Кабинет
Галина Зыкова

ЭФФЕКТ ПРИСУТСТВИЯ

*

ЭФФЕКТ ПРИСУТСТВИЯ


Наталья Зейфман. Еще одна жизнь. М., «Время», 2016, 224 стр.


«Остальные уже спустились вниз и ждали у подъезда. Я захлопнула дверь и повернула ключ… Двоюродный брат Рома, высоченный рядом со мной, когда-то военный летчик, приподнял меня и переставил к лифту. Шаг внутрь, и лифт неизбежно... двинулся вниз».

Книга называется «Еще одна жизнь» — так же, как и открывающая ее автобиографическая повесть про переезд семьи из России в Израиль в 1991 году, переезд, воспринятый как конец жизни и ее возможное начало. Отдельная и особенная, как все человеческие истории, она, однако, напомнила прочитавшим ее множество историй других семей и психологический климат начала девяностых. Намерений говорить от имени своего поколения совсем не было: одна из определяющих черт текста — конкретность личной судьбы, связь с реальными дневниками и письмами; но «за поколение» все-таки сказалось.

У Натальи Зейфман особенная профессия, которая позволила ей построить, хотя небыстро и непросто, эту самую «еще одну жизнь». Историк-архивист (после истфака МГУ с 1962 года научный сотрудник Отдела рукописей ГБЛ), в Иерусалиме она продолжила работать по специальности: на протяжении 15 лет имела дело со свидетельствами о Холокосте в собрании Яд Вашем и в русских архивах[1], как раз тогда и ставших доступными.

Потребность вслух сказать о своем опыте связана, наверное, с пришедшим осознанием того, что «вторая жизнь» состоялась, не перечеркнув первой. Про эту первую жизнь, точнее, про самое ее начало — следующая часть книги, «Главы из детства», московского, лефортовского[2]. То, что воспоминания именно детские, причем детства преимущественно раннего, — сознательный выбор. Наталье Зейфман интересны механизмы памяти сами по себе: и для автора, и для читателя ценен ход припоминанья, которое происходит как будто помимо воли вспоминающего; конечно, воспоминания детские от рационального начала свободны в наибольшей степени. Это позволяет отказаться от выстраивания иерархии людей и событий (прочитав книгу, понимаешь, что так построена она в целом и центральное место, которое занимает в ней детство, не случайно): почти одинаково подробно говорится о людях вроде бы простых — подругах, соседях, учителях — и людях, значимых исторически, например, об отце. Вилу Иосифовичу Зейфману страна обязана реализацией в конце 40 х годов промышленной технологии производства пенициллина; в 1950-м он был репрессирован, и отчетливо запомнилось, как соседка, жена известного математика А. Ф. Берманта, друга отца, в день объявления амнистии так спешила сообщить об этом событии, что с газетой в руках прибежала, не обращая внимания на свой вид — как потом вспоминали мама и бабушка автора: «Валентина Николаевна! — со спущенными чулками!»

Такие детали, не только предметные, но и словесные (из повторявшихся семейных рассказов, например), — характерная особенность книги. Ключевые элементы того, что вспоминает Наталья Зейфман, — чьи-то слова: куски прошлого, которые не надо описывать (тем самым наверняка искажая), можно предъявить читателю в непосредственном виде. Например, во многом на словах «главного героя» строится очерк об учителе автора, историке П. А. Зайончковском: от неожиданной характеристики Герцена до ворчания и утешений. Отдельные реплики, фраза-другая не случайно стали в свое время самостоятельными темами в статьях Зейфман про инскрипты на подаренных ей книгах В. А. Каверина, С. В. Житомирской, Н. Я. Эйдельмана[3].

Статьи памяти П. А. Зайончковского[4] и В. А. Каверина[5], написанные к столетним юбилеям, — первые тексты, с которыми Зейфман выступила как мемуарист (в книгу вошли переработанные редакции).

Не берясь здесь пересказывать содержание этих двух небольших, но насыщенных фактами глав, скажу только, что когда в конце 70-х Каверин задумал написать воспоминания, он пригласил Зейфман, уже ранее разбиравшую его архив, с просьбой подобрать самые интересные, с ее точки зрения, материалы. Так появился «Вечерний день: письма, встречи, портреты»; в дарственной надписи сказано: «Дорогой Наташе Зейфман, которая незримо присутствует в каждой строке этой книги...»

Из главы про Зайончковского видно, каким он был учителем: умел задавать плодотворные вопросы, ответы на которые не были ему заранее известны[6]. Но это не все, конечно. Уточним: склонность предлагать обобщения (удачные или не слишком, уж у кого как получится) в качестве воспоминаний — распространенная слабость мемуаристов; Зейфман рассказывает о конкретном присутствии Каверина и Зайончковского в ее судьбе.

До выхода книжки публиковалась и глава «Еще немного о КГБ, ГБЛ и еврейском вопросе»[7]. Читателю книги может быть в той или иной степени известно, что во второй половине семидесятых Отдел рукописей ГБЛ разделился на два враждебных лагеря (после прихода нового руководства), и это было, в сущности, столкновение двух взаимоисключающих подходов к культурному наследию. Очень важная для судьбы Зейфман, эта ситуация упоминается в книге. Какие формы могло принимать столкновение, читателю иногда становится ясно, даже если автор не говорит об этом прямо. Вот, например, деталь вроде бы и мелкая: речь заходит об одном письме, найденном, когда автор разбирал исторические материалы коллекции Ивана Егоровича Бецкого (1818 — 1890), — а в описи архива Бецкого, выложенной сейчас на сайте РГБ, Н. Зейфман как соавтор только глухо упомянута в сноске…[8]

Но в самой главе «Еще немного…» речь идет не об этом, а о времени расцвета того отдела, который был создан Зайончковским и Житомирской, — о шестидесятых годах, когда Зейфман туда пришла. Написано и опубликовано это было как дополнение к статье Житомирской (из того же Тыняновского сборника 2002 года): Зейфман вслух сказала о том, о чем трудно было сказать самой Житомирской, — о той особенной и более тягостной, чем у ее подчиненных, несвободе, в условиях которой приходилось работать руководителю отдела. Вот ряд картинок, не особенно страшных, но абсурдных. Например, что будет, если поздороваться в читальном зале с учеником твоего учителя, если ученик — американец? Просто объяснительная записка в спецотдел. Что опасного в «Артаксерксовом действе», первой пьесе русского театра, как теме статьи для популярного журнала «Советская культура», кроме связи с Библией? Оказывается, там упомянут Пурим и, значит, кроме подозрительной религиозности еще и еврейство (а само слово «евреи» под запретом: «Эсфирь спасла свой народ от истребления», без уточнения, какой именно).

Книга заканчивается текстом, на первый взгляд автономным и даже специальным («Радости архивиста»): про обнаруженное автором в собрании И. Е. Бецкого некое письмо, писанное в Таганроге, в знаменательное время пребывания там Александра I, и про декабриста Владимира Ивановича Штейнгейля, для Зейфман-историка — главного героя[9]. Но это завершение книги, которое, судя по его темам, стилистически должно быть далеко от свободных воспоминаний, как раз и обнаруживает яснее всего — пользуясь эффектом обманутого ожидания — разницу между логически последовательным рассуждением научной работы и непредсказуемой ассоциативностью художественной прозы. Если статья будет говорить про то, кто является автором и адресатом письма 1825 года[10], то воспоминания — про то, как именно историк догадывался и об этом, и о событиях, возможно — именно что только возможно, — стоявших за содержанием письма, и на догадки эти влияют вовсе не только обнаруженные факты: например, среди внешних импульсов — найденный на помойке[11] в Маале-Адумим под Иерусалимом репринт книжки В. В. Барятинского об уходе Александра I.

В этом соединении Маале-Адумим, Таганрога и Москвы с ее Ленинкой, 1825 года и нынешнего времени — важный конструктивный принцип всей книги. Такое перетасовывание времен и склонность делать память как таковую предметом рефлексии — не столько литературный прием (прием-то может автоматизироваться), сколько способ думать, нам свойственный (с каких времен? начиная с Пруста?) и потому убедительный.

Вторая часть финальной главы, связанная с В. И. Штейнгейлем, — не столько про самого Штейнгейля, сколько про то, зачем он был нужен для Зейфман лично:

«Года три назад я заканчивала статью о нем для энциклопедии „Русские писатели”, и приснился он мне вот как: он широко сидит в кресле, старый, белобородый, с медалью за войну 1812 года, как на последней фотографии. В руках у него раскрытая книга. Я сижу рядом, слушаю то необыкновенно важное, что он говорит мне, и вижу, как его слова ложатся шрифтом на белый лист книги. Я проснулась и несколько мгновений еще слышала его голос и помнила сказанное им»… «Он всегда писал будто для вечности, и если два тома, в которых собрано все, что он написал, это и есть его вечность, то моя жизнь не напрасна».

Позволю себе здесь, сказать, что когда я сама в девяностых-двухтысячных делала для тех же «Русских писателей (1800 — 1917 годы)»[12] статьи о литераторах в том числе и никому уже не ведомых, мне постоянно думалось, что это, в сущности, воскрешение людей (и поэтому в самом занятии есть смысл), только сказать так вслух я, конечно, не рискнула бы. А ощущение для авторов «Русских писателей», наверно, было общим.

И вот здесь под конец уже поговорив немного про то, как профессиональная деятельность историка становится для самого человека предметом изображения в художественной прозе, как человек на совершенно другом языке начинает говорить про то, про что уже вроде бы и сказал раньше «как положено», позволено наконец спросить: неужели пишущий — как историк, как архивист — всю жизнь взялся за прозу только сейчас? Конечно, на самом деле именно публично выступил, а писать стал существенно раньше.

В книге часто воспроизводятся записи снов, настоящих, непридуманных; такие записи Зейфман вела по крайней мере с начала семидесятых (и еще вела дневники, из которых воспоминания во многом выросли; эти дневники еще предстоит прочитать как важное свидетельство о жизни московской интеллигенции семидесятых-восьмидесятых годов). Мне довелось познакомиться с записями снов, не вошедших в книгу, и могу свидетельствовать, что они, не претендуя ни на публичность, ни на литературность, оказались именно литературой, замечательной прозой (как и предъявленная наконец книжка).


Галина ЗЫКОВА



1 Фрагменты из книги, рассказывающие о работе в Яд Вашем, собраны в сетевой публикации <http://gefter.ru/archive/19707>.

2 См.: <http://morebo.ru/tema/segodnja/item/1474705639806>. Здесь воспроизводятся некоторые фотографии, в частности, снимок Госпитального переулка, сделанный в 1972 году Константином Доррендорфом, мужем автора книги и первым редактором ее текстов (фрагмент использован на обложке книги).

3 См.: Зейфман Н. Дарственные надписи В. А. Каверина на книгах моей библиотеки. — «Иерусалимский библиофил». Вып. 3, 2006, стр. 246 — 250; Зейфман Н. Дарственные надписи С. В. Житомирской и Н. Я. Эйдельмана на книгах моей библиотеки. — «Иерусалимский библиофил». Вып. 5, 2015, стр. 268 — 284.

4 Зейфман Н. Судьба из рук Петра Андреевича. — В сб.: Петр Андреевич Зайончковский. Сборник статей и воспоминаний к столетию историка. М., «РОССПЭН», 2008. Переработанную для книги редакцию см. на сайте Фонда «Новый мир»: http://novymirjournal.ru/index.php/projects/preprints/353-zaionchkovsky.


5 Зейфман Н. Любовь к двум капитанам. — В сб.: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!» К 100 летию со дня рождения В. А. Каверина (1902 — 1984). М., «Academia», 2002.


6 П. А. Зайончковский первым из советских историков решился признать внутреннюю политику России XIX века достойным предметом исследования и предложил своим ученикам заняться политикой правительства в области образования (диссертация Зейфман называется «Среднее образование в системе контрреформ 1880-х гг.»). Воспользуюсь случаем сказать, что в публично предъявленный текст диссертации 1973 года по автоцензурным причинам не вошел важнейший и собранный уже тогда материал о национальном (точнее, еврейском) вопросе; см. посвященную «памяти учителя» статью «Еврейский аспект охранительной политики Александра III (К истории введения процентных норм в средней школе)» — «Jews and Slavs». Vol. 4. Jerusalem, 1995).


7 Впервые опубликовано: Тыняновский сборник. Вып. 11. М., «ОГИ», 2002, стр. 844 — 848.


8 Выясняется это вполне случайно, жалоб на несправедливость в книжке нет, а для историка следующего поколения сюрприз неприятный: обнаруживаются там, где их не ждешь, проблемы с атрибуцией (научной работы), проблемы с достоверностью источника вроде бы вполне невинного (хотя что и врет чаще официального документа!). Хотелось бы знать, много ли еще есть такого — приписанного и неназванного…


9 Н. Зейфман готовила двухтомник его текстов (Иркутск, 1985; в первом томе — предисловие), см. также ее статьи: К истории текста «Записок» В. И. Штейнгейля. — «Сибирь и декабристы». Вып. 4. Иркутск, 1985, стр. 173 — 176; Несколько уточнений к иконографии В. И. Штейнгейля. — «Сибирь и декабристы». Вып. 5. Иркутск, 1988, стр. 140 — 147.


10 См.: Архив и коллекция И. Е. Бецкого. — «Записки Отдела рукописей». Вып. 40, М., 1979, стр. 89.


11 «Все чаще около контейнеров для макулатуры и даже прямо на улицах на ограждениях вдоль тротуаров стали появляться ящики с выброшенными книгами. Кладут аккуратно, надеясь, что кто-нибудь хоть что-то спасет и не все книги уйдут под дождь или в молотилку. Я и сама пребываю в страхе перед необходимостью избавиться от привезенных сюда книг, заполняющих весь дом. Кому они будут нужны? Но как пройти мимо выброшенного, например, собрания сочинений Мережковского? Герцена? Грина, оставленного в Москве? И тащим в дом тяжеленные сумки, заталкиваем под кровати, пренебрегая сознанием того, что все это в тех же сумках очень скоро мы с мужем сами или наши дети отнесем к тому же контейнеру».


12 Русские писатели. 1800 — 1917. Биографический словарь. В 7 томах. В настоящее время вышли: т. 1, 1989; т. 2, 1992; т. 3, 1994; т. 4, 1999; т. 5, 2007.





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация