Кабинет
Алексей Варламов

РУССКИЙ ГАМЛЕТ

Варламов Алексей Николаевич родился в 1963 году в Москве. Доктор филологических наук. Прозаик. Лауреат литературной премии Александра Солженицына (2006), Национальной литературной премии «Большая книга» (2007), Патриаршей литературной премии (2013). Живет в Москве.



АЛЕКСЕЙ ВАРЛАМОВ

*

РУССКИЙ ГАМЛЕТ


Рассказы о Шукшине



И я решил побороться с ними


Историю своего поступления во ВГИК Шукшин излагал следующимобразом: «Меня спрашивают, как это случилось, что я, деревенский парень, вдруг все бросил и уехал в Москву в Литературный институт (правда, туда меня, понятное дело, не приняли — за душой не было ни одной написанной строки: поступил на режиссерский факультет в мастерскую М. И. Ромма). Сама потребность взяться за перо лежит, думается, в душе растревоженной. Трудно найти другую побудительную причину, чем ту, что заставляет человека, знающего что-то, поделиться своими знаниями с другими людьми».

Это — тонкая шукшинская лирика, мифология, мягкая дидактика, к каковой он в своей публицистике всегда был склонен, но вот вопрос — что за ней стоит и почему ВГИК, откуда, как это могло взбрести в голову деревенскому парню? Откуда он вообще узнал, что этот самый ВГИК существует?

Долгое время история попадания Василия Макаровича Шукшина во Всесоюзный государственный институт кинематографии виделась следующим образом: Шукшин приезжает летом 1954 года из Сросток в Москву, чтобы поступить в Литературный институт, но с ужасом узнает о том, что это невозможно, так как у него нет опубликованных работ и вообще он не участвовал в творческом конкурсе, о котором понятия не имеет. Потенциально сцена непоступления Василия Макаровича в Литинститут замечательно воспроизведена в книге воспоминаний Василия Белова, очень сокрушавшегося о том, что его друг навсегда ошибся в жизни дверью: «Сейчас, осмысливая шукшинский провал с Литинститутом, я думаю, будь на месте первого встреченного на шукшинском пути в вуз не цербер и не бездушная дамочка, а сам ректор Иван Николаевич Серегин, он бы разглядел в матросе то, что надо. И неизвестно, по какому пути пошел бы дальше Василий Макарович Шукшин, то ли скользкой тропой всяких Эйзенштейнов, то ли каменистым шляхом Шолохова. Так решаются судьбы русской культуры: то гавкающими церберами, то ехидным щебетом столичных пташек. Шукшин повернулся и вышел».

Нечто похожее можно прочитать и у Владимира Коробова в большой жэзээловской биографии: «Он уверенно, как ему казалось, и поспешно вошел в тенистый двор на Тверском бульваре, уверенно и быстро разыскал приемную комиссию и… столь же быстро вышел оттуда, совершенно растерянный и потерянный, чувствуя внезапное полное изнеможение…»

И тогда несчастный абитуриент подает документы в два института — в скользкий ВГИК, о котором совершенно случайно узнает во дворе Литинститута, и в историко-архивный. Поступает в оба, но в первый — очно, а во второй заочно, посылает телеграмму матери, получает от нее ответ «только очно мама» и на деньги, снова вырученные от продажи легендарной коровы Райки, уже однажды проданной в 1947 году, учится на великого кинорежиссера.

К этой сказке приложил, как водится, руку и сам Василий Макарович: «В 1954 году приехал в Москву поступать в институт. Собирался в историко-архивный: мне всегда история нравилась… прежде, чем идти в архивный, рискнул зайти в Литературный институт. Была у меня такая тайная мечта — учиться в нем. Какой-то умудренный опытом студент, встретившийся мне в коридоре, сказал, что для поступления в этот вуз нужно иметь опубликованный или по крайней мере отпечатанный на машинке рассказ. Я, конечно, расстроился, и он посоветовал мне подать документы во ВГИК».

В книге Владимира Коробова даже называется, хотя и предположительно, имя опытного студента — Евгений Александрович Евтушенко. Для романа версия отменная, тем более что самый молодой член Союза писателей СССР Е. А. Евтушенко действительно в те годы в Лите учился, и правильно делает наш большой поэт, что этот слух не опровергает. Тут даже скульптурная группа напрашивается: Евгений Евтушенко, указывающий Василию Шукшину путь во ВГИК (и будет замечательная перекличка с уже установленным возле ВГИКа памятником Шукшину, Тарковскому и Шпаликову). Но если отвлечься от возвышающего обмана, то придется со скукой признать: ничего этого не было.

Сегодня мы можем судить об этом совершенно достоверно на основании недавно опубликованного письма, которое Василий Макарович написал своей невесте Марии Шумской сразу после поступления во ВГИК в сентябре 1954 года: «Как случилось, что я остался в Москве в то время, как ехал сюда только для заочного оформления. Знаешь… Вот послушай:

Ты знаешь, мои документы были в институте кинематографии. Приехав в Москву, я пошел во ВГИК, чтобы забрать документы и передать их в исторический институт. Прихожу в приемную комиссию, а там столпотворение — человек 700 (я не преувеличиваю) стоят друг за другом — сдают документы. К вечеру я дождался своей очереди и спросил: здесь мои документы? Мне коротко бросили: — „Здесь. Вы допущены к экзаменам. Следующий!” Ну что мне было делать?

Я посмотрел на окружающих меня людей, и вдруг меня взяло зло: кругом ни одного человеческого простого лица — одни маски — маски приличные, вежливые, культурные, московские, утонченные и т. д. и т. п.

И я решил побороться с ними».

Именно так — побороться. Вот его кредо. Психология того самого мальчишки, пацана, что в 1944-м, а еще раньше в 1940-м вступал в большой таинственный город. Тогда он, можно сказать, проиграл, уступил, теперь — должен был взять реванш. Но кроме этой общей, стратегической вещи, в письме к Шумской сказана важная тактическая вещь: он не то чтобы обманывал всех, когда говорил, что едет поступать на заочное. Он просто перестраховывался, он — его любимое слово и дело — шифровался, ибо не был уверен в том, что его допустят к экзаменам. Он тем более не был уверен в том, что их сдаст, и поэтому из самолюбия молчал и ни одной душе на свете не рассказывал о своих планах и мечтах. Но к экзаменам готовился, и в личном деле Шукшина в архиве ВГИКа хранится письмо абитуриента с Алтая к руководству института с убедительной просьбой сообщить ему авиапочтой о «характере специальных испытаний» на режиссерском факультете, посланное еще из Сросток.

Что же касается Литинститута, то пренебрегать этой версией не стоит, но вместо легендарной встречи с Евтушенкой и невстречи с ректором Серегиным можно предложить другой, более глубинный, что ли, мифологический сюжет.

У Шукшина действительно была сокровенная мысль учиться в Литературном институте. Возможно, он что-то посылал на творческий конкурс весной 1954 года или раньше и получил отказ, но во двор Литинститута если и захаживал уверенной или еще какой-то походкой, то вовсе не в 1954-м году, когда в этом уже не было смысла и он прекрасно все знал про творческий конкурс, а раньше. Это могло случиться еще до службы на флоте, например, в 1949-м, когда Василий Макарович жил близ Москвы в Щиброве и его тянуло к этому зданию любопытство, мечта, однако если опять позволить себе пофантазировать, то там, на этом дворе, он мог столкнуться с пожилым, изможденным человеком, жившим с женой и маленькой дочерью во флигеле, что слева от входа с бульвара. И если бы я писал роман или сценарий для фильма про Шукшина, то эту сцену обязательно включил бы. Именно так: двор Литинститута конца 40-х, студенты, а тогда в Лите учились Бондарев, Солоухин, Трифонов, Казаков, Коржавин, — все они стоят во дворе, о чем-то с важностью говорят, ревниво друг на друга поглядывают, но тот худощавый, уже наполовину отрешенный, смертельно больной, похожий не на писателя, а на водопроводчика или дворника — его недаром потом в дворники записала молва — смотрит не на них, он смотрит поверх них, сквозь них на этого парня. И что-то должно здесь замкнуться, ток пробежать, потому что вот он — наследник «дворника», вот кто подхватит героев этого безнадежно больного туберкулезом человека с глубокими запавшими бесслезными глазами и напишет, что с ними станется, когда его самого скоро, уже очень скоро не будет…

Однако если гипотетическая встреча Василия Шукшина и Андрея Платонова весной или летом 1949 года в Литературном институте есть плод желанной фантазии пишущего эти строки, имеющий минимальный шанс оказаться правдой (но имеющий!), то с другим великим, и, в отличие от Андрея Платоновича, признанным при жизни, — Василий Макарович с большой долей вероятности действительно встретился. И не иначе как все тем же летом.

Практически во всех историях про Шукшина можно найти упоминание о его знакомстве со знаменитым советским кинорежиссером Иваном Александровичем Пырьевым (молва приделала ему кличку Упырьев), который однажды вечером, поссорившись с женой, актрисой Мариной Ладыниной, вышел из дома на Котельнической набережной на улицу и столкнулся там с молодым земляком, не знавшим, где приклонить голову. В соответствии с этой легендой Пырьев позвал парня к себе, проговорил с ним всю ночь, излил душу и поведал, что есть такая профессия — кино снимать, но предупредил, как это трудно русскому человеку — работать в кино, евреи замучают, что для описываемого времени, когда шла борьба с безродными космополитами, звучало особенно злободневно. Земляк загорелся и решил, что тоже станет режиссером.

Писала об этом сюжете в своих мемуарах сестра Василия Макаровича Наталья, писал Юрий Никулин, писал Василий Белов, рассказывала в интервью актриса Лидия Чащина и сокурсники Шукшина режиссеры Валентин Виноградов и Александр Витальевич Гордон. Но главное — высказался сам Шукшин.

«После войны я совсем мальчишкой ушел из села. <…> Исколесил всю страну и очутился в Москве. Помню, нужно мне было где-то переночевать, а денег не было. Пристроился я на скамейке на набережной. Вдруг около меня остановился какой-то человек, покурить, видно, вышел. Познакомились. Оказалось — земляки. Он тоже из Сибири, с Оби. Узнав, что я с утра не ел, повел меня к себе. Допоздна с ним чаи гоняли и говорили, говорили…

Это был режиссер Иван Александрович Пырьев. Он мне рассказал о кино, о жизни. Что-то у него тогда не ладилось, вот и „выложился” перед незнакомым парнишкой. Когда мы встретились лет через десять, он меня и не узнал, а я этот разговор запомнил. Потом служил я во флоте, учительствовал на Алтае».

Была или не была встреча с Пырьевым? Никаких свидетельств со стороны о ней нет. Мог Шукшин ее придумать, а потом всем про нее рассказывать, причем всякий раз по-новому? Запросто. Это отменный этюд, хорошо расписанная сценка о случайной встрече маститого кинорежиссера и доверчивого простодушного провинциала. Прямо сейчас иди и разыгрывай. Или давай задание разыграть студентам. Но почему-то складывается впечатление, что вот как раз это Василий Макарович и не выдумал. Может быть, все было совсем по-другому, может быть, он сам искал этой встречи, посмотрел, например, «Сказание о земле Сибирской» или «Кубанских казаков» и захотелось земляка разыскать; как-то узнал, где тот живет, подкараулил или постучался в заветную дверь. А Пырьев, может, и в самом деле прогонять его не стал. И какая-то встреча состоялась. Возможно, даже не одна. Косвенное подтверждение тому можно найти в словах Шукшина, которые приводит в своей книге Белов, и хотя, как говорила Ахматова, прямая речь в воспоминаниях уголовно наказуема — здесь тот случай, когда можно поверить: слишком достоверно звучит.

«Пырьев тоже с бабой скандалил. Зверь баба, выгнала нас обоих, когда я по-сибирски затесался в квартиру. До сих пор стыдно…»

Это «по-сибирски затесался в квартиру» вряд ли можно, а тем более нужно было выдумывать. Ни Белову, ни Шукшину. Молодой Шукшин мог искать встречи с сильными мира сего, а тем более ежели они земляки (землячество для Шукшина — непреложная ценность), это абсолютно вписывается в его творческую, жизненную стратегию, это как раз то, что он перенял у матери, другое дело, что, судя по всему, никакой прямой практической пользы знакомство с Пырьевым ему не принесло, хотя как знать, возможно, именно глядя на Пырьева, на его фильмы, на его успех, на его жизнь и красавицу-жену, он и захотел стать режиссером.

Принято считать, что встреча произошла в 1954 году, об этом пишет в своих мемуарах сестра Шукшина Наталья, об этом говорится в примечаниях к восьмитомнику Шукшина, но едва ли с подобной датировкой можно согласиться. Встреча произошла раньше (до флота и до учительства на Алтае), о чем упоминал и сам Василий Макарович, — и, по логике вещей, самое позднее и самое вероятное, когда она могла случиться, — 1949 год, Шукшин тогда работал в Щербинке и часто бывал в Москве. И если это так, то земляк великого Пырьева о ней не забыл, держал в голове все эти годы, когда служил на флоте, постигал военную специальность в Ломоносове, когда ходил в наряды, ловил радиосигналы, смотрел фильм «Далеко от Москвы» и спорил с моряками Черноморского флота о соотношении романа и его экранизации, когда валялся в севастопольском госпитале с болью в животе, когда, совершая свой маленький подвиг, готовился к экзаменам на аттестат зрелости, когда превратился из ученика в директора и пил водку с молодыми парнями в школьных коридорах, когда ездил на комсомольские конференции, выступал с лекциями о международном положении и обдумывал свое дальнейшее житье, когда размышлял, как поступить ему с Марьей Шумской, и в нужный момент воспоминание выстрелило, направило его во ВГИК на режиссерский факультет, и в этом смысле не Михаил Ильич Ромм, а Иван Александрович Пырьев стал самым первым шукшинским искусителем, соблазнителем и проводником в долину змей, и это по его вине двинулся морячок, к досаде Василия Ивановича Белова, скользким путем Эйзенштейна вместо того, чтобы сразу вступить на надежный каменистый шлях Шолохова.

Больше того, тот факт, что эта встреча произошла примерно в 1949-м, находит косвенное подтверждение в письме Шукшина к его троюродному брату Ивану Попову от 13 января 1959 года. Шукшин пишет о том, что на недавней конференции кинематографистов обсуждался фильм «Два Федора» и в дискуссии принял участие Пырьев (которому фильм не понравился). Таким образом, вторая встреча Шукшина с Пырьевым действительно состоялась десять лет спустя, как и рассказывал Василий Макарович в интервью, и Пырьев не узнал в исполнителе главной роли того двадцатилетнего алтайского паренька, которого когда-то хотел приютить к неудовольствию Марины Ладыниной, забывшей о том, что и сама она деревенская, родом из смоленской деревни Скотинино, хотя всю жизнь этого названия стеснялась. Сюжет чисто шукшинский.



Трали-вали


Директору Всесоюзного Государственного института кинематографии

От гр. Шукшина Василия Макаровича


Заявление.


Прошу разрешения сдавать вступительные экзамены в институт кинематографии на режиссерский факультет.

К заявлению прилагаю все необходимые документы.

Решение мандатной комиссии прошу направить по адресу:


Алтайский край,

Сростинский р-н,

с. Сростки

Шукшину Василию Макаровичу

20 июня 1954 г. В. Шукшин


Буду очень благодарен за возможно скорый ответ.


Обратим внимание, насколько грамотно, по уставу составлен этот документ (хотя выражение «мандатная комиссия» скорее из комсомольско-партийного лексикона, не иначе как сказалась общественная деятельность в Сростках), а заодно отметем популярные байки о том, что Шукшин не знал, что есть-де такая профессия — режиссер и думал, будто бы актеры на площадке сами договариваются, кто и что будет говорить (как любит рассказывать, например, Александр Митта).

«Бред собачий! Так говорят только люди, которые его не знали!» — отзывался на слова Митты режиссер Валентин Виноградов, а далее следовала ссылка на уже упоминавшуюся выше встречу Шукшина с Пырьевым: «Историю с поступлением во ВГИК мне Шукшин рассказывал лично: „Сидел я как-то на лавочке, вдруг ко мне подсел Пырьев. Слово за слово, Пырьев рассказал мне, кто он, жаловался на баб, мол, одни проблемы от них. Я с ним согласился. Потом спросил: ‘Хочу в искусство идти, куда бы мне поступить?‘ Пырьев предложил поступать во ВГИК, на режиссерский. Подготовившись, я пошел сдавать экзамены. Перед поступлением хорошо принял на душу для храбрости и — вперед!”»

Это тоже — что характерно — не более чем легенда, но в воспоминаниях Виноградова есть одна любопытная, безусловно, психологически точная, хоть и не соответствующая действительности деталь: «Когда я увидел его впервые, он показался мне на диво странным. Какой нормальный человек придет поступать во ВГИК в гимнастерке и солдатских сапогах? Сразу пошел слух: Шукшин — сын секретаря Алтайского обкома партии и поэтому поступит по блату. Потом, конечно, выяснилось, что это не так». Но и для другого сокурсника Шукшина, Александра Гордона, Шукшин — сын репрессированного секретаря райкома партии на Алтае. Поверить в то, что он был сыном мужика, обоим казалось невозможным.

А вот выдержка из статьи Г. Бочарова «Если говорить о Шукшине», опубликованной 24 ноября 1974 года в «Комсомольской правде»: «На приемных экзаменах во ВГИКе, где я с 1944 года работаю по сей день, Шукшин произвел на меня неизгладимое впечатление. Прежде всего тем, что напомнил мне всем своим обликом молодого Фадеева. Даже одежда была та же. Гимнастерка, перетянутая ремнем, галифе…»

Вообще, история поступления Василия Макаровича во ВГИК обыкновенно преподносится как чудо, как что-то фантастически невозможное: как, каким образом, каким, если позволить себе нехитрую игру слов, макаром сумел простой деревенский парень с первого раза, не имея ни малейших шансов, поступить в один из самых блатных, самых элитарных советских вузов, конкурс в который доходил до ста человек на место?

Красочная картина вгиковских коридоров летом 1954 года запечатлена в книге воспоминаний Александра Гордона «Не утоливший жажды»: «В дни экзаменов даже подходить к дверям института было опасно для здоровья. С каждым шагом учащалось сердцебиение, поднималась температура. И если тебе удалось переступить порог святилища и остаться живым, не вызывая „скорой помощи”, гордись своей волей: ты победил первую человеческую слабость — трусость, и ты теперь не один. Сотни молодых людей жаждали попасть во ВГИК, горели желанием стать кинорежиссерами, актерами, операторами. Прославиться. На худой конец, просто вырваться из обыденной жизни. Тут были люди разного сорта: те, кому повезло сразу или не повезло никогда, быстро выдыхавшиеся и упорные, много лет подряд, из года в год сдававшие экзамены во ВГИК, параллельно и в театральные вузы, благо их в Москве немало. <…> Формально все абитуриенты равны в своих правах, сдай только на „отлично” экзамены! <…> Народу в коридорах очень много. Неизбежная суета, мелькание лиц, лестничных маршей, хлопающих дверей, пропускающих бледных абитуриентов самой разной выделки: и девочек с осиной талией, и видавших виды моряков в полосатых тельняшках, и провинциалов только что с поезда, усталых, но настоящих пассионариев, лидеров, и многоопытных ветеранов экзаменов, штурмующих ВГИК по второму и третьему разу».

Шукшин взял высоту с первой попытки, что, конечно, нельзя не расценивать как чудо, но надо сразу уточнить одну вещь: он сделал все, чтобы оно состоялось, и вообще вся его жизнь, начиная с демобилизации, есть образец невероятно точной стратегии человека, который верит в то, что лишь слава его спасет, и стремится к успеху с неотвратимостью идущего на нерест лосося. Он не просто унаследовал от матери великий талант жить, но невероятным образом приумножил его и довел до совершенства. Шукшин — это двигатель внутреннего сгорания с почти стопроцентным КПД. Или — если вспомнить рассказ «Упорный» про Моню Квасова — вечный двигатель, созданный вопреки законам физики.

В самом деле, кем он был на момент поступления? Выходец из рабочего класса и трудового крестьянства, за спиной служба на флоте, он кандидат в члены КПСС, причем тут тоже любопытная деталь: Шукшина реально приняли в «партрезерв» 21 июня 1954 года, на следующий день после посылки им документов в Москву, но в автобиографии он указал май как начало своего кандидатства. (Вообще, подлоги в его документах — вещь совершенно свободная, хотя с другой стороны, конечно, глубоко вынужденная: весь Шукшин — это не свободная необходимость, о которой толковали гегельянцы, а вынужденная свобода, и самым ярким ее представителем станет Степан Разин, но, как и Разин, Шукшин ничего не боялся и умно шел напролом.) И в этом смысле, как ни относись к советской власти, надо признать, что только благодаря ей и победившему социализму он смог стать режиссером. Ни в каком Голливуде, ни в каком итальянском неореализме, ни в какой великой французской режиссерской школе парень с его социальным положением в режиссеры, скорей всего, не пробился бы. В актеры — еще может быть, в режиссеры — никогда. Шукшин в этом смысле — чисто советский феномен, наша ВДНХ, реализовавшаяся советская мечта. Ибо когда он предъявил все козыри, которые были у него на руках и которыми мало кто мог похвастаться из сотен умников-абитуриентов из интеллигентных московских семей, осаждавших заветное вгиковское здание на севере Москвы, советская власть не могла не протянуть руку тому, кому устроила в детстве и юности бесчеловечные испытания и кого заставила пройти через жесточайший жизненный отбор.

Нет нужды говорить о том, что если бы кроме этих козырей на руках у Шукшина ничего не было, не было бы и никакого ВГИКа. Но соотношение расчета и таланта, воли и таланта — очень важная категория, когда мы говорим о личности этого человека.

Тут кстати вспомнить рассказ Юрия Казакова «Трали-вали», впервые опубликованный в 1959 году под названием «Отщепенец» в журнале «Октябрь». Главный герой рассказа, спивающийся от безделья и бессмысленности жизни бакенщик Егор, в прошлом моряк, обладающий поразительным голосом, не делает ничего для того, чтобы этот голос принес пользу людям, а ему самому славу, почет, деньги. Максимум что ему надо — побахвалиться перед заезжими туристами, а потом поразить их своим пением (и ситуативно это предвосхищает будущий рассказ Шукшина «Миль пардон, мадам!»), но главное для Егора — петь для ветра, реки, земли, неба, Бога… То есть очень русская модель поведения, отношение к своему таланту как Божьему дару, который только к Творцу и может быть обращен, но для Шукшина она неприемлема. Он ведет себя с точностью наоборот. Он лелеет свой дар, охраняет как высшую драгоценность, бьется за него и с помощью трудолюбия, смелости, наглости, ловкости — как угодно — но он делает все, чтобы этот дар не сгинул, не пропал и дошел до тех, кому предназначен. И делает очень умно и обезоруживающе простодушно, не стараясь никого обмануть, что и стало самой сильной, самой подкупающей его стороной. И это тоже ведь очень по-русски, Шукшин как автор своей жизни и казаковский Егор, да и, по правде сказать, сам Юрий Павлович Казаков, фактически свой талант распыливший (вот уж где КПД был невелик, можно сказать, обратно пропорционален таланту)[1], — это наши национальные крайности, наши полюса и вершинные точки.



Сермяк сермяком


То, как Василий Макарович сдавал экзамены, много раз описывалось мемуаристами, прямыми и непрямыми свидетелями, самим Шукшиным, обрастало анекдотами, байками, преданиями и давно стало едва ли не национальной легендой, вгиковским мифом, но во всех случаях фигурирует Михаил Ильич Ромм, спрашивающий у мрачного абитуриента в военном кителе с неуставными пуговицами, читал ли тот «Анну Каренину» (в других вариантах «Войну и мир»), на что слышит угрюмый ответ братишки:

«— Нет… Больно толстая. Разрешите идти?

Отставить! Если вас примут, обещаете прочитать „Анну Каренину”?

Обещаю. За сутки!

Толстого так не читают. Даю вам две недели».

Этот диалог приводится в воспоминаниях Ирины Александровны Жигалко, ассистента Михаила Ильича Ромма, которая на экзамене присутствовала, и в этом смысле ее мемуар вызывает наибольшее доверие. Сам же Василий Макарович описывал впоследствии поступление во ВГИК иронически:

«Конечно, не забуду, как на собеседовании во ВГИКе меня Охлопков — сам! — прикупил... Я приехал в Москву в солдатском, сермяк сермяком... Вышел к столу, сел. Ромм о чем-то пошептался с Охлопковым, и тот, после, говорит: „Ну, земляк, расскажи-ка, пожалуйста, как ведут себя сибиряки в сильный мороз?” Я это напрягся, представил себе холод и ежиться начал, уши тереть, ногами постукивать... А Охлопков говорит: „А еще”. Больше я, сколько ни старался, ничего не придумал. Тогда он мне намекнул про нос: когда морозно, ноздри слипаются, ну и трешь нос-то рукавичкой... Потом помолчал и серьезно так спрашивает: „Слышь, земляк, а где сейчас Виссарион Григорьевич Белинский работает? В Москве или Ленинграде?” Я оторопел. „Критик-то который?..” — „Ну да, критик-то...” — „Дак он вроде помер уже!..” А Охлопков подождал и совсем серьезно: „Что ты говоришь?” Смех, естественно, вокруг, а мне-то каково...»

Впрочем, все это было впоследствии записано Юрием Скопом и степень аутентичности этой байки не выше той, что принадлежит режиссеру Александру Митте:

«Говорят, что на экзамене М. И. Ромм попросил Шукшина:

Расскажите мне о Пьере Безухове.

Я „Войну и мир” не читал, — простодушно сказал Шукшин. — Толстая книжка, времени не было.

Вы что же, толстых книг никогда не читали? — удивился Ромм.

Одну прочел, — сказал Шукшин. — „Мартин Иден”. Хорошая книжка.

Ромм возмутился:

Как же вы работали директором школы? Вы же некультурный человек! А еще режиссером хотите стать!

И тут Шукшин взорвался:

А что такое директор школы? Дрова достань, напили, наколи, сложи, чтобы детишки не замерзли зимой. Учебники достань, керосин добудь, учителей найди. А машина одна в деревне — на четырех копытах и с хвостом... А то и на собственном горбу... Куда уж тут книжки толстые читать...

ВГИКовские бабки были счастливы — нагрубил Ромму, сейчас его выгонят. А мудрый Ромм заявил: „Только очень талантливый человек может иметь такие нетрадиционные взгляды. Я ставлю ему пятерку”».

Однако помимо собеседования, а вернее, перед собеседованием были еще три письменные работы, и Шукшин недаром считал, что именно они оказались решающими: «Подготовка моя оставляла желать лучшего, специальной эрудицией я не блистал и всем своим видом вызывал недоумение приемной комиссии. Насколько теперь понимаю, спасла меня письменная работа, которую задали еще до встречи с мастером. „Опишите, пожалуйста, что делается в коридорах ВГИКа в эти дни” — так приблизительно она называлась. Больно горячая была тема. Отыгрался я в этой работе. О чем спорим, о чем шумим, на что гневаемся, на что надеемся — все изложил подробно».

Работа эта ныне опубликована. Она называется «Киты, или О том, как мы приобщались к искусству». В ней описана абитуриентская лихорадка («Нас очень много здесь, молодых, неглупых, крикливых человечков. Всем нам когда-то пришла в голову очень странная мысль — посвятить себя искусству»), работа в высшей степени интересная, живая, и всякий, кто решит ее прочесть, убедится в том, что Шукшин умел очень здорово излагать свои мысли, впечатления, описывать людей, мешать иронию с серьезностью, проявлять эрудицию, но не щеголять ею, и вообще, если бы этот текст отдать на рецензирование без указания фамилии автора, никому бы в голову не пришло, что ее писал сермяжный безграмотный морячок, которого можно спросить, где сейчас работает товарищ Белинский, в Москве или в Ленинграде, и который делает так много ошибок в тексте, что экзаменатор пишет оценку: «адлично». На самом деле рецензия проверяющего была таковой: «Хотя написана работа не на тему и условия — не выполнены, автор обнаружил режиссерское дарование и заслуживает отличной оценки».

То же самое можно сказать и про две другие письменные работы: сочинение на тему «В. В. Маяковский о роли поэта и поэзии» — очень четкую, лаконичную, дельную работу, оцененную на «хорошо», и творческую работу, представляющую собой рецензию на фильм «Добрые друзья», где Шукшин убедительно и грамотно разобрал эту очень известную и популярную картину, снятую в 1954 году Михаилом Калатозовым по сценарию К. Исаева и Александра Галича (младший брат которого Валерий Гинзбург десять лет спустя станет оператором Василия Макаровича).

Таким образом, байки про дремучего алтайского мужика байки и есть, а в действительности умный, зрелый, наблюдательный, умеющий грамотно выражать свои мысли, обладающий режиссерским зрением человек объективно соответствовал всем критериям, да плюс, как уже говорилось, послужной биографический список, который не следует скидывать со счета. И даже не столько сам по себе формальный список, сколько глубокий жизненный опыт, который за этим списком стоит. Решать, берет он или не берет такого парня, предстояло Михаилу Ильичу Ромму, известному советскому кинорежиссеру, народному артисту СССР, снявшему на тот момент «Пышку», «Ленина в октябре», «Мечту» (а впереди у Ромма «Девять дней одного года» и «Обыкновенный фашизм»). Это был его первый набор, с которого начиналась блестящая карьера Ромма-педагога. Сам Шукшин позднее писал о Ромме (вольно или невольно отрицая всю выше приведенную алексическую мифологию и делая упор на тему жизненного опыта): «Абитуриенты в коридоре нарисовали страшную картину: человека, который на тебя сейчас глянет и испепелит. А посмотрели на меня глаза удивительно добрые. Стал расспрашивать больше о жизни, о литературе. К счастью, литературу я всегда любил, читал много, но сумбурно, беспорядочно… Ужас экзамена вылился для меня в очень человечный и искренний разговор. Вся судьба моя тут, в этом разговоре, наверное, и решилась».

Участь его и в самом деле была решена, и оставалось сообщить об этом матери и невесте. Можно представить, какой ошеломительной радостью было известие из Москвы для Марии Сергеевны, которая, может, именно с той поры на вопросы односельчан «Что ж ты, Марья, генерала, что ли, хочешь из сынка-то вырастить?» гордо отвечала: «Выше бери!»

И каким не менее сокрушительным ударом для другой Марьи — Шумской.

«…Мы опять на разных концах земли. Маша, скажи мне очень откровенно, как ты УМЕЛА мне говорить: как ты относишься к тому, что я остался в Москве?

Только не надо жертвовать собой, не надо говорить, что это хорошо, а думать в это время другое… родная моя, меня гнетет чувство несправедливости. Ведь можно подумать, что я просто обманул тебя. Милая, поверь моей совести, что когда ты в Бийске спросила меня еще раз, не совсем ли я еду, и я ответил, что ни в коем случае нет — я не обманывал тебя. Я говорил, что думал. <…> Маша… я учусь, работаю во имя нашего будущего счастья. Я не мыслю своего благополучия без тебя. И поверь, не ради славы я остался здесь, а ради интересной НАШЕЙ жизни. Мне кажется, я что-то смогу сделать хорошего и полезного для людей — но я сделаю это во имя нас. Дай бог, чтобы ты не увидела во мне краснобая и фразёра. Что же касается твоих опасений насчет актрис — успокойся».

Успокаивал он ее, как известно по его дальнейшей судьбе, совершенно напрасно, однако дело не только в покинутой Марье Ивановне, но и в общей сростинской ситуации. Можно почти не сомневаться, что местные власти поступком своего земляка были тоже весьма обескуражены. Они, вложившие в него столько сил, они, помогавшие ему подготовиться к сдаче экзаменов в школе, давшие ему рискованную рекомендацию в партию, они, ожидавшие, что он поступит на заочное отделение и вернется в родную школу (а поди найди накануне учебного года замену директору вечерней школы, учителю, секретарю комсомольской организации, агитатору и пропагандисту), — они не могли не почувствовать себя обманутыми. Получалось так, что Шукшин попользовался добрым к себе отношением и отправился делать карьеру, понятно было, что теперь никогда он в Сростки не вернется, и в этом тоже была одна из причин будущих очень непростых отношений Василия Макаровича с его милой родиной.



Фанерный чемодан с амбарным замком


Учеба во ВГИКе была, конечно, счастливым для него временем. Может быть даже самым счастливым за всю его жизнь, своего рода наградой за мытарства детства и юности. Он попал в институт в том возрасте, когда был еще достаточно молод, но в то же время у него хватало характера, воли, житейского опыта, чтобы разумно и критично относиться к тому содержанию, которое педагоги хотели в него вложить. В группе, как пишет в своей книге староста курса Александр Гордон, училось 28 человек, среди них было несколько иностранцев (из Греции, Германии, Кореи, Албании, Китая, Польши), были так называемые нацкадры, а москвичей, к слову сказать, всего шестеро, так что и слухи об особой элитарности ВГИКа, о тех самых пресловутых «китах» несколько преувеличены. На этом фоне Шукшин вовсе не был «слабым звеном». Он хорошо учился, рос стремительно, мощно и с удовольствием писал матери через два месяца после начала занятий:

«Живу очень интересно, мама. Очень доволен своим положением.

Спасибо тебе за все, родная моя.

Успехи в учебе отличные. У нас не как в других институтах, о результатах обучения известно сразу. Ну, вот пока и все.

Итак, мама, повторяю, что я всем решительно обеспечен».

И в другом письме: «Столько дел, что приходишь домой, как после корчевки пней… Учиться, как там ни говори, а все-таки трудновато. Пробел-то у меня порядочный в учебе. Но от других не отстану. Вот скоро экзамены. Думаю, что будут только отличные оценки».

А между тем получить эти отличные оценки было непросто и корчевка пней упомянута не всуе. Из 28 человек, зачисленных на первый курс, пятеро были отчислены в январе 1955 года, то есть сразу после первой сессии, еще несколько человек позже. Защитили дипломы 17. Сорок процентов отсева — это немало. И если бы Шукшин расслабился, если бы бросился в загул, никакие заслуги его бы не спасли. Больше того, в отличие от Литературного института, который можно было и не закончить, а все равно состояться в профессии, как тот же Евтушенко, со ВГИКом этот номер не прошел бы. Без диплома можно печататься, но снимать фильмы — нельзя. И Шукшин учился, учился хорошо, старательно, может быть, впервые в жизни так учился, но не только потому, что это было необходимо и подгонял страх в очередной раз оказаться неудачником, выброшенным из жизни. Василий Макарович Шукшин стопроцентно попал в профессию.

Нужно было прожить свои 25 лет, испытать все, что можно, и, говоря словами поэта, не пить только сухую воду, чтобы понять — вот оно твое и это свое ты теперь не выпустишь, и никто твою добычу не отнимет. Наверное, когда-то с такой же жаждой, яростью, хваткой (тут даже «вдохновение» слишком слабое слово) приходили его предки на Алтай, на благословенную щедрую трудную землю и не просто принимались ее осваивать, но вгрызались в нее. Так и далекий их потомок, осуществивший движение вспять, принялся неистово осваивать новое, незнакомое дело, а матери, которая все эти годы слала ему, здоровому (впрочем, увы, не совсем уже здоровому) мужику, денежные переводы, объяснял то, ради чего она его поддерживала и что он в скором времени будет делать сам:

«Но учиться страшно интересно. Говоришь, смотрела „Бродягу”. Они здесь были — в институте у нас — индийцы-то. И сам этот бродяга, и все, кто с ним.

Фильм „Бродяга” сделал Радж Капур, то есть тот, кто играет бродягу. Он режиссер этой картины и сам в ней играет. Вот, чтобы ты поняла, на кого я учусь.

Ну а дела мои идут замечательно. Только вот времени не хватает».

К тому же Шукшин очень вовремя пришел в профессию. После строгих сталинских лет, когда в год делалось всего несколько художественных фильмов, начиная с середины 50-х в Советском Союзе начался стремительный рост кинопроизводства (недаром Ромм назвал это время «кинематографическим ледоходом») и соответственно увеличилась потребность и в режиссерах, и в актерах, и в кинооператорах, и в десятках других профессий, без которых киноиндустрия не обходится. У студентов ВГИКа была бесценная привилегия смотреть западные фильмы, которые были недоступны массовому советскому зрителю, и хотя на первый взгляд ничего западного в фильмах самого Василия Макаровича нет, не только жизненный опыт, талант, но и его эрудиция, «насмотренность», если по аналогии с начитанностью придумать такое слово, — очевидны. Плюс, конечно, это было славное время. Московская жизнь со всеми ее музеями, выставками, дискуссиями, культурной лихорадкой, модой на все подряд, со своей «оттепелью», новые книги, фильмы, фестиваль молодежи и студентов — все это жадно обсуждалось, спорилось, однако позднее, оглядывая свое прошлое из будущего, Шукшин признавал в письме к киноведу Валерию Ивановичу Фомину: «Приехав учиться в столичный вуз из деревни, долгое время чувствовал себя как-то очень растерянно. <...> Я стеснялся своего деревенского говора, слов, к которым привык и которых здесь никто не произносил. И чтобы не выделяться, пытался даже какое-то время переучиться говорить и выражаться, как все начитанные, образованные московские ребята. Помню эту мучительную пору. И насмешки над собой, и свой собственный стыд перед тем, что уродовал, коверкал свою мысль, потому что коверкал слово. И, пройдя эту ужасную школу говорить не своим языком, возненавидел и себя и других, кто так же поступал. И на всю жизнь невзлюбил всякую манерность изложения».

Да и неслучайно Василий Белов писал, очевидно, со слов Шукшина, о самоощущении своего друга во ВГИКе: «Отчуждение было полным, опасным, непредсказуемым».

Звучит очень похоже по тональности на воспоминания флотские: тот же мотив чужеродности, ложной стыдливости, ощущение враждебного отношения к себе со стороны окружающих, и трудно сказать, так ли все было на самом деле или же стало частью шукшинской авторской легенды, тем более что своим сокурсникам Шукшин запомнился совершенно иначе, и ни один из них не сказал о нем дурного слова, ни один не упрекнул ни в подражательности, ни в провинциализме, ни в высокомерии, ни в повышенной конфликтности, ни тем более в необщительности или отчужденности.

«Вася Шукшин был яркой фигурой нашего курса, человеком, не похожим ни на кого из нас. Он и приехал-то в Москву с фанерным чемоданом, закрытым на амбарный замок. Первые два года носил морской китель из темно-синей диагонали с черными „гражданскими” пуговицами, на ногах — военные сапоги, — писал Александр Гордон, фактически вольно или невольно оспаривая автосвидетельство самого Шукшина. — У него был тонкий слух, и он на всю жизнь сберег свой неподражаемый говор, интонацию, сознательно не портя правильной литературной речью. Это случай довольно редкий. И поправлять его никто не решался, наоборот, это нравилось. И музыкальным слухом Василий обладал завидным и позже, став мастером, очень точно и кратко общался с композиторами. Как написали бы в анкете, Василий был скромен, честен, естествен и прост. На самом же деле он был внутренне глубок и совсем не прост, были и у него свои бездны — водка, женщины. Но выделялся он в первую очередь внутренней силой, достоинством и чувством юмора, никогда его не покидавшим, что обычно свойственно людям умным, прожившим вовсе не санаторную жизнь. Роста Василий был среднего, даже чуть ниже — хотя и „сибирский медведь”, но на богатыря не походил. Здоровье и в институте было уже неважное, болел язвой желудка. Язву свою по совету друзей усмирял чистым спиртом. Походка вперевалочку, то ли матросская — служил во флоте, то ли от основательного характера. Не любил спешку и в жизни, и на сцене, начинал говорить и действовать только после значительной паузы. С однокурсниками Шукшин держался ровно и доброжелательно. Никого особенно к себе не приближал, наблюдал же и интересовался всеми — и теми, что попроще, и молодой московской интеллигенцией, ее взглядами, вкусами, повадками. Делал это незаметно, деликатно, но видел всех и каждого насквозь, воспринимая их через призму своих взглядов и предрассудков, которых у него было изрядно. Со временем он от них освободился: талант и врожденная совесть сделали свое дело».

Есть в книге А. Гордона и такие, затрагивающие повседневную студенческую жизнь строки: «Водку пили частенько, иногда теряя чувство меры. Режиссер Алексей Сахаров рассказал мне как-то о таком эпизоде из этой зловредной серии: по коридору общежития, как по деревенской улице, раскачиваясь из стороны в сторону, шли обнявшись Шукшин и Гордон и очень „музыкально” горланили: „Бывали дни веселые…” Жил он в студенческом общежитии ВГИКа рядом с платформой „Яуза”, в получасе ходьбы до института. Я не раз бывал там, провожая то Шукшина, то Китайского. По дороге говорили обо всем: о ролях, о сокурсниках, о женщинах. Вася — глаза щелочкой, смеются — поправляет: „О бабах, Саня, о бабах, так правдивее”».

А вот что вспоминал другой сокурсник Шукшина, Валентин Виноградов: «Шукшин в жизни играл роль горьковского Луки — всегда всех утешал, особенно когда учился во ВГИКе. По своему уму и опыту он был взрослее всех. Всегда вдумчив и серьезен. Шукшин не мог не вызывать уважения у однокурсников, которые то и дело просили у него совета. За него все переживали. Вася был отличником, и когда однажды ему светила „тройка” за сценическую речь, весь курс стал на его защиту, бойкотируя посещение занятий по этому предмету. Преподаватель Алла Наумова плакала из-за того, что студенты повели себя так жестко, но потом все же поставила Васе „четверку”. Шукшин всем помогал, поэтому не ответить ему взаимностью было бы преступлением.

Вася выглядел очень мужественно, а на его лице всегда играли скулы. „Наследие татарского ига”, — шутил он по этому поводу. Поначалу во ВГИКе Шукшин ни с кем не разговаривал. Все всматривался пристально своими узенькими глазами. Проявил себя, лишь когда студенты начали показывать немые этюды — тут ему равных не было! Помню, он показал, как старик на ветру в степи прикуривает сигарету. Настолько все достоверно было передано, что хотелось смотреть еще и еще!»

«Иногда называют Шукшина застенчивым, но это — бред собачий. Ходил он тихо, говорил негромко, больше молчал, вообще не любил высовываться, но по тем взглядам, что бросал он на окружающих, особенно если удавалось поймать эти взгляды, когда он не замечал, что за ним наблюдают, не оставляли сомнений, что он цену себе знает и людей видит насквозь», — рассказывал в одном из интервью учившийся на курс старше Шукшина Александр Петрович Саранцев.

«Кто видел Василия Шукшина в роли Гамлета, принца датского? Мне довелось, — вспоминал еще один студент ВГИКа, Марк Иванович Гаврилов. — Вася (извините, так его все звали в пору студенчества) постоянно, особенно в пьющей компании, подчеркивал, мол, мы от сохи, мы ваших кантов-аристотелей на этом самом... видели. Нам чего попроще. Я вот, например, задыхаюсь в ваших каменных мешках. Где тот бугорок, на который можно присесть? Сплошные асфальтовые поля... Ходил Вася всегда в галифе и солдатских сапогах. А надо учесть, что многие вгиковцы были из интеллигентных и обеспеченных семей. Хватало и детей корифеев литературы, искусства, кино, культуры. <...> И надо признаться, к нам, разночинцам, к каковым причислял себя и Вася, прибывшим из глубинки, отношение было (попервоначалу), мягко говоря, снисходительное. Вася, хоть и бравировал своей посконностью, надо думать, все же страдал от этой плохо закамуфлированной презрительности вгиковского бомонда.

И вот как-то глубокой ночью дверь нашей комнаты № 306 вгиковского общежития распахнулась. На пороге — Вася Шукшин. Слегка покачивается с пятки на носок в своих „смазных сапогах”. Может, и подвыпивший, но вообще-то у него манера была такая — покачиваться, беседуя с кем-нибудь <...>

...Так мы ведь не только частушки да похабные анекдоты имеем, — будто продолжает разговор Шукшин, — кой-чего и посущественней могем. Публика желает? Не смеем отказать! Я — Гамлет, принц датский!

И он исполнил монолог Гамлета. Блистательно. Принц превратился в одного из потом уже знаменитых шукшинских чудиков. Но мы, ошарашенные, тогда этого не поняли. За неимением занавеса датско-алтайский Гамлет-Шукшин хлопнул дверью».

Гамлет, Лука, еще несколько примеров проявлений актерского таланта Шукшина можно найти в книге Коробова, который ссылается на свидетельство Ирины Жигалко: Шукшин на покосе, Шукшин с воображаемой трубкой, Шукшин мирится с Тарковским.



Тарковский


Собственно, именно он и открыл Шукшина-актера в небольшом учебном фильме «Убийцы», снятом им по рассказу Эрнеста Хэмингуэя в 1956 году вместе с двумя однокурсниками: Александром Гордоном (который впоследствии женится на сестре Андрея Марине, и у них родится сын — будущий замечательный писатель Михаил Александрович Тарковский) и гречанкой Марией Бейку. Фильм — он выложен в Интернете, и всякий может его посмотреть — стильный, лаконичный, классно сделанный, Шукшин сыграл в нем обреченного на смерть боксера Оле Андерсона, за которым охотятся двое профессиональных убийц. По сюжету рассказа Оле Андерсон — человек высокого роста, но режиссер очень удачно обошел этот момент, сняв Шукшина (а он был среднего роста) лежащим на кровати. Гордон пишет в своей книге о том, что Тарковский был против того, чтобы звать Шукшина на роль Андерсона («Ты что, упал?! Вася, с его типично русской внешностью?! Пойми, боксер — швед, арийская раса, высокий, белобрысый…»), однако в конечном итоге в фильме все-таки снялся Василий Макарович.

Зато когда в следующем, 1957-м году Тарковский и Гордон снимут еще одну, большую по продолжительности картину «Увольнения сегодня не будет», в ней не будет Шукшина, зато будет герой по имени Василий Макарович, отставной офицер, доброволец, который просится, чтобы его включили в группу по разминированию артиллерийского склада, обнаруженного в мирном советском городе после Великой Отечественной войны, однако Василия Макаровича не берут (правда, впоследствии он все равно участие в операции принимает). Фильм был снят по материалам документального очерка, — но образ Василия Макаровича был специально придуман Тарковским, а какими на самом деле были отношения Шукшина и Тарковского — всякого рода слухов, мифов, свидетельств и «свидетельств» существует очень много.

Друг Шукшина Александр Саранцев с обидой вспоминал о том, что Тарковскому и Митте в институте был дан зеленый свет, им выделялось больше средств и времени для производства курсовых работ, а курсовой фильм Шукшина был загублен. О взаимной неприязни двух режиссеров писал позднее Михаил Ромм: «Шукшин и Тарковский, которые были прямой противоположностью один другому и не очень любили друг друга, работали рядом, и это было очень полезно для мастерской. Это было очень ярко и противоположно. И вокруг них группировалось очень много одаренных людей. Не вокруг них, а благодаря, скажем, их присутствию», — с которым отчасти поспорил Александр Гордон: «Я не могу согласиться со словами Михаила Ильича относительно взаимного недолюбливания Тарковского и Шукшина в годы учебы. Это не совсем так. Как многие студенты и преподаватели, Андрей пленился личностью Шукшина. Даже семья Андрея знала о нем. И Вася с интересом присматривался к Андрюхе (как он его называл), изучал московского интеллигента Тарковского. Но в конечном счете Ромм оказался прав. Они были разными — алтайский парень Шукшин, потомок крестьянского рода, ради которого и хотел прославиться, и потомственный русский интеллигент в третьем-четвертом поколении. Андрей Тарковский желал прежде всего выразить высокое Искусство, свой внутренний мир Художника, „снять слепок” души человека, а уж потом, может быть, говорить о „народной правде”. Хотя Андрей нечасто употреблял это выражение, слишком оно было затасканное, да и в разных устах имело разный смысл. В этом была главная интрига, главная „дуэль”, негласно и скрыто длившаяся между ними всю жизнь. И понимание народа было у каждого свое».

«Тарковский всегда был очень взвинченным, резким. Пытался создать собственный стиль во всем, даже в одежде. Шукшин, напротив, являлся типичным крестьянином, — рассказывал Валентин Виноградов. — Но эти различия не мешали им общаться до поры до времени. Когда мы закончили ВГИК и Тарковский снял „Иваново детство”, он немного задрал нос. Шукшин с болью в сердце рассказывал, как однажды встретил Тарковского в Италии на кинофестивале, а тот сделал вид, будто его не заметил. Конечно, это могло ему и показаться. Я дружил с Тарковским. Могу сказать — это был очень хороший человек, хотя и немного нервный».

Однако наибольший интерес представляют, пожалуй, отзывы самого Андрея Арсеньевича Тарковского. Но прежде — отрывок из книги Марины Арсеньевны Тарковской «Осколки зеркала», где она очень нежно, трепетно пишет про одну из своих встреч с Шукшиным: «Вот ты пришел к нам на Щипок, это 4 апреля 1955 года, день рождения Андрея. Убогая обстановка, скромное застолье. Друзья Андрея, моя школьная подруга.

О тебе я уже слышала восторженные рассказы брата, и теперь ты сидишь за столом прямо напротив меня, спиной к входной двери. И ты мне очень нравишься. Нравишься тем, что не болтлив, что, не вступая в общий разговор, вглядываешься исподволь в лица, прислушиваешься к говорящим. Нравится твое скуластое лицо, узкие глаза, красивые губы. Ты напоминаешь мне Мартина Идена, моего любимого героя. И я могла бы в тебя влюбиться, но сердце мое, увы, занято другим.

Но вот моя школьная подруга вздумала вдруг уходить домой. И я прошу тебя проводить ее до остановки в надежде на продолжение вашего знакомства. Ты быстро вернулся и был чем-то смущен. „Понимаешь, — рассказал ты Андрею, — я ее к забору прижал, хотел приобнять, а она мне пощечину влепила”. Думаю, что эта моя подруга жалела потом о своей тогдашней неприступности...

Почему-то общение с тобой связано у меня с зимой, с морозами. Шли однажды утром вместе из дома до метро. Был сильный мороз, и я говорю: „Так холодно, что даже уши мерзнут от серег”. Ты удивился: как это так? „Вот так, серьги серебряные, продеты в уши, вот и холодно”. Тебя это позабавило.

Как жаль, что не ты снялся у Андрея в роли двух братьев-князей в „Рублеве”. Ведь роль была написана для тебя, Андрей мне не раз об этом говорил. Но ко времени запуска фильма у вас уже не было прежней близости».

Была ли эта духовная близость в самом деле, была ли дружба и сколько продержалась, сказать теперь трудно, но, скорей всего, очень недолго. Марина Арсеньевна пишет о «комплексах», которые развели Шукшина и Тарковского, и если это так, то «комплексы» скорее испытывал Шукшин, Тарковскому себя противопоставлявший. Что же касается самого Андрея Арсеньевича, то складывается впечатление, что он о своем сокурснике думал нечасто. Имя Шукшина практически не встречается в знаменитом «Мартирологе», где Тарковский много резкого, несправедливого сказал о своих современниках, о Шукшине же там есть лишь одно, хотя и по-своему очень многозначительное упоминание, датируемое 1985 годом: «Сегодня во сне видел Васю Шукшина, мы с ним играли в карты.

Я его спросил:

Ты что-нибудь пишешь?

Пишу, пишу, — задумчиво, думая об игре, ответил он.

А потом мы, кажется, уже несколько человек, встали, и кто-то сказал: „Расплачиваться надо” (в том смысле, что игра кончилась, и надо подсчитать ее результаты)».

Последнее можно трактовать и в более широком смысле, особенно если учесть, что Тарковскому оставалось жить совсем немного, однако наиболее пространную итоговую оценку Шукшину автор «Андрея Рублева» и «Зеркала» дал в одном из своих интервью в 1981 году: «Я очень хорошо отношусь и к нему, и к его фильмам, и к нему как к писателю. Но не уверен, что Шукшин постиг смысл русского характера. Он создал одну из сказочек по поводу российского характера. Очень симпатичную и умилительную. Были писатели в истории русской культуры, которые гораздо ближе подошли к этой проблеме. Василий Макарович, по-моему, этого не достиг. Но он был необыкновенно талантлив! И в первую очередь он был актером. Он не сыграл своей главной роли, той, которую должен был сыграть. Это очень жалко. Он мог бы в своей актерской ипостаси нащупать тот русский характер, выразить который стремился как писатель, как режиссер. Простите, может, кого-нибудь не устраивает то, что я говорю о прославленном и защищаемом народом Василии Макаровиче Шукшине, моем Друге покойном, с которым я проучился шесть лет. Но это правда — то, что я говорю о нем. И Василию Макаровичу недоставало при жизни той славы, которой так щедро оделяют его сейчас. Мне кажется, что его как-то боялись, от него ожидали чего-то такого опасного, взрывчатого. А когда он умер, его стали благодарить за то, что взрыва не произошло. А уважение, которое я испытываю к Василию Макаровичу, беспредельно. Если бы вы знали, какую в хорошем смысле карьеру проделал этот человек. Он приехал в Москву абсолютным сибирским мужичком. Члены приемной комиссии из райкома партии того района, в котором находится ВГИК, „зарубили” Шукшина за его дремучую темноту. Меня те же самые люди заподозрили во всезнайстве и тоже не хотели принимать. Только благодаря Ромму нам удалось поступить. Человеческая карьера Шукшина удивительна. Он так стремительно рос, менялся на глазах. Это явление уникальное в нашей культуре!»

С одной стороны, в этих словах действительно уважение чувствуется, но с другой… сказать о Шукшине, авторе «Любавиных», «Сураза», «Охоты жить», «Материнского сердца», «Вечно недовольного Яковлева», «Танцующего Шивы», рассказа «Жена мужа в Париж провожала» и романа «Я пришел дать вам волю», сказать, что он создал «умилительную и симпатичную сказку» про русский народ, мог лишь человек, который не то чтобы Шукшина не понимал и не чувствовал — он попросту его не знал. Тарковский, безусловно, видел шукшинские фильмы и какие-то его роли в чужих фильмах, но он, судя по всему, не читал или очень мало, выборочно читал прозу Шукшина.

И тем не менее в словах Тарковского много схвачено точно: и про карьеру, и про уникальность явления, и про то, что Шукшина действительно боялись и многие, очень многие из власть имущих и неимущих, многие из киношной братии вздохнули облегченно, когда его не стало. Он был очень неудобным человеком, пронесшим это качество сквозь всю недолгую жизнь. В том числе это касалось и общественного темперамента, проявлявшего себя еще во вгиковские времена.

«20 декабря 1954 г. Общее комсомольское собрание актерского и режиссерского факультетов. Председатель — Вася Шукшин, комсорг первого режиссерского курса, — записывал в дневнике еще один вгиковец тех лет Юрий Соловьев. — Интересно наблюдать, как Вася ведет собрание. Собрание — само по себе, а председатель — сам по себе. В аудитории полный разброд, накаляются страсти, уже все кричат, выступающий Витя Фокин сорвал голос, стараясь перекричать общий гвалт, махнул рукой и давно уже сел, с задних рядов скандируют: „Шук-шин, веди со-бра-ни-е!”, а Вася сидит себе за столом, подпер щеку кулаком, смотрит в окно и никакого внимания не обращает на то, что творится в аудитории. К нему подскакивает Гончаренко, толкает в плечо:

Ты председатель или нет? Наведи порядок в конце концов!

Шукшин встает и грохает кулаком по столу так, что подскакивает графин:

Безобразие! Распустились, понимаешь! Политическое хулиганство! Гнать из комсомола к чертовой матери!

Сразу наступает тишина, все удивленно таращатся на председателя, и Эдик Абалов спрашивает осторожно и нежно, как это умеет Абалов:

Вася, что ты? Опомнись… Кого гнать? За что?

Вася, опомнившись, садится на место и через некоторое время уже снова неподвижно смотрит в окно».

А потом все же гонял стиляг (в их числе Людмилу Гурченко) и писал своему троюродному брату: «Пробовал развернуть кампанию против стиляг — в райкоме получил благодарность, в институте врагов».

Можно не сомневаться, так и было.

Еще одно воспоминание об общественной деятельности Шукшина, относящееся к более поздним временам, принадлежит Армену Медведеву: «…помню такой эпизод. Идет комсомольское собрание. Это было связано с делом Кафарова и Златверова, двух ребят, которых исключили за анекдоты. Ну и ползли слухи, вернее, догадки, кто их выдал. Писали на столах, ножами вырезали: такой-то — предатель.

Не знаю, почему Шукшин так, а не иначе отнесся к этой истории и встал на защиту одного из тех, кого обвиняли в предательстве, но я помню даже не то, что он вышел на трибуну. На трибуну тоже по-разному выходили. <...> Когда вышел Шукшин, зал насторожился, с интересом его разглядывал. Шукшин помолчал и сказал: „Тяжело”. Все заржали. <...> Потом он начал говорить о человеке и о достоинстве. Говорил очень нескладно, коряво, но он защищал человека».



«Когда наших отцов убивали, мы молчали, а он…»


На втором курсе ВГИКа Шукшин оформил на всю жизнь отношения с единственной партией — Коммунистической, которой никогда не изменял. Заявление о приеме в партию было предельно лаконичным и кажется цитатой из его будущих рассказов:

«Прошу принять меня в чл. КПСС.

Со всем, что делает Партия, — согласен. И сколько хватит сил и ума — буду помогать строить коммунизм».

Рекомендацию Шукшину дал режиссер фильма «Ленин в Октябре»: «Тов. Шукшин дисциплинированный, сознательный, упорный в труде и глубоко преданный партии человек, пришедший во ВГИК с большим жизненным опытом. Несмотря на пробелы в первоначальном образовании и недостаточный запас накопленных знаний, — он преодолевает свои недостатки и является одним из лучших студентов моей мастерской».

Шукшин вступил в КПСС в самом конце 1955 года, а буквально через несколько недель, в феврале 1956-го Хрущев выступил с известным докладом, повернувшим ход русской истории.

Несколько лет тому назад журнал «Киноведческие записки» провел опрос кинематографистов разных поколений: как они отнеслись к этому событию. Среди прочих на вопросы журнала отвечал режиссер Геннадий Полока, учившийся во ВГИКе в те же годы, что и Василий Макарович: «Чтение доклада Хрущева для режиссерского и актерского отделений проходило на третьем этаже, в аудитории № 300, самой большой в институте. Вместе со студентами сидели мастера, приехал даже Пырьев, который хотя и не преподавал во ВГИКе, но был председателем Государственной экзаменационной комиссии и у нас появлялся часто. <...> На это партсобрание были приглашены не только члены партии и комсомольцы, но и беспартийные. Впечатление от долгого чтения доклада и от реакции присутствующих складывалось странное — в аудитории почти все время царило гробовое молчание. <...> После собрания все так же молча, тихо разошлись. А на следующий день всех удивил Женя Карелов. В прошлом он был секретарем райкома комсомола и, так же как и его друг Вася Шукшин (который тоже был связан с партийной деятельностью), все годы во ВГИКе ходил в полувоенном костюме, этакой партийной униформе, а тут явился в зеленой велюровой шляпе, модном пальто с гигантскими плечами, узких брюках и ботинках на толстенной гофрированной подошве (настоящий стиляга с улицы Горького!), тем самым вычеркнув из жизни свое партийное прошлое. Шукшин же ходил в партийной униформе до конца пребывания во ВГИКе, в этом тоже была принципиальная позиция. Громко то собрание мы не обсуждали. И не потому, что боялись, просто впечатление было настолько сильным, что требовалось время для его осмысления».

Все это так — Шукшин не спешил перестраиваться, однако для его личной судьбы ХХ съезд имел куда большее значение, чем смена или несмена гардероба. 9 октября 1956 года определением военного трибунала Сибирского военного округа был реабилитирован его отец Макар Леонтьевич Шукшин, расстрелянный по обвинению в антиколхозном заговоре в 1933 году. Мы почти ничего достоверно не знаем о том, как отнесся к этому событию Василий Макарович: как к чему-то, само собой разумеющемуся, долгожданному, или же это было для него откровением, потрясением? Что он, для которого Сталин еще недавно был образцом для подражания, думал о кремлевском душегубе теперь? Но безусловно, здесь, в этой точке, — один из самых сокрытых и вместе с тем ключевых моментов его внутренней, той самой зашифрованной биографии, которая и есть его подлинная и которую раскрыть еще труднее, чем угадать, в каких нетях пропадал наш герой между 1947-м и 1949-м годами. Можно только о чем-то догадываться и предполагать.

Еще за год до реабилитации Макара Леонтьевича, в октябре 1955 года Шукшин указывал в документах при вступлении в партию, что его отец был убит на войне, то есть фактически от своего настоящего отца отрекался, и вот — все переменилось. К сожалению, письма Василия Макаровича 1956 — 1957 гг. не сохранились или же до сих пор не опубликованы, нет достоверных свидетельств этого периода, и только в книге Александра Гордона можно найти краткое упоминание: «Когда в пятидесятые годы пришла бумажка о его посмертной реабилитации, он тяжело переживал трагедию своего отца. „Я стыдился отца всю жизнь, а оказалось, что он ни в чем не виноват. Как же мне жить теперь со своей виной перед ним?”— говорил Василий». Более резко та же мысль была выражена в интервью Лидии Александровны Чащиной, с которой Шукшин жил в начале 60-х годов в гражданском браке. «Василию трудно многое досталось. Я не имею права об этом говорить, но ведь он пережил трагедию — его отца расстреляли. И сын, когда в армии вступал в партию, отрекся от него... А потом пришла реабилитация. Вася, когда на него находил момент откровения, с горечью мне говорил: „Лидок, ты понимаешь, какой я грех совершил? Я так верил во все это, а теперь коммунистов ненавижу”. И я, желторотик, ни хрена не понимая, спрашивала: „Как же ты теперь жить будешь?” А он, играя желваками, отвечал: „А вот так. Врать буду!” И добавлял: „Я им не какой-то недоумок деревенский. Всех их обману!” Только вместо „обману” другое слово употреблял — матерное».

Еще одно хронологически смутное, но психологически, несомненно, очень точное свидетельство можно найти в статье Натэллы Лордкипанидзе «Комментарий к Шекспиру», опубликованной в журнале «Экран и сцена» в 2009 году. Автор публикации вспоминает свой разговор с Шукшиным в один из дней 1974 года: «Речь сразу зашла о спектакле „Гамлет”, поставленном Андреем Тарковским в Ленкоме. „Я ученик Ромма, а он считал, что театр должен уступить место кино. Но я был вчера на спектакле и начал сомневаться…” Что я говорила в ответ, не помню, наверное, была довольна, учитывая театроведческое образование, но Шукшина разговор о том, какое искусство важнее, не интересовал. Он сказал другое: „Когда наших отцов убивали, мы молчали, а он…” Сказал, словно впервые подумал о Гамлете как о сыне своего отца-короля, о предательстве, о смерти».

Хронологически сомнителен этот разговор потому, что премьера «Гамлета» в Ленкоме состоялась в 1976-м и, следовательно, увидеть ее Шукшин никак не мог, но вот слова «Когда наших отцов убивали, мы молчали» Василий Макарович не просто мог произнести, а не мог не произнести (вспомним еще раз свидетельство Марка Гаврилова о том, как Шукшин исполнял монолог Гамлета). Это была его глубоко личная, вечная тема. И поэтому еще одно, очень косвенное, через третьи руки переданное свидетельство, которое можно найти в статье А. Д. Заболоцкого, с возмущением процитировавшего слова поэта и киносценариста Юрия Арабова, который, в свою очередь, общался с Валентином Виноградовым и с его слов говорил о том, что «у Шукшина ощущение вины и тоска по Родине во всем творчестве, особенно ярко проявляющаяся перед расстрелянным отцом, она (вина) одного корня с Павликом Морозовым», — представляется явно надуманным. Павлик Морозов в отличие от Гамлета здесь не при чем.

Впрочем, главное даже не это. И Гордон, и Чащина, и Юрий Арабов, и Виноградов, и Лордкипанидзе могли передать слова Шукшина не совсем точно, могли ошибиться, однако во второй части романа Василия Шукшина «Любавины» есть герой — молодой, честолюбивый офицер Петр Степанович Ивлев, который, вступая в партию, написал в автобиографии, что его отец умер в 1933 году, а мать живет в деревне. «Он врал. Отец и мать его были <...> расстреляны, как враги народа… Испытывал ли он угрызения совести, когда вступал в партию и скрывал правду об отце и матери? Нет. Его заботило только: достаточно ли надежно укрыта его тайна». Образ этот (равно как и вообще вторая часть «Любавиных») — не самое удачное из написанного Шукшиным, но все равно судьба Ивлева, который, прочитав предсмертное письмо отца, не выдерживает мыслей о погибших родителях и рассказывает в парткоме, кто его отец и мать, после чего его увольняют из армии и исключают из КПСС, а еще через несколько лет ему показывают справку об их реабилитации и приглашают на работу в милицию (а на самом деле в органы госбезопасности, которых «не надо бояться»), — это такой же сад расходящихся тропок, такой же инвариант судьбы Василия Макаровича, что и Егор Прокудин, это то, что не произошло, но могло бы с ним произойти.

В 1954 и 1955-м годах, вступая в партию, Шукшин пошел на обман — это правда. И это, несомненно, мучило его, это был второй после ухода из материнского дома осознаваемый им тяжкий грех, но, как и в первом случае, без этой внутренней муки, без постоянного суда над самим собой не было бы даже не писателя или режиссера — не было бы явления Шукшина, не было бы того человека, о ком очень точно высказался Александр Митта, когда сравнивал Василия Макаровича с одним из его однокурсников: «Кажется, что у того душа болит, а на самом деле его в этот момент зубная боль мучает! А вот у Васи Шукшина действительно больная душа!»

Больная душа, горький, мучительный талант, поиски правды — все эти определения Шукшина-художника, ставшие практически общим местом, но не утратившие от этого смысла, уходят в его родовую историю, в «гамлетовский комплекс», который он пронес через всю жизнь, в его выстраданное сыновство, когда лишь в 27 лет он мог открыто, не таясь сказать всему миру: мой отец — Макар Леонтьевич Шукшин. И повиниться перед памятью человека, от которого сначала отреклась его жена Мария Сергеевна, выйдя замуж за другого, а потом и родной сын Василий Макарович.

Разумеется, это если судить по самому жесткому счету, это если не учитывать житейских обстоятельств, отвлечься от которых на самом деле невозможно, но в случае с Шукшиным жестокий счет к самому себе, непрощение самого себя — что потом и станет сутью трагедии Егора Прокудина — входили в состав его существа, в замес его невероятно сложной натуры, были тем раздражителем, который и провоцировал его пить, буянить, мстить, прощать и не прощать, знать добро и знать зло, переступать черту и рвать душу, чувствуя сродство с такими же неспокойными, бушующими людьми. Но было и другое. Совершенный им «грех» не только не обессилел его, но, напротив, его силы утроил, удесятерил и словно укрепил в мысли, что только личной победой, личным успехом, прославлением родовой фамилии он сможет этот грех искупить, как если бы погибший отец взывал о таком отмщении к своему Гамлету, ответившему, как известно, злодею именно через творчество. Вот и Шукшин всю жизнь шел к произведению, которое, подобно пьесе принца датского, разыгранной перед новым королем и королевой, должно было высветить зло. Василий Макарович Шукшин, говоря современным языком, был именно в силу этих причин невероятно мотивированной личностью, при этом хорошо умевшей свою мотивированность скрывать. И коль скоро речь зашла о правдолюбивом Ивлеве из «Любавиных», то не худо вспомнить те слова, которые бросает Петру Степановичу «роковая женщина» Мария, его неверная жена: «Тебя загнали в угол, тебя бьют, а только ты скулишь. В разнорабочие подался… нашел место в жизни! Эх, сын народа… Молчи уж».

Вот чего не хотел Шукшин — быть загнанным в угол плакальщиком русской доли. Он пришел в этот мир — не просто мстить, но побеждать, и здесь его пути с Гамлетом расходились.

Известно также, что в эти вгиковские годы он довольно много общался со своим дядей Андреем Леонтьевичем Шукшиным, который после войны работал в райкоме партии, потом стал председателем колхоза в соседнем селе, приезжал в Москву и встречался с племянником (очевидно, что именно эти встречи потом отразились в рассказе «И разыгрались же кони в поле» с его главными героями — студентом ВГИКа и председателем сибирского колхоза) и которому при совершении своей карьеры тоже ведь надо было что-то писать о репрессированной родне, выстраивать свои личные отношения с партией, со Сталиным. Очевидно, что обойти эту тему вниманием они не могли, как не могли обойти трагедию, случившуюся в Сростках в 1933 году и ее развязку в 1956-м. Конечно, мы никогда не узнаем, что они говорили о Макаре Леонтьевиче, но очевидно: глубинный интерес к своей родовой истории, впоследствии отразившийся в «Любавиных», записи об отце, датируемые 1959-м годом, вообще историческое измерение, судьба русского крестьянства, коллективизация, Сталин, повстанчество (а Шукшин — и это очень важный момент — считал, не зная подлинных обстоятельств «сростинского дела», своего отца повстанцем, бунтарем, едва ли не вожаком новой крестьянской войны) — все это именно тогда стало частью шукшинской жизни, все это в нем болело и искало выхода, заставляло, перефразируя его собственный торжественный стиль флотских писем к сестре, по-иному «оценивать свой пройденный путь», а заодно и путь, пройденный его страной.

Однако из партии ни тогда, ни позднее он не вышел, в диссиденты не подался, но и от самых острых вопросов жизни никогда не уклонялся и глаз на них не закрывал. А вот что касается другой партии, другого заявления и оформления других отношений, то здесь все оказалось много запутанней.



А жениться обязательно?


Брак между Василием Макаровичем Шукшиным и Марией Ивановной Шумской был заключен летом 1956 года. В последнее время эта история, как и в целом личная жизнь Шукшина, стала достоянием профессиональной глянцевой журналистики, и в разных изданиях напечатано несколько интервью с Марией Ивановной. Любознательный читатель легко найдет их в Интернете и узнает много различных подробностей, в том числе интимного характера, судить о коих за недавностью лет нет смысла, однако письма Шукшина к его троюродному брату Ивану Попову, пожалуй, точнее всего отражают подлинные размышления Василия Макаровича по поводу события, о котором в народе сложилось присловье — его же цитирует и сам писатель в «Любавиных»: «Жениться не напасть, как бы женившись не пропасть».

«Еще раз выражаю благодарность твоей судьбе за то, что она предохранила тебя от „семейного” шага. Т. е. когда-нибудь ты это, конечно, сделаешь, но не сейчас. Не сейчас, когда ты сыт и у тебя есть хоть немного времени думать, мечтать, радоваться, страдать и работать, работать, работать.

Ты понимаешь ли, Ваня, я убежден, что художнику жениться никогда впрок не идет. Исторически. Если хочешь — он должен быть одиноким, чтобы иметь возможность думать о Родине, о других людях».

Вообще-то, это своеобразное ницшеанство — любовь к дальнему в ущерб любви к ближнему — было то, что Шукшин успел за годы пребывания в Москве приобрести, и потому более поздние версии, по которым Василий Макарович, дескать, жалел о том, что его жизнь с Шумской не задалась, выглядят сомнительными. Для него действительно на первом месте всегда была работа, карьера, и лишь женщина, готовая это безоговорочно понять и принять, могла стать его женой. Другое дело, что ссора с Шумской фактически закрывала для него возможность бывать в Сростках: «Хочется вот поехать (соскучился по своим), но там же сейчас… атмосфера. Ах, какую я ошибку сделал, Ваня! Пожалел человека, а себя не пожалел, идиот. Боже избавь тебя, брат, решать это дело так вот быстро и необдуманно. Тут сейчас все против меня, а я ничего не могу сделать и не защищаюсь. О чем я думал? Ни о чем. Защищал свою совесть от упреков».

«А жениться обязательно? Я так сейчас напуган, что побаиваюсь говорить об этом. Знаю одно: нужно очень сильно любить. Даже если просто — любишь, и то может оказаться недостаточным. А у тебя еще дополнительная опасность — тебе надо обязательно работать. Не жить, а работать. Женщины же, по-моему, из ста девяносто девять не способны этого понимать вообще. Вот главная опасность. Великая опасность. Но есть еще не менее великая опасность одиночества. Эту штуку в жизни я тоже несколько вкусил. Итак: две дороги и каждая — опасность!!!»

Однако такую степень откровенности он позволял себе только с Иваном. В разговорах с земляками по обыкновению скрытничал. Житель Сросток А. М. Калачиков позднее вспоминал Марию Шумскую: «Она была симпатичная — за ней парни бегали... Ждала она его с армии. Потом они поженились. Почему им не пожилось — уж не знаю. В Сростках Василию этого долго не могли простить: любили Машу. Спрашивал я как-то у него: почему? Он говорит: „Да, старик, нехорошо получилось”. Больше ничего не сказал. Он сам не лез в чужие дела и не любил, когда в его дела лезли».

Да и обыкновенно словоохотливая Мария Сергеевна Куксина, когда речь заходила о незадавшейся семейной жизни ее первенца, была немногословна: «Маня-то красивая девка была. У нее косина в три обхвата моей руки. Не мешала я им жить, не мешала. Что-то не сладилось».

«Первая жена была с родного Алтая. Ее Шукшин бросил. После этого к нему в Москву приезжал бывший тесть, сильно ругался. Это происходило при мне, в Васиной комнате в коммуналке. Отец девушки был маленького роста, поэтому я с интересом наблюдал, как он наскакивал на Васю с угрозами. Мол, сию минуту соберет партсобрание, если Шукшин не вернется к его дочери», — вспоминал Валентин Виноградов.

Василий Белов советовал «будущим честным биографам Шукшина» вспоминать «нехитрую сибирскую песенку „Миленький ты мой” и некоторые рассказы, пронизанные болью не только за мать и сестру, но и за женщину, оставленную в Сибири. Разрыв с этой женщиной был предопределен переездом в Москву, которая не верит никаким слезам. Только мать Мария Сергеевна простила ему все, что связано с новой разлукой; жена, кажется, не простила...»

Трудно сказать, какие именно рассказы имел в виду Василий Иванович, иногда говорят про рассказ «Осенью», хотя он плохо стыкуется с житейской ситуацией Шукшина, но среди немногих неопубликованных при жизни Василия Макаровича произведений есть небольшой даже не рассказ, а скорее набросок к рассказу «Письмо любимой». Всякий желающий узнать больше о том, как виделась эта история Шукшину, может найти этот текст и прочесть такие строки: «Много лет спустя Мария, моя бывшая жена, глядя на меня грустными, добрыми глазами, сказала, что я разбил ее жизнь. Сказала, что желает мне всего хорошего, посоветовала не пить много вина — тогда у меня будет все в порядке. Мне стало нестерпимо больно — жалко стало Марию, и себя тоже. Грустно стало. Я ничего не ответил».



Тяжелый товарищ


А между тем учеба во ВГИКе продолжалась, летом студенты уезжали на практику, пробовали себя в актерской игре. В 1956 году Шукшин, согласно некоторым версиям, снялся в крошечном эпизоде в фильме Сергея Герасимова «Тихий Дон» в роли матроса, выглядывающего из-за плетня, и даже если это, по последним данным шукшинистики, не соответствует действительности и в этом фильме Шукшин занят не был, примечательно, что миф оказался весьма распространен среди жителей Сросток, которые ходили смотреть на своего Ваську в кино и были разочарованы, увидев его в такой незначительной роли, — стоило ли огород городить, продавать корову, баню, бросать молодую жену, учиться в самой Москве ради того, чтобы на секунду-другую мелькнуть в кадре?

Зато следующая картина, в которой сыграл Шукшин, должна была сомнения развеять. В 1957 году Василия Макаровича (причем, по некоторым версиям, по совету Андрея Тарковского) пригласил на главную роль в фильме «Два Федора» Марлен Хуциев, молодой, но уже достаточно известный кинорежиссер, автор картины «Весна на Заречной улице».

«Отдал главную роль Шукшину, потому что почувствовал его индивидуальность, которая была выражена и лицом, и голосом, и жестом», — рассказывал Хуциев впоследствии, и именно с этого фильма по большому счету началась первая пришедшая к Шукшину слава — слава артиста, которая сопровождала его до последних дней жизни. И если мы знаем немало историй о том, как кому-то из актеров удалось блестяще сыграть в одном-двух фильмах, а потом они пропадали, исчезали с экрана или оказывались в течение многих лет никому не нужными, то к Шукшину это не относилось. Он был во все годы нарасхват. Даже чересчур нарасхват…

Об особенностях его игры написано немало, но вернее всего на эту тему высказался Сергей Бондарчук: «В Шукшине не было ничего актерского — наработанных приемов игры, совершенной дикции и пластики, которые обычно выдают профессионала». «Посмотрев „Два Федора”, я сразу же подумал об итальянских неореалистах. Шукшин своей предельной натуральностью вызвал в моей памяти образ безработного из фильма „Похитители велосипедов”, которого играл непрофессионал рабочий». Любопытное наблюдение принадлежит также будущему оператору Шукшина Валерию Гинзбургу. Шукшин приехал на съемки фильма «Когда деревья были большими», одетый в «полувоенный костюм — пиджак поверх какой-то гимнастерки, брюки заправленные в сапоги, кепка», и это выглядело на нем так, как будто это был игровой костюм. А он еще и не переодевался. «Он поразительно носил любой костюм, будь то френч белого офицера или спецовка шофера, спортивный тренировочный костюм или костюм начальника большой стройки».

Успех влек за собой успех. В течение нескольких лет Шукшин сыграл в «Золотом эшелоне», «Простой истории», «Аленке», в фильмах «Когда деревья были большими» и «Мы, двое мужчин»… После роли большевика-подпольщика Андрея Низовцева в «Золотом эшелоне» во ВГИК пришло письмо от благодарных земляков: «Коллектив Сростинского райсобеса Алтайского края с чувством гордости относится к воспитаннику нашему земляку Шукшину Василию. Мы его хорошо знаем, как товарища — земляка и нам очень понравились его действия в данной картине „Золотой эшелон”, а поэтому благодарим дирекцию киностудии за воспитание».

Нельзя сказать, чтобы слава вскружила ему голову — это расхожее выражение совершенно точно не про Шукшина. Но то, что он сильно переменился за эти годы и успех сыграл здесь свою роль, — факт. Пришедший во ВГИК в 1954-м старательным и в общем-то дисциплинированным студентом, вчерашним моряком, директором школы, комсомольским активистом, Шукшин ближе к окончанию обучения начал расходиться, не сдерживаться, шумно отмечать свои успехи и неуспехи, реагировать на косые взгляды, буянить, бушевать, и существует довольно много самых разных и вполне объективных свидетельств того, как он влипал во всякого рода неприятные истории. Как правило, это происходило из-за пьянства и оканчивалось нелюбимой Василием Макаровичем милицией.

Одна из таких историй была связана с премьерой «Двух Федоров», о чем позднее рассказывал режиссер фильма: «На премьеру Шукшин чуть было не попал. У него произошли какие-то разногласия с милицией, и она, милиция, предпочла оставить его в этот день у себя. С большим трудом мне удалось убедить капитана милиции, что без главного героя премьера состояться не может. Наконец капитан сдался, премьера состоялась. Это было в Доме кино на Воровского». А в личном деле Шукшина имеется заявление от подполковника милиции Бурелова: «3 ноября 58-го года в 23 часа из городка Моссовета был доставлен студент 5-го курса института ВГИК Шукшин Василий Макарович, который, будучи в нетрезвом состоянии, в магазине № 59 учинил шум, требовал выдачи водки, сквернословил. Шукшин осужден сроком на трое суток»...

«Помню и то партийное собрание в институте, в пресловутой 315-й аудитории, где разбирали Шукшина за пьянку и драку в общежитии, — вспоминал Армен Медведев. — Сергей Аполлинариевич говорил ему: „Вася, тебе надо сменить все, начиная с облика. Ты не парень в кожане и в сапогах, ты должен стать интеллигентом, Вася. И брось ты актерские эти свои упражнения, это дешевый хлеб, дешевая слава, оставь это”. Я сидел рядом с Анатолием Дмитриевичем Головней и слышал, как он сказал: „Да, вряд ли из этого парня что-нибудь выйдет”. Вот какова была аттестация Шукшина».

Схожий эпизод описан в статье профессора ВГИКа Владимира Неверова «„Судилище” над Шукшиным», опубликованной в журнале «Наш современник» (2006, № 7). В 1959 году Шукшин поссорился с официантом в ресторане, попал в милицию, и ему грозил суд с перспективой исключения из партии, а соответственно, и ВГИКа. Неверов пишет о том, что на защиту своего студента встал Ромм, но это не помогло и только после вмешательства Сергея Герасимова следствие было прекращено. Однако поскольку Шукшин был членом КПСС, которая в ту пору вела борьбу с проявлениями антиобщественного поведения, Дзержинский райком партии дал указание немедленно рассмотреть его персональное дело.

«Отчетливо врезалось в память собрание небольшой парторганизации ВГИКа. Помню, как бледный, изможденный усталостью и душевными переживаниями, на трибуну актового зала медленно взошел Василий Шукшин, при гробовом молчании присутствующих. Постоял какое-то время, обводя глазами ряды кресел, в которых восседали члены КПСС — от профессоров, народных артистов до рядовых студентов. Он судорожно сжимал челюсти так, что было заметно, как напрягаются желваки на щеках. Казалось, огромным усилием он выдавил сквозь зубы: „Было… да, было…” При этом развел руками, как бы давая понять: „О чем говорить, такой я, как есть”. Он не оправдывался, не извинялся. Видимо, Шукшину ни при каких обстоятельствах не свойственны были взывания к сочувствию. А ведь его гордыня могла быть воспринята как вызов, она могла дать повод для жесткой критики, самых крайних предложений по персональному делу, каковых и желали в верхах. Но вопросов Шукшину не последовало».

Кончилась же вся эта история для Шукшина нехорошо: как ни заступались за него во ВГИКе, райком все-таки вынудил институтскую парторганизацию вкатить студенту строгача, то есть строгий выговор с занесением в учетную карточку за драку с милиционером. Этот выговор сохранялся во всех его будущих документах и висел потенциальной угрозой: еще один такой и вон из КПСС, неслучайно позднее Шукшин, снова проштрафившись, сокрушался в одном из писем: «Мне и выговора-то уже нельзя давать — уже есть строгий с занесением в учетную карточку».

Во время съемок «Двух Федоров» состоялось знакомство Шукшина с Виктором Некрасовым, первым крупным писателем, встретившимся на его пути: «Не помню уже, о чем мы говорили (я тоже кое-что принял), помню только, что стояли мы долго, потом опять выпили, опять вышли на лестницу. Поразила меня тогда в нем какая-то напористость, бьющая через край, и в то же время какая-то застенчивая искренность. Он и по фильму мне понравился (смотрел я дважды), замкнутый, грубоватый и трогательный, неразговорчивый, а тут вдруг разговорился. Что-то его мучило и в то же время радовало, и чего-то ему не хватало, и чего-то не находил. Курил сигарету за сигаретой, сплевывал поминутно табак, и глаза вдруг начинали сиять, ходили желваки… Потом опять пили…

Кончилось все тем, что мне пришлось на такси отвезти его в „Театральную” и на собственном горбу вволакивать его на четвертый этаж. Было это мне нелегко. „Тяжелый товарищ”, — острил я потом, наутро, когда Марлен спросил, ну как мне понравился в жизни его Вася. Сам Вася был угрюм, смущен, не смотрел в глаза и вообще оказался человеком на редкость неразговорчивым».

Судя по всему, о своем интересе к литературе Шукшин Некрасову тогда ничего не сказал — постеснялся, и Виктор Платонович воспринимал его изначально только как актера, а между прочим, к тому времени в журнале «Смена» уже был опубликован первый рассказ Шукшина «Двое на телеге». Никаких оснований полагать, что сам автор отнесся к этой публикации серьезно, нет. Зато весьма серьезно относился он к произведениям других авторов: «Пытлив был невероятно. Всем интересовался и все искал правду. И очень стеснялся своей нешибкой, как он говорил, культуры. Почему-то запомнился он мне, резко и четко, как на фотографии, в один из вечеров, когда после обычного в те дни возлияния он погрузился в кресло и стал листать Библию. Это было у моих друзей, которые его тоже полюбили (речь идет о семействе Лунгиных — А. В.), но, будучи немного культуртрегерами, подсовывали ему нужные книги — пусть читает, надо ему книги читать. Вряд ли кто-нибудь из нас тогда думал, глядя на него, с головой окунувшегося в Книгу книг, что лет через десяток его собственные книги будут нарасхват, а я всю ночь буду читать и перечитывать его рассказы в такой далекой от его Алтая Франции.

Его невозможно было оторвать от Библии, даже приглашением к столу.

Да… Вот это книга, будь оно неладно… Книжища…

И потом, сидя все же за столом, повторял и повторял:

Ну и книга… Железо! — и смотрел куда-то поверх нас».



Его коренной чертой было первородство


Однако все это — и комсомольская активность на первых курсах, и дебоши на последних, и актерская слава, которая свалилась на Шукшина, заставив его после огня и воды приступить к прохождению третьего жизненного испытания, и незадавшаяся семейная жизнь, и начавшаяся в конце 50-х новая и по-своему очень драматическая любовная история, — все равно это все было поверхностным, вторичным, третичным по отношению к тому, что складывалось в его душе. И не складывалось наяву.

«Я должен был узнавать то, что знают все и что я пропустил в жизни. И вот до поры до времени я стал таить, что ли, набранную силу. И, как ни странно, каким-то искривленным и неожиданным образом я подогревал в людях уверенность, что — правильно, это вы должны заниматься искусством, а не я. Но я знал, вперед знал, что подкараулю в жизни момент, когда... ну, окажусь более состоятельным, а они со своими бесконечными заявлениями об искусстве окажутся несостоятельными. Все время я хоронил в себе от посторонних глаз неизвестного человека, какого-то тайного бойца, нерасшифрованного».

В этих словах — своего рода ключ к личности Шукшина. Мало кому из окружавших его в юности людей он запомнился вот таким — нерасшифрованным. Называли много его качеств, но вот это было его личное самоощущение, которое он умело скрывал, и лишь самые проницательные или близкие ему люди, такие как Василий Ермилов, Александр Саранцев, Иван Попов (и то близкие потому, что были земляками), о том догадывались. Психологически чувство чужеродности, впервые разбуженное в нем в ранние годы детской, сибулонской отверженности в Сростках и окрепшее в годы скитаний и флотской службы, впоследствии, даже несмотря на его успехи, никуда не девалось, но, напротив, крепло, усиливалось и служило ему внутренним стимулом, своего рода душевным топливом. Он никому не позволил себя по-настоящему приблизить, никому, однако не торопился и до определенного времени расшифровываться. Он делал свое дело — он вызревал, копил силу и ждал своего часа, чтобы ударить.

Пожалуй, первый, кто по-настоящему понял, что этого непростого парня не приручить, был Михаил Ильич Ромм. Причем это касалось не только вещей мировоззренческих, но и чисто профессиональных, о чем имеется свидетельство ассистента Ромма Ирины Жигалко: «Многое встречало его сопротивление, и это „многое” включало в себя… основные элементы профессии кинорежиссера. За свою педагогическую практику не припомню, пожалуй, такого последовательного внутреннего сопротивления студента (именно внутреннего!) специфическим для кино способам раскрытия мира: монтажу и соответственно монтажному видению (его Ромм всячески развивал у студентов), мизансцене (в лекциях, прочитанных студентам первого курса, то есть и Шукшину, — а лекции Ромма Василий всегда слушал внимательно, можно сказать, жадно — Михаил Ильич определил мизансцену как „главное режиссерское оружие, первое, основное”). Этими и другими видами „режиссерского оружия” Шукшин в студенческие годы пользовался неохотно. В несколько упрощенном виде взгляд его на съемку можно определить так: достаточно установить аппарат, актерам хорошо играть перед ним, а все остальное от лукавого. Ромм его выслушивал, он выслушивал Ромма, но каждый оставался при своем».

Больше того, можно предположить, что и Ромм, который так много для молодого Шукшина значил, начиная с какого-то момента стал своего ученика тяготить. Еще в 1957 году Василий Макарович писал Ивану Попову: «Я бы очень хотел работать там, где меньше начальства и матерых маэстро». Тут можно провести аналогию с булгаковским «Театральным романом», когда Иван Васильевич заявляет Максудову: «Вы, как видно, упрямый человек… Вы человек неподатливый!» Вот и Шукшин был упрям и неподатлив сверх меры, что очень точно сформулировал Сергей Бондарчук: «Кто-то писал, что Шукшин, дескать, пришел поступать во ВГИК темным парнем, а институт сделал из него человека. Неправда все это. Он пришел туда Василием Шукшиным и всю свою жизнь был самим собой… Его коренной чертой было первородство, которое необычайно редко встречается».

И это первородство сыграло с Шукшиным злую шутку. Когда учеба подошла к концу, могущественный Ромм не стал прикладывать больших усилий для того, чтобы помочь своему ученику. А между тем Шукшин нуждался в этой помощи гораздо больше, чем те трое, кому Ромм действительно помог и устроил их на «Мосфильм», — Тарковский, Митта и Гордон. У них была хотя бы московская прописка, а Шукшину, если вспомнить опять же Булгакова, приходилось, как собаке шерстью, обрастать ненавистными мандатами, чтобы остаться в Москве.

В этом смысле очень любопытны воспоминания режиссера Вадима Абдрашитова, которые приводит в своей книге Владимир Коробов. Когда в начале 70-х годов после смерти Ромма Шукшину предложили взять его мастерскую, он отказался с такими словами: «Ирина Александровна, ребята, не могу!.. Дело ведь не только в том, что надо вас доучить. Режиссуре — и Михаил Ильич это говорил — вообще навряд ли можно научить. Так что как-нибудь мы смогли бы дожить до дипломов. Но ведь мастер — это человек, который тебе не даст пропасть и после диплома. Он должен поддержать тебя, помочь как-то устроиться, пробиться на студии. Таким мастером и был Ромм. А я пока что не тот человек, который мог бы помогать вам и за стенами ВГИКа. Я ничем не смогу помочь вам потом. Я просто поэтому не имею права взять на себя такую ответственность. Михаил Ильич согласился бы со мной…»

На самом деле, если эти или похожие слова были действительно произнесены, то они скорее прозвучали Ромму запоздалым упреком — он-то как раз дал Шукшину пропасть. Справедливости ради стоит заметить, что иных источников негативной оценки Ромма в устах Шукшина, кроме воспоминаний Заболоцкого, нет, но упрямые факты действительно свидетельствуют: Михаил Ильич, выпустив Шукшина, о неподатливом студенте забыл и ни о каких его фильмах, ни о ролях, не говоря уже о художественных произведениях, не отзывался, успехам публично не радовался, неудачам не огорчался, не звонил, не поддерживал, не утешал — отрезал его от себя.

Внешне наставник и ученик поддерживали добрые отношения, никогда публично Шукшин о Ромме дурно не отзывался, напротив, редкое интервью Василия Макаровича, особенно в последние годы его жизни, обходилось без благодарных, почти восторженных упоминаний о Ромме, причем очевидно, что никто его к этим высказываниям не принуждал и Шукшин действительно за очень многое был Ромму благодарен.

Анатолий Заболоцкий, кинооператор Шукшина в 70-е годы, вспоминал о том, как Василий Макарович давал интервью по телефону и расхваливал Ромма, его замечательные человеческие и профессиональные качества, а затем: «Положив трубку, Макарыч заходил по кухне, размышляя вслух: „Наступит срок, напишу всю правду и про Михаила Ильича! ...Человек он, ох как значимый и всемогущий! Только я ему еще и поперечным был. Правду наших отношений сейчас и ‘Посев‘ не обнародует. Нет, благодетелем моим он не бывал, в любимцах у него я не хаживал, посмешищем на курсе числился, подыгрывал, прилаживался существовать. Несколько раз стоял вопрос об отчислении, но особо — когда с негром в общежитии сцепился, заступился за девицу. Чудом уцелел, свирепее всех добивал меня секретарь бюро комсомола Леша Салтыков: „Выгнать и только”».



Усомнившийся Макарыч


В январе 1959 года Шукшин сдавал госэкзамены и начинал работу над дипломом, о чем писал брату Ивану: «Время у меня сейчас не столь интересное, сколь нудное и утомительное — экзамены, экзамены… много экзаменов. Вот сдам их — тогда начнется интересное. Что такое наш диплом? Это — поставить картину на одной из студий (где, пока никому неизвестно), на полной производственной базе — т. е., в сущности, — первый фильм. Ничего общего с институтом. Для этого дают 2 года. Можно больше. Все дело в сценарии. Задумал большую штукенцию. Расскажу, когда встретимся.

Писать буду сам. Не верю нашим молодым пижонистым лоботрясам-сценаристам. Разве они лучше меня знают деревню? Да и мне нужно бы оживить свою память теперь и, кстати, отдохнуть от Москвы. Словом, я с некоторой бодростью смотрю вперед».

Экзамены он сдал, причем специальные дисциплины на отлично, а марксистко-ленинские — удовлетворительно, и занялся фильмом «Из Лебяжьего сообщают» по собственному сценарию. Главный герой — первый секретарь райкома партии. Фильм, который можно было бы считать образцово соцреалистическим и настолько правильным, что его даже не захотели пускать в кинопрокат. Вряд ли это была конъюнктура — скорее дань тому периоду в жизни Василия Макаровича, когда он был связан с райкомами и с партийными деятелями районного масштаба, то есть той средой, куда его подталкивали в Сростках местные власти и от которой он сбежал, как Подколесин, разве что не выпрыгнув, а напротив впрыгнув во вгиковское окошко. Шукшин и сам понимал недостатки своей работы и позднее писал генеральному директору «Мосфильма» Владимиру Николаевичу Сурину: «Я благодарен за то, что мне была предоставлена возможность сделать диплом на „Мосфильме”, я знаю, что она не во всем была удачной, эта работа, но я ведь и научился на ней многому».

Оценка была поставлена «отлично», но в теоретической части диплома, которая долгое время считалась утерянной и была опубликована кинокритиком Ларисой Ягунковой, автор писал: «Хотелось сделать сценарий, который был бы как бы без начала и без конца, и чтоб „линии” в нем не пересекались, но чтоб ощущение главного — партийного, советского, человеческого — оставалось у зрителя. Я особенно с легкой душой пошел на это, потому что как раз до этого услышал на одной конференции призыв министра Михайлова: „Экспериментируйте!” Со злостью в душе думаю сейчас об этом, потому что я доэкспериментировал: картину прокат не покупает. Говорят: люди — ничего, люди есть, живые, но это не новелла. Не хватает бантика, с которым привыкли подавать картину зрителю».

Заболоцкий цитирует в своей книге слова Шукшина: «Диплом сочли слабеньким — я и не рыпался. Из общежития вгиковского на Яузе гнали, кормился актерством. Снимался где позовут, за многое теперь совестно. Михаил Ильич мог помочь мне, если б верил».

И Шукшин стал карабкаться сам. 1961 год. Институт был окончен, диплом защищен, надо хочешь не хочешь — ехать по распределению, как уезжали тысячи молодых людей. Но Василий Макарович, который еще год назад сообщал матери о том, что на Москве свет клином не сошелся, а брату Ивану, правда, четырьмя годами ранее, писал про Новосибирск («Я бы не охнул — поехал туда. Даже если бы здесь предложили сразу три постановки. У нас, кроме всего прочего, — производство гнетет»), ехать никуда не захотел. Это было его жесткое решение, его воля — из Москвы ни шагу, как-то перебиваться, перемогать, но — находиться здесь. Не для того он так тяжело в Москву входил, чтобы добровольно от нее отказаться, ибо только в Москве он мог добиться тех высоких целей, к которым стремился.

Снова потянулась мутная, неустроенная пора его жизни. Он пытался найти постоянную работу, но на работу не брали без прописки. К тому же Шукшин был не один. Его фактической женой в тот момент стала молодая студентка ВГИКа Лидия Александровна Александрова (Чащина), чьи интервью еще в большей степени, чем воспоминания Марии Ивановны Шумской, нынче гуляют и ищут откликов и сочувствия в Интернете, но вряд ли могут служить вызывающим доверие биографическим материалом — так много в них женской, мелочной обиды на грубого, скаредного, гульливого Шукшина:

«Для меня Шукшин — это первая рюмка водки, первая сигарета, первая оплеуха, первый аборт, первая подлость и унижение, с которыми я столкнулась в жизни. Мне этот человек не сделал ничего хорошего, не подарил даже ни одного цветка в жизни, и я никогда не поверю ни одной женщине, что она была счастлива с Шукшиным. Никогда! Я слишком хорошо знаю его <...> Мучительно больно вспоминать, какой паскудой был этот великий актер, режиссер и писатель в семейной жизни. Меня бросало в краску при мысли о том, что я вытерпела почти пять лет того, чего уважающая себя женщина терпеть не должна».

По-своему рассказывал эту историю хорошо знавший Шукшина в те годы Валентин Виноградов: «Как-то прихожу с работы, а Вася стоит в моем подъезде под лестницей. „Я пришел к тебе жениться! Знакомься, моя жена Лида Александрова”. Свадьба вышла веселой, хоть гостей и не было — только моя мама, я и Шукшин с Лидой. Вася принес с собой водки, портвейна. Мама очень не любила, когда я выпивал, поэтому села на другом конце стола… Прогудели целую ночь. Вот такая веселая свадьба была! Но вместе они прожили недолго».

Вспоминала это событие и сама Лидия Александровна: «Так называемая свадьба у нас была, а вот загса и росписи не было. Отмечали у Вали Виноградова, там же провели и первую брачную ночь. На другой день, в общежитии, Вася посадил меня на колени и говорит: „Я умоляю тебя, будь со мной всю жизнь, будь мне верной. Поклянись, что не изменишь! Давай напишем эту клятву кровью”. В окно светила луна. Мы вырвали листок из тетрадки, булавкой прокололи пальцы, выдавили кровь и заостренной спичкой написали: „Я, Лида, клянусь…”, „Я, Вася, клянусь…”. Мне казалось, что это гораздо серьезнее, чем штамп в паспорте. Хотя уже через несколько дней Вася бросил на пол листок с нашей клятвой, растоптал…»

А вот что рассказывал однокурсник Лидии Александровой актер Родион Нахапетов: «Лида была русская красавица. Статная, с большими голубыми глазами и очень своенравная. Несколько раз она пряталась от разбушевавшегося Васи в нашей комнате.

Опять? — смеялись мы. — С ножом?

Нет! — задыхаясь, отвечала Лида. — Но он, черт, такой, что и кулаком пришибить может...»

«Александрова говорила, что Шукшин ее бил?» — спрашивали у Валентина Виноградова журналисты, и он отвечал: «Я вам скажу так: он вообще на ней по пьянке женился. Лида была типичной бабенкой среднего уровня. Пусть поблагодарит его за все, что он для нее сделал. Даже снял ее в картине „Живет такой парень”. Без него она вообще нигде не снялась бы. Говорить о нем как о жестоком человеке неправильно. Добрее его не было. Он был очень сдержанным, и для того, чтобы его вывести, нужно было сильно постараться!»

Выносить суждения, комментировать этот сюжет бессмысленно, тут, что называется, слово против слова, но и отмахиваться от этих самых слов полностью не резон, и, пожалуй, одно из признаний Лидии Александровны точно заслуживает доверия: бездомный, полубезработный, с непредсказуемым будущим, с оставшейся в Сростках законной супругой, чей отец грозил ему партийными разборками, тяжело переживающий свои житейские неурядицы, то и дело срывающийся Шукшин был невыгодным женихом. Однако он все равно не сдавался и пытался пробиться в тот мир, что его не принимал.

Недавно опубликованные документы позволяют судить, как бюрократически трудно давалась Шукшину Москва. В феврале 1961 года, то есть вскоре после защиты диплома, он обратился с просьбой к Сурину помочь ему получить распределение в столице: «...в Свердловске, куда мне предлагают сейчас ехать, я все равно пропаду. И мне горько от этой мысли. Слишком много сил и времени утрачено. Буду всю жизнь благодарен Вам».

Шукшин писал это пусть не унизительное, но и не гордое письмо, находясь в полном отчаянии. Его статус на тот момент — бесправный, бездомный актер, снимающийся по договорам, начинающий писатель, публикующийся в литературных журналах. Ничего не член, как говорил Андрей Платонов. Усомнившийся Макарыч.

5 мая того же года датируется заявление Шукшина с просьбой принять его в Творческое объединение в качестве режиссера-постановщика, которого «привлекает возможность работы над сценариями, посвященными нашей современности». Сурин это заявление поддержал и обратился к заместителю министра культуры СССР Данилову с просьбой дать указание Отделу кадров министерства культуры СССР направить выпускника режиссерского факультета ВГИКа тов. Шукшина на киностудию «Мосфильм» для зачисления его в штат. В поддержку Шукшина выступили члены объединения («для режиссера Шукшина уже подготовляется сценарий на актуальную тему о коллективе рыболовов Байкала, борющихся за звание бригады коммунистического труда») и среди них — Юрий Васильевич Бондарев, но все упиралось в проклятую прописку, в квартирный вопрос, который силами кино решить было невозможно.


(Окончание следует.)

1 Ср. также в письме Юрия Казакова к Виктору Конецкому: «Недавно я написал рассказ „Трали-вали” про бакенщика на Оке и вообще про Русь и русский характер, а больше всего про себя».





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация