Кабинет
Евгений Чижов

ВОЙНА И МЫР

Чижов Евгений Львович родился в 1966 году в Москве, окончил юридический факультет МГУ, работал в адвокатуре, потом переводчиком, журналистом, редактором. Автор романов «Темное прошлое человека будущего» (первая публикация — «Октябрь», 2000, №№ 6-7; М., 2002, 2009), «Персонаж без роли» (М., 2008), «Перевод с подстрочника» (М., 2013) и повестей «Бесконечный праздник» и «Без имени» (М., 2002). Финалист премий «Большая Книга» и «Ясная Поляна». Лауреат премии «Венец» СП Москвы за роман «Перевод с подстрочника». Живет в Зеленограде.



Евгений Чижов

*

ВОЙНА И МЫР


Лев Толстой и Даниил Хармс




Обэриуты, как известно, творчество Толстого не жаловали. Что не удивительно: они считали себя, да, несомненно, и были новаторами, находящимися на крайне левом фланге искусства. Не только традиционная реалистическая, но даже и фантастическая литература, сохраняющая привычные приемы сюжетной связности и психологических мотиваций, виделась им набором условностей и обманов, преградой, которую нужно разрушить на пути к цели. «Мы не собиратели фантастических сюжетов, — говорит загадочный Лигудим в рассказе Хармса «Пассакалия № 1». — Нашему сердцу милы только бессмысленные поступки. Народное творчество и Гофман противны нам»[1]. Целью же обэриутов был прорыв к абсолютно алогичному и атемпоральному порядку божественной бессмыслицы, свободному от всех ограничений человеческого разума, неизбежно видящего мир лишь в хронологической последовательности причинно-следственных связей. Один из теоретиков объединения философ Яков Друскин писал: «...бессмыслица не относительна. Она абсолютная реальность — это Логос, ставший плотью. Сам этот личный Логос алогичен, так же, как и Его вочеловечение»[2]. Когда в обэриутах видят предшественников послевоенной европейской литературы абсурда, часто забывают об этом ключевом моменте: в отличии от Беккета, Ионеско, Пинтера и других, обэриуты были пусть неконвенционально, но радикально религиозными художниками. Их крайний эксперимент был, по сути, экстравагантной разновидностью традиционного для русской культуры богоискательства. В массовом читательском сознании они существуют в основном благодаря комичным абсурдистским рассказам и сценкам Хармса, и лишь при более глубоком погружении в их тексты открывается, что этот смешной абсурд обыденности возникает в результате вторжения в действительность божественного абсурда. Богоискательство обэриутов, отличающее их от европейских абсурдистов, парадоксальным образом сближает их, во всяком случае, в намерениях, с нелюбимым ими Толстым и является, вероятно, основой тех моментов сходства, которых они в нем не заметили. Да и неизвестно еще, кто пошел дальше: если обэриуты в своем стремлении к божественной бессмыслице неистово разрушали все литературные конвенции, условности и безусловности, то Толстой на одном из этапов своего поиска просто отверг целиком и полностью, как пустое и напрасное занятие, ту самую литературу, основание которой заложил своими великими романами.

У Хармса есть два произведения, где появляется Лев Толстой, оба раза в снах персонажей. Это написанные в 1936 году с разницей в два дня стихотворение «Сон двух черномазых дам» и рассказ «Судьба жены профессора», которые биограф Хармса А. Кобринский называет «антитолстовскими»[3]. Действительно, Толстой предстает в них в не самом привлекательном виде:


Две дамы спят, а впрочем нет,

не спят они, а впрочем нет,

конечно спят и видят сон,

как будто в дверь вошел Иван,

а за Иваном управдом,

держа в руках Толстого том

«Война и мир», вторая часть…

А впрочем нет, совсем не то,

вошёл Толстой и снял пальто,

калоши снял и сапоги

и крикнул: Ванька, помоги!

Тогда Иван схватил топор

и трах Толстого по башке.

Толстой упал. Какой позор!

И вся литература русская в ночном горшке[4]


В рассказе «Судьба жены профессора» ночной горшок возникает снова:


захотелось профессорше спать.

Идет она по улицам, а ей спать хочется. Вокруг люди бегают какие-то синие да зеленые, а ей спать хочется. Идет она и спит. И видит сон, будто идет к ней навстречу Лев Толстой и в руках ночной горшок держит. Она его спрашивает: «Что же это такое?» А он показывает ей пальцем на горшок и говорит: — Вот,— говорит,— тут я кое-что наделал и теперь несу всему свету показывать. Пусть,— говорит,— все смотрят[5].


Между тем из стихотворения о двух дамах мы знаем, что в горшке находится «вся русская литература», предстающая, таким образом, отходом жизнедеятельности Толстого — нормальное отношение революционера-авангардиста, каким был Хармс, к предшествующей литературе.

Но у Хармса были и личные причины не признавать творчества Толстого. Его отец Павел Иванович Ювачев, революционер-народоволец, шлиссельбуржец, потом политический ссыльный на Сахалине, где с ним встречался Чехов, сделавший его прототипом героя «Рассказа неизвестного человека», раскаявшись в увлечениях молодости, стал религиозным философом, близким к Толстому. Он состоял с ним в переписке, неоднократно ездил к нему в Ясную Поляну. Хармс благоговел перед отцом, по воспоминаниям Марины Малич, мгновенно вскакивал, когда отец заходил к нему и разговаривал с ним только стоя. При этом Павел Иванович не принимал творчества сына, скорее всего, просто не находил в нем ничего, к чему стоило относиться всерьез. Так что Хармс, чтобы отстоять независимость своей эстетики и ее право на существование, просто вынужден был отрицать того, чьи произведения легли в основу отцовских взглядов на искусство.

Но, не принимая творчества Толстого, Хармс восхищался им как человеком, в особенности его предсмертным уходом из Ясной Поляны. Об этом пишет в своих воспоминаниях о Хармсе искусствовед Всеволод Петров, связывающий это восхищение с идеей чуда, ключевой для Хармса. «Интересно только чудо как нарушение физической структуры мира»[6], — писал Хармс в дневнике. «Он считал, что ожидание чуда составляет содержание и смысл человеческой жизни, — вспоминает Петров. — Каждый по-своему представляет себе чудо. Для одного оно в том, чтобы написать гениальную книгу, для другого — в том, чтобы узнать или увидеть нечто такое, что навсегда озарит его жизнь, для третьего — в том, чтобы прославиться, или разбогатеть, или что-нибудь в любом роде, в зависимости от души человека. Однако людям только кажется, что их желания разнообразны. В действительности люди, сами того не зная, желают лишь одного — обрести бессмертие. Это и есть настоящее чудо, которого ждут и на пришествие которого надеются.

Чуда не было год назад и не было вчера. Оно не произошло и сегодня. Но может быть, оно произойдет завтра, или через год, или через двадцать лет. Пока человек так думает, он живет. Но чудо приходит не ко всем. Или, может быть, ни к кому не приходит. Наступает момент, когда человек убеждается, что чуда не будет. Тогда, собственно говоря, жизнь прекращается, и остается лишь физическое существование, лишенное духовного содержания и смысла»[7].

Толстой, по Хармсу, ждал в этом смысле чуда до глубокой старости, до самого конца, и в 82 года бежал из дома, чтобы начать новую жизнь, стать странником, может быть, уйти от близящейся смерти. Такая до конца не сдающаяся, сохраняющая внутренний огонь жизнь восхищала Хармса. Хотя в чудо в узком смысле, «как нарушение физической структуры мира» Толстой, как известно, не верил — это было одним из ключевых пунктов его расхождения с церковью — но мысль о бессмертии, ультимативная потребность в преодолении смерти была в центре всех его размышлений. По Толстому, бессмертие давалось тем, кто жил бессмертной жизнью, то есть добровольно отказался от всего, что обречено смерти, от роскоши, эксплуатации других людей, и прежде всего от самоутверждения, пожертвовал своим «я» ради других. Таким образом, для Толстого, как и для Хармса, надежда на бессмертие, борьба за него была тем, что лежит в основе человеческой жизни и определяет ее, делает ее живой. Толстой не называл бессмертие чудом, но это уже только «вопрос терминологии».

Для Хармса сам процесс творчества был тесно связан с чудом, даже невозможен без чуда. Но это чудо отличается от тех чудес, которые во множестве без малейшего усилия происходят в его рассказах. Оно должно произойти с самим автором. В тексте под названием «Утро» говорится:

«Передо мной лежала бумага, чтобы написать что-то. Но я не знал, что мне надо написать… Я просил Бога о чуде, чтобы я понял, что мне нужно написать … Да-да, надо чудо. Все равно какое чудо. Я зажег лампу и посмотрел вокруг. Все было по-прежнему. Но ничего и не должно было измениться в моей комнате. Должно измениться что-то во мне»[8].

Здесь с наглядностью видно, что всем забавным, а иногда жестоким и страшным чудесам, непредсказуемо и необъяснимо случающимся в текстах Хармса, предшествует чудо внутреннего преображения самого автора, нисходящее свыше.

Герои Толстого также ждут и ищут преображения, каждый на своем поприще: Андрей Болконский на поле боя, Пьер Безухов в эзотерике масонства. И если князь Андрей сперва надеется на внешнее изменение своей судьбы и преображение настигает его внезапно, придя к нему в результате ранения под Аустерлицем, то эзотерический путь Пьера с самого начала предполагает в адепте глубокие внутренние перемены. Пьер Безухов вообще самый близкий к Хармсу персонаж Толстого: Хармс тоже много увлекался эзотерикой, правда, не масонством, а каббалистикой, йогой, читал Папюса, Якоба Беме, всерьез интересовался магией и даже достиг в этом деле определенных результатов, о которых убедительно вспоминают его жена Марина Малич и близкая знакомая Алиса Порет. Одним из псевдонимов Хармса был Даниил Чародей. Его рукописи, помимо рассказов и сцен, содержат непонятные непосвященным знаки и весьма темные по содержанию трактаты, соединяющие философские рассуждения о времени, пространстве, числах и геометрических фигурах с заведомой обэриутской бессмыслицей. Пьер Безухов тоже не останавливается на вступлении в масонство, но изучает масонские алхимические трактаты и шотландские акты, совершает путешествие в Европу и Англию, где встречается с представителями тамошних лож, вкладывает в масонские начинания свои средства и в конце концов получает высшую степень посвящения, возводится в верховный масонский ранг.

Помимо увлечения эзотерикой Хармса объединяет с Безуховым то, что обоих называют не их настоящими русскими именами, а другими, иностранными (Хармс — один из приблизительно 30 псевдонимов, которыми пользовался Даниил Ювачев, а Пьер — французский аналог имени Петр, которым на протяжении всего романа почти никогда не зовут Безухова). В этих необычных для русского слуха именах наглядно проявляется то, что оба они аутсайдеры, чуждые окружающему их миру, будь то Россия 1812-го или 20-х и 30-х годов двадцатого века. Оба — искатели универсальной истины, никак не связанной с той страной, где они родились. Аутсайдерство Пьера возникает непроизвольно из-за его непосредственного характера, отказывающегося принимать условности высшего света, тогда как аутсайдерство Хармса проистекает из его сознательного поведения, становится неизбежным следствием созданной им артистической маски. Но это не делает его менее подлинным, и если Пьер в результате перемен, произошедших с ним на войне и в плену, утрачивает интерес к масонству и делается обыкновенным семьянином и консерватором, то Хармс проходит весь путь аутсайдера до конца, до голодной смерти в психиатрическом отделении тюремной больницы в феврале 1942 года. Попал он туда, арестованный 23 августа 1941-го, то есть вскоре после начала войны, по легенде, будучи принят за немецкого шпиона из-за экстравагантности, с какой он всегда одевался. То, что в мирное время было невинным чудачеством, в военное вело прямиком к аресту и гибели. Пьер Безухов тоже был принят за шпиона и тоже арестован, только не русскими, а захватившими Москву французами. Война — скверное время для аутсайдеров. Она консолидирует общество, и чудаки вроде Хармса и Пьера Безухова из аутсайдеров превращаются во врагов. Неопределенное пространство между своими и чужими, где аутсайдеры существовали в мирное время, сжимается до предела, и места для них не остается. Если мир их еще терпит и позволяет глядеть на него со стороны, то война ставит перед неумолимым выбором: или отказ от себя и растворение в общей массе, или смерть. Пьеру, по воле автора, невредимым проведшего его сквозь мясорубку Бородина и все ужасы плена, удается первое, а Хармс оказался неспособен отказаться от роли аутсайдера и был поэтому обречен. Хотя именно в своем аутсайдерстве он рассчитывал обрести шанс на спасение и получил его документальное подтверждение, пройдя медэкспертизу и заручившись справкой о психической болезни, которую всегда носил с собой. «Если государство уподобить человеческому организму, — записал он в дневнике, — то в случае войны я хотел бы жить в пятке»[9]. Но ни в пятке, ни в психлечебнице было уже не спрятаться. Подтвержденная справкой шизофрения спасла Хармса от призыва и от немедленного расстрела после ареста по обвинению в антисоветской деятельности, но не могла спасти от голода в тюремной больнице во время блокады. Марина Малич красочно описывает, как Хармс симулировал болезнь для медэкспертов, но психиатры, анализировавшие позже его жизнь на основании воспоминаний и его собственных дневников, приходят к выводу, что он не нуждался в симуляции: заболевание, постепенно набирающее силу, скорее всего, действительно имело место[10]. И это сближает Хармса уже не с героями Толстого, а с ним самим: как известно, многие знакомые, в особенности из того круга, к которому принадлежал Толстой, и прежде всего Софья Андреевна, полагали, что когда он отошел от литературы и вступил в конфликт с властью и церковью, в этом проявилось помешательство. «Левочку никто не знает, — утверждала Софья Андреевна, — знаю только я — он больной и ненормальный человек»[11]. Толстой и сам временами подозревал за собой приступы безумия, вроде знаменитого «арзамасского ужаса», описанного в рассказе «Записки сумасшедшего». Герой этого даже в деталях автобиографического рассказа убежден в своем безумии несмотря на то, что врачи все-таки признали его нормальным, настолько важна ему открывшаяся в припадке истина о бессмысленности жизни перед лицом неизбежной смерти. Осознание смерти превращает героя «Записок…», то есть самого Толстого, в абсолютного аутсайдера, рассуждающего: либо все прочие люди, живущие обычной бессмысленной жизнью, сумасшедшие, либо я, а так как никто из них не испытывает этого невыносимого ужаса смерти, значит сумасшедший — я.


Любимые герои Толстого, князь Андрей и Пьер, тоже переживают преображение, сталкиваясь со смертью, но встреча эта происходит не в номере провинциальной гостиницы, а на полях сражений России с Наполеоном. Болконский после первого ранения под Аустерлицем осознает тщету своего стремления к славе и вообще всего земного, а после второго, смертельного ранения в Бородинской битве постигает на пороге смерти истины евангельской любви и прощения. (О возможности чуда в минуту смерти, которая есть остановка времени, размышлял друг и учитель Хармса Александр Введенский, самый радикальный абсурдист из обэриутов). Пьер Безухов, лишенный в плену всех преимуществ богатства и знатности, открывает для себя жизненную философию Платона Каратаева, состоящую в растворении в потоке жизни, приятии всего и полном подчинении воле Провидения. Но еще раньше Пьер поймет войну как проявление этой надчеловеческой воли, открыто и безжалостно вторгающейся в мир. «Война есть наитруднейшее подчинение свободы человека законам Бога», — слышит Пьер голос во сне после Бородинского сражения[12]. То, что этот голос принадлежит автору, то есть соответствует пониманию войны самим Толстым, подтверждается спустя несколько глав схожими мыслями графини Ростовой, уезжающей с семьей из оставленной армией Москвы: «„Пути Господни неисповедимы!” — думала она, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала выступать скрывающаяся прежде от взгляда людей всемогущая рука»[13].

Именно понимание войны как воплощенной воли Провидения заставляет Толстого тратить десятки страниц на опровержение «военной науки», на развенчание гения Наполеона, на доказательство того, что в сражении ничего не зависит от воли главнокомандующих и генералов. Непредсказуемый хаос битвы разрушает все их планы, делает бесполезными все диспозиции и расчеты. Того, что происходит на поле боя, не понимают ни его непосредственные участники — солдаты, ни пытающиеся руководить ими офицеры всех рангов. Ежеминутно меняющаяся реальность сражения превышает возможности человеческого разума. События войны не умещаются в масштаб восприятия отдельного человека, разрушают его частное существование и бросают его в гущу гигантских человеческих масс. «Один человек думает логически; много людей думают ТЕКУЧЕ, — писал Хармс. — Я хоть один, но думаю ТЕКУЧЕ»[14]. Текуче — значит алогично, абсурдно. Война, приводя в движение и сталкивая между собой массы людей, опрокидывает логику разума, над которой торжествует «текучий» алогизм неподконтрольного человеку хаоса. Воля Провидения воплощается на полях сражений в абсурде.

Толстой фиксирует наиболее нелепые и бессмысленные эпизоды сражений, понимая, что именно они отличают подлинную реальность войны от литературного представления о ней. Юный Николай Ростов под которым убили лошадь, вместо того, чтобы стрелять в преследующих его французов, кидает в них свой пистолет. Андрей Болконский под Аустерлицем видит, как русский артиллерист и француз, забыв о своем оружии и не понимая, что делают, тянут друг у друга банник (щетку для чистки оружейного ствола). В Бородинском сражении Безухов и французский офицер хватают друг друга, Пьер француза за горло, тот его за шиворот. «Несколько секунд они оба испуганными глазами смотрели на чуждые друг другу лица, и оба были в недоумении о том, что они сделали и что им делать. „Я ли взят в плен или он взят в плен мною?” — думал каждый из них»[15]. Над ними пролетает ядро, и француз так быстро наклоняет голову, что Пьеру кажется, ему ее оторвало. Легко себе представить любую из этих сцен написанной рукой Хармса (чьи герои то и дело отрывают друг другу в драке разные части тела), каждая из них могла бы быть его рассказом.

Но абсурд Хармса происходит в его собственном отдельном выдуманном «мыре» (так называется один из его «философских» трактатов), где нет ничего невозможного и сняты все ограничения, налагаемые на воспринимаемую реальность человеческим разумом. Хармс считал себя в первую очередь демиургом своего мира: «Я творец мира и это самое главное во мне», — писал он)[16]. Толстовский же абсурд совершается в гуще общей для всех действительности, с которой война, то есть «скрывающаяся прежде от взгляда людей всемогущая рука», срывает все покровы условностей, культуры, рациональности и просто осмысленности. Война сталкивает человека с жестокостью, в сравнении с которой жестокость абсурдистского черного юмора выглядит игрушечной. Толстой делает на страницах «Войны и мира» то, что никоим образом не могло бы произойти в обэриутском «мыре»: своего аутсайдера Пьера Безухова, эзотерика и масона, он помещает в самую гущу Бородинской битвы, в эпицентр кровавого абсурда реальности, на батарею Раевского. Так же как Хармс в военном Ленинграде, Пьер привлекает к себе всеобщее неодобрительное внимание своей штатской одеждой и нелепой белой шляпой. Он совершенно не понимает, где он очутился и что происходит вокруг него, долгое время не замечает опасности. Но если артиллеристы и солдаты на батарее, не видя и не понимая общей картины сражения, все-таки заняты своим делом и больше ни на что не обращают внимания, то именно Пьеру происходящее видится чудовищным абсурдом — и именно его глазами заставляет Толстой смотреть читателя. (В этом и заключается роль аутсайдера — увидеть со стороны бессмыслицу, недоступную непосредственным участникам события, — роль, совершенно неуместная, невозможная на войне, поскольку сторона, осознавшая ее бессмысленность, обрекает себя этим на поражение. Хармс в тюремной психбольнице гораздо более на своем месте во время войны, чем Безухов на батарее Раевского!)

Пройдя ад Бородинского сражения, а потом французского плена, благодаря знакомству с Каратаевым Пьер переживает радикальную перемену мировоззрения. От запутанной эзотерической мистики масонства он переходит к простоте: «Простота есть покорность Богу; от него не уйдешь. И они просты. Они не говорят, но делают»[17]. «Они» здесь — простые, обыкновенные люди, солдаты, пленные, среди которых оказался Пьер. Разочаровавшись в своем поиске универсальной вненациональной истины, он открывает для себя национальное как целое, обладающее собственным существованием, и с восхищением отмечает, что Каратаев никогда не воспринимал своей жизни как чего-то отдельного, но лишь как часть общего целого. Поэтому в конце романа Пьер вполне закономерно превращается в деятельного консерватора, стремящегося создать общество для противодействия нарождающемуся декабристскому движению. В пережитом им сломе мировоззрения нет ничего случайного: его новые взгляды — это взгляды человека, прошедшего войну. Это то, что выдержало огонь войны, уничтоживший все необязательное и лишнее, то, без чего нельзя было ни выжить, ни победить. Столкновение с абсурдом войны заставило Пьера вернуться к базовым ценностям человеческого существования: любви, семье, осознанию своего единства с простыми людьми.


Но Безухов не единственный и не последний аутсайдер у Толстого, то есть далеко не последнее его слово. Отца Сергия, князя Касатского можно назвать двойным аутсайдером: сперва он бежит от светской жизни в монастырь, потом уходит из монастыря и делается странником. Позднышев в «Крейцеровой сонате» заходит, кажется, дальше всех: убийца из ревности, он проповедует отказ от близости между полами. Вполне внятно изложенная логически связными предложениями, проповедь эта в своем выходе за пределы разумного может соперничать с самыми абсурдными произведениями обэриутов. Война, консолидирующая общество, возвращая его к первоосновам, не встает на пути этих героев, и они проходят его до конца — в случае Позднышева (как и в случае самого Толстого) до полного отрицания этих основ. В «Смерти Ивана Ильича» неприятие обычной жизни обычного человека своего сословия побуждает Толстого заставить героя умирать долгой и мучительной смертью в наказание за бездумно прожитую заурядную жизнь. Как и все пророки, Толстой нагнетает в этой повести ужас смерти, используя его в качестве оружия для опровержения ложной, неправедной жизни.

Обэриуты тоже не принимали обычную, то есть бессмысленную жизнь людей-марионеток, всех этих Окновых, Козловых и Мышиных, населяющих рассказы Хармса, но их неприятие носило игровой характер. Впрочем, эта игра, для читателя легкая и смешная, своими авторами была доведена до конца — до тюрьмы и смерти в психбольнице (так умер не только Хармс, но и вскоре после него Александр Введенский).

И Толстой, и Хармс ставили жизнь выше искусства, а свою цель видели в преобразовании не только искусства, но и жизни, причем оба начинали это преобразование с себя. Толстой шел на полный разрыв с образом жизни своего сословия, Хармс на то, чтобы стать объектом издевательств и насмешек. (Н. К. Чуковский вспоминает, как Хармс просил проводить его домой из «Детгиза», потому что из-за его странной одежды к нему на улице привязались мальчишки, преследуют его, издеваются и толкают[18]). И все-таки если из Толстого читатель выносит впечатление, что единственное спасение от «смерти по Ивану Ильичу» это «жизнь по Толстому», в согласии с его проповедью, то впечатление от Хармса в корне другое. Вторжение его божественного абсурда, нарушая причинные связи нашего общего мира, дает почувствовать, что у каждого есть возможность своего собственного «мыра», который, даже вымышленный, все равно способен расширить рамки реального мира и увеличить степени свободы.


1 Хармс Даниил. О явлениях и существованиях. СПб., «Азбука», 1999, стр. 88.

2 Друскин Я. С. Чинари. — В кн.: Введенский А. Всё. Составитель А. Герасимова М., «ОГИ», 2011, стр. 353.

3 Кобринский А. Даниил Хармс. М., «Молодая гвардия», 2009, стр. 372.

4 Кобринский А. Даниил Хармс. М., «Молодая гвардия», 2009, стр. 372.

5 Хармс Даниил. О явлениях и существованиях. СПб., «Азбука», 1999, стр. 71.

6 Дневниковые записи Даниила Хармса. 1937. — В сб.: Минувшее: исторический альманах. Вып. 11. М. — СПб., «Atheneum», «Феникс», 1992, стр. 508. (Публикация А. Устинова и А. Кобринского.)

7 Петров В. Турдейская Манон Леско. СПб., «Издательство Ивана Лимбаха», 2016, стр. 191.

8 Хармс Даниил. О явлениях и существованиях. СПб., «Азбука», 1999, стр. 174.

9 Дневниковые записи Даниила Хармса. 1937. — В сб.: Минувшее.., стр. 498.

10 Бологов П. Даниил Хармс: опыт патографического анализа. Электронный ресурс <П. Бологов/www.psichiatry.ru/library/ill/charms.html>.

11 Бунин И. Освобождение Толстого. — В кн.: Бунин И. Собрание сочинений в 9-ти томах. Т. 9. М., «Художественная литература», 1967, стр. 113.

12 Толстой Л. Война и мир. Кишинев, «Картя молдовеняскэ», 1975. Т. 3, стр. 300.

13 Там же, стр. 325.

14 Хармс Даниил. 11 утверждений Даниила Ивановича Хармса — В кн.: Хармс Даниил. О явлениях и существованиях. СПб., «Азбука», 1999, стр. 296.

15 Толстой Л. Война и мир. Кишинев, «Картя молдовеняскэ», 1975. Т. 3, стр. 244.

16 Хармс Даниил. Письмо К. Пугачевой. — Цит. по: Кобринский А. Даниил Хармс. М., «Молодая Гвардия», 2009, стр. 271.

17 Толстой Л. Война и мир. Кишинев, «Картя молдовеняскэ», 1975. Т. 3, стр. 300.

18 Чуковский Н. К. Литературные воспоминания (сост. М. Н. Чуковская). М., «Советский писатель», 1989.





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация