Кабинет
Денис Безносов

ДЕТСТВО МИФА

*

ДЕТСТВО МИФА


Ирина Ермакова. Седьмая. Книга стихов. М., «Воймега», 2014, 88 стр.


«Седьмая» книга поэта и переводчика Ирины Ермаковой действительно следует за шестью предыдущими[1] и включает в себя стихи, написанные в 2001 — 2013 годах. Книга выстроена как единое целое и имеет довольно прихотливую структуру: семь глав (в конце вместо привычного содержания/оглавления — заголовок «В книге»), каждая из которых оканчивается текстом, набранным курсивом, предисловие и послесловие; все стихотворения имеют названия, кроме первого, последнего, финальных в каждой главе и единственного стихотворения из седьмого раздела. Выбор общего заглавия также не случаен: его служебность наряду с некоторой обобщенностью придает книге-имяреку интонацию итога, завершенности некоего творческого периода (что, в сущности, правда, учитывая хронологический размах публикуемых текстов). Показательно, что остальные книги Ермаковой не соотносятся с тем или иным жизненным этапом — они формируются по собственным внутренним законам, пренебрегая законами времени; тематическая и музыкальная родственность имеет для поэта гораздо большее значение.

Именно временные трансформации лежат в основе многих стихотворений Ермаковой, если не всей ее поэтики. Отсюда внимание не к мелочам, но к более обобщенным понятиям и предпочтение первоисточника при выборе понятийной платформы[2]. Отсюда же стремление к исследованию универсалий, монолитных и неизменных конструкций, опирающихся на временной массив, но существующих обособленно от него или даже поверх, не имеющих осязаемых границ и действующих, полагаясь на свои причинно-следственные законы. Проще говоря, стремление проникнуть в миф как таковой, в чистом виде, а затем — во всевозможные его формы и производные.

Поэтому особенно интересным представляется наблюдение Афанасия Мамедова (высказанное в 2003 году): «Ермакова творит миф, убедительно подкрепляя его достоверность вереницей образов. Энергетика превращений, скорость смены кадров затягивают, создают вихревой ритм происходящего, окружающая действительность — вода, воздух, краски, звуки, ощущения, деревья, птицы, люди, боги, книги — все это естественным образом живет и взаимодействует в стихах»[3]. Причем миф может восприниматься и как конкретная, даже предметная сверхреальность, и как система знаков-символов, и как чувственное мироощущение, не помещающееся в строгую систему. То есть поэтическое исследование действует самостоятельно, учитывая в своем поиске существующие теории, но не выбирая из них какую-то одну.

За время написания текстов для «Седьмой» работа Ермаковой над мифом претерпела качественные изменения: на смену непосредственному мифотворчеству пришло поэтическое изучение мифа и его границ. Поэт предпринимает попытки вычитать самую суть, взглянуть сквозь увеличительное стекло на каждую запечатленную в тексте ситуацию с тем, чтобы вскрыть его мифологическую анатомию. Вскоре эти попытки принимают форму своеобразного ритуала — чтение и перечитывание герметичной мифологемы наделяется ничуть не меньшим смыслом, нежели сам предмет исследования. Единожды прочесть текст значит понять лишь одну его составляющую — будь то фонетическая или ритмическая интонация, метрическая структура, сюжет, различные коннотации того или иного элемента и проч. Поэтому необходимо множественное прочтение. Проникновения в глубь мифа — трудоемкий процесс, который не терпит суеты, но внутренне осознает свою тщетность. Вместе с тем миф, как река, рождается из истока и впадает в (порождает вкупе с другими себе подобными) море. Поэт продвигается к этим истокам, чтобы осознать детство мифа, его древнюю наивность, давно исчезнувшую из поля зрения привычной трактовки:


погоди уймись обернётся легендой сплетня

покружит окрепнет и обратится в миф

на веранде открытый миру на вечнолетней

чёрный чай зелено вино белый налив

дождевая плёнка горит покрывая грядку

златоклювая капля в ржавую метит кадку

больно глянуть полдневный бес истоптал сетчатку

у прохожего пугала тысяча солнц в рукаве

от крыльца краснеет кирпичная пыль дорожки

кубометры лени валяются в жирной траве

пролетает ребёнок счастливый как на обложке

и победное радио резонирует в голове

<…>

Световой завой. 58-й. Подмосковье.

Миф как миф. Прочти его ещё раз.[4]


Это стихотворение можно назвать ключевым или одним из таковых, но, разумеется, весьма условно, поскольку у книги куда более запутанная структура, которая не предполагает единой кульминации и следующего за ней интонационного спада.

Здесь запечатлен тот самый процесс познания мифа — ритуальный комплекс действий (рекомендуемый к повторению — многочисленному, ведь, прочитав текст до конца, вы вновь будете вынуждены последовать совету автора-героя) — и глубинная анатомия мифа, рассмотренная изнуренным зрением поэта («полдневный бес истоптал сетчатку»). Кроме того, здесь оптика ведомого сталкивается с оптикой ведущего, взгляды ученика и учителя, которые, правда, вполне могут принадлежать одному персонажу, в чьем сознании случилась желаемая метаморфоза. То есть в первой большой строфе описывается познание — сложносочиненное и вязкое движение по внутренностям мифологемы, — а во второй, состоящей из двух строк, содержится дидактическая посылка — это либо суть, обретенная персонажем, либо ключ к ней, данный ему извне.

Вневременной миф преподносится Ермаковой очень по-разному. Через полусюрреалистический парафраз: «Живот луны растёт, в нём свет плывёт / вниз головой, прижав ко лбу коленки; / вот локоть-луч прокалывает стенки / фольклорные — и вылупился Тот» («Тот»; причем мы можем воспринимать имя персонажа двояко — как имя древнеегипетского бога или же как указательное местоимение, указывающее с помощью прописной буквы на бога христианского); через метафору ленивого времени: «Время катит мимо, спустя рукава / белые дней, — полный световорот. / <…> // Стою на корме, смотрю, как легко оно катит / белые дни мои в опушке красной, / бормочу себе: „Ex oriente lux”…» («Стихи о начале света»); или же посредством персонификации: «…а Марсий идёт вдоль ларьков заводных до заката / <…> / а Феб замечает врага и краснеет от гнева / и жизнь обнажаясь от скользких асфальтов до неба / краснеет краснеет и длится и длится краснея...» («Марсий»); «Выше, выше, чужая уже голова, / бело-халатный Гермес в госпитальном лифте, / клацнет дверь, и сразу вспомнятся все слова. / Я всегда была счастливее всех в Египте» («Герметика»).

Последний метод — персонификация мифа, отщепление его от привычного пространства и помещение в пространство чужое — особенно ярко реализован в стихотворении «Эрос Танатосу», где до боли знакомая амбивалентная пара наделяется человеческими качествами и ведет довольно бытовой диалог. То есть они не только очеловечены, но и лишены характерной патетики, и следом лишается патетики связанная с ними мифологема:


Эрос Танатосу говорит: не ври,

у меня еще полон колчан, и куда ни кинь —

всякая цель, глянь, — светится изнутри,

а Танатос Эросу говорит: отдзынь!


Эрос Танатосу говорит: старик,

я вызываю тебя на честный бой,

это ж будет смертельный номер, прикинь на миг…

а Танатос Эросу говорит: с тобой?

Ты чего, мелкий, снова с утра пьян?

Эрос крылышками бяк-бяк — просто беда.


А у Танатоса снова черный гремит карман,

он достает и в трубку рычит: д-да…

и поворачивается к Эросу спиной,

и в его лопатке тут же, нежно-зла,

в левой качаясь лопатке, уже больной,

огнепёрая вспыхивает стрела.


У поэта получается интонационная эклектика: это эллинский миф, погруженный в чужую среду, в какую-то лексически рваную, устную речь, в непривычно простое, упрощенное повествование, но не теряющий при этом своей многоликости. Персонифицированные знаки-символы сталкиваются на другой территории, но, как гастролирующие актеры, продолжают играть выученный сюжет, успевший набить оскомину и им, и их зрителям. Впрочем, никто и не предполагает радикальной сюжетной новизны — и автор, и персонажи, и читатели-слушатели-зрители прекрасно понимают, что будет и к чему вся эта риторика. Так что здесь нет как таковой морали, она ведь тоже всем известна.

В каждом поэтическом тексте Ермакова крайне внимательна к каждому своему слову, притом что лексический спектр у нее более чем обширен. Но особенно важным аспектом ее поэзии является фонетическая густота фразы. Обилие согласных, чередование многосложных (часто совсем не очевидных) слов с односложными или нагромождение одно- и двусложных, длинная строка и еще более длинное предложение — все это создает ощущение концентрированной плотности текста. Несмотря на преобладающую регулярность рифмовки и разбивку на катрены, эти стихи действительно непросты, иногда и вовсе неудобны для артикуляции: «нервно прыскают волны-подлизы по яшмовым глыбам / обегая шпионской медузы чудовищный гриб / в ржаво-розовых злачно-зелёных зазубринах глыб / преломляется луч разжигая вечернюю воду» («Праздник военно-морского флота»); «Иди / по этому воздуху на этой нитке, <…> / выше всех городских крыш, / крон, и маковок, и антенн, — / фуникулёр выправляет крен, / дрожит, ныряет и режет тишь» («Сахалин»); «Всё бы радость тебе да случки горнего с тварным / (световая пила пульсирует из-под клавиш!) / ты кому лепило поёшь кого обжигаешь / набирая скорость в круге своем анчарном» («Ars poetica»).

В сущности, любое движение, в том числе и артикуляция, и движение пишущей руки, и рождение мысли из мифа и наоборот, все — так или иначе связано с потоком времени, который может застыть или двигаться несоразмерно происходящему, но не может обособиться от всего существующего. Время становится зависимым от человека, столкнувшись не только с памятью, но и с мифом, творимым ею вкупе с мыслью.

«Что такое две тысячи лет? / Глоток лимонада. / Миндаля ядрышко в сахарной пудре липкой. / Две слепые минуты». Так рассуждают герои седьмой главы «Седьмой» книги (вряд ли совпадение цифр случайно) — это молодость, глубокое прошлое, «сыновей убьют — но они не знают об этом». Время здесь сжато с одной стороны, и растянуто в каждой короткой секунде — с другой. В пределах «глотка лимонада» оно почти вечно. Но за последней главой следует послесловие, последний текст книги: «Время длинное, длинное, как вода. / Вот бы сидеть над этой водой всегда. / Вот бы под этим деревом и сидеть. … // Уф — как трещат пёрышки. Уф — тишина / перистая. И времени — дополна». Ипостась мифа — вовсе не безвременье, но его избыточность. Познать его способен только имеющий вдоволь длинного насыщенного времени, здесь даже важнее его качество, а не количество. Читая миф раз за разом, повторяя заученный наизусть ритуал, поэт-исследователь создает текст — карту для тех, кто пожелает отправиться за ним вслед.


Денис БЕЗНОСОВ

1 Виноградник. М., «Исида», 1994; Стеклянный шарик. М., «Наша марка», 1998; Колыбельная для Одиссея. М., «Журнал поэзии „Арион”», 2002; Улей. М., «Воймега», 2007; В ожидании праздника. Стихотворения 1989 — 2007 годов. Владивосток, «Альманах „Рубеж”», 2009; Алой тушью по черному шелку. М., «Б.С.Г. — Пресс», 2012.

2 См. статью Леты Югай: «На фоне нынешнего внимания к мелочам и впечатлениям повседневности стихи Ирины Ермаковой старомодны обращением к ключевым моментам — жизни, смерти, рождению, бессмертию» (Лета Югай. «Чтоб мне провалиться между строчек». — «Вопросы литературы», 2009, № 6).

3 Мамедов А. Между временем и культурой. — «Дружба народов», 2003, № 4. См. также о мифе у И. Ермаковой: Василькова И. «Так происходит жизнь…» — «Новый мир», 2003, № 2.

4 Здесь и далее цитаты из стихов приводятся по рецензируемому изданию.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация