Кабинет
Вл. Новиков

ШЕСТЬ ГЕРОЕВ НАШЛИ АВТОРА

Новиков Владимир Иванович родился в 1948 году в Омске. Доктор филологических наук, профессор факультета журналистики МГУ. Автор многих историко-литературных и литературно-критических книг. Живет в Москве. Постоянный автор «Нового мира».



Вл. Новиков

*

ШЕСТЬ ГЕРОЕВ НАШЛИ АВТОРА


О биографических книгах Александра Ливерганта


Писательская биография — лидирующий жанр нашей словесности начавшегося столетия. И прежде всего потому, что здесь неожиданное решение нашла проблема литературного героя. Мне как читателю герой все-таки нужен. Чтобы было с кем отождествиться, пускаясь в чтение. Вступить в мысленный и эмоциональный диалог. Прослеживать житейские и духовные приключения.

Эгоцентричная элитарная проза эту потребность не удовлетворяет: автор выдает за героя «себя любимого», может быть, и умного, и симпатичного, но слишком статичного, без развития. А профессионально сконструированные герои добротной беллетристики надолго в памяти и в душе не задерживаются. Сколько виртуальных личностей ни напридумывал, например, романист Дмитрий Быков, а все-таки его главная удача — нефиктивный герой по имени Борис Пастернак (см. книгу в серии «Жизнь замечательных людей»). А какого героя по фамилии Платонов вы вспомните в первую очередь? Иннокентия Платонова из недавнего романа Евгения Водолазкина «Авиатор»? Едва ли. Это чистейшей воды сюжетная функция, без вкуса и запаха. Фамилия выбрана с тонким филологическим расчетом, но самый интересный Платонов — это все-таки Андрей, писатель, о котором имеется книга в «ЖЗЛ», принадлежащая Алексею Варламову.

Академик Павлов говорил: «Молоко — это изумительная пища, приготовленная самой природой». Скажу в пандан: настоящий писатель — это колоритный литературный персонаж, созданный самой жизнью. У него непременно есть характер, причем с необходимыми противоречиями, без которых творческая личность немыслима. У него есть судьба, то есть причинно-следственная связь между событиями. Уловил биограф эту связь — вот и сюжет, обладающий обобщенным антропологическим и онтологическим смыслом.

Александр Ливергант, известный литературовед, переводчик и редактор (вот уже десять лет как возглавляющий журнал «Иностранная литература»), в течение шести лет выпустил шесть книг в серии «Жизнь замечательных людей». Киплинг, Моэм, Уайльд, Фицджеральд, Генри Миллер, Грэм Грин — вот имена героев в хронологическом порядке выхода книг[1]. Три из них появились в малой серии «ЖЗЛ», три — в большой, но разница здесь не принципиальна: «большие» книги тоже динамичные, поджарые, без длиннот. Ни пространных авторских рассуждений, ни утомительных литературоведческих разборов. Главное — повествование. Авторский месседж доносится до читателя прежде всего нарративным путем.

Плодотворность такой установки обнаруживается уже в случае с Киплингом. Сомневаюсь, что многим читателям была знакома его житейская биография. Для русского уха «Киплинг» — это прежде всего поэт, сочетающий виртуозность стиха с консервативными политическими взглядами, и автор полудетского «Маугли». Даже тот факт, что он самый молодой Нобелевский лауреат (в 1907 году, еще сорока двух лет ему не исполнилось), не очень вошел в наше сознание. Ливергант, понимая, что нам немного известно про «маленького Радди», рассказывает все с нуля, прибегая к своеобразному переводу на стилистику русского нарратива: «„В детстве у меня не было детства”, — писал Чехов. У Киплинга их было целых два — индийское и английское». Будущий писатель, отданный в Англии на воспитание опекунам, рано узнал что почем: «Под ударами судьбы (и тети Розы, жестокой и вздорной ханжи) он вырос не робким, забитым, а решительным, уверенным в себе, способным за себя постоять». Рано пережил первую серьезную любовь и в восемнадцать лет уже получил от предмета своей страсти «отлуп», то есть расторжение помолвки. Потом журналистская поденщина в англо-индийской прессе, которая, по мнению Ливерганта, «дала ему богатый жизненный и не менее богатый литературный материал». Вот читатель уже и втянулся: ведь вопрос о «медийной» почве писательства кровно касается очень многих. Всякий журналист мечтает написать роман, а юные поэты и прозаики нередко вынуждены начинать с журналистских заработков. Любопытно, однако, что, став зрелым писателем, Киплинг «терпеть не мог репортеров, особенно американских, — слишком хорошо знал эту профессию». Тем не менее навсегда сохранил журналистское любопытство и умение разговорить любого собеседника. Один юный репортер «рассказал ему всю свою жизнь, прежде чем сообразил, что писатель не сказал о себе ни единого слова». Вот такой парадокс.

Не меньший парадокс — отношение к почестям и лаврам. Абсолютный профессионал, человек целеустремленный, знавший толк в успехе и достигший его, Киплинг, по мнению биографа, стойко сохранял «безучастность к внешним атрибутам жизни». Многократно отказывался от орденов, от рыцарского звания — при том что «нобелевкой» не пренебрег и соглашался стать почетным доктором Кембриджа и Эдинбурга. Может быть, для того, чтобы разобраться в этих странностях, стоит перечитать прозу Киплинга, его главный роман «Ким», лучшее из новеллистики?

Автор книги весьма тонко исследует рецепцию Киплинга в нашей культуре, говорит о неожиданном пересечении его имперского мышления с советским менталитетом 1920 — 1930-х годов. Щедро, без ревности (как и в других его книгах, заметим) перечисляет достижения отечественных переводчиков. И подробно касается русской судьбы хрестоматийнейшего стихотворения «If» (выбирая название в варианте М. Лозинского — «Заповедь»): «Для многих поколений любителей поэзии в нашей стране „Заповедь” — такая же русская поэзия, как „Не сравнивай: живущий не сравним…”, как „В глубокий час души и ночи, не числящийся на часах…”, как „…с порога на деву, как гостья, смотрела звезда Рождества”. Много ли наберется в мировой поэзии таких органично вошедших в чужой язык, поистине „космополитичных” стихов?»

Да, а после того как пройдешь с героем книги весь его жизненный путь, невольно думаешь об эквивалентности, об онтологическом соответствии вроде бы не очень эффектной судьбы Киплинга и его заветного стихотворения. Оно при всей своей дидактичности не риторично, в нем нет ни малейшего лукавства и лицемерия. Да, Киплинг «себе остался верен» (возьмем для разнообразия маршаковскую версию, а в оригинале — «you can trust yourself»). Может быть, в чисто эстетическом отношении его позднее творчество менее значительно, чем раннее, но это уж как Бог дал (название «Если» указывает на условия необходимые, но еще не достаточные). А интересным и загадочным человеком Киплинг оставался до конца. С таким ощущением закрываешь книгу...

Книга о Моэме открывается примечательным вступлением — размышлением о портрете Моэма кисти Грэма Сазерленда (1949), висящем в галерее «Тейт» (черно-белая его репродукция в книге имеется). Ливергант говорит здесь о двух видах портретистов: «Для одних в первую очередь важна модель, а уж потом они сами; другие же ставят на первое место себя, а модель на второе, в результате чего на холсте отражается не столько личность портретируемого, сколько индивидуальность портретиста». Сазерленд относится ко вторым, хотя в случае с Моэмом он неожиданно оказался точен и верен натуре. Нетрудно догадаться, что сам Ливергант относит себя к тем «портретистам», для которых важнее модель, чем «самовыражение». Что ж, опыт показывает, что такая установка в нашем жэзээловском деле плодотворнее. А если биограф сам по себе личность, то он неизбежно раскроется в совокупности написанных им книг, в «галерее образов», так сказать.

Моэма мы все читали много и охотно (благо он в советское время переводился и издавался широко), а как о человеке практически ничего не знали. Да и не шибко интересовались: все-таки он по нашим русским эстетским меркам — беллетрист (на английский это слово с негативной коннотацией даже и не переводится). Автор книг для одноразового прочтения. Метафизики в нем не хватает, экзистенциальности.

Ливергант применяет к Моэму как писателю его же фразу по поводу мастерства игры в бридж: «очень хороший игрок второй категории». И трактует эту формулу в жанровом аспекте: средний романист и отменный новеллист. Ну, не знаю: рассказ (новелла) может вывести автора и в первую категорию (Боккаччо, Э. По, Чехов), а, скажем, «Луна и грош» Моэма — роман не второсортный: до сих пор художник Стрикленд сидит занозой в сознании, и не просто как переименованный Гоген, но как художественная модель модерниста.

Главное же, что такой «простой» писатель, как Моэм, оказался очень и очень сложным человеком. Биограф рассказывает о личной жизни героя, что называется, с непроницаемым лицом. Но сама фактура весьма впечатляющая. Вот, скажем, в 1914 году сорокалетний Моэм в январе знакомится со своей будущей супругой Сайри Уэллкам, а в декабре — со своим будущим секретарем и другом Джеральдом Хэкстоном. Год спустя у Моэма и Сайри рождается дочь, Сайри разводится с прежним мужем, а в 1917 году (еще до того как разведчик Моэм посетит революционный Петроград) они вступают в законный брак, который, однако, оказывается «браком взаимной выгоды»: «Моэм знал о бурном прошлом Сайри и ее многочисленных любовниках; Сайри — о нестандартной сексуальной ориентации мужа и его сожителях, в частности о Джеральде Хэкстоне. Сайри нужен был отец для ее ребенка, тем более такой, как Моэм, — человек известный и богатый; Моэму — энергичная светская дама, знавшая все и всех».

Через пятнадцать лет супруги разведутся, а Моэм до конца дней будет выводить в своих произведениях «все новых и новых сайри уэллкам — ревнивых, агрессивных и праздных». Хэкстона же будет любить до самой его смерти. Потом появится новый секретарь и сожитель — Алан Серл, который поссорит писателя с дочерью… Да, такие вот нравы. С моралистическим аршином к подобным событиям подходить даже как-то неуместно. Автору книги здесь очень помогает традиция англоязычного биографического дискурса, откровенного по сути и сдержанного по тону. Как говорится, у нас не принято, а у них принято. Принято говорить честно, с аристократической прямотой, без мещански-плебейских ухмылок. Там писателей не обожествляют, но зато и не пишут о них «разоблачительных» книжонок. Нет у них ни «Анти-Уайльда», ни «Другого Моэма» (помните, были у нас «Анти-Ахматова», «Другой Пастернак»?). Обо всем можно говорить в достойном тоне — об излишествах и полигамии, о нетрадиционной ориентации и даже о бисексуальности. За всем этим — реальное бремя страстей человеческих, странности любви и человеческой природы. И не надо оценивать, не надо сочинять объясняющих концепций — надо слушать, что говорит сама жизнь, транслируемая нарративом.

Книга «Оскар Уайльд» начинается с иронического обстрела советского (и постсоветского) «уайльдоведения», которое напускало тумана по поводу причины уголовного преследования писателя. Все-таки факт достаточно однозначен: осудили за однополую любовь: «Всего двумя-тремя веками раньше по обвинению в содомии (еще один синоним „безнравственного поведения”) Уайльд бы двумя годами исправительных работ не отделался. Веком позже его не только бы оправдали, но даже не судили. А сегодня, когда пишутся эти строки <…> Уайльд и его сожитель лорд Альфред Дуглас могли бы узаконить свои отношения в муниципалитете, а при желании даже в церкви».

Да, биографу порой необходимо назвать вещи своими именами, внятными словами сообщить читателю простые вещи, чтобы на этой основе вести разговор о сложных сущностях. Например, о стиле жизненного поведения, который лег в основу уайльдовской поэтики. Ливергант без какого-либо осуждения рассказывает о «пиаре» молодого литератора: «Он увлеченно и, надо отдать ему должное, умело, я бы даже сказал, расчетливо, создает образ позера, эксцентрика, эстета и светского льва». С мягкой иронией рассказано об отношениях Уайльда с женой, также не лишенной поначалу творческих амбиций: «К Оскару Уайльду муза оказалась более благосклонной, чем к „бедной дорогой” Констанс Уайльд. Явилась к нему „милая гостья с дудочкой в руке” в конце 1880-х — и больше уже не покидала».

И далее отношения Уайльда и женой, и с Бози (как называли Альфреда Дугласа) описываются не с моралистической позиции, а с точки зрения жизненной стратегии героя — первого и главного эстета-парадоксалиста мировой литературы. Сегодня, между нами говоря, эстетизм утратил остроту и парадоксальность, стал банальным. Настоящий эстетизм — это тот, за который бьют и преследуют. Что-то трагическое должно было произойти с Уайльдом. И эта драматургия самой жизни передана в книге. Когда на сцене появляется главный злодей — маркиз Куинсберри, отец Дугласа — катастрофа становится неминуемой. Автор книги видит причину неминуемого поражения Уайльда в его благородстве: «Ведь свою задачу на процессах он видел в том, чтобы уберечь от разоблачения и унижения не только себя, но и своего любимого человека, сэра Альфреда Дугласа…»

Невозможно без душевной боли читать финальные страницы книги, где рассказано о последних днях Уайльда. Нищий скиталец живет в Париже под именем Мельмот и умирает в убогой гостинице «Эльзас» на улице des Beaux-Arts. Теперь на этом месте роскошный пятизвездочный «Отель», и современный читатель может вслед за автором книги там побывать и убедиться, что на мемориальной доске возраст Уайльда ошибочно сокращен на два года…

Уайльд умер в сорок шесть лет, а всего сорок четыре года прожил Фрэнсис Скотт Фицджеральд, «бедняга Фицджеральд» (выражение Хемингуэя). Казалось бы, много успел, как писатель вполне реализовался. Посмертная репутация — очень высокая. В том числе и в России, где литературные гурманы ценят Фицджеральда выше, чем его спутника-соперника — более «успешного», но поверхностно-«попсового» Хемингуэя.

«Откуда же эта многолетняя жизнь „на грани нервного срыва”?» — таким вопросом задается автор, описывая сложные отношения писателя с женой Зельдой, их богемное жизнетворчество. Перебирает множество возможных ответов, сопровождая их вопросительными знаками. Последний и, вероятно, наиболее близкий к истине: «А может, они любой ценой хотели нарушить однообразное течение жизни».

Не пускаясь в подробности, скажу, что, читая финал, пережил такое же чувство, как в случае с Уайльдом. Герой отсылает свою возлюбленную Шейлу со словами «Иди спать. Я в полном порядке». Садится в кресло, внезапно встает и валится замертво. И неожиданно, и абсолютно закономерно. И реакция на это единственная — желание перечитать то, ради чего жил этот сложный и трогательный человек.

Совсем другой случай — Генри Миллер. Он прожил вдвое больше — восемьдесят восемь лет. Родился в один год с Мандельштамом и Булгаковым, а умер в один год с Высоцким. Конечно, трудности и его не обошли стороной: хроническое безденежье, ярлык «непристойности», который тридцать лет провисел на главном произведении «Тропик Рака» и был официально отменен только в 1964 году. И при этом — девиз: «всегда весел и бодр» («Аlways merry and bright»).

Книга читается как авантюрный роман, а Миллер предстает здесь своеобразным героем-трикстером. Нарушитель приличий, этический и эстетический провокатор. Концептуальный перевертыш: говорит так, потом эдак, а делает так и вообще наоборот. Советует другим: «Читайте как можно меньше», а сам почитывает немало. Ценит свободу и одиночество — и ищет контакта с миром. Нетривиальны все пять его браков, а последняя любовная история вообще приключилась у него в восемьдесят четыре года.

«Тропик Рака» — событие в истории литературы. А остальное — что же? Вроде бы не шедеврально, но все это входит в единую книгу автора о самом себе. И вообще: как Ливергант относится к этому герою? Повествование довольно отстраненное, с привкусом ироничности. Но вот доходит дело до конца. Сообщается, что писатель хотел умереть во сне. Так и случилось. И последняя фраза книги: «Говорят, так умирают праведники». Нет однозначного приговора…

А к чтению книги о Грэме Грине, признаюсь, приступал я с некоторым предубеждением. Слишком уж хорошая репутация была у него в Советском Союзе! А это вызывало ответную негативную реакцию в независимых читательских кругах. Не жаловали мы в «застойные» годы писателей «прогрессивных» и в особенности «леваков». Под плюсовым знаком воспринимались скорее консерваторы, индивидуалисты, эстеты, особенно запрещенные в СССР, — как тот же Генри Миллер, например. Учитывая это, Ливергант сразу начинает с решительного дезавуирования советских «опекунов» Грина, чтобы расчистить место для непредвзятого повествования.

Свобода творчества — это не обязательно индивидуализм и эстетизм. Свобода — это писать о том, что тебе интересно. Грину искренне интересен был текущий политический процесс. Ливергант тут прибегает к сравнению с Достоевским — но не с самим писателем, а с одним из персонажей «Братьев Карамазовых»: «Коля Красоткин, помнится, „любил наблюдать реализм”, а Грэм Грин хочет — всегда хотел — наблюдать историю. А где же еще наблюдать историю, как не в Мексике? Стране, объявившей войну Церкви и католическому духовенству». То же относится и к другим геополитическим увлечениям писателя. Здесь источник сюжетного драматизма и напряженного психологизма его лучших романов — «Силы и славы», «Сути дела». Ну а другой источник — сложная личная жизнь. Без романов романы не пишутся…

Для автора жэзээловской книги (знаю по собственному опыту) очень трудный и ответственный момент — описание смерти героя. С одной стороны — это факт непреложный: вариантов, как говорится, нет. С другой стороны, в любой книге финал есть итог. Когда смерть преждевременная, это итог трагический (как в случае с Уайльдом и Фицджеральдом). А когда писателю выпало долголетие? Остроумно заметил Александр Мелихов, рецензируя книгу «Грэм Грин» на страницах НГ-Exlibris: «…увлекательная проза с заведомо хорошим концом, ибо биография знаменитого писателя — это всегда биография победителя, биография красавца-лебедя, каким бы гадким утенком он ни начинал свой жизненный путь»[2]. Хороший-то он хороший — в смысле литературного успеха, но чисто по-человечески смерть в преклонном возрасте может быть и избавлением. Читаем у Ливерганта: «На типично журналистский провокационный вопрос: „Когда вы получите Нобелевскую премию?” — Грин ответил: „Рассчитываю на премию более крупную”. — „На какую?” — „На смерть”». И чуть ниже: на вопрос «Вы боитесь смерти?» следует ответ: «Мне хотелось бы, чтобы она наступила быстрее».

Во всех шести ливергантовских книгах смерть — смысловой и эмоциональный итог жизни героя-писателя. В этот момент читатель оглядывается и в одно мгновение видит эту жизнь как целое. И это главное, а наше субъективное отношение к писателю и его творениям — личное дело каждого читателя. Важен прежде всего обретенный нами новый бытийный опыт.

Прошли те времена, когда писательская биография была необязательным приложением к умозрительным литературоведческим концепциям. Почему бы нам литературу не осознать как часть жизни, а литературоведческий дискурс не включить внутрь биографического повествования? Опыт Ливерганта свидетельствует, что ему удалось актуализировать и собственно эстетическое значение шести писателей, выявить художественную инвариантность каждого из них. Я бы даже сказал, что каждый из этой шестерки здесь предстает по-своему уникальным и не имеющим аналога в нашей российской словесности. Многие примерялись к амплуа «русского Киплинга», но никто на это не потянул, даже Багрицкий, оставшийся региональным поэтом узкого исторического масштаба. «И мы писать романы могем, как Сомерсет, простите, Моэм», — шутил в «Литгазете» Евгений Сазонов. Но оказалось, что не «могем». Нет у нас такого среднего беллетристического класса, чтобы и «жизненно» было, и понятно, и образцово в языковом плане. Уайльда русского тоже нет — ни в смысле ЛГБТ-культуры, ни в смысле парадоксализма. С Фицджеральдом то же самое. Русские Гэтсби в 1990-е появились, а кто их художественно отразил? О русском Генри Миллере и вопрос поднимать не стоит: граница между непристойностью и художественностью у нас по-прежнему незыблема. Ну, и такого политизированного романиста, любителя прикоснуться к «горячим точкам» и вместе с тем мастера психологического письма, как Грэм Грин, опять же не сыскать. Так что книги Ливерганта, что называется, расширяют культурный горизонт и помогают нам не заноситься, не полагать, что в литературе «мы впереди планеты всей».

Но это мои сугубо субъективные мысли и чувства, возникшие при чтении. А что бесспорно — так это то, что, обратившись к «шестерке книг» (киплинговская «шестерка слуг» тут же всплывает в памяти), читатель познакомится с шестью очень интересными людьми: Редьярдом, Уильямом Сомерсетом («Уилли», как жена его называла), Оскаром, Фрэнсисом Скоттом, Генри и Грэмом. Занятнейшие персонажи, хотя и невыдуманные. И они прекрасно выполняют главную содержательную функцию литературного героя: наглядно демонстрировать, как сложен и неисчерпаем человек, как бесконечно интересен мир, в котором мы живем. Именно для этого читаем мы и «фикшн», и «нон-фикшн».

«Шестеро персонажей в поисках автора» — так называется одна из пьес Луиджи Пиранделло (кстати, на сегодня еще не охваченного серией «ЖЗЛ»). В этой трагикомедии автор так и не появляется на сцене. У нас же речь шла о том, как шестеро важных для нашей культуры англоязычных писателей благополучно обрели своего российского биографа. А он в свою очередь нашел себя как литератор, как прозаик. И читателям при этом кое-что перепало.


1 Ливергант А. Я. Киплинг. М., «Молодая гвардия», 2011, 309 стр. («Жизнь замечательных людей». Малая серия). Ливергант А. Я. Сомерсет Моэм. М., «Молодая гвардия», 2012, 283 стр. («Жизнь замечательных людей»). Ливергант А. Я. Оскар Уайльд. М., «Молодая гвардия», 2014, 314 стр. («Жизнь замечательных людей». Малая серия). Ливергант А. Я. Фицджеральд. М., «Молодая гвардия», 2015, 318 стр. («Жизнь замечательных людей». Малая серия). Ливергант А. Я. Генри Миллер. М., «Молодая гвардия», 2016, 295 стр. («Жизнь замечательных людей»). Ливергант А. Я. Грэм Грин. М., «Молодая гвардия», 2017, 287 стр. («Жизнь замечательных людей»).

2 Мелихов Александр. Кисляй-авантюрист. — «НГ-Exlibris», 2017, 6 июля.






Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация