ПЕРИОДИКА
«Арион»,
«Волга», «Гефтер», «Горький», «Звезда»,
«Знамя», «Коммерсантъ Weekend», «Литературная
газета», «НГ Ex libris», «Новая Юность»,
«Новый Журнал», «Огонек», «Октябрь»,
«Православие и мир», «Радио Свобода»,
«Российская газета», «Топос», «Труд»,
«УМ+», «Учительская газета», «Этажи»,
«Colta.ru», «EINAI: Философия. Религия. Культура»,
«Prosodia», «Rara Avis», «Textura»
Евгений Абдуллаев. Остановите музыку. — «Арион», 2018, № 1 <http://magazines.russ.ru/arion>.
«То, что музыка усиливает эмоциональную сторону поэтического текста, — спору нет. Вопрос, в какую сторону она ее усиливает. И сопряжено ли это усиление с внутренней смысловой и эмоциональной структурой самого текста. Хрестоматийный пример: великолепная ария Ленского из „Евгения Онегина”, „Куда, куда...” Текст сам по себе пародийный, поданный Пушкиным с остраняющей иронией. У Чайковского он превращается в напряженно-драматический монолог в самой сцене дуэли перед гибелью героя... Усилена эмоциональная сторона оригинала? Безусловно. Но только одна, трагическая, которая в пушкинском оригинале была далеко не самой важной. Исчезла ирония, исчезло и мягкое авторское сочувствие герою. Текст сделался более одномерным по смыслу; такова цена за „усиление эмоциональности”. И здесь еще сам текст оставлен без изменений — а композиторы нередко отсекают „излишние” строки или удваивают „нужные” (повторяя первые строки в конце опуса)».
«Ни о каком „синтезе” поэзии и музыки речи, на мой взгляд, быть не может. Только об использовании музыкой поэтического текста. И чем текст глубже и многослойнее, тем плачевней для него оказывается результат этого использования».
Андроид София и другие железные маски. 26 февраля писатели Денис Драгунский и Мария Галина, в рамках открытия нового сезона премии «ЛибМиссия», обсудили роботов-неудачников, будущее нейросетей, статус «электронной личности» и видеоигры. Беседовала Алена Бондарева. — «Rara Avis», 2018, 2 марта <http://rara-rara.ru>.
Говорит Мария Галина: «Однажды в такой нейросети запустили ботов как искусственных собеседников. Первое время они общались с людьми, а потом выяснили, что это им совершенно неинтересно, потому что люди медленно думают и медленно отвечают на вопросы. Тогда эти боты выдумали собственный язык и стали переговариваться между собой. Люди испугались и отключили их. Потому что этого языка они уже не понимали. И это реальная ситуация, когда нечто вышло из под контроля, не в военной сфере».
«Бабель должен был узнать всю вашу подноготную». Балерина Ирина Рачек-Дега о Бабеле, Маяковском и похоронах Есенина. — «Горький», 2018, 12 марта <https://gorky.media>.
Виктор Дувакин, один из пионеров «Устной истории» в СССР, 9 января 1976 года поговорил с балериной, первой женой художника Натана Альтмана Ириной Петровной Рачек-Дега.
«Ирина Рачек-Дега: <...> Лежит юный — ну просто как мальчик, я его [Есенина] представляла гораздо старше — такой блондин, и у него такой хохолок на лбу; знаете, спящий мальчик, юный, юный — ну не мальчик, но юноша. И поодаль от него стоит мать его. Это скульптурное изваяние горя. Так у нее платок, я помню, черный застегнут, вот так вот на лоб надвинут, застегнут булавкой. Черный такой кафтан или жупан, не знаю, как он называется. В общем, стояла она, сложив руки вот так вот на груди, вот так зажав. И смотрела, зажав губы, тонкие губы, так зажатые. Ни слезинки. Только смотрела на него и качала головой. Вот так. Это была действительно скульптура горя материнского. Я смотрела на нее — у меня мурашки по телу бегали от этого, понимаете, такого выразительного горя.
А поодаль так, вдали, немножко в стороне, стояли Мейерхольд и Райх. Райх играла, по-моему, потому что нельзя так горе, понимаете, чувствуется ведь это. Она все время вскрикивала „ах!” — и падала, потом „ах!” — опять падает в объятия Мейерхольда, он ее все время поддерживал. Понимаете, контраст вот этого именно настоящего горя и игры мне ужасно не понравился, был неприятен. И потом мы побежали обратно в эту столовую. Я была под впечатлением…. до сих пор я помню вот это изваяние, вот эту скульптуру матери, горя этого скульптурного. Она не двигалась, стояла. Это страшно, это страшно. И вот там сидел Маяковский и чего-то писал на манжете. Я подбежала к нему, говорю: „Владимир Владимирович! Вы знаете вот…” — и рассказываю все. Он так слушал меня и говорит: „Ну и что ж, ну и дурак”. И потом продолжал чего-то писать. Мы быстро-быстро поели и ушли. Вот это я никогда не забуду.
Виктор Дувакин: А это „дурак” было сказано каким тоном?».
Полностью материал доступен на сайте «Устная история»: http://oralhistory.ru
Павел Басинский. Человек — это звучит горько. Несвоевременные мысли о «великом пролетарском писателе» накануне его юбилея. — «Российская газета» (Федеральный выпуск), 2018, № 49, 7 марта <https://rg.ru>.
«Все его книги напоминают талантливый отчет о служебной командировке на Землю. Все замечено, ничего не упущено! Но что такое Человек, он так до конца и не понял. Как же ему стало легко, когда его „отпустили”! Как быстро расправил он свои, допустим, крылья, перед тем, чтобы окунуться в космическую бездну по дороге домой! Как, наконец, стало ясно и просто в его душе! И ученые мужи на его планете, прочитав его отчет, все-таки спросили:
— Ну, видел Человека?
— Видел!
— Какой?
— О! Это великолепно! Это звучит гордо! Это я, ты, Наполеон и другие!
— Да выглядит-то как?
И он нарисовал в пустоте странную фигуру».
Платон Беседин. Вспомнить Горького: к 150-летию титана. — «УМ+», 2018, 28 марта <https://um.plus>.
«Горький ведь в принципе не слишком любил людей. Особенно крестьян, в которых часто видел лень, ограниченность, серость. Оборванец выходил из крестьян, возвышался над ними и презирал их (один из излюбленных типажей Горького). Или деталь: „ступни, овальные, как блюдо для рыбы” — и от персонажа уже пахнет рыбой. Таких деталей у Горького — множество. Бродя по Руси, он достаточно навидался. Жизнь его, несмотря на рождение в зажиточной семье, была сложной, кровопотливой и соединяла с типажами разными, часто отталкивающими, болезненными. Горький строил мир не для них, а для нового человека».
«Горький, действительно, был сентиментален. Он мог плакать не только над судьбой человека, но и над текстом. Однако, чтобы строить новый мир дальше, Горький не то чтобы становился другим, но включал другое в себе, то, что в нем уже было».
Бесконечная партия в четырехмерные шахматы. Евгений Витковский о том, как Босх протягивает руку Шекспиру и оба танцуют в пламени пожара в охваченном чумой средневековом городе. Беседу вел Александр Стрункин. — «НГ Ex libris», 2018, 22 марта <http://www.ng.ru/ng_exlibris>.
Говорит Евгений Витковский: «Одна из таких книг только что вышла — „Раздол туманов. Страницы шотландской гэльской поэзии XVII — XX веков”. Это стихи 29 поэтов, все в переводе с оригинала — моем и Елены Кистеровой. Работа заняла 10 лет, включая изучение языка. Она была упоительно интересной: до нас переводов из этой поэзии на русский не было вовсе. Сейчас должен выйти том стихотворений канадского классика Роберта Уильяма Сервиса, „канадского Киплинга”, около 300 стихотворений. Кроме того, в Петербурге в производстве наш огромный трехтомный плод совместной работы — антология „Франция в сердце”. Это примерно 1900 стихотворений XII — XX веков, 800 из которых переведены специально участниками семинара „Век перевода”. Конечно, не сразу: работа заняла более 20 лет. Но мы не торопимся: нам все равно не платят, денег на культуру нет ни у кого, все идет на борьбу с коррупцией — понять можно. Что же касается моих личных планов в переводе, то они не очень велики — я так много сделал, что комплексов не испытываю… Хотя еще одну книгу, сборник южноафриканского классика Дидерика Йоханнеса Оппермана, сделать хочу».
Сергей Боровиков. В русском жанре — 55. — «Волга», Саратов, 2018, № 3-4 <http://magazines.russ.ru/volga>.
«Скольким людям девятнадцатого века довелось пожить в двадцатом веке и умереть своей смертью до 1917 года? Много безвестных граждан Российской империи, а еще — Толстой, Менделеев, Чехов, Гарин-Михайловский, Мамин-Сибиряк, Суриков, Левитан, Мечников, Витте, Серов, Куинджи, Балакирев, Станюкович, Айвазовский, Вл.Соловьев, Врубель, Комиссаржевская, Анненский, Римский-Корсаков, Склифосовский.
Счастливцы!»
Дмитрий Быков. Экстремальная педагогика — это умение говорить с детьми о смысле жизни. Беседу вел Борис Кутенков. — «Учительская газета», 2018, № 11, 13 марта <http://ug.ru>.
«Борис, это ерунда какая-то, простите меня. О какой гуманистической интенции русской литературы вы говорите? У Достоевского, что ли, вы ее обнаружили? У Чехова? У Тургенева? Даже морализатор Толстой вовсе не моралист, а Пушкин вообще считал, что „поэзия выше нравственности — или, по крайней мере, совсем иное дело”. Какой гуманизм может воздействовать на сознание подростка? „Друг мой, друг мой, усталый, страдающий брат, кто б ты ни был, не падай душой” — вы это уныние собираетесь транслировать ему? Или, может, вы у Блока нашли гуманистическую интенцию, особенно в „Двенадцати”? Тут надо переосмысливать почти все слова, долго и занудно объясняя, что такое гуманизм и как он соотносится с гуманностью, и все эти слова, как говорил Базаров, русскому человеку даром не нужны. Бродский, конечно, читал Диккенса, но это не мешало ему быть весьма трезвым, циничным и не всегда моральным архитектором собственной карьеры, а уж как он общался с людьми, вы сами отлично знаете. Его беспрерывные ссылки на моральную силу литературы отдают фарисейством. Никакой Диккенс не помешал ему написать „Стихи о зимней кампании 1980 года” и „На независимость Украины”».
«В этом Штирлице суммировался весь Генрих Белль». Философ Александр Морозов ищет смыслы в советских и европейских 1970-х. Текст: Елена Рыбакова. — «Colta.ru», 2018, 12 марта <http://www.colta.ru>.
Говорит Александр Морозов: «Дело в том, что 1970-е одновременно были годами пробуждения огромного интереса к российской дореволюционной культурной традиции. Философские труды стали ходить по рукам в виде самих книг или самиздатских копий. И смотрите: эти книги тоже воспринимались, я отчетливо это помню, как написанные на давно мертвом языке. На языке такого несуществующего народа. Чувствовалось, что между нами и этим языком залегает дистанция действительно как от нас до Гомера. Весь этот дореволюционный язык звучал как сакральный, язык священного прошлого, которого уже нет. <...> Содержание было крайне искажено: выпадение из традиции к этому времени оказалось настолько тотальным, что даже специалисты по истории философии, по большому счету, утратили уже представление о контекстах, из которых вырастала мысль этих крупнейших дореволюционных интеллектуалов».
«Внутрь [советской] системы был встроен и язык пересмешничества, который ярче других манифестировал Высоцкий. В этом пересмешническом дискурсе многое было закавычено, там пародировалась не только официальная речь, но и речь разных народных слоев. Этот язык, конечно, был важнейшим. Здесь и язык кухни, и низовой, уличный язык, и язык зоны, людей, прошедших через лагеря. Здесь же и разные формы хиппования и социального вызова, такие, как митьковство, и вообще вся культура котельных и подвалов. В совокупности это был один язык, вырабатывающий такую позицию, которая позволяет подсмеиваться над всей официальной жизнью. Над претензией на любую героизацию, любое авторитетное давление».
«На мой сегодняшний взгляд, у так называемого диссидентства не было собственного языка. Описать противостояние одиночки системе можно по-разному — здесь и Аксенов, и позже Гребенщиков, и петербургская поэтическая подвальная среда, и собственно политическое диссидентство».
Владимир Варава. «Человек есть тайна…» (Мука и надежда Достоевского). — «Топос», 2018, 13 марта <http://www.topos.ru>.
«Для благочестивого религиозного сознания было бы хорошо, если б Достоевский вообще не появлялся со своими „проклятыми вопросами”, которые, скорее вносят смуту и сомнения в душу, нежели способствуют укреплению веры».
«По всему видно, что мучил Достоевского именно человек. И этот человек замучил в конце концов Достоевского».
«И если мы попытаемся искренне последовать по этим тропам и также погружаться в бездны, в которые нас зовет Достоевский, то в итоге мы не вынесем из этого никакую четкую и определенную формулу человека, которая могла бы быть представлена в виде некого антропологического конструкта. Скорее ошарашивание, может и опустошение, и разочарование и часто отчаяние. Но всегда непонимание, непонимание того, что есть человек. А это, возможно и есть главный результат Достоевского — спасти нас от понимания, от горделивой претензии нашего „эвклидова” разума на познание тайны человека».
См. также: Владимир Варава, «Седьмой день Сизифа» — «Новый мир», 2017, № 12.
См. также: Владимир Варава, «Похищенная смерть» — «Новый мир», 2018, № 6.
См. также: Рената Гальцева, «Раздвоение авторской мысли» — «Новый мир», 2018, № 3.
«Главное — то, что болит». Александр Городницкий, отмечающий 85-летие, рассказал о своей жизни и песнях Наталье Касперович. — «Огонек», 2018, № 10, 19 марта <http://www.kommersant.ru/ogoniok>.
Говорит Александр Городницкий: «Отвечу строкой из своего стихотворения: „Я так сожалею, что я атеист, — Уже ничего не исправишь”».
«Я человек слабый, увлекающийся, иногда попадающий в сложные ситуации. В постоянной гармонии с собой человек работать и мыслить не может! Ну, если человек святой и все ему нравится или сидит, как старик Форсайт, спокойно умирая, в лучах вечернего солнца... Мне всегда нравилась „Сага о Форсайтах” и вот эта сцена величественного ухода из жизни Джолиона Форсайта. Нет, мне до гармонии далеко, так что похвастаться этим я не могу».
«Я
шестидесятник. Мои основные взгляды на
жизнь не менялись, но я верил, как и
многие мои уже ушедшие, к сожалению,
ровесники, в социализм с человеческим
лицом. Я до сих пор в него верю».
Сергей Голлербах. Голос двух столетий. К 100-летию Ивана Елагина (1918 — 1987). — «Новый Журнал», 2017, № 290 <http://magazines.russ.ru/nj>.
«Поэту Ивану Елагину (Ивану Венедиктовичу Матвееву) в этом году исполнилось бы сто лет. Уроженец города Владивостока, он провел молодые годы в Киеве, во время войны попал там в немецкую оккупацию, прошел тяжелый путь беженца и по окончании войны оказался в американской оккупационной зоне, став „перемещенным лицом”, или ди-пи. <...> Из ди-пи мы стали эмигрантами второй волны. Мне, одному из немногих оставшихся ее представителей, дана возможность рассказать об этом времени и о моей дружбе с Иваном Елагиным, длившейся сорок лет, — со встречи с ним в 1947 году в Мюнхене и до его кончины в Питтсбурге в 1987 году».
«В последнее время появилось мнение, что из трех волн российской эмиграции наша, вторая, волна не создала каких-либо значительных культурных ценностей. Такое мнение нельзя считать справедливым».
Игорь Гулин. Бог из комнаты. О Василии Филиппове. — «Коммерсантъ Weekend», 2018, № 7, 6 марта <http://www.kommersant.ru/weekend>.
«В издательстве „Пальмира” еще в прошлом году вышла, но осталась практически незамеченной книга „Карандашом зрачка” — посмертное избранное Василия Филиппова, одного из самых трагических и одновременно счастливых гениев ленинградского поэтического подполья. В поэзии советского времени есть несколько фигур, как бы завершающих ее, предлагающих свои варианты эпилога. Одна из них — Василий Филиппов. Он умер в 2013 году, но к этому времени 20 лет не покидал психиатрической больницы, казался автором навсегда замолчавшим, будто похороненным при жизни. Те крохи его новых стихов, что появлялись в печати в 2000-х, лишь подтверждали это отсутствие — звучали как призрачный голос из посмертья. Для своих читателей Филиппов остался жителем 1980-х годов, воздухом которых питалась его поэзия. Сама его отчетливо литературная судьба кажется инсценировкой трагедии романтического гения в непригодных для того удушливых декорациях позднего застоя».
«В 1979-м, после попытки отцеубийства, Филиппов попадает в больницу и в следующие пять лет испытывает на себе всю мощь советской психиатрии. Он выходит на свободу человеком оглушенным, нежеланным гостем во внешнем мире. И именно тогда начинает писать свои настоящие стихи. Почти весь корпус его текстов написан за два года: с лета 1984-го по лето 1986-го. Это захлебывающийся поток речи. Одно стихотворение рождает другое, границы между ними — не смысловые разделы, а что-то вроде вынужденного выдоха. Филиппов фиксирует мельчайшие события: разговоры с бабушкой, визиты Аси Львовны (опекавшей его учительницы, немного нелепой наставницы-музы), встречи с друзьями-поэтами, любовные свидания, визиты к врачам, походы в церковь, чай, алкоголь, сигареты, газетные новости, любимые книги».
Олег Демидов. Метроном ожидания. О книге Игоря Караулова. — «Textura», 2018, 1 марта <http://textura.club>.
«Караулов всегда похож на кого-то и не похож одновременно ни на кого. Об этом говорил все тот же Быков: „[Караулов] — свободный от чьих-либо влияний (или, наоборот, подверженный слишком многим — но переплавляющий их так, что они почти незаметны)”. Анна Голубкова уверена, что Караулов — эпигон Быкова. Кирилл Анкудинов — что Караулов наследует Льву Лосеву. Можно было бы сказать, что мы имеем дело с компилятивной или с коллажной поэтикой, однако тогда возникнут негативные коннотации. Лучше скажем, что возникает этакая поэтика-miscente — смешивания всего со всем в известных только автору пропорциях. Так Караулов берет не то что бы известные тексты или жизненные кейсы и преображает их, он заново их выдумывает».
«<...> Стоит разделять абсурд, который предполагает комическое начало, и „темные” места, лишенные любой комичности. Игорь Караулов работает с этими „темными” местами. Отсюда его „олень Гобелен”, „поросенок, белочка и опоссум”, „дядя Бахруз”, братья Запашные, читатели „Пионера” и „Костра”, музейные старушки и более всех — „Никодим Колобков”. Все слова и герои вроде бы написаны черным по белому, но вызывают бесконечные вопросы».
Наталья Иванова. Дальше ты идешь один. — «Знамя», 2018, № 3 <http://magazines.russ.ru/znamia>.
«Перейду к другому, тоже очевидно выраженному тренду современной прозы: прозы не „о”, а „здесь и сейчас”: кольцевая композиция коллекционирования впечатлений. Ровное описание фрагментированного пространства в прозе Дмитрия Данилова („Горизонтальное положение”) меня зацепило отсутствием эмоций. Ну и еще об одном, очень важном: о выборе места. Так же, как Мария Степанова не выбирает Героя (скорее отторгает саму мысль о представителе этой когорты как недостойную), так Дмитрий Данилов в романе „Описание города” принципиально избегает места и знаменитого и известного (впрочем, возможен и еще один прием „отчуждения парадности”, маргинализациии взгляда — например, Александра Петрова для романа „Аппендикс” выбирает Рим, но только с изнанки; антипутеводитель Глеба Смирнова „Метафизика Венеции” начинается фразой: „Одно из самых музыкальных свойств Венеции…”, тоже — уход от архитектуры, от того, чем Венеция банально знаменита)».
«Итак, мое внимание Дмитрий Данилов привлек „Горизонтальным положением”, в котором от романа в классическом понимании не было ничего. Текст рос на одном гиперреалистическом приеме, заканчиваясь в каждой главке назывным предложением: „Принятие горизонтального положения. Сон”). По сходному принципу строится и роман „Описание города”, и повествование с определением жанра „собрание наблюдений” „Сидеть и смотреть”, и роман (?) „Есть вещи поважнее футбола”. Данилов возводит прием к поэтике абсурда, неслучайно помещая в свои поиски Брянск — оттуда родом Добычин. А между Леонидом Добычиным и Дмитрием Даниловым расположена проза Анатолия Гаврилова, принципиально горизонтальная и принципиально провинциальная».
«Исчез сюжет — исчезли герои — исчезло линейное или даже нелинейное письмо; но проступила артистическая концентрация приема».
См.: Дмитрий Данилов, «Горизонтальное положение» — «Новый мир», 2010, № 9; «Описание города» — «Новый мир», 2012, № 6; «Сидеть и смотреть» — «Новый мир», 2014, № 11; «Есть вещи поважнее футбола» — «Новый мир», 2015, №№ 10, 11.
Игорь Клех. То ли Мориарти, то ли Фантомас. «Женщина в белом» Уилки Коллинза как роман-пазл. — «НГ Ex libris», 2018, 29 марта.
«Можно подумать, что примененный им принцип — это драматургизация повествования, поскольку драматург не имеет собственного голоса и заметен только в ремарках и только при чтении пьесы. Но у Коллинза и его последователей персонажи перенимают и делят между собой авторство в полном объеме, так что повествование собирается воедино их совокупными усилиями, как пазл. Они не разыгрывают историю, а рассказывают ее — каждый „со своей колокольни” и только какой-то ее фрагмент. Особенно по вкусу такой конструктивный принцип пришелся писателям-модернистам уже в ХХ веке. Коллинз в романе „Лунный камень”, породившем всю британскую детективную литературу, существенно усовершенствовал и сделал более убедительным изобретенный им метод. Чем без этого новшества был бы роман „Женщина в белом”? Видимо, типичным продуктом так называемой сенсационной литературы (родоначальником которой в Британии был Коллинз), авантюрно-криминально-развлекательного чтива Викторианской эпохи».
Владимир Козлов. Вооруженное чудо Александра Кушнера. — «Prosodia», 2018, № 8 <http://magazines.russ.ru/prosodia>.
«Место поэзии Кушнера в 60-е совершенно иное, чем пятьдесят лет спустя. Что больше изменилось за это время — сама поэзия Кушнера или контекст, в котором она воспринимается, — это вопрос открытый. Но сама его постановка позволяет допускать сосуществование в одной фигуре совершенно разных исторических ролей».
«Очевидно, что поэт был воспринят как элегик — и это уже факт из истории восприятия поэта. Однако вопрос о том, какую роль занимает элегия в творчестве Кушнера, а также о том, что именно это за элегия, может быть значительно детализирован. Мне-то как раз кажется, что Кушнер — поэт, скорее, вышедший из элегической традиции и постепенно сформировавший свою магистральную поэтику, основывающуюся на идиллическом мировоззрении. То есть, буквально перефразируя Роднянскую, — он элегик чем дальше, тем меньше».
«Особенность идиллического сознания в том, что оно сделало свой эстетический выбор — и после этого оно отказывается от неразрешимых вопросов. Поскольку для того, чтобы понять и принять их неразрешимость, нужно разрушить идиллическую условность. Кушнер не готов этого делать. Его дидактизм — идиллической природы. Иногда он смягчен некоторой иронией, а иногда — совсем нет. Эта жанровая линия живет своей жизнью и выводит в ровно противоположную от „кладбищенской” элегии сторону».
Конец времени мыслителей. Федор Гиренок о том, что логика лжет, истина рассеянна, и невозможности не писать парадоксально. Беседу вел Максим Нитченко. — «НГ Ex libris», 2018, 29 марта.
Говорит Федор Гиренок: «Почему у меня оксюморонный стиль изложения? Видимо, потому что я живу в двоящемся мире сознания. А это значит, что я знаю, что все случайно в нашем мире, и одновременно я знаю, что для всего в нем есть причина. Я знаю, что все люди свободны, и одновременно я знаю, что у всех еще есть судьба. Как это все удержать вне оксюморона, вне парадокса, вне короткого ясного стиля?»
«Европейская философия любила извлекать дневные истины. Русская философия полюбила ночь человека. Она любит извлекать истины из сумеречных кошмаров. Ночью мечтают, бредят, грезят, видят сны. Ночью мы такие, какие мы есть сами по себе. Ночью у нас вещи показывают себя такими, какие они есть на самом деле. Исследованием вот этого подполья и занимается русская философия. Первый русский философ — это, конечно, Достоевский».
Василий Костырко. Свобода вне закона: авантюра новейшей русской прозы. — «Гефтер», 2018, 21 марта <http://gefter.ru>.
«Вернемся, однако, к художественной литературе как источнику бытующих в обществе представлений о свободе. Разумеется, литература художественная создается не за тем, чтобы их описывать. Но даже если автора совершенно не интересовали вопросы морали и правил поведения в обществе, а события и персонажи, о которых он повествует, полностью вымышленные, его текст все равно позволяет кое-что об этом узнать. Дело в том, что трагическая вина в художественных текстах разных эпох, стран и литературных направлений принимает неодинаковые формы. Вызов судьбе, космическому и социальному порядку выглядит по-разному, в том числе в зависимости от того, как в то или иное время и в той или иной стране все эти вещи понимаются».
Статья подготовлена на основе наиболее популярных публикаций портала «Журнальный зал» в категории «Проза» за 2017 и 2016 годы.
Павел Крючков. За старшего. Благодарные заметки к юбилею поэта. — «Литературная газета», 2018, № 10, 7 марта <http://www.lgz.ru>.
«…Нет, не могу я не думать и о том, что Олег Григорьевич знал еще Корнея Чуковского, в доме-музее которого я обретаюсь уже четвертый десяток лет. Вот из Дневника КЧ. „Сегодня был Олег Чухонцев и вновь читал отличные стихи. О Державине, Дельвиге, о Баркове, о танках, о реставраторе. Читая, он жестикулирует. Разговаривая — тоже. Весь в черном, в черных очках — так что сильно движущиеся белые руки особенно заметны”. Это же ровно пятьдесят лет назад написано! Но и сейчас — а я был у него третьего дня — он так же молод в своем заразительном темпераменте. <...> С днем рождения, Олег Григорьевич. Храни Господь, как говаривали в старину».
Борис Куприянов. Основные и решающие. — «Октябрь», 2018, № 1 <http://magazines.russ.ru/october>.
«В „асоциальности”, а точнее, в малом внимании авторов к социальной прозе вижу несколько основных причин.
1. „Семейственность”. Писатель, относящийся к тому или другому неформальному сообществу, не может позволить себе высказывания, противоречащие „ценностям” сообщества. Важным материалом тут является теория полей Бурдье. <...>
6. „Страх действительности”. Отсутствие представления о „позитивном будущем”, вообще представления о будущем делает крайне трудным любое социальное высказывание.
7. „Мода на личное”. Страх перед любым проявлением модернизма сегодня заставляет авторов как в России, так и за ее пределами уходить „в сложный внутренний мир человека”. Если в литературе XIX и первой половине ХХ века внутренний мир был органично вписан в философию, идеологию конкретного человека, являющегося частью общества, то теперь внутренний мир существует совершенно отдельно от социальных законов».
Выступление в Санкт-Петербургском государственном университете на круглом столе «Современная российская социальная проза: основные тенденции и ключевые фигуры» 3 ноября 2017 года. (Выступления других участников см. в этом же номере «Октября».)
Александр Кушнер. «Я всю жизнь хотел быть как все». Беседовала Ирина Терра. — «Этажи», 2018, 19 марта <https://etazhi-lit.ru>.
«Да и можно ли вспомнить какой-нибудь разговор через 20-30-40 лет? Передать прямую речь? Другое дело — записки. „Записные книжки” Вяземского или Лидии Гинзбург. Кроме того, скажу самое главное о себе — я пишу стихи. Что такое стихи? Фактически, это лирический дневник. И в нем человек говорит обо всем, что с ним случается в жизни, о том, что для него важно. Правда? Я не могу себе представить Блока, пишущего мемуары, Мандельштама, пишущего мемуары, да и Пушкина, пишущего мемуары, тоже не представляю».
«Нет, я не имею права жаловаться. Особенно если подумать о том, сколько детей погибло в блокадном Ленинграде. А мы жили в Сызрани у старшей сестры моего отца и ее мужа, а на окраине города у них был небольшой огород, поэтому ели тыкву, картошку… И какие-то продукты были. Ну, и карточки».
«Да, так вот, в тот первый раз, когда я прочел ей [Ахматовой] стихи, она сказала — „Очень мило. У вас поэтическое воображение”. Возвращаясь домой с Лидией Яковлевной [Гинзбург], я сказал ей: „Что это такое — поэтическое воображение? Хорошо ли это? Так уж ли это много?” Я-то ожидал большего. А Лидия Яковлевна ответила: „Что вы, Саша! Знаете, как она говорит? К ней приходят молодые поэты, и она себя чувствует врачом, который должен говорить — рак, рак, рак”. Ну, я подумал — слава богу, что не это».
Олег Лекманов, Михаил Свердлов. Венедикт Ерофеев: посторонний. Главы из жизнеописания. — «Октябрь», 2018, № 1.
«Однако в сознании большинства читателей фамилия „Ерофеев” прочно связалась именно с „Москвой — Петушками”, и эти читатели с нетерпением ждали повторения и закрепления успеха в других произведениях автора поэмы. Подобные ожидания сильно фрустрировали Ерофеева. Ведь „Москва — Петушки” создавались легко и безо всякого внешнего нажима, „нахрапом”, почти по наитию. А теперь Ерофееву пытались внушить, что он обязан „творить” и „оправдывать надежды”. „Ему захотелось это написать, и он написал. И сразу прославился, — говорит Борис Успенский о феномене ерофеевского главного произведения. — ‘Петушки’ стали все читать, цитировать… И дальше он писал, может быть, уже не по внутренней потребности, а по внешней”».
См. также: Олег Лекманов, Михаил Свердлов, «Венедикт Ерофеев: „Неутешное горе”» — «Новый мир», 2017, № 1.
См. также: Олег Лекманов, Михаил Свердлов, «Венедикт Ерофеев: Орехово-Зуево — Владимир». — «Волга», Саратов, 2017, № 11-12 <http://magazines.russ.ru/volga>.
Литература в школе: не «что», а «зачем»! Михаил Павловец о том, все ли должны прочитать «Шинель». Беседовал Михаил Немцев. — «Гефтер», 2018, 20 марта <http://gefter.ru>.
Говорит кандидат филологических наук, доцент Школы филологии НИУ ВШЭ и учитель словесности Лицея НИУ ВШЭ Михаил Павловец: «Многие из тех, кто говорит, что нужно вернуться к традициям гимназического образования, не знают или не хотят знать, что в [дореволюционных] гимназиях не было никакой „Литературы”. Был предмет „Cловесность”. Преимущество этого предмета состояло в том, что родной язык изучался не только на материале повседневного общения, но и на материале художественной литературы, публицистики, использовались и философские работы. <...> Понятно, что пусть даже не во всем гимназическом образовании (мы знаем, что оно было разным — и в литературе это нашло свое отражение), но по крайней мере у лучших учителей в лучших гимназиях была цель развития способностей».
«С фикциональностью тоже нужно уметь работать. Это значит — уметь читать, уметь представлять себе эти картинки, как бы снимать кино в своей голове. В то же время должна формироваться очень важная способность, погружаясь в фикциональный мир, тем не менее, оставлять крючок в реальности, чтобы понимать, чем реальные переживания отличаются от переживаний, с которыми встречаешься в книге. Просто чтобы оставаться в трезвом сознании, чтобы быть менее податливыми на манипуляции, различать вымысел и правду и понимать, чем отличается именно эстетическое переживание. Когда у тебя на глазах бородатый дядя топит собачку в Москве-реке, это вызывает одни эмоции, а чтение „Муму” — несколько иные».
«Какая-то литература попадала в круг чтения детей просто в силу легкости написанного, авантюрного сюжета и т. д. Но теперь мы имеем огромный пласт очень интересной литературы для всех возрастных групп. Это исторически недавнее приобретение, ему чуть больше ста лет. Но школа это игнорирует, поскольку ее задача — как можно скорее лишить ребенка этого чтения, дать ему произведения Плещеева, Полонского, Гоголя („Тарас Бульба” — это для семиклассников ад кромешный), Тургенева (а „Муму” в пятом классе воспринимается как абсолютный кошмар), подменить условно „взрослым” чтением „подростковое”, посадить на взрослый велосипед того, кто еще не очень дотягивается до педалей и вынужден ездить под рамой».
Любовь как акт лишена глагола. Секс в искусстве. Беседовали Александр Генис, Соломон Волков. — «Радио Свобода», 2018, 5 марта <http://www.svoboda.org>.
«Соломон Волков: Одно слово — Бунин. Я считаю, не знаю, согласитесь ли вы со мной, что лучшей прозой в русской литературе, которую можно было бы охарактеризовать как эротическую и одновременно как высокую литературу — вот это ведь главное для нас, ничего лучшего, чем „Темные аллеи” Бунина, в русской литературе не существует. И я считаю, что в этой книге Бунин поднимается до лучших образцов европейской новеллистики, до Мопассана, конечно, который был для него во многом образцом. Никогда ни до, ни после в области эротической новеллы русская литература этого не достигала. Если мы посмотрим на бунинский творческий путь, то он ведь начинал тем, что мы сейчас именуем деревенской прозой. Она сопоставима с прозой Распутина, с прозой Белова, Астафьева.
Александр Генис: Я бы увел Бунина в другую сторону — к Тургеневу, а не к Распутину.
Соломон Волков: Тургенев — это позднее. В том-то и дело, что через Тургенева, как мне представляется, который тоже, кстати, был под сильным влиянием этих же самых французов, Флобер, Мопассан, они же были личные друзья Тургенева, конечно, там был колоссальный творческий взаимообмен. Но через это Бунин, уже в эмиграции будучи, освободился, я считаю, от тех пут, которые неминуемо его должны были бы опутывать, если бы он остался в рамках русской культуры».
Максим Горький. Читать с осторожностью. Разговор с Дмитрием Быковым о писателе, пожелавшем переделать человечество. Беседу вел Александр Славуцкий. — «Труд», 2018, № 17, 23 марта <http://www.trud.ru>.
Говорит Дмитрий Быков: «Горький — довольно радикальный романтик, причем самого опасного плана, верящий в то, что кардинальная переделка человека как такового возможна и необходима. Зацикленность Горького на „переплавке человека” приводит к страшным результатам. Например, к очерку „Соловки”. В нем Горький писал не о лагере, где производятся репрессии, а о месте, где делают нового человека. <...> Это вытекало из всей его концепции. Еще в 1896 году он написал книгу „Бывшие люди”, будучи убежденным, что только в ночлежных домах обитают люди будущего. Человек должен быть отвергнут обществом, выведен из его иерархии, и только после этого можно начать его „строить” заново, с нуля».
«Меня в мои 16-17 лет он [«Клим Самгин»] безумно увлек. Во-первых, там очень много эротики, причем довольно грубой. Лидия Варавка, я думаю, — самая сексапильная героиня русской литературы. Даже на фоне Бунина. Неслучайно эту книгу, написанную словно в эротическом угаре, Горький посвятил Марии Будберг — „красной Мате Хари”, одной из самых роковых своих страстей. В „Климе” есть и другие потрясающие образы и характеры. В смысле увлекательности с Горьким мог бы сравниться только Сологуб, но там уже полный изврат и безумие, а Алексей Максимович все-таки удерживался внутри некоторых рамок».
«Конечно, иногда из него „высовывались” такие рога и копыта... В его очерке-воспоминании о Леониде Андрееве есть сцена, где проститутка выносит свою грудь на блюде. Такой текст рассчитан далеко не на всякую психику, читать Горького надо осторожно... Но упомянутая мной „Мамаша Кемских” — это проза медвежьей силы. Страшная и сентиментальная одновременно».
«Мать» и матрица. «Перезагрузка» Горького — вопрос смены поколений. — «Российская газета» (Федеральный выпуск), 2018, № 64, 28 марта <https://rg.ru>.
О новом понимании Горького побеседовали авторы книг «Горький. Страсти по Максиму» Павел Басинский и «Ленин. Пантократор солнечных пылинок» Лев Данилкин.
Говорит Лев Данилкин: «„Мать” про то, каково это жить в эпоху Второго Пришествия. Про то, что мы сами и есть избранные, коллективный мессия, мы появились на исторической сцене для того, чтобы мир был избавлен от несправедливости, чтобы бессмысленная история наконец закончилась и мир обрел смысл, чтобы время наконец надломилось — и превратилось в вечность. Это все вообще вне категорий актуально/устарело, круто/некруто. „Мать” — не беллетризованный очерк о современной Горькому действительности. „Мать” — про ночь, которая всего темнее перед рассветом, про людей, рожденных тьмой, но которые вдруг испытывают озарение и обретают сознание. Это чудо, которое повторяется со многими поколениями. Можно сколько угодно убирать Горького в литмузей, ставить на него штамп „на свалку”, но ‘Мать” не размагнитится, этот роман сегодня такой же раскаленный, как в тысяча девятьсот шестом. И любой подросток, если случайно до него дотронется, так же обожжется об него. Но ты, надо полагать, более скептически к „Матери” относишься?»
Говорит Павел Басинский: «Я не люблю этот роман. Потому что если даже согласиться с тем, что Церковь — это искажение истинного учения Христа (толстовская версия), то „Мать” — это искажение искажения, подмена подмены. И такими подменами весь Серебряный век просто кишит. Такими же религиозными подменами, только в другой плоскости, и Мережковский занимался».
«Мировоззрение поэта — важная составляющая настоящей поэзии». Разговор с поэтом Юрием Кублановским. Беседу вел Владимир Козлов. — «Prosodia», 2018, № 8 <http://magazines.russ.ru/prosodia>.
Говорит Юрий Кублановский: «Я не пропагандист, а публицист — в том смысле, в каком им был, например, Александр Сергеевич Пушкин».
«Хотя он [Пушкин] прожил не так много, по нынешним временам умер, можно сказать, молодым еще человеком, он проделал огромный путь: от дежурной масонско-освободительной идеологии к идеологии либерально-консервативной. Я очень пристально прослеживал эту эволюцию Пушкина, и она совпадала с моим собственным мировоззренческим ростом. От банального диссидентства я шел к тому, о чем писали прежде русские мыслители, высланные за рубеж в 1922 году. В результате на родину я вернулся иным, чем был, когда ее покидал».
«В некоторой степени под влиянием Набокова, его главы о Чернышевском в романе „Дар”, я уже лет в тридцать всю эту [освободительную] идеологию из себя выблевал. И тогда мне попалась книга „Литературные изгнанники” Розанова — и я сам себя стал чувствовать таким изгнанником, то есть человеком, свободным от освободительной идеологии и стадной мысли. Это неожиданно экстраполировалось на современность, ведь я в основном живу среди литераторов, которые настроены круто оппозиционно по отношению к власти. И этого совершенно нет во мне, поскольку я понимаю, что сейчас любой общественный взрыв будет губительным: страна захлебнется в анархии, мало никому не покажется. Вижу прекрасно все недостатки власти, но, как и Пушкин, считаю, что лечит только эволюция».
«Для меня Россия после 1917 года — это просто живодерня какая-то».
Кирилл Молоков. Рэп как альтернативная форма современной поэзии. — «Новая Юность», 2018, № 1 <http://magazines.russ.ru/nov_yun/>.
«Теперь посмотрим, какую альтернативу рэп может предложить поэзии, — сравнив его с текстами нескольких американских классиков (поскольку речь идет в первую очередь об американском рэпе). В качестве образцов были отобраны следующие тексты: один из главных поэтических шедевров американской поэзии XIX века — стихотворение Эдгара Аллана По „The Raven” („Ворон”); стихотворение Уолта Уитмена „Song of Myself” („Песнь о себе”) как яркий образец ставшего популярным в XX веке свободного стиха; поэма Аллена Гинзберга „Howl” („Вопль”), перевернувшая в 1960-х годах представление о многих ценностях американского общества, и рэп-текст Эминема „Lose Yourself” („Растворись”), признанный одним из лучших образцов жанра».
«Отвечая на вопрос, что же представляет собой рэп-текст в рамках поэзии, можно сказать, что рэп в большинстве своем — это синтез классической поэзии и свободного стиха, в котором живой разговорный язык и приземленные злободневные темы доминируют над литературным языком и абстрактными понятиями».
«Не думаю, что из книг можно извлечь практическую пользу». Философ Александр Секацкий о бытии читателя, ненужности нужных книг и Незнайке. Текст: Елена Кузнецова. — «Горький», 2018, 22 марта <https://gorky.media>.
Говорит Александр Секацкий: «Помните эксперименты Конрада Лоренца, установившего, что только что вылупившиеся цыплята или утята считают мамой первое существо, которое к ним приблизится. Если пронести в этот момент пушистую подушку или чучело коршуна, они будут за ним следовать. У меня таким импринтом были книги про Незнайку. Я начал читать лет в пять, а может, и раньше, и на протяжении двух-трех лет они были моими любимыми книгами. Это до сих пор сказывается в системе внутреннего цитирования. Замечательные тезисы Незнайки — например: „Еще не доросли до моей музыки. Вот когда дорастут — сами попросят, да поздно будет. Не стану больше играть” — я использовал для описания проблемы маниакального авторства в современном искусстве. „Белеет парус одинокий” Катаева я прочел лет в десять и понял, что эта вещь очень хорошо написана — просто шедевр».
Борис Парамонов. Насилие и ложь. К 150-летию со дня рождения Максима Горького. — «Радио Свобода», 2018, 28 марта <http://www.svoboda.org>.
«Непререкаемым классиком он не стал, не остался, — его слава и статус в Советском Союзе были в очень значительной степени искусственными, были спущены в порядке идеологической директивы. Но первоначальную свою, причем международную, славу он завоевал сам. В этом качестве Горький был, пожалуй, едва ли не первым примером того, что потом стали называть массовой культурой с ее идолами. Он был тогдашний, начала двадцатого века, поп-стар. Его герои-босяки были тогдашними хиппи, которыми искренне пленились интеллигентные читатели с их народническим культом, с их уязвленной совестью народолюбцев. Тем более импонировал сам автор, его эксцентричная биография выходца из народа и некоего бродяги Всея Руси: самородок, талантливая натура. В этом славословящем хоре опьяненных интеллигентских комплексантов нашелся все-таки трезвый — Юлий Айхенвальд, сказавший, что у Горького мало таланта и еще меньше натуры».
«Называли первым произведением соцреализма горьковский слабый роман „Мать”, с его пропагандистско-нравоучительной дидактикой. Сам Горький понимал соцреализм гораздо интересней. В докладе на Первом съезде советских писателей в 1934 году он говорил, что литература должна овладеть воодушевляющим оружием мифа — подавать должное как истинно сущее, писать не картины жизни, а программы ее переустройства. Притом интересно, что такая инспирация была у Горького первоначальной, независимой от его позднейших социалистических верований: таким социалистическим реалистом предстает у него в ранней пьесе „На дне” лукавый старец Лука, ободряющий ложью отчаявшихся жителей ночлежки. Итак, насилие и ложь — вот формула жизни, данная Максимом Горьким русскому народу на чаемом пути к правильной жизни. Все так и было. И этим определяется значимость Горького в феноменологии русского духа эпохи большевицкого социализма».
Александр Переверзин. Другой Меламед. — «Арион», 2018, № 1.
«Итак, это были маски, озорные и ернические. Первым вспоминается Сёма Штапский, совершавший в „Живом журнале” критические наскоки на известных поэтов. Кто именно скрывается за самонадеянным юзером, никто долгое время не догадывался. Фраза, которой Штапский представлялся, начиная разговор, — „Здесь Сёма” — почти всегда сулила небольшой литературный скандал».
«Другим персонажем [Игоря] Меламеда был Антон Мисурин, лапидарный классический поэт, который публиковал короткие культурологические стихи, вписанные в узнаваемый контекст <...>. Мисурин, в отличие от Штапского, являлся „реальным” и „живым” человеком. На его странице была указана дата рождения: 14 января 1966 года, он окончил МГУ и жил в Москве. Однажды Мисурин был напечатан в „Новом мире”. Андрей Василевский увидел его стихи в „Живом журнале” и предложил опубликовать. В том, что это он скрывается под именем Мисурина, Меламед признался только при вычитке верстки и уже был готов к тому, что подборку снимут из номера. Однако Василевский, изначально полагавший, что это чья-то маска, ничего менять не стал. Так в „Новом мире” появилась подборка Антона Мисурина. Через полтора года Мисурин был напечатан в журнале „День и ночь”. Вместе с неопубликованными стихами две толстожурнальные подборки образуют корпус стихотворений меламедовского гетеронима, которые представляют несомненную ценность в историко-литературном контексте, их нужно собрать и издать».
«Еще одним заметным гетеронимом Меламеда была „израильская поэтесса” Ирина Перетц, от лица которой публиковались эпиграммы и короткие эротические стихи».
См.: Антон Мисурин, «На дружеской ноге» — «Новый мир», 2007, № 11.
Переписка из-под спуда. Что таили письма А. Блока и Л. Менделеевой? Ведущий передачи Иван Толстой. — «Радио Свобода», 2018, 28 января <http://www.svoboda.org>.
Говорит Иван Толстой: «И вот почти 40 лет спустя после ощипанного, наполовину выхолощенного тома в „Литературном наследстве”, появился этот том, томина в 700 страниц, где приведены все письма, без изъятия, как и полагается среди взрослых людей. Именно среди взрослых, потому что цензурные нравы прошлых лет держали нас всех за каких-то детей, за Petits filles modeles — героинь дистиллированных романов графини де Сегюр, урожденной Растопчиной».
Говорит Дина Магомедова: «Что касается его дневников, его записных книжек, то там четыре тематических блока, которые в советские времена были цензурованы. В первую очередь это, разумеется, политические высказывания Блока. Скажем, „один только Ленин верит в то, что из этого что-то выйдет. Другие тоже говорят о том, что происходит, но не веря, а Ленин — с верой в будущее”. Вот это печатается. А, скажем, фраза, которую он через два года вписывает в дневник, — „вслед за рабовладельцем Лениным придет рабовладелец Милюков или другой”, — этого уже нет. Словом, все негативные высказывания о большевиках — „глаза большевиков, как потом стало понятно, глаза убийц” — вот все это, разумеется, из дневников, из записных книжек, из писем вычищалось. Это — одна линия, по которой всегда шла правка. Вторая — это то, что касалось личной жизни, потому что кто-то еще был жив, человека оберегали от того, чтобы высказывания Блока как-то его обижали. <...> И третье. У Блока были националистические высказывания. И, как правило, эти высказывания тоже были подвергнуты цензуре. И наконец, то, что касалось его болезни. Болезнь тут вычищена из писем, из дневника, из записных книжек».
Андрей Пермяков. Время антологий, или Мечта об идеале. — «Арион», 2018, № 1.
«Порой ситуации складывались абсурдные. Известно, что ответом на огромный том „Строфы века” (1995), составленный Евгением Евтушенко и посвященный русской поэзии ХХ столетия, стал поэтический раздел антологии „Самиздат века”, выпущенной двумя годами позже. Декларируемой целью издания было заполнить „зияющие лакуны” евтушенковской антологии, где, дескать, отсутствовали такие авторы, как Михаил Еремин и Геннадий Айги. Но, во-первых, к собранию самиздатовских текстов тоже есть вопросы. При довольно серьезном совпадении имен в обеих антологиях, вторая из них, посвященная „неофициальной” литературе, не включала стихов Вениамина Блаженного и Владимира Высоцкого (хотя Андрей Вознесенский наличествовал). Кроме того, интересным был метод подбора текстов. Имена в этой антологии на 2/3 совпадали со „Строфами века”, а вот стихи были включены принципиально иные!»
Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской. Публикация и примечания И. И. Подольской. — «Звезда», Санкт-Петербург, 2017, №№ 9, 10; 2018, №№ 1, 2 <http://magazines.russ.ru/zvezda>.
«27 января 1981 г. Ирэна, милая. <...> В последнее время я живу в чрезмерной для себя изоляции: пора сдавать послесловие к 4<-му> тому Пришвина — и потому почти никуда не хожу и мало кого вижу. <...> Пришвин открыл мне ранее совсем почти неизвестного писателя-индейца Серую Сову, родственного ему. Его он мастерски пересказал в повести об охотнике и охранителе бобров. Индеец наивнее Пришвина, сентиментальнее и непосредственнее, но он естественно поэтичен, искренно влюблен в своих зверей, всем существом живет их жизнью и полон высокого бережного уважения ко всему живому. А Пришвин хитер и себялюбив, и всегда кокетлив. Он мастер, никогда не забывающий о своем мастерстве и себя любовно оглаживающий — не хватает самозабвения».
Постколониальный Бродский. Читательская биография филолога Санны Турома. — «Горький», 2018, 13 марта <https://gorky.media>.
Говорит Санна Турома (доктор литературоведения, старший научный сотрудник Университета Хельсинки, член Академии Финляндии, известный славист и автор книги о Бродском): «„Гуернавака”, одно из самых цитируемых мексиканских стихотворений Бродского, включает в себя строчки, написанные как письмо Максимилиана, австрийского эрцгерцога и лирического поэта, отправленного в Мексику служить императором и защищать европейские интересы от мятежных мексиканцев. Стихотворение представляет собой постколониальную элегию, в которой элегия — как продукт имперской эпохи — становится объектом ностальгии лирического героя. Его неприятие постколониального окружения сопряжено с оплакиванием имперского прошлого. Написанное в 1976-м, это стихотворение в особенности раскрывает запоздалость ностальгической позиции Бродского в эпоху деколонизации. Мне кажется, что значительная часть иронии в его поэзии — это на самом деле ответ на осознание запоздалости его собственной лирической позиции».
Поэты об Олеге Чухонцеве. В опросе участвуют Надежда Кондакова, Владимир Козлов, Андрей Василевский, Илья Фаликов, Ростислав Амелин. — «Textura», 2018, 8 марта <http://textura.club>.
Говорит Владимир Козлов: «Я уже как-то признавался, что стихи Олега Чухонцева я пережил как одно из самых крупных поэтических влияний. Но при этом я понимаю, что угадать факт этого влияния по тому, что я делаю, почти невозможно — еще менее вероятно опознание родства самим поэтом. По этой причине я с недоверием отношусь к любой попытке назвать наследников дела Чухонцева. Дело в том, что Олег Чухонцев влияет самой возможностью самоустранения под натиском различных поэтических языков, которые тем самым оказываются как бы более важным событием, чем лирическое я».
«С другой стороны, я встречал людей своего поколения, которые Чухонцева искренне не понимают. Это вообще легко — любить на расстоянии — а вы загляните в тексты. А в них никакого прямого высказывания, там вязь и петли, сплетенные из одной-единственной, да еще и непонятно чьей мысли, или даже не мысли, а наблюдения, мыслечувства. Это я к тому, что очень уж сложен Чухонцев для нашего примитивного времени. Он — выживший сверхрефлексивный семидесятник, который парадоксально оказался в центре внимания во многом благодаря своей почти монашеской сторонней позиции, которая к тому же оказалась творчески весьма плодотворной. Многие сегодня больше любят его фигуру, чем стихи».
Рычание кишками. Амарсана Улзытуев о древнем вулкане бурятского языка, черве с кольцами-галактиками и живом огне преображения. Беседу вела Елена Семенова. — «НГ Ex libris», 2018, 15 марта <http://www.ng.ru/ng_exlibris>.
Говорит Амарсана Улзытуев: «Для меня искусство стихосложения — это прежде всего исполнительское искусство. Род пения. Наверное, поэтому — „И если подлинно поется…” и так далее. Наш основной материал для работы — это слово, оформленное в звук. Если я визуал, то мне надо идти в художники. Если мы работаем со словом только лишь как с „пучком смыслов”, то надо идти в философы или публицисты…»
«В этом-то и была изначальная задумка — создать форму, не уступающую в простоте, мелодичности и легкости исполнения традиционному силлабо-тоническому рифмованному стиху, — такой массовый стих, доступный любому человеку, но вызывающий у него и окружающих эстетическое чувство. Традиционная рифма основана на эхе (по имени младшей сестры муз Эхо), и новая русская рифма „анафора” также основана на эхе, но только не в конце стиха, а в начале. Меняется только просодия стиха, где традиционный метр сменяется ритмом. И, кстати, это главное в нашей скромной попытке апгрейда русского стихосложения. А ритмический рисунок ударений с помощью рефрена акцентируется на начало стиха и получается эхо-созвучие начальное, а не концевое. И вот, когда мы встраиваемся в звуковую тему, у нас, по идее, должна сама собой, спонтанно, напрашиваться, рождаться звуковая калька — эхо, повторяющее предыдущий звук и нам остается только подобрать подходящее задуманному смыслу слово… Иногда мне кажется, что я создал что-то похожее на джазовый стих, поэтическое образование со сложным ритмом, и чтобы уловить его, нужен слух более изощренный и тонкий, нежели тот, который достаточен для метрической силлабо-тоники. Это же касается и самой анафоры».
А. К. Секацкий. Чтение как перформанс: читая Катаева. — «EINAI: Философия. Религия. Культура», Санкт-Петербург, том 6, № 1 (11) за 2017 <https://einai.ru/ru/volume-6-1-2017>.
«Пожалуй, даже странно, что нет такого жанра — „записки по ходу чтения” или, например, „читательский отчет в прогрессии”, — сюда могли бы включаться возникающие мысли, попутные соображения, предположения, которые в итоге могут оказаться неверными и все же имеют право на существование и, опять-таки, представляют интерес. Увы, мы лишены эмбриональных записок как признанного жанра, и в этом просматривается очевидный ущерб для мировой культуры. Ведь рецензии на книги, исследования, посвященные знаменитым, состоявшимся текстам, — совсем не то, что путевые дневники чтения, и конечно жаль, что у нас нет дневников чтения, например, Гете, Фрейда или Сартра».
«Начинается „Святой колодец” с мастерского описания грезы. Герой повествования, сам автор, со своей женой пребывает в раю — именно в таком, каким и должен быть рай, сохраняющий то милое, что уже есть, что точно проверено в качестве желанного. Проверено и в отношении последствий, точнее, их отсутствия. Так что никаких ангельских хоров, никакой осанны и никаких вымышленных сверхвозможностей. Не единственная, но удивительно убедительная версия рая. Одновременно мы понимаем, что бездарному писателю описать рай не по силам. Скажем так: сам по себе литературный талант отнюдь не является пропуском в рай, зато и праведность сама по себе не способна передать из рая действительно чарующую весточку. А если мы имеем дело с грезой, то шансы праведности уменьшаются еще на порядок, и вспоминается, может, не к месту, Уайльд с его знаменитым афоризмом: „это хуже, чем ложь, это плохо написано”. Однако эти первые пятнадцать страниц книги написаны очень хорошо, написаны прекрасным русским языком, и рай получился — его опознает в качестве рая каждый читатель, хотя это и не его собственный рай. Но предъявление каждому собственного потаенного рая превышает возможности литературы, возможности искусства в целом».
А. К. Секацкий. Истоки поэтической магии (поэзия и поэт: метафизические корни авторской поэзии). — «EINAI: Философия. Религия. Культура», Санкт-Петербург, том 6, № 2 (12) за 2017 <https://einai.ru/ru/volume-6-2-2017>.
«<...> Мы можем присмотреться: какова же она, эта транспонированная и сублимированная магия искусства в той мере, в какой она действительно магия?»
«А эффект поэзии похож. Похож на включенность некоего особого резонатора в режиме минимального приема. То есть мы вправе трактовать это явление как реликтовое излучение, проходящее сквозь плотные слои социальности, почти не взаимодействуя с веществом повседневности, за исключением случая особо расставленных ловушек».
«Сравним ее с ближайшим (хотя это как посмотреть) соседом по цеху символического, с прозой. Ведь и она увлекает, пленяет и очаровывает, в эти повествовательные миры мы перемещаемся на долгие часы, гостим там целыми днями и, в конечном итоге, некоторые из смертных проводят там немалую часть жизни. Но повествовательный мир обустроен повествованием, здесь намытые временем берега, здесь есть продолжение, то есть стабилизированная длительность, есть некие автономные законы, которые могут быть распознаны и озвучены, из них в том числе складывается и психологическая достоверность, позволяющая судить о персонажах. Все это может наличествовать уже в коротком рассказе, собственно, важнейшим критерием прозы является как раз степень обустройства миров, их пригодность для обитания».
«Повествовательный эффект в чем-то противоположен магическим трансформациям, он способствует как раз обживанию миров, одомашниванию встречаемых персонажей, если угодно, способствует приобретению новых старых знакомых».
Александр Скидан. Труды и дни Даниила Ивановича. — «Волга», Саратов, 2018, № 3-4.
«Однажды Даниил Иванович высунулся по пояс в форточку и крикнул:
— Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?
На дворе никого не было. Только дворник задрал голову.
— Никак с Байроном курили, вашбродь?
Даниил Иванович хотел было втиснуться обратно и оттуда уже ответить что-нибудь этакое, но не смог — застрял. Подергался-подергался и философски затих.
— За все тысячелетье не скажу, не в Одессе, чай, — продолжал между тем дворник. — А месяц брюмер.
„Опять трагедия превращается в фарс”, — подумал Даниил Иванович, вися над бездной и болтая ногами».
Статус писателя в России — ниже некуда. Потому что держать его в черном теле — рыночная стратегия. Беседу вела Анастасия Ермакова. — «Литературная газета», 2018, № 10, 7 марта <http://www.lgz.ru>.
Говорит Ольга Славникова: «Каждая премия, взятая в отдельности, не может не давать перекосов. Есть, на мой взгляд, премии изначально „косые”: там кого-то из авторов любят, а кого-то не любят, и последние в шорт-лист не попадут никогда, хоть бы они создали шедевры на уровне „Войны и мира”. Состояние литературы отражает не одна какая-то премия, а совокупность премий. Система должна охватывать разные виды литературы и типы письма (за лучший роман, за лучший рассказ, за самый безбашенный эксперимент) и отражать, скажем так, интересы разных профессиональных групп. В году так две тысячи тринадцатом казалось, что система сложилась. Но теперь система прореживается: не стало „Дебюта”, на волоске „Русский Букер”, давно не вручается „Белкин”. Допустим, останутся две или три премии „главные”, „самые престижные”. Вот тогда точно литературный процесс отразится в них искаженно. И сами эти премии деградируют, при сколько угодно большом призовом фонде».
«Российский
писатель говорит: „Я издал роман”. На
Западе его коллега скажет: „Я продал
роман”. Разница очевидна».
Юлия Сычева. Как акушерки Чуковского обидели. — «Textura», 2018, 19 марта <http://textura.club>.
«Читая Дневник, я с недоумением заметила, что Чуковский не раз и не два использует слово „акушерка” как ругательное. Местами прямо клеймит им женщин невежественных и грубых, в особенности ханжей. Чем и когда насолили акушерки Корнею Ивановичу? — вопрос этот нет-нет, да и приходил мне в голову. Но, как назло, ответ не лежал на поверхности. <...> Прошло много лет, прежде чем мне представился случай убедиться, что неравнодушие Чуковского к акушеркам заметила не я одна. Ирина Лукьянова, биограф Чуковского, в своей книге о нем справедливо отметила: „‘акушерками’ в кругу Чуковского называли дам из средней интеллигенции, стремящихся рулить творческими процессами, — определение сродни ‘фармацевтам’”. Конечно, при желании всякое слово можно превратить в ругательное».
«Тут к месту вспомнить о том, при каких обстоятельствах Чуковскому приходилось видеться с акушерками. Детей у него было четверо».
Юлия Сычева — создатель и редактор проекта chukfamily.ru, посвященного литературному наследию трех поколений семьи Чуковских.
Узловая станция русской литературы. — «Литературная газета», 2018, № 13, 28 марта.
Говорит Лев Данилкин: «Для меня Горький скорее кто-то вроде Гюстава Курбе, художника: и по типу метода, и по манере, голосу, стилю. Грубый, умный, остроумный, чувственный, антибуржуазный, с претензией не только на точность копии реальности, но и на аллегоричность, и при этом всегда „фонящий” политикой. Даже морские пейзажи Курбе — очень „горьковские”. Мы как-то сейчас пытаемся „отцедить” из Горького политику, представить его „просто писателем”, жрецом культуры, языка, вписать его в наш литературный иконостас между, условно, Тургеневым и Ахматовой. Это, конечно, род фальсификации, и припоминая Горького, надо держать в голове его одержимость политикой. И это не только изготовление бомб у него в квартире и не только Каприйская школа у него дома; мне кажется, в какой-то момент сам Горький тоже мог повалить Вандомскую колонну».
«Несмотря на заграничную прижизненную славу, мне кажется, Горький — фигура скорее национального масштаба: он, так получилось, стал отцом нескольких поколений именно наших, отечественных писателей, которые переводили не просто свои левые убеждения, но именно политику — романтику политики, символизм политики, натурализм политики — на язык литературы; от, условно, Артема Веселого до, еще более условно, Захара Прилепина».
Говорит Александр Казинцев: «Еще в начале XX века Горький превратил издательство „Знание” в мощный инструмент просвещения народа. Он издавал книги огромными тиражами, а их цена колебалась от 2 до 12 копеек. Таким образом достигалось сразу две цели: современные писатели (а именно их в основном публиковало „Знание”) получали выход к широкому читателю, а тот приобщался к качественной литературе — произведениям И. Бунина, А. Куприна, Л. Андреева. Привлекает практика ежемесячных авансов, введенная Горьким. Тот же Иван Бунин и еще десяток лучших авторов получали деньги фактически как сотрудники издательства. После революции при деятельном участии Алексея Максимовича было организовано издательство „Всемирная литература”. В голодные годы оно дало верный заработок сотням переводчиков, оформителей, редакторов, исследователей литературы».
«Признаюсь, я не поклонник творчества М. Горького. На мой вкус, стиль его прозы „приторный”: сочетание банальности („злые завывания осеннего ветра”) и красивости („лунно-золотые волосы”). Смотри первую главу „Жизни Клима Самгина”. Но я восхищен общественной деятельностью писателя. Прежде всего защитой репрессированных и тех, кто находился под угрозой в первые годы после революции».
Алексей Цветков. Загробная жизнь людей и вещей. «Памяти памяти» Марии Степановой. — «Радио Свобода», 2018, 14 марта <http://www.svoboda.org>.
«У меня есть за пазухой небольшой и, пожалуй, единственный камень, который я лучше уж выложу сразу, чтобы он не портил мне дальнейшей картины. Это проблема синтаксиса: с какой-то страницы начинаешь замечать, что автор все чаще заменяет рефлекторное „который” в придаточных предложениях несколько манерным, с моей точки зрения, „что”. Вполне допускаю, что тут моя собственная идиосинкразия напоролась на чужую, но мне видится в этом выпадение из стиля. „Который” действительно надоедливое слово, но без него не обойтись, и с ним будет честнее, потому что каждое такое „что” немедленно напоминает нам, что на самом деле здесь должно быть „который”. Деньги лучше просто оставлять где лежат, чем с привлекающей внимание запиской „обратите внимание, деньги тут”».
Черти и двойники Максима Горького. Павел Басинский о жизни и творчестве автора «Жизни Клима Самгина». Беседу вел Борис Куприянов. — «Горький», 2018, 28 марта <https://gorky.media>.
Говорит Павел Басинский: «Я лично, при том что очень люблю Горького, не могу сказать, что получаю огромное наслаждение, именно наслаждение, читая его прозу. Довольно многое в ней вызывает у меня внутреннее сопротивление — например, искусственная метафоричность. Для Серебряного века такая эстетика в целом была органична, а сейчас это читать странно. Совершенно гениально начав любое крупное произведение (например, „Жизнь Матвея Кожемякина”, даже ранние — „Фома Гордеев” или „Трое”), он потом может увязнуть в подробностях».
«Он разделяет „людей” и „человеков”: „людей” не любит, а „человеков” любит. Кто эти „человеки”? Это, что, некая элита: условно — Ленин, Толстой или кто? Я не знаю другого писателя, который бы так изумлялся человеку, но обычных людей при этом не любил. Этот разлом в его творчестве очень ощутим: я много читал Горького, но понять его отношение к людям все равно не могу».
«В послереволюционное время в его квартире на Кронверкском собирались все, он никого не прогонял и всех пытался спасти: и членов императорской семьи, и опальных большевиков, и писателей, и художников, и всех-всех. Вот, казалось бы, обычный гуманизм. Однако тогда же в „Несвоевременных мыслях” он пишет: зачем мы продолжаем войну мировую? Зачем посылаем на убой миллионы людей? Ведь еще Петр Великий мечтал о строительстве Риго-Херсонского канала, и лучше бы мы послали их рыть этот канал. То есть мы видим человечное отношение к каждому конкретному человеку, который к нему пришел, но при этом он готов спокойно послать миллион людей заниматься, по сути, абсолютно рабским трудом. С точки зрения культуры это разумнее, чем посылать их на убой. Вот тоже разлом. И то же самое в 1930-е годы. Юлию Данзас [1879 — 1942, историк религии, теолог, публицист — прим. ред.] он пять лет вытаскивал из Соловков и спас, отправив в эмиграцию, а поэта Павла Васильева одной своей фразой „от хулиганства до фашизма расстояние короче воробьиного носа”, по сути, погубил».
Я — чужой. Азиат. Род занятий — тоска. Беседу вел священник Сергий Круглов. — «Православие и мир», 2018, 21 марта <http://www.pravmir.ru>.
Говорит поэт, прозаик и критик Евгений Абдуллаев (Сухбат Афлатуни): «Как писал молодой отец Сергий Дурылин: „Нельзя двоякого вынести: или — или: или Лествица, или около литературы”. Есть в ремесле литератора что-то от лицедейства, от проживания — пусть не на сцене, а в тексте — за чужими личинами… А я к тому же еще и литературный критик (а как же „Не судите…”?). В результате — да, возникает порой такое „несчастное сознание”, разорванное между Словом и словами. С другой стороны: если отшелушить от литературы то, что налипло на нее со времен романтизма и где-то до первого, начала прошлого века, модернизма… Литература была довольно демонизирована — в духе того времени. В те же годы, когда Дурылин говорил о несовместимости литературы с христианством, Блок писал на полях „Добротолюбия”, там, где о духе печали: „Этот демон необходим для художника…” Мне кажется, это именно тонкая отрава того времени, с очень двусмысленной фигурой художника, литератора. Пророка — но пророк кого? Как бы священник — но священник чего? После опыта двадцатого века — неважно, связываем ли его с Освенцимом, как Адорно, или с русской революцией, или с потребительской революцией 60-70-х — этот темноватый и соблазнительный ореол вокруг литературы сильно померк».
«<...> Отъезд русских [из Узбекистана] продолжается. Не только этнически русских, но и украинцев, корейцев, полукровок, условно говоря, людей русского языка. А мусульманская община растет; говорю это безоценочно, как факт. А оптимистичная — ну, во-первых, здесь не Ближний Восток, нет притеснений. Но главное — христианство, оно ведь существует как парадокс. „Пара-доксис”, „противо-мнение”, то, что есть вопреки здравому смыслу. Вопреки историческим и социологическим выкладкам. Еще в конце 80-х были идеи (не у светской власти, а у церковной) упразднить епархию, оставить только миссию… Тридцать лет прошло — и ничего, во всех областных городах есть приходы, где-то, конечно, „старушечьи”, вымирающие… Но что такое „вымирающий” приход? В наших глазах он, может, вымирающий, а в глазах Того, Кому там служат… Христианство, повторюсь, парадоксально, это та самая сила, которая „в немощи”. Иногда даже вот думаю, стал бы я православным, родившись и живя в России. Или в Белоруссии. Или в другой, условно говоря, православной стране. Я два с половиной года жил в Японии, посещал там церковь; а в Японии сегодня православные — это горсточка… Нет, конечно, думаю, был бы и в России. Просто, скажем, в Узбекистане хрупкость Церкви чувствуется как-то острее, и ее сила — тоже».
Составитель Андрей Василевский
ИЗ
ЛЕТОПИСИ «НОВОГО МИРА»
Июнь
30 лет назад — в № 6 за 1988 год напечана подборка материалов «Варлам Шаламов: проза, стихи», подготовленная И. П. Сиротинской.
40 лет назад — в № 6 за 1978 год напечатан «Алмазный мой венец» Валентина Катаева.
90 лет назад
— в № 6 за 1928 год напечатан рассказ
Андрея Платонова «Приключение».