— Он на баррикадах. Боже мой, его ведь там убьют.

Накапав себе валерьянки, мама немного успокоилась и прогнала меня спать.

Как ни странно, заснула я быстро и спала крепко до самого утра.


Тане не спалось. В нервическом состоянии, чуть приглушенном каплями валерьянки, она долго ходила по террасе из угла в угол и только за полночь отправилась в постель. Сон не шел. За стеной бормотала и ворочалась Антонина. Потом бормотанье сменилось мерным храпом, и Таня неожиданно для себя тоже заснула.

Сон был беспокойный, в десятках абсурдных вариаций ей снилось возвращение мужа. Из сна Таня вынырнула так же стремительно, как и погрузилась в него. За окном было темно, но по светлеющему на горизонте небу угадывался скорый рассвет. Ей показалось, что кто-то ее зовет. Заглянула за перегородку — Наташка крепко спала. В комнате было холодно. «Наверно, она звала меня во сне», — подумала Таня. Надежно подоткнув одеяло дочери, она на цыпочках засеменила к кровати, как вдруг снова услышала разбудивший ее звук.

Звук доносился с улицы. Поеживаясь, Таня подошла к открытому окну. Снаружи пахнуло душным теплом. Со стороны реки наползал туман. Он съел лес на том берегу, саму реку, забор с калиткой, почти слизал растущие вдоль забора кусты черноплодки и медленно подбирался к дому. Сквозь тяжелые водяные пары еле пробивался рассвет. Из густого туманного нутра одуряюще пахли флоксы. У Тани закружилась голова. Она протянула руки, чтобы закрыть ставни, и вдруг снизу, из густой изумрудной травы, росшей под нашими окнами, кто-то позвал:

— Мама!

Таня почувствовала, как в животе что-то оборвалось, кровь гулко застучала в висках.

— Мама, — опять повторили из туманной мути голосом деревянного человечка. — Мама. Мама.

Тане захотелось упасть в обморок, окунуться в спасительную черноту забвения, заснуть и проснуться солнечным летним утром. Однако сознание оставалось до обидного ясным. Собрав волю в кулак, она рванула на себя ставни и трясущимися руками, не с первого раза попав в заржавленные пазы, закрыла щеколду. В комнате пахло сыростью, пряди тумана висели по углам. Таня села на кровать, пытаясь унять сердце.

— Так, — сказала она себе. — Так. Теперь успокойся и постарайся рассуждать разумно. Твой муж неизвестно где. Страна на пороге революции. Твоя жизнь в любой момент может рухнуть в тартарары, а ты испугалась какого-то голоса за окном. Наверно, это какая-то ночная птица.

И Таня снова поежилась.

— Ну, хорошо. Пусть это не птица. Это может быть настоящий ребенок. Накануне в деревне видели цыган. Что, если какой-то цыганенок отбился от табора и забрел к нам? Заблудился в тумане и теперь не может найти дорогу домой? Что, если у нас под окном маленький голодный ребенок, а я, взрослая женщина, сижу тут на кровати и боюсь нос высунуть на улицу?

Таня решительно поднялась и тихо, чтобы не разбудить дочь, вышла из комнаты. Ступила на крыльцо. Туман вплотную подобрался к дому, и, протянув вперед руку, уже нельзя было различить собственные пальцы. Волосы моментально покрылись мелким жемчужными каплями, а ночная рубашка прилипла к спине.

Сделав несколько шагов по невидимой дорожке, Таня остановилась. Где-то слева, в тумане, должно быть окно и ребенок под ним.

— Эй, — позвала она, — малыш, ты здесь?

Ответа не было. Таня сделала два слепых шага в сторону и позвала снова:

— Малыш, иди ко мне, не бойся!

В траве зашуршало, завозилось, сочно треснули кусты: кто-то через палисадник побежал к реке. Таня двинулась следом. Миновав калитку, внезапно вынырнувшую из сплошного молока и тут же в него канувшую, она остановилась. Здесь туман был еще гуще и тяжелее. Пахло рекой.

— Есть здесь кто-нибудь? — Голос ее прозвучал глухо, как из-под подушки.

Вдруг сбоку раздался дробный топот, воздух возле ее ног пришел в движение — кто-то маленький, не выше ее колен, пробежал мимо и скрылся в тумане. Послышалось хихиканье, затрещали кусты, и она готова была поклясться, что не один, а уже двое продираются сквозь заросли малинника вниз к реке.

Таню прошиб холодный пот. С беспощадной ясностью она увидела себя со стороны: босую, в одной ночной сорочке, и вокруг нет ничего, кроме тумана и двух пугающих существ, которые меньше всего напоминали маленьких продрогших цыганят. Тем временем издалека, с другого конца деревни, послышался приглушенный крик первого петуха. Туман начал понемногу редеть. Сквозь его пористую массу, теперь напоминавшую свежевыпеченный бисквит, слоями сквозила светлеющая река и черные пики елей на другом ее берегу. Прямо под Таниными ногами открылась влажная пасть обрыва, от края которой ее отделяли несколько сантиметров.

Пытаясь сохранить остатки самообладания, она сделала глубокий вдох и шагнула назад, к спасительной калитке. И вдруг почувствовала, как под пяткой хрустнуло что-то твердое. Наклонившись, она увидела синюю крышку от пудреницы с мутным, треснувшим поперек зеркальцем. И тут из зияющего, поросшего колючей малиной провала опять позвали:

— Мама!

Таня сдавленно крикнула и побежала. Больно задев плечом полуоткрытую калитку, ломая по дороге кусты флоксов и лилейника, по-прежнему плохо различимые в тумане, она одним прыжком оказалась на крыльце, вбежала в дом, заперла дверь на щеколду и припала к окну. Туман отступал обратно к реке. Сквозь стекла веранды уже можно было различить дорожку, по которой только что бежала Таня. Дорожка была пуста. Таню знобило. На нетвердых ногах она зашла в комнату. Наташка мирно спала, завернувшись в одеяло, как гусеница в кокон. Вздохнув с облегчением, Таня залезла в свою постель и, как в детстве, с головой накрылась одеялом.

Однако страх не отпускал. Она вылезла из постели и проверила запоры на окнах: нижний шпингалет был сломан, зато верхний надежно держал створку. Довольная осмотром, она опять было легла, но потом, вспомнив о чем-то, встала и пошла в предбанник. Взяла лежавший у печки старый топор с треснутой ручкой, вернулась в комнату, положила топор рядом с кроватью и только тогда с облегчением залезла под одеяло и мгновенно заснула.

Проснулась она от громкого скрежета. На фоне светлого прямоугольника окна увидела темный силуэт со странной квадратной головой и руку, похожую на медвежью лапу, которая тянулась через форточку к верхнему шпингалету. Лапа дернула шпингалет, окно со скрипом отворилось, и огромная черная туша полезла в комнату. Таня сдавленно крикнула, схватила топор и, бросившись к окну, что было силы ударила тушу по квадратной голове. Туша охнула и, теряя кепку, повалилась назад, в густую изумрудную траву.

Это был папа, приехавший на дачу первым утренним автобусом и решивший не будить семью в столь ранний час, а тихонько пробраться в дом через окно. По счастью, мама плохо управлялась с топором — удар пришелся обухом и вскользь, и папа отделался лишь ссадиной на лбу и сильным испугом. О драматичных событиях той ночи я узнала от мамы. Выйдя утром на террасу, я увидела, как она, часто моргая красными подпухшими глазами, шмыгая носом, сидит за столом, и чашка кофе нервно танцует в ее пальцах.

Папа, то и дело прикасаясь к ссадине на лбу, ходил вокруг нее кругами.

— Танюша, ну Танюша, — трубил он смущенно.

Мама всхлипывала, отмахивалась.

— Уйди! Видеть тебя не хочу! Разведусь к чертовой матери!

Папа не отставал, постепенно суживая круги, а мама, всхлипывая, говорила:

— Оно маленькое такое было, и голос как у Буратино. Ты не представляешь, как это страшно!

— Может, это зверь какой-то приходил? — успокаивал ее папа. — А может, приснилось, а?

— Да какое — приснилось! — всхлипывала мама, пытаясь согреть руки об уже остывшую чашку.

Папа смеялся одними глазами и пожимал плечами за ее спиной. Мне было не до шуток, в голове крутилась одна фраза: «Доигрались!» Не было сомнений, что мы с Олькой растревожили глубинный невидимый мир, который так страшно приоткрылся маме сегодняшней ночью. «Я не рассказала о танках на проселочной дороге, случилась революция, и папа мог погибнуть на баррикадах, — думала я. — Мы тайком вызывали гномов, они явились и чуть не угробили маму». Совесть требовала признания, и я решилась:

— Это я во всем виновата. Мы с… То есть я вызывала гномиков.

— Каких еще гномиков?

Чашка в маминых пальцах замерла.

— Ну, гномики, такие маленькие человечки, они живут под нашим домом. Я намазывала зеркальце зубной пастой, клала конфету и оставляла на ночь под нашими окнами. Ночью гномик забирал конфету. А потом конфеты закончились. Вот они и пришли…

Впутывать Ольку не хотелось. Изо всех сил я старалась не упоминать ее имя, но оно так и норовило слететь с языка. Как ни крути, Олька играла ведущую роль в истории с гномами.

Мама смотрела на меня расширенными от ужаса глазами.

— Гномики? — спросила она дрогнувшим голосом. — Под нашими окнами?

В это время за дверью послышался шум, возгласы, возня с попискиванием и порыкиванием — казалось, огромная кошка треплет внушительного размера мышь. Затем дверь распахнулась, и на пороге появилась Антонина. Вид у нее был свирепый: выбившиеся из-под косынки седые волосы торчали в разные стороны, как наэлектризованные, глаза метали молнии — она была поразительно похожа на Медузу Горгону из «Мифов Древней Греции», подаренных мне родителями на прошлый день рождения. Одной рукой Антонина крепко держала за плечо взъерошенную Ольку, которая извивалась и сопела в тщетных попытках вырваться. В другой руке старуха сжимала целлофановый пакет, туго набитый чем-то смутно знакомым, но чем, я не могла разглядеть. Поблуждав яростным взглядом по лицам присутствующих, которые словно окаменели в изумлении, Антонина остановилась на маме, и взгляд ее как будто смягчился. Вытянув вперед руку с пакетом, она неожиданно жалобно спросила:

— Таня, ваши, что ли?

В пакете, приправленные пожелтевшими травинками и землей, влажно шуршали зелеными обертками конфеты «Белочка».

— Я-то матрас ее решила сегодня перетряхнуть, — продолжала тем временем Антонина, — а под матрасом вон что. У нас таких отродясь не было. Спрашиваю ее: у жильцов взяла? А она молчит. У, зараза! — И Антонина потрясла Ольку за плечо, которое по-прежнему сжимала скрюченными пальцами.

Это был удар в самое сердце. Я взглянула на Ольку — уставившись в пол, она яростно кусала губы.

— Оля, так это ты напугала меня сегодня ночью? — растерянно спросила мама.

Жгучая обида, злость и жалость к Ольке переплавлялись внутри меня в адскую смесь, которая грозила вот-вот плеснуть через край. Не было никакого тайного мира. Это она разыгрывала спектакль с зеркальцем, она забирала тайком конфеты, она напугала до смерти маму. А я верила ей, как последняя дура! Не имея больше сил сдерживаться, я сжала кулаки и крикнула, дав позорного петуха:

— Предательница!

Олька подняла на меня немигающие круглые глаза и спокойно сказала:

— Дура ты, Наташка.

— Ах ты дрянь! Да как ты рот свой открывать смеешь, воровка! — Антонина, рассвирепев, влепила Ольке тяжелую затрещину.

Олькино личико скривилось в болезненной гримасе, из глаз брызнули слезы.

— Антонина Степановна, прекратите же это истязание! — крикнула мама, вставая из-за стола. — Черт с этими конфетами, пропади они пропадом! Давайте забудем эту историю, в конце-то концов.

— А вы не вмешивайтесь! Ишь, какая добренькая нашлась! — закричала Олька, размазывая по лицу слезы. — Да, я воровка! Воровка! А ты, — Олька обернулась к Антонине, — ты убийца!

На террасе повисла тишина. Антонина, вмиг обессиленная, разжала руку, и Олька, выскользнув из ее хватки, выскочила за дверь. Обведя присутствующих растерянным взглядом, старуха хотела что-то сказать, но осеклась. Медленно, будто под бременем тяжелой ноши, по-паучьи загребая руками, она направилась к двери и скрылась вслед за Олькой. Откуда-то сверху с сухим звуком упал ночной мотылек и теперь слепо крутился на полу в том месте, где только что стояли наши гости.

— Кто-нибудь скажет, что здесь вообще происходит? — спросила мама, первой нарушив молчание.

С Олькой я больше не виделась. Весь день она просидела дома, и, проходя мимо занавески, отделявшей нашу половину от хозяйской, я каждый раз слышала ее угрюмое присутствие. Вечером ее забрала мать. Потом уехали и мы.

Мы еще не знали, что это было наше последнее лето на даче. Той же осенью, пока Антонина ездила по своим делам в райцентр, дом сгорел. Вернувшуюся на пепелище хозяйку с инсультом увезли в поселковую больницу, где она, лишенная корней, быстро иссохла и ушла меньше, чем через месяц.


Когда я была маленькая, чтобы найти человека, обращались в адресное бюро. В современном мире главным инструментом поиска стали социальные сети. Олька разыскала меня именно там. Мы обе страшно обрадовались и уже на следующий день сидели друг напротив друга за столиком в маленькой кофейне. Я с любопытством разглядывала старую подругу. Она очень похорошела, носила идеально подстриженную челку, хороший маникюр и каблуки.

— Ты изменилась, — сказала я ей.

— А ты нет, — захохотала она.

Мы обсудили детей, мужей, работу, родных — все, произошедшее с нами за последние двадцать пять лет.

— Помнишь, мы все гадали, убийца Антонина или нет? — спросила Олька.

Я замерла в предвкушении и, казалось, забыла дышать. Тайна Антонины не давала мне покоя все эти годы.

— Так убийца?

— Ну, слушай. Когда Антонина умерла, бабка Сима мне много рассказала, а кое-что я узнала сама. Их отец и, стало быть, мой прадед — тот самый, который когда-то построил дом, — был председателем колхоза. В тридцатом году по ложному доносу его обвинили в срыве хлебозаготовок, контрреволюционном саботаже и расстреляли. Сима к тому времени уже вышла замуж и уехала из родительского дома. Антонина оставалась с отцом и весь удар приняла на себя. Дом экспроприировали и передали новому председателю, Антонина же оказалась буквально на улице. Ее спас новый председатель. Он был чуть старше Антонины, давно в нее влюблен и даже сватался у ее отца, но получил отказ. Теперь он снова сделал ей предложение, и на этот раз Антонина согласилась. Они зажили в доме отца Антонины. Видимо, председатель рассчитывал, что со временем она его полюбит, но не вышло. Председатель начал пить. Пьяный, орал: «Мразь! Вредительница! Отправишься вслед за папашей!» Однажды он избил Антонину и дальше уже не мог остановиться. Сима рассказывала, что Антонина часто прибегала к ней, изувеченная, спасаясь от мужа, но потом все равно возвращалась домой. Ей не у кого было просить защиты. Побои не прекратились, даже когда Антонина забеременела. Однажды, когда она была на седьмом месяце, председатель ударил ее ногой в живот. Начались схватки. Роды принимала Сима. Это были мальчики — Антонина была беременна двойней. Они с Симой похоронили их возле дома. Там. Под вашими окнами. Помнишь?

Я помнила.

— В деревне ходило много разговоров об этом, — продолжила Олька. — Некоторые считали, что Антонина специально избавилась от детей, чтобы не рожать от ненавистного мужа. Примерно через месяц председатель напился вусмерть и заснул на мостках. Наступила ночь. У мостков на приколе стояла лодка. Антонина знала, что в лодке течь. Председатель собирался ее заделать, но руки все не доходили. Она спустилась по скользким глиняным ступеням, стащила спящего мужа в лодку, немного помедлила, глядя на запрокинутое, обескровленное лунным светом лицо, и оттолкнула лодку от причала.

Мы долго молчали.

— Хорошо, что мы не знали этого ТОГДА, — наконец выдавила из себя я.

— Хорошо, — согласилась Олька. — Кстати, ты помнишь, как Антонина пугала нас игошей? Так вот, игоша в славянской мифологии — это дух мертворожденного ребенка. Живет там, где похоронен. И вот скажи на милость, кого мы с тобой вызывали тем летом с помощью зеркальца и конфет?

Я почувствовала, как проклюнулся и заструился вниз по позвоночнику сладкий ужас.

— Счастье, что мама ничего не знала об игоше. Иначе она умерла бы от разрыва сердца. Тогда ты ее очень сильно напугала. — И я вкратце рассказала Ольке историю той августовской ночи.

Олька подалась вперед и округлила глаза, подведенные черным карандашом.

— Наташкаа, — протянула она. — Это была НЕ Я.

Мне показалось, что сейчас она прибавит: «Вот те крест святой».

Но она молчала.




Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация