Кабинет
П. И. Филимонов

АННА ЖГАЛИНА

П. И. Филимонов родился в Таллине в 1975 году. Окончил Таллинский педагогический университет по специальности «английская филология». Поэт, прозаик, автор сборников стихов: «Мантры третьего порядка» (Тарту, 2007), «Боги безрыбья» (Таллин, 2010), «Vaarastuste kasiraamat» («Справочник извращений», на эст. яз.: Таллин, 2011); романов «Зона неевклидовой геометрии» (Тарту, 2007), «Thalassa! Thalassa!» («Таласса! Таласа!», на эст. яз. перевод с рукописи: Таллин 2013); сборников рассказов «Nekroloogide kirjutamise oskus» («Навыки написания некрологов», на эст. яз. перевод с рукописи: Таллин 2013). Лауреат премии Культуры Эстонии за лучшую книгу на русском языке за 2007 г. Живет в Таллине. В «Новом мире» печатается впервые.



П. И. ФИЛИМОНОВ

*

АННА ЖГАЛИНА


Рассказ


Я не очень помню, чем она мотивировала необходимость пожить у меня несколько дней. Какая-то там была, очевидно, романтическая история, которая привела общий градус тайны и очарования в состояние, близкое к зашкаливанию. Я в тот момент жил один, так что мне, в общем, было несложно поселить ее у себя. И работы в тот момент было много, притом такого рода работы, который я меньше всего люблю — рутинной, нужно было часто куда-то ходить и редко бывать дома. Выпадает иногда такое время, авральное время, когда ты в течение двух-трех недель подряд уходишь из дома в семь-восемь утра, а приходишь часов в десять вечера, и ничего не успеваешь, и первое время еще как-то дергаешься и переживаешь по этому поводу, а потом даже уже и забиваешь на это на все и просто выплываешь, выдерживаешь, протягиваешь эти недели, с тем чтобы когда-нибудь потом, сильно после, вырваться снова «на простор речной волны» и зажить полной жизнью. Ну, или хотя бы ты так думаешь; как оно там получается в действительности, даже не слишком хочется и анализировать — потому что не важно это. Прямо сейчас неважно. Потому что когда такие истории происходят в жизни, то вот тогда-то и кажется, что да, все еще будет, и простор этот будет, и розовые слоны, и небо в алмазах, и все, о чем твердили наивные классики.

Пришла она как-то вечером, поздно, но не так чтобы очень. Подгадала какой-то день, когда я, вопреки обыкновению, был дома. Или это было еще до начала этой безумной гонки с препятствиями, и я как раз сидел и депрессировал, что вот, мол, сейчас все начнется, что не успею я воздухом надышаться, что до выстрела стартового пистолета остаются последние дни-часы-минуты. Много мистики в этой истории, с самого начала было много. Приди она на день позже — и не застала бы меня. Приди она на день раньше — и я встретил бы ее в другом настроении, скорее, всего, стал бы общаться, попытался бы клеиться, и все пошло бы совсем-совсем по-другому. Не утверждаю, что ничего бы не было, вероятно, все равно что-нибудь да было бы — всегда что-нибудь да бывает, так просто не бывает, чтобы альтернативой происходящим событиям было бы полное их отсутствие, но как — теперь уже неизвестно.

А так она позвонила в дверь в районе девяти часов вечера, и я ей открыл. Представилась она сразу официально:

— Здравствуйте. Я — Анна Жгалина.

И это тоже что-то такое решило, что-то сразу определило в наших дальнейших отношениях — не могу подобрать сейчас другого слова, так что пусть будет это. Ну хотя бы то, что мне все время, решительно все время хотелось вставить в ее фамилию еще одну букву «и», и я все время пробовал ее — фамилию — на слух, на язык, на вкус, часто вертел и перекатывал во рту, как карамель с каким-то странным, но привлекательным вкусом, — и никак не мог решить, нравится она мне или нет. С ней-то самой все было понятно. Сама она не могла не нравиться. По крайней мере, мне и тогда. У всех мужчин — я так думаю — идеалы женской красоты с течением жизни меняются. Мы начинаем наш жизненный путь с эталоном, выуженным, скорее всего, из невинного эротического журнала детской поры, — то есть, как минимум, девушки намного старше себя, которая потенциально обогреет и всему обучит и станет путеводной звездой в мире чувственных удовольствий — потому что поначалу думаешь ведь только о них, это позже уже приходят мысли о семье, о пресловутом стакане воды и прочая романтическая лабуда. А заканчиваем мы свой жизненный путь — ну нет, заканчивая, мы совсем о барышнях не думаем, я полагаю, разве что о собственных внучках. Скажем, заканчивая свою активную карьеру альфа-самца (а каждый из нас, поголовно каждый, в глубине души именно им себя и мнит) в мечтах о малолетней сладкой лолитке, которую уже мы, умудренные опытом, многими знаниями и многими печалями, всему научим и наставим на путь истинный, прежде чем она упорхнет от нас с каким-нибудь разбитным жонглером из странствующего цирка. Но это грустное будущее, оставим его пока, тем более, что мне, да и вам, надеюсь, до него еще некоторое время двигаться.

Суть в том, что прямо там и прямо тогда я открыл дверь, как бы это сказать, нет, не богине, не идеалу, не женщине своей мечты — я уже был достаточно взрослым мальчиком, чтобы не вестись на такие высокие слова, и старался их не использовать — но даме, приятной во всех отношениях, при взгляде на которую в организме начинало трепетать все. И хотя звучит это достаточно двусмысленно, я не говорю исключительно о чувственных ощущениях. Вот так, бывает, какая-то молния, не молния, а что-то такое горяче-холодное, мягко-твердое, мучительно-блаженное пробежит по спинному хребту — и ты понимаешь, что вот с этой девушкой у тебя может состояться решительно все, все, что угодно: горячий спонтанный секс, долгая счастливая жизнь, романтичнейшее любовное приключение, разобьющее оба сердца навсегда безвозвратно, платоническое родство душ — или все вышеперечисленное вместе.

Надо бы описать ее, хотя я никогда и не любил описаний внешности. С моей точки зрения, всяческие описания — это самая скучная часть любой литературы. Вот как у Бальзака, например. Страницами и десятками страниц он описывает сначала историческую обстановку, в которой происходит событийный ряд повести, затем экономические предпосылки ко всему нижеизложенному, место действия, действующих лиц, и только когда читателю уже ломит челюсть от всей этой тягомотины, он делает снисхождение и начинает разматывать сюжет. Такое ощущение, что ему необходимо как-то вдохнуть что ли, размяться на суше, прежде чем броситься в воду и, собственно, уже плыть.

Но иногда без описаний — никуда; многое осталось бы непонятным, если бы их не было в каком-нибудь другом произведении — правда, на ум вот так вот сразу не приходит решительно ни единого примера.

Что тоже не показатель.

Итак, Анна. Анна была маленького роста, но немаленькой при этом изящности и элегантности. Не толстая, но и, конечно, не худая. Только что сошедшая с божественного конвейера. Как-то все в ней было новеньким, только что сделанным, отрихтованным, отшлифованным, еще пахло заводской стружкой и типографской краской. Короткие, под мальчика, волосы, быть может, единственные немного выбивались из общего этого ряда, одни они только и выдавали в ней барышню богемную, начитанную, изысканную, с высокими запросами — все то, чего я так не люблю. Но стоило пробыть в ее обществе каких-нибудь десять минут, как и это готов был ей простить — настолько естественно она себя вела, настолько приятно улыбалась, демонстрируя природной мягкости ямочки на щеках (я знавал девушек, которые специально, путем долгой тренировки, вырабатывали их появление и отслеживали глубину, радиус и изгиб), настолько мелодично и опять же не манерно она говорила.

Она протянула мне руку для приветствия и сказала:

— Здравствуйте. Я — Анна Жгалина.

И да, мне сразу захотелось вставить в ее фамилию еще одну букву и именно об этом я думал в течение следующих минут, пока она объясняла мне, откуда она меня знает и почему ей необходимо пожить у меня несколько дней. Вероятно, поэтому я и не помню этих объяснений. Вполне вероятно, что я и вовсе их не слышал, любуясь своей неожиданной гостьей. К тому же была у Анны еще одна замечательная черта, замечательная не в смысле положительной характеристики, а сразу бросавшаяся в глаза. Если она была в чем-то уверена, переубедить ее бывало практически невозможно, не то что переубедить, а даже просто поколебать ее уверенность. Вот она как-то уверилась, что именно у меня ей нужно остановиться, и остановилась. Уверен, даже если бы я приводил ей массу аргументов против этой идеи — достаточно бредовой, если вдуматься, — попытался бы отослать ее к друзьям, к знакомым, да просто к людям, о которых она хоть что-то к тому моменту знала, то и тогда она стояла бы на своем.

— Я вас не стесню. Вот увидите.

Потом, задним числом обдумывая этот разговор, мне показалось, что я смог восстановить его в таких призрачных границах: она от кого-то скрывалась, и именно у меня ее никак никому не придет в голову искать. Она моя давняя поклонница (хотя это я вполне мог и сам себе придумать, как же, лестно же), прочитала все, что могла достать и найти, и именно благодаря этому она более-менее представляет, что я за человек. Я никогда не писал о себе правды, так что тут она уже сразу промахнулась, но разубеждать я ее не стал. Это привело бы к большому, как я подозреваю, литературоведческому спору, во взаимном оглашении стартовых позиций, а это дело такое, которое никогда еще не доводило до добра никакие отношения. Не то чтобы у нас с ней были какие-нибудь отношения, не то чтобы они даже намечались, но, ей-богу, в такой ситуации трудно было упрекнуть меня в излишней мечтательности. Всякий бы состроил в своей голове примерно такую же мыслительную конструкцию. И даже не из-за того, что девушка была особенная — а она была особенная, двух мнений на этот счет быть не может, — а просто из-за самой ситуации.

Въехала она не сразу. И снова я вынужден сказать, что не помню, как так получилось. Что-то помешало ей заселиться сразу; скорее всего, на этот раз причина была банальной: вещи, например, нужно было забрать — или что-нибудь подобное. Договорились мы так, что въедет она назавтра, днем, когда меня не будет дома. Я дал ей ключи и показал, в какую комнату заселяться. Можно предположить, что на меня нашло затмение, что я был подвергнут гипнозу или какому-нибудь другому заклинанию — вот так вот взял и выдал ключи от самого дорогого, что у меня есть, от собственного дома — первой встречной. Ответом на это будет только то, что, уверен, ей свои ключи доверил бы каждый. Так уж она выглядела. Можно было сразу сказать, что она а) знала, кто такой Элиас Канетти (качество, ценимое мной в барышнях невероятно), но, вместе с тем, не считала себя богемой (качество, ценимое мной в барышнях еще больше), и б) не представляла собой никакой опасности в смысле развода.

Я не противоречу себе и не запутался. Да, сначала я сказал, что все выдавало в ней девушку богемную, а теперь я говорю, что она не считала себя богемой — и это хорошо. И в этом нет никакого противоречия. Во-первых, у меня сложности с этим словом. Слишком многое я называю богемным, слишком много такого, что следует называть, несомненно, разными другими словами, это слово — оно что-то вроде слова-паразита у меня — я использую его к месту и не к месту, сам же от этого бешусь, потому что в целом слово это я скорее не люблю, оно какое-то глупое, гопническое даже где-то, отвратительное слово. Но другого не придумано для обозначения всех тех бесконечных явлений, которые могут быть обозначаемы этим словом и подобными ему. Правда, подобных я как раз и не знаю.

Это во-первых. Во-вторых, если отбросить эти стилистические изыскания и все-таки еще какое-то время использовать это слово — чтобы всем было понятно, или чтобы все делали вид, что им понятно, то скажу, что в этом-то именно и заключается весь «цимес» богемных барышень. Они привлекают меня только в том случае, если, будучи таковыми по сути и по существу, сами себя такими не считают и не ведут себя согласно каким-то своим представлениям о том, как должна себя вести сложная вокультуренная девушка. Надеюсь, что теперь понятно. Если нет, извините, понятнее я объяснить не могу.

Короче, я выдал Анне ключи и показал комнату. Там, конечно, еще была куча моих вещей, книги, очередной книжный шкаф, до упора набитый каким-то хламом, подаренная неизвестно кем и неизвестно когда картина маслом — это я снова не всерьез: дешевая какая-то декоративная поделка с горным пейзажем, которую я про себя называл видом на Эльбрус, почему-то гантели, покрывшиеся адским слоем пыли, тому подобная лабуда. Я попытался было проявить галантность и гостеприимство и пообещал ей убраться к ее вселению, но она как-то красиво и беспечно отмахнулась:

— Да не надо ничего. Я же понимаю, что мое появление — фактор стресса. Я и так вас стесню и смущу. Так что давайте не будем усугублять. Я сама все уберу, что лишнее. На свой вкус. Идет?

Это мы сидели и пили чай. В тот первый вечер, когда она пришла, но еще не въехала. Когда мы обсуждали условия почетной капитуляции. Моей, разумеется. Я вообще не имею этой странной привычки — пить чай. Для меня это чем-то сродни богемности, точнее, разговорам о богемности. Мне не нравится слово. Мне не нравится, как звучит эта фраза. Претенциозно, как мне кажется. И ненатурально. Против самого действия я ничего вроде бы и не имею, если оно не превращается в самостоятельную концепцию. Со многими знакомыми именно так оно и происходит. Они ходят в гости не для того, чтобы пообщаться, а для того, чтобы попить чаю. Они приходят, и тогда не менее возвышенный хозяин или хозяйка объявляет им торжественным голосом, иногда даже с придыханием: «Сейчас мы будем пить чай». Любую другую девушку — ну, или так я думаю — я непременно попытался бы напоить хотя бы вином. Опять же, не с целью воспользоваться ситуацией — хотя держа это в голове, повторюсь, — а просто в знак протеста. Здесь же нет. Она сказала, что хочет все обсудить за чаем, — и мне пришлось его откуда-то изыскивать. И, надо сказать, получилось у меня достаточно легко и непринужденно.

Да, вот еще одно наблюдение над Анной Жгалиной. Все у нее получалось легко и непринужденно, примерно так же, как у меня извлечение на свет божий этого неведомо откуда накопившегося в моей квартире чая. При общении с ней не покидало ощущение, что ей абсолютно все дается легко, что у нее никогда не бывает никаких проблем, а если и бывают, то она встанет, посмотрит прищуренно своими болотными глазами, махнет рукой — и все оно растворится, улетит, рассосется, рассыплется в прах и пепел, в пепел и прах. Казалось, что ей всегда весело, что она никогда не плачет, не ноет, да попросту не бывает слабой и беззащитной женщиной, которой хочется просто прижаться к какому-нибудь всепонимающему альфа-самцу и пожаловаться на жизнь в его облаченную неформальным тельником и сладко пахнущую марихуаной грудь.

Так что, да, мы действительно пили чай и обсуждали какие-то мелкие второстепенные вопросы, потому что главный уже был решен, главный решился сразу и окончательно: я пускал ее к себе жить, увидев первый раз, и ничего толком о ней не зная, и, в общем, был готов к тому, что она задержится у меня на неопределенно долгое время. Как-то все можно было подвинуть ради нее. И я перекатывал во рту ее фамилию, и пил с ней чай, положив ее туда вместо сахара, и все пытался как-то раскусить ее, эту фамилию и вставить в образовавшуюся щербину лишнюю букву «и», которая, по моим представлениям, обязательно должна была там быть.

И проще всего сейчас сказать, что да, чего там, все понятно, любовь, мол, с первого взгляда, читали про такое и в кино видели, а вон девушка на заднем ряду так даже и самолично испытала, и не надо нам толкать фуфло и забивать мозги сложными рассуждениями.

Нет. Пожалуй, все-таки нет. Не совсем так. Не знаю я, что это было, но, во всяком случае, чувственного влечения, непременного, по всем параметрам и описаниям, атрибута любви, я к ней не испытывал. Просто хотелось сидеть и разговаривать, даже пусть пить этот дурацкий чай, и еще никому не говорить, что у меня теперь есть вот такое. Как детская тайна, что ли. Которая на самом деле и не тайна даже. Или не стоит выеденного яйца на поверку. Но для тебя — это великая тайна, которую ты лелеешь и хранишь, и она наполняет твою жизнь смыслом и сознанием глубины происходящего.

Мы обсудили все приготовления к ее вселению и несколько возможных форс-мажорных ситуаций, могущих возникнуть в процессе проживания. Я так и не понял, от кого она скрывается и что будет, если ее обнаружат, но, судя по всему, все было очень серьезно и последствия обещали быть самыми ужасными. Я всему верил. Сам удивлялся, но верил. Она так прищуривалась и мило понижала голос, когда рассказывала о подстерегающих ее повсюду опасностях, что еще немного, и я бы отменил все свои рабочие обязанности и бросился бы ее спасать — неважно как, куда и от кого. Хорошо, что это не понадобилось. Вроде бы она тоже осталась довольна нашими переговорами.

— Я тогда прямо завтра и поселюсь.

— Меня целый день не будет, я на работе завтра долго.

— Ничего, я справлюсь.

И назавтра начались странные дни моей жизни. Я ее не видел. То есть, по всем ощущениям, в моем доме кто-то жил, кроме меня, но я ее не видел. В дверь комнаты она вставила замок — мы это обговорили. Все понятно, никаких претензий: молодая девушка в квартире с нестарым еще мужчиной. Мало ли что. Да и потом, нужно уважать приватность друг друга. Это один из первых принципов мирного сожительствования в самом лучшем смысле этого слова. И получалась такая картина. Утром я рано уходил на работу, дверь в ее комнату еще была закрыта. Никаких звуков оттуда тоже не доносилось. Вечером я приходил в районе десяти-одиннадцати, дверь в ее комнату была уже закрыта. Хотя почему «уже»? Это исключительно мои домыслы. Что раз утро — то «еще», а раз вечер — то «уже». Может быть, все было ровно наоборот. Я вообще не представлял, какой образ жизни она ведет. Но какой-то она точно вела. Тут и там я встречал следы ее пребывания в моей квартире. В холодильнике убывала еда — очень изящно и элегантно, никогда не оставалось никаких нелепых огрызков, объедков, ошметков, вся посуда всегда была вымыта, но еды становилось меньше. Эту тему мы не обсуждали, потому что она совершенно вылетела у меня из головы, кто же, ну да, будет думать про такие бытовые вещи, когда напротив него сидит Анна Жгалина и пьет чай, утверждая, что только он может ей помочь на этом нечеловеческом жизненном перепутье. Хотя, даже если бы мы это обсуждали, скорее всего, я настоял бы именно на таком варианте, который и сложился сам собой. Никаких денег ни за что я с нее не брал. Держал ситуацию в голове, как же без этого. Да и просто приятно, когда приятная девушка поневоле оказывается тебе благодарной. Пусть даже это ни к чему и не приведет. Хотя, конечно, ты всегда до последнего будешь думать: а вдруг приведет? Это я вообще рассуждаю. Теоретизирую. Безотносительно.

Итак, еда явно убывала. Но убывала, как я уже сказал, очень элегантно и достойно. Уходила в небытие аккуратно отрезанными кусочками, опустошенными и кучкой поставленными в уголок бутылками, тщательно вымытой и высушенной посудой, которая и в глаза-то бросалась только потому, что сам я никогда ее не вытирал. А тут — стоят три мои чашки с каплями и разводами от невытертой воды, а рядом — винный бокал, идеально прозрачный, хоть пальцем проводи, так сияет и — чувствуется — скрипит. Откуда она брала вино? Неизвестно, я не держал дома особенных запасов алкоголя. Ну просто не задерживались они у меня, сразу выпивались. Бутылок винных она тоже не оставляла. А главное, с кем пила? Неужели приглашала кого-то в гости, пока меня не было?

Кроме еды, я стал замечать, что она берет мои книги. И снова — я никоим образом не был против, мне даже льстило это. Тем более, что читала она хорошую литературу, достойную, не всякий детективный трэш, который тоже в изрядных количествах был на моих полках. Можно по-разному относиться, проявлять свой снобизм и высокообразованность, но когда я обнаруживал, что книжка, например, Нормана Мейлера меняла свое место, меня это жутко трогало. Ну и так далее. От Нормана Мейлера она двинулась к Скотту Фицджеральду, разумеется, Генри Миллеру — вообще, отчего-то, в фаворе у нее были американцы. Я пытался подкладывать ей то, что посоветовал бы прочитать, если бы мы общались вербально, а не так только — методом моих дедуктивных наблюдений за ее перемещениями по квартире: какого-нибудь Сафрана Фоера (раз уж американцы) или Салмана Рушди (ну просто мне представлялось, что он тоже оказался бы в струе) — но нет. Книги она выбирала исключительно сама, без всяких подсказок, опираясь на какие-то свои соображения, возможно, брала то, о чем что-то слышала или что читала раньше. Это не был откровенный трэш, как я уже сказал, но не был это и яростный хардкор, Буковски, к примеру, она избегала, как мне показалось. Она балансировала на грани мейнстрима, как красиво я это себе сформулировал. И меня продолжало это трогать. И потом — откуда ей было знать, что перемещая книги на полках и выкладывая их на столы в самых неожиданных местах квартиры, я таким образом пытался посоветовать ей почитать того или иного автора? Возможно, я использовал их для каких-то своих целей.

Затем она стала оставлять мне записки. Я по-прежнему не видел ее, честно сказать, и не слишком пытался увидеть, такое странное совместное существование казалось мне романтичным и каким-то правильным, что ли; я решил не проявлять никакой инициативы, отдать ее полностью в руки Анны, девушки, чье имя я продолжал перекатывать на языке каждый день, как завтрак, обед и ужин. Сначала я находил записки в книгах. Потом стал обнаруживать рядом с теми кучками книг, которые пытался ей подсунуть, другие кучки, никак с первыми не связанные. Видимо, те, что она читала. Некоторые из них меня откровенно удивляли — я не помнил таких книг в своей квартире. Это, допустим, не слишком удивительно, потому что за многие годы разных жизней книг накопилось в доме столько, что все упомнить не представлялось никакой возможности. Вот она и отыскивала их по разным углам и полкам. И складывала в ровные кучки. Я сначала думал, что это как сигнал — ответное послание. Что, мол, вот это ты мне советуешь, а вот это я сама нашла, прочитала и делюсь: вот такого плана литература мне нравится, ее имей в виду. Потом я подумал: слишком уж много она их выкладывает, не может быть, чтобы она успевала все из этого прочитывать. Даже если предположить, что читает она супербыстро. Невозможно за день прочитывать три книги, при всем желании. Не вяжется это с образом вдумчивой и внимательной девушки, который у меня о ней сложился. Я стал исследовать другие варианты — и случайно понял, в чем дело. Перелистывая одну из этих уложенных в стопки книг — кажется, это было что-то из Фолкнера, — я вдруг наткнулся на сделанную карандашом запись. Из любопытства стал вчитываться и понял, что запись-то свежая. И адресована мне от Анны.

Никакой особенной тайны на этот раз не оказалось. Она складывала в стопки те книги, которые читала — это да. Не у меня и конкретно сейчас, а вообще. И писала мне на них что-нибудь. Иногда это было связано с содержанием книги, иногда нет. Больше всего это было похоже на сетевой дневник, блог, ведущийся как будто бы для себя, но в то же время с почти полной уверенностью, что кто-нибудь его да прочитает. Сообщения были прозрачными и воздушными, не привязанными к конкретным событиям, или, вернее, бывали и привязанные, но все равно от этих событий она выходила на уровень каких-то своих размышлений, ощущений по этому поводу. Казалось, что целью переписки на форзацах и полях было взаимное узнавание — как бывает в эпистолярных романтических отношениях, точнее, как бывало в романтических эпистолярных отношениях прошлых веков и в сетевых романах нашего времени. Когда два человека не видят друг друга, не могут узнавать подробности физической жизни тел и оттого считают необходимым пускать друг друга внутрь своих хрупких интеллектуально-сенсорных конструкций. Чаще всего выстраивая там некие искусственные мобили, приукрашивая и заштукатуривая голые стены, навешивая пошлые натюрмортики, отвлекающие от тусклой жирной накипи, наросшей за годы самолюбования и потребления адаптированных продуктов культуры. Словом, интересничая.

Мне всегда такое общение казалось фальшивым, надуманным, пошлым — но тут я почему-то повелся. Возможно, все, что кажется нам фальшивым, пошлым и надуманным, перестает казаться таковым, если оказывается вдруг направлено непосредственно на нас? А вдруг, думаешь ты, а вдруг? Все можно стерпеть, и кружевное изложение, и дали с туманами, и полное отсутствие конкретики высказывания, если в тебе теплится надежда, что это лично для тебя, что это таким вот образом человек пытается пробиться лично к тебе, заинтересован лично в твоем прочтении и одобрении. Ну, просто не умеет он по-другому. Ну, простительно же.

И тогда, да, ты тоже погружаешься в эту невнятную переписку и выискиваешь какие-то смыслы, вычитываешь там то, чего там и не было, всячески романтизируешь собеседника, понимая в глубине глубин, что все это фигня и непонятные страдания.

Она писала что-то вроде того, что «сегодня встала рано и долго смотрела в окно. Такой свет, такая тишина, что мне подумалось, вот так будет, когда мир закончится, и ничего толком не останется, только ты и я, как последние жители этого мира, наблюдающие за его окончанием, грустно встречая последние закаты». Я отвечал: «Да, и призванные воссоздать человечество, возродить его, отправить его снова все в тот же путь, которым оно будет идти и тогда, когда и нас уже не будет». Подстраивался. При этом я по-прежнему не встречал ее, не видел: утром она или спала, или просто закрывалась в своей комнате, а вечером она уже спала. Возможно, ее даже и не было в моем доме, возможно, ее не было там изначально, а я просто принимал за знаки ее присутствия самим собой выдуманные приметы, признаки, символы. Я не решался взять и зайти к ней в комнату. Не знаю, просто не решался, и все. Боялся чего-то. Боялся быть навязчивым, показать свою заинтересованность в переходе этого общения из поля романтической несусветицы в область простого, телесного быта. Думал, хорошо, раз она вся такая воздушная, раз ей хочется производить такое впечатление, то и пусть ее, и пусть производит. Возможно, это какие-то вопросы самореализации, самоидентификации даже, не мне судить, я просто подыграю, тем более, что так приятно подыгрывать красивой и обаятельной барышне. Даже и не рассчитывая ни на что — что неправда, потому что подсознательно все равно рассчитывал.

Наша переписка углублялась, а наша нестыкуемость усугублялась. Она стала оставлять мне послания уже не только в книгах, но и в разного рода записках, тут и там рассеянных по квартире. Иной раз мне приходилось прибегать к недюжинным хитростям, чтобы вообще эти записки обнаружить. Они могли быть на холодильнике, придавленные неожиданным магнитиком из румынского города Яссы, в котором я не то что никогда не был, но даже и перспектива там оказаться представлялась для меня более чем туманной. Она писала что-то о всемирном Плане (с большой буквы), о заговоре, целью которого как раз и являлось не дать нам с ней увидеться больше никогда, апеллируя к «Маятнику Фуко» и, как мне казалось, веселясь по этому поводу, более чем трагичному на мой уже обуянный подставленным эротизмом взгляд. Или записка обнаруживалась на пыльной столешнице, пальцем написанная по пыли. Обычно пара-тройка слов, мимолетное впечатление от чего-то, что пришло ей в голову в этом самом месте в неизвестно какое время и сохраняющееся до ночи, до того момента, когда я, наконец, доберусь домой и прочитаю эту надпись.

«Ветер переменился».

На такое я даже и не знал, что отвечать. Припаять сюда Мэри Поппинс? Но разве она об этом? Вряд ли. Скорее всего, она все о том же — о своей невыразимо прекрасной душе, обо всех тех редких мыслях и мимолетных впечатлениях, которые рождаются у нее в голове, о тяготах подобного существования. Что мне было делать? Я брал и отвечал ей: «Не установлено».

На прямые вопросы она не отвечала. Помимо того, что в моей квартире поселился, по сути, призрак молодой красивой девушки, со мной происходила и иная жизнь, повседневная, она шла и двигалась своим чередом, вовлекая меня в свою орбиту и вращая по своим центробежным краям. И как-то раз, напившись по какому-то поводу, но не до состояния отупения, а остановившись на той стадии, когда любая проекция собственного мозга вовне кажется офигенно хорошей идеей и не возникает ни малейших сомнений в том, что я могу все, что вот возьму и сделаю, ведь да, правда, чего там, я же так классно все сейчас придумал, а если осуществить, будет же и еще прикольнее, я сел и написал ей длинное письмо. Без всяких абстрактных красивых размышлений, вполне конкретное и направленное конкретному человеку. Я не требовал ответов на свои вопросы, которых у меня успело накопиться весьма и весьма порядочно, а просто беседовал с нею так, как не имел возможности сделать лицом к лицу. Мне казалось, что это правда офигенная идея, что хоть так я узнаю разгадки всех тех загадок, которые меня интриговали вот уже несколько дней. Я интересовался, как мне казалось, чисто невинно, как так получается, что мы с ней не видимся, хотя и живем в одной квартире. Я остроумно шутил на мистические темы, не стала ли она, дескать, человеком-невидимкой, — или как-то похоже. Я вел с ней непринужденную светскую беседу на четырех страницах, не затрудняя себя разборчивостью почерка или логичностью изложения. Затем я задумался, где бы мне оставить это чудо эпистолярного жанра. Отчего-то вспомнились разного рода классические авантюрные произведения, где разлученные злой судьбой и непреодолимыми обстоятельствами влюбленные обменивались записками, передаваемыми друг другу через дупло старого дуба.

Я взял самый большой нож на кухне и каким-то образом проковырял довольно объемную дыру в дверном косяке. Туда я засунул письмо. А чтобы не оставалось никаких возможностей для иных истолкований, с обеих сторон от импровизированного тайника черным жирным маркером я нарисовал завлекательные стрелки и подписал: «Здесь!».

После этого я с чистой душой отправился спать, зачем-то пройдясь на цыпочках перед закрытой дверью другой комнаты, в которой — предположительно — спала Анна Жгалина.

На следующий вечер я получил ответ. Все это настолько меня увлекло, что я даже, пожалуй, уже и не хотел встречаться с ней лично. Меня стало устраивать такое романтичное средневековое положение дел. Она сделалась моей принцессой Грезой, то есть, скорее наоборот, это я сделался ее Грезопринцем — я так думал. При любых попытках анализа сложившегося положения я упирался в четыре возможности. Я очень любил взять какую-нибудь интересную ситуацию и разложить ее на составляющие, на кварки, препарировать, доискаться до ее возможных причин и подоплек, составить список. Дескать, это происходит так, потому что: либо а), либо б), либо в). Если а), то — и так далее. Эти схемы в моей голове невероятно разветвлялись, рисовались виртуально, возникало что-то сродни борхесовскому саду расходящихся тропок. Так я развлекался почти по поводу любой истории, до причин которой не мог докопаться или дойти логическим путем. Когда я думал о Жгалиной и о себе, количество тропок доходило до четырех и замирало. Вариантами, объясняющими странное поведение моей, так сказать, жилички, можно было считать следующие:

— Никакой странности в ее поведении, собственно, не было, как не было и никаких черных кошек в этой черной комнате. Ей действительно нужно было переждать где-то несколько дней или недель, и моя квартира представилась ей хорошим местом для этого, по тем причинам, которые она мне и изложила. Моя личная проблема и беда, что я не сконцентрировался и не запомнил эти причины. А то, что мы не видимся и вынуждены переписываться через дупло, — это просто игра случая, прихоть судьбы. Так получается исключительно в силу озвученных обстоятельств несовпадения во времени.

— Самое лестное для меня объяснение: Анна Жгалина влюбилась в меня и пытается таким загадочным образом завоевать мое сердце. Девушка она сложно организованная, поэтому и не ищет легких путей. Надо сказать, что заинтриговать меня ей вполне удалось.

— Все проще и банальнее — она планирует меня обокрасть. Приучит к своему постоянному присутствию, ослабит бдительность, а потом найдет, где я храню ценности, и исчезнет из поля моего зрения. Другое дело, что никаких зримых ценностей я в квартире не держал, но откуда же ей об этом знать? А так — да, бдительность моя уже ослабевала, я привык к такому положению вещей, равно как и запутался в этих самых вещах, перестал соображать, где и что у меня в квартире лежит из тех предметов, которые она трогала и перемещала.

— Что-нибудь еще более сложное и хитроумное, до чего я никак не мог дойти.

На этом мои размышления стопорились. Потому что ничто ни за что не цеплялось и никак дальше не развивалось. Ну хорошо, ну если и правда ей просто нужно пересидеть черные дни и белые ночи — то что? Пусть сидит. Пусть дальше передвигает книги и мебель, пусть дальше пишет мне записки на пыльных столешницах и ведет блоги губной помадой на зеркале в ванной. Все это интересно и необычно. Будет что вспомнить. Поживет и уедет. Если она, допустим, пытается меня обокрасть, то тем более я ничего предпринимать не буду. Признать свою слабость перед лицом этой таинственной девушки-невидимки? Запаниковать и позвонить в полицию, не имея им предъявить ровным счетом ничего вещественного? Мачизм мне, допустим, чужд, но простое упрямство не позволит так поступить. Как это — чтобы я признал свою обеспокоенность? Нетушки, будем тогда дальше играть в эту игру. Кто кого перехитрит, переждет и перетерпит. В этом отношении я всегда был самоуверенным сексистом: в интеллектуальных соревнованиях любого рода я не давал женщинам против себя ни одного шанса, за что, естественно, часто бывал бит.

Дальше. Если причиной сложившейся ситуации является неизвестное мне таинственное обстоятельство, то что я могу с этим поделать? Я никак не могу проникнуть в непроницаемое и постичь непостигаемое. В этом случае мне остается только ждать, как разрешатся события естественным путем, раскроется ли тайна, и если да, то как. Ну и наконец, если дело имеет самый благоприятный для меня оборот и Анна Жгалина действительно полюбила меня чистой и яркой любовью девочки-сетевого нерда, то что мне делать в этом случае? Я не готов ответить ей взаимностью в силу разных причин. Она меня интригует, это правда, но и только. И только? Я честно прислушался сам к себе. И только. Подобные барышни хороши издалека, да, именно как принцессы Грезы, вблизи же они неприглядны и в быту неприменимы. А я уже достаточно большой мальчик, чтобы примерно понимать, что и сам-то я мало применим в быту, а если сойдутся два таких одинаковых человека, борта которых уклеены надписями «Fragile», то ничего хорошего из этого не выйдет. Кроме того, пройдет несколько лет — в лучшем случае, а скорее всего, это будут месяцы — и это самое очарованное остранение, которое сейчас так меня интригует, будет меня страшным, нечеловеческим образом бесить, я буду говорить ей неоправданные гадости, она будет в лучшем случае молча страдать, а в худшем отвечать мне еще большими гадостями или физическим насилием — проходили, все нам известно. Мое рацио тактично, но непреклонно сообщало мне, что нет, это не вариант. И я слушался своего рацио, особенно слушался его в вопросах эмоциональных. Так уж у нас с ним повелось. Я понимаю, что это вообще ни разу не романтично, но ничего не поделаешь.

В ответном письме, гораздо более умело свернутом и просунутом в ту же дырку, куда я в свое время запихал первоначальное послание, говорилось:

«Сегодня видела интересный сон. Я вообще часто вижу интересные сны и обычно запоминаю их. Мне почему-то кажется это важным. Во сне Аня стояла на какой-то широкой улице, которая двигалась под Аниными ногами. Вроде эскалатора, той движущейся ленты в аэропортах, которая привозит тебя на место сама, даже если ты не перебираешь ногами. Таким манером Аня ехала по улице, из радуги в радугу, из радуги в радугу. Проезжая под высоченными радугами, одновременно навевающими ассоциации с арками „Макдональдса”. Улица была пустынна, никого, кроме Ани, на всем белом свете. Пели какие-то птицы, бегали красивые животные с огненными гривами, но бегали мимо, не пересекая и не всходя на движущуюся Анину ленту, лента была как будто отгорожена каким-то невидимым защитным колпаком. И я вдруг поняла: оно и на самом деле так. Мы все едем по своей, каждый только по своей ленте. И никто другой не может пересечь нашу ленту, которая окружена огромным невидимым защитным колпаком. И когда я это поняла, мне стало одновременно и страшно, и хорошо. Страшно — потому что неприятно же всю жизнь ехать в полном одиночестве. А хорошо — потому что хорошо и гармонично все устроено в природе. Никто не пересекает ничей путь, каждый свободно и легко двигается по своей отдельной дорожке. И так я плыла и думала, плыла во сне, а думала как-то наяву. Ну, одновременно спала, видела сон и думала про этот сон, анализировала его. Внутри играла музыка. А потом вдруг случилось то, что случилось. На эту самую движущуюся дорожку вдруг вылез лысый мужик в ярко-зеленых кроссовках. Он даже не вылез, а возник на ней сразу, за каким-то поворотом. Аня как раз повернула на своем пути, вернее, повернула дорожка, довольно резкий такой поворот, не горный серпантин, но что-то, к нему приближенное, и в лицо Ане дохнуло свежим ветром. Она только-только обрадовалась, подставила ветру лицо и закрыла глаза, наслаждаясь, как вдруг что-то внутри толкнуло ее, она снова открыла глаза и увидала мужика. Мужик, лысый мужик в спортивном костюме и ярко-салатовых кроссовках, стоял на самом ее пути. Он прирос к этой дорожке и не хотел с нее сходить. Стоял как-то набычившись и обреченно. Аня каким-то образом поняла, как на этой дорожке тормозить. Дорожка-то узкая, мужика не объехать. Так или иначе придется вступать в контакт. И как-то ей удалось затормозить. Перед самым мужиком. Мужик стоит, не двигается. В сторону не отходит. Руки только развел. В стороны. Стоит и держит так. Как Иисус на горе Корковадо. И заговорила тогда с ним Аня человеческим голосом:

— Ты, мужик, чего тут стоишь? Ты меня пропустить не хочешь?

— Я и хотел бы, — отвечает ей мужик, — да не могу. Я приклеился.

— В каком это смысле?

— В самом прямом.

Мужик жестами и ужимками показывает Ане на подошвы своих кроссовок. То есть, не может он на подошвы показать, но пытается. Подошвы-то на асфальте стоят, поднять их мужик не может, чтобы показать. Смотрит Аня и видит, что он и правда приклеен. К этой самой движущейся дорожке приклеен. Ни шагу с нее не может ступить. Приходится его обходить как-то. А дорожка узкая-узкая, не слишком там есть место, чтобы развернуться. И очень не хочется мужика касаться. Аня брезгливая. Наяву тоже, но во сне особенно. И так я вся вжалась-вжалась, подобно матрешке свернулась как-то сама в себя, по-улиточьи рожки втянула и двинулась, осторожно, боком-боком, не дай бог тронуть его, тем более, это же бедрами я буду двигаться мимо него. Не дай бог, он еще подумает чего такое. И тут, в самый напряженный момент, конечно же, взяла и проснулась. А вокруг — яркое солнце и напряженность существования».

Что я должен был понимать из подобных писем? Вот я ничего и не понимал. И ответа решил не писать. Раз хочет она общаться в таком одностороннем порядке, пусть так и общается, ее дело.

А у нее, то ли на этой почве, то ли еще почему, вдруг развилась какая-то фобия лысых мужиков. Записки участились и стали явственно отдавать паникой. Писала она теперь более конкретно, но по-прежнему послания эти я находил в самых неожиданных местах. В кастрюле на кухне. Она, очевидно, варила картошку, потому что был характерный запах и туман, и туда же опустила письмецо. В холодильнике, в морозильнике, в мыльнице. Удивительно сухими были все ее записки. Хотя, казалось бы, в мыльнице она никак не могла сохраниться сухой. Но это теоретически. Практически — я подходил к мыльнице и видел там абсолютно сухую бумажку.

В каждой второй записке говорилось теперь о лысых мужиках. Она задумалась, ела конфету и смотрела в окно, и увидела там лысого мужика. Он задрал голову и смотрел на нее. По идее, он никак не мог смотреть именно на нее: как можно с улицы вычислить человека, скрывающегося за одним конкретно взятым окном в одном из многоэтажных домов одного из спальных районов самого крупного города страны? Особенно, когда ночь и все окна горят. Хотя как раз ночью этого быть не могло. Ночью на вахту заступал я. Да, мы с ней жили как будто вахтенным методом. Дни были ее вотчиной, а ночью уже я заступал на дежурство. И мы пробивались сквозь туман и фальшивые маяки к одним нам известной гавани, причем представление об этой гавани у каждого было свое.

Она пугалась. Пугалась все больше и больше с каждым разом. Ей казалось, что лысые мужики ее преследуют. Потом ей стало вообще казаться, что ее преследует один и тот же лысый мужик. Она стала каким-то образом связывать это с причинами ее пребывания в моей квартире, так и оставшимися неясными лично мне. Собственно, в этом нет ничего удивительного. Если долго культивировать в себе какую-нибудь мысль, то, рано или поздно, неизбежно начинаешь сам верить в ее состоятельность и правдивость.

И вот записки ее становились все осмысленнее и проще, без этих выкрутасов, но в то же время и все более паническими. Лысые мужики присутствовали во всех ее снах, они преследовали ее наяву. Они приближались, подходили все ближе и ближе. Они въезжали в город и стояли на этаже, они звонили в дверь и вылезали из радиоприемников. Она не знала, куда от них деваться, она страдала и рвалась бежать, но бежать было некуда. Из квартиры она по-прежнему не выходила. Во всяком случае, так она утверждала. Я как не видел ее, так и не видел.

И естественно, все закончилось именно так, как и должно было закончиться. Однажды в гости ко мне пришел мой приятель, который приходил в гости крайне редко, но если уж приходил, то оставался надолго. Есть такая категория друзей, которых редко видишь, но которым зато всегда рад. Может быть, как раз в силу того, что видишься редко, что они не надоедают и не едят мозг постоянной необходимостью участия в судьбах друг друга. У этого конкретного приятеля была тяжелая судьба в смысле брака. Супруга ему попалась высокоморальная, суперэтичная и с гипертрофированной тягой к справедливости. И периодически это выливалось в какие-то нелепые семейные скандалы по пустякам, не так чтобы очень часто, раз в год примерно. По ужаснейшим пустякам, например, если он вдруг неподобающе, по ее мнению, высказался по поводу какого-нибудь общественно значимого события. А надо сказать, что он достаточно часто высказывался неподобающе. То есть, он помнил, что жене это может не понравиться, что она у него особа высокоморальная и всегда все понимает по-своему, но сколько там можно сдерживаться и постоянно держать это в голове. Вот и забывал, и срывался, а она тотчас и устраивала ему дичайший скандал по поводу того, что как она вообще только могла начать жить с человеком столь низких моральных устоев — и так далее. А он всего-то пытался быть объективным и говорил о том, что местные русские не всегда представляют собой несчастных жертв «фашистского государства», а зачастую сами бывают порядочными мудаками, давая тем самым мирозданию большое внутреннее право бить себя разного рода металлической посудой по голове.

Тогда он уходил из дома на пару дней. Опыт показывал ему, что подобные бури лучше всего пережидать вдали от эпицентра. Потом перемелется и будет мука, а пока нужно просто переждать грозу. И тогда он звонил мне. Мы устраивали глобальные посиделки с огромным количеством алкоголя, обычно заканчивавшиеся плохо для нас обоих, он оставался у меня на ночь, мы любили друг друга как братья, а наутро он уходил, чтобы еще на год пропасть из поля моего зрения.

И я совсем не вспомнил про Анну. Я так же легко пригласил его приходить и оставаться на ночь, как если бы никакие обстоятельства моей жизни не изменились. И только потом, когда он уже ехал, я вдруг подумал о том, куда же я его теперь положу в свете нового пространственного расклада в моей квартире. Но решил, что это нестрашно, что я с ним поговорю, он все поймет — и мы что-нибудь придумаем.

Он приехал, и, как обычно, мы засели на кухне, стали общаться и выпивать. Такова уж была природа нашей дружбы, мы не могли нормально общаться просто так. Скорее всего, это связано с моими представлениями об общении, но, с другой стороны, мы же выбираем себе друзей по себе, в моем случае я и выбирал, выходит, таких типов, которые подходили под мою модель отношений. Таких, с которыми не нужно вести задушевных разговоров, а достаточно просто скользить по поверхности, смеяться ни о чем и ни на сантиметр не съезжать с хорошего настроения.

Обычно беседы наши сводились к тому, что мы пересказывали друг другу различные забавные, с нашей точки зрения, происшествия и истории, приключившиеся за то время, пока мы не виделись, как с нами лично, так и с нашими знакомыми, со знакомыми знакомых и далее по нисходящей. Если описываемая история происходила с нами лично, то от этого ее бонус только повышался. Иногда мы виделись чаще, чем раз в год, тогда материала не хватало, и мы пережевывали уже известные обоим истории или вообще что-нибудь выдумывали. Впрочем, выдумывать у нас особенно хорошо не получалось, выдумка все равно требовала какой-то подпорки, можно было расцвечивать нафантазированными красками какое-то реальное происшествие, но толчок должен был быть.

К третьей открытой бутылке мне уже стало казаться, что история с Анной Жгалиной достаточно смешна, с одной стороны, и достаточно нейтральна — с другой. Что она никаким образом не задевает моих глубинных чувств, не пускает приятеля за раз навсегда очерченный порог близости, ну и что я смогу ее изложить весело и непринужденно, приукрасив при необходимости.

— И что, так и живет? — спросил приятель.

— Да вот понимаешь ты, не знаю. Может, и живет. А может, съехала давно.

Приятель не предложил мне пойти и немедленно проверить, чего я в глубине души ожидал и боялся одновременно. Он проявил интеллигентскую мягкость и понимание также и в вопросе своего обустраивания на ночь, согласившись как-нибудь расположиться на кухне.

— Раньше и не в таких условиях приходилось ночевать, сам ведь помнишь, — пояснил он.

Запала ему в душу только подробность о лысых мужиках. Второй особенностью общения с этим приятелем было то, что только с ним, при выпивании определенного количества алкоголя, меня тянуло на разные подвиги, на разные действия, которые любой нормальный человек охарактеризовал бы как антиобщественные, хулиганские, а порой просто опасные для здоровья участвующих. Мы звонили в незнакомые квартиры и изображали торговцев развозным картофелем. Мы брали в руки телефонный справочник и пытались втюхать его прохожим на улице под видом Книги Откровения Пророка Ибрагима, угрожая страшными карами в случае отказа. Мы измазывали лица в йогурте и снова шли по квартирам, уверяя опешивших жильцов, которые открывали нам двери, что сегодня еще один, наряду с Мартовым и Кадриным днем[1] праздник колядования. Все это казалось нам невероятно смешным и антибуржуазным. Странно, но нас никогда не били, и в полицию мы попали только один раз, когда уж совсем перегнули планку и осозанно били бокалы в каком-то баре, притворяясь жителями Азорских островов, для которых это является непременным народным обычаем при путешествии в любую страну севернее Португалии.

— А давай, — сказал вдруг приятель, — я побреюсь налысо и напугаю ее.

— Зачем? — не сразу понял я.

— Прикольно же будет.

С этим аргументом я не мог спорить. К тому же он добил меня контрольным выстрелом.

— И вообще, подобное лечат подобным. Вот напугаю ее, потом посмеемся все вместе и все у нее пройдет.

И мы пошли за машинкой. Потому что приключение должно быть как хорошо написанная книга, с завязкой, кульминацией, развязкой и последующими многочасовыми воспоминаниями и обсуждениями. Даже если это не слишком продуманное пьяное приключение. Особенно, если это не слишком продуманное пьяное приключение. И обычно вся предприключенческая подготовка, так сказать, саундчек, занимает гораздо больше времени и требует гораздо большего количества энергозатрат, чем собственно ключевая часть приключения, пуант. Вот так и сейчас. Нужно было доехать до магазина, чтобы купить машинку для бритья, а путь лежал мимо симпатичного барчика с живым пивом, и непременно нужно было добавить — это после вина-то, — а потом долго выбирать машинку, потому что их же там много разных, и вроде бы нам и не нужен был дорогой вариант, так, одноразовая мыльница для сиюминутной шутки, но, с другой стороны, после нашего эпического троллинга машинка должна была остаться у меня, и мало ли там что, так что уж я добавил денег и решил покупать хорошую. Потом нужно было прийти домой (мимо кабака с живым пивом, ох, как он нас искушал, но на этот раз мы сдержались), долго изучать инструкцию, потому что ни один из нас до этого момента ничем подобным не пользовался, а зрение уже стало расфокусироваться, а понимать прочитанное было еще труднее, чем разглядеть, особенно с учетом того, что мы вперились в инструкцию на голландском языке.

Потом последовало долгое выяснение, как же ему бриться. Я настаивал, что побрить его должен я, потому что в таком состоянии он может себя поранить. Он парировал, что сам себе человек никогда не может причинить столько вреда, сколько может ему причинить его ближний. То есть, его-то защитит и остановит инстинкт самосохранения, а я, дай мне волю, так и буду фигачить, несмотря на литры крови и отслаивающуюся кожу. В конце концов он меня убедил. Пришлось отпустить его бриться в одиночестве. Он настоятельно просил меня не смотреть. Не заходить вообще в ванную. Потом, ясное дело, все равно все эти бесчисленные волосы убирать мне, но это когда еще будет, да и к тому же тогда я буду трезвым и все будет не так страшно (может быть).

Потом приятель вышел из ванной. Похож он был, разумеется, на чудовище Франкенштейна из какого-то классического фильма тридцатых годов, там еще играл такой непропорциональный, угловатый мужчина. Не весь похож, а только черепом. Чувство самосохранения как-то не слишком сработало. В общем, честно скажу, не то что хрупкая богемная девушка Анна Жгалина, я и сам испугался бы, если бы ко мне ночью в комнату вдруг вперлось такое. Но он улыбался, был доволен собой и в предвкушении ошеломительной развязки.

Дальше я помню смутно. Возможно, потому, что мы решили, что недостаточно хорошо подготовились к выступлению, и решили подготовиться еще немного. Кроме того, степень моего участия в программе сильно оспаривалась. Так же, как и моя роль. Она не должна была знать, что я причастен к появлению этого лысого мужика. Все должно было быть как будто по-настоящему, как будто самый худший ее кошмар вдруг на самом деле воплотился. Никакого стеба, утверждали мы с приятелем. Я буду пугать ее на полном серьезе, настаивал уже отдельно приятель и демонстрировал мне, как это все будет происходить: вращал глазами, кричал что-то нечленораздельное утробным голосом, шевелил в воздухе пальцами на манер профессора Мориарти из советского фильма про Шерлока Холмса.

— А она вообще у тебя где? — потом спросил он меня.

— В каком смысле?

— Ну вот прямо сейчас.

— Не знаю. Я же говорил, мы не встречаемся почти.

— А как думаешь?

— Думаю, что в комнате. Спит, наверное.

— Смотри, мы вот так кричим тут, спорим, машинкой жужжим, а она никак не реагирует. Я бы давно уже вышел и попросил бы потише. Наверняка спать же непросто в такой обстановке.

— Машинка не так уж и шумит. Я даже отсюда не слышал, когда ты в ванной брился.

— Это потому что ты выпил, у тебя рецепторы притупились.

— У самого у тебя рецепторы притупились, — обиделся я.

Но да, это и правда было странно. Хотя бы в стенку постучать-то можно было.

— Ладно, я сейчас проверю.

— Как?

— Ну, зайду к ней. Если она там, то и напугаю заодно. А если нет — ну, значит, зря брился.

— А мне что делать?

— А тебе лучше скрыться.

— Как скрыться?

— Вообще скрыться. Лучше из дому. Сходи нам за добавкой.

— Так закрыто все уже.

— Еще только полдевятого. Если быстро пойдешь, то успеешь.

— А что брать?

— Ну, я не знаю, сам посмотри.

Умом я и сам понимал, что он прав, что лучше всего мне действительно уйти из дома и не присутствовать при этом моменте. Потому что кто его знает, каковы могут быть реакции. Сделаем вид, что это правда ее буйное воображение — или случайное стечение обстоятельств. Причем, пока я бежал в магазин, мне казалось, что проще простого будет все объяснить Анне. Ну мало ли какие у меня отношения с друзьями. Вдруг у моего друга есть ключи от моего дома, вот он и пришел, пока меня не было, а что пьяный пришел, так это вообще не вопрос, у нас, у богемы, так половина дней и проходит. Напиться и в гости к кому-нибудь отправиться. Со своими ключами. Доверие, peace, любовь и наркомания. С ударением на «и». Ну а лысый — такая уж у него прическа. Модный лысый друг. Главное, ее в ванную не пускать, чтобы она во всех этих волосах не заблудилась.

Так вот и закончилось самое романтическое приключение моей жизни. Во всяком случае, так я думаю сейчас. Возможно, когда мне исполнится семьдесят и я буду, как это говорится, оглядываться на свою жизнь вспоминая разные ее эпизоды, и выстраивать их по рангам и ранжирам, типа «самое романтическое приключение», «самый дикий отрыв», «самый глупый поступок», «самый постыдный поступок» и так далее, то это незначительное происшествие, будучи заслонено титаническими и масштабными событиями последующих лет, не войдет ни в какие чарты. Но сейчас оно занимает первое место в рейтинге романтических происшествий моей жизни, как я уже говорил.

Вернувшись из магазина, я почувствовал себя Рип Ван Винклем. Руки мои были полны пластиковыми пакетами, которые, в свою очередь, были полны бутылок, которые, в свою очередь, были полны, а дома больше никого не было. Все это великолепие полноты я принес — кому? В пустоту и безлюдие. То есть, ответ не совсем соответствует вопросу.

На пыльной столешнице я обнаружил свежую запись. Удивительно уже само то, что столешница была пыльной, я никак не помню, чтобы оставлял ее в таком состоянии. Это была одна из тех столешниц, за которыми мы пировали с исчезнувшим приятелем. Одна из — потому что, в ходе пирования, мы бегло перемещались между разными локациями в пределах квартиры и успели посидеть, кажется, в трех или четырех местах. И когда я уходил в магазин, эта столешница отнюдь не была пыльной, на ней стояли какие-то, кажется, тарелки и консервные банки, были, если я ничего не путаю, круги от мокрых днищ стаканов и чуть ли не горка сигаретного пепла.

Надпись на старой пыльной столешнице теперь гласила: «Я недооценила врагов. Не ищи меня».

Я, в общем-то, и не собирался ее искать. Так что предупреждение было лишним. С другой стороны, откуда ей было знать. Возможно, точно так же, как я выстроил у себя в голове картинку влюбленной в меня загадочной полуневидимой девушки, точно так же и Анна Жгалина, которую мне больше не суждено было увидеть, выстроила в своей голове картинку меня, влюбленного в нее странного типа, настолько скромного, что уходит на работу, в гости к друзьям, в магазин за бухлом, куда угодно из этого дома, лишь бы только не встретиться с ней, не коснуться ее, не пересечься с ней взглядами.

И если в существовании моей мимолетной гостьи я имел полное основание сомневаться, то уж в том, что у меня когда-то был приятель, а потом он женился на девушке, которую я не одобрял, но меня никто не спрашивал, и правильно делали, потому что жить — им, а не мне, а потом она стала его пилить, и он стал сбегать из дома ко мне, и пить вино — чаще вино, как правило, вино, реже другие, более крепкие, напитки, а потом оставаться у меня ночевать, а утром ни свет ни заря срываться на работу, обратно домой к жене, да вообще неважно куда, лишь бы уже утром не встретиться со мной, не пересечься взглядами, — в этом-то я мог более-менее быть уверенным. Мог ли?

Иногда мне все-таки кажется, что вся эта история приключилась со мной в назидание. В знак того, что никогда и ни в чем нельзя быть уверенным до конца. На всякий случай в тот магазин я тоже теперь больше не хожу. Благо с этим проблем не возникает. В моем районе магазинов аж три штуки, и они примерно равноудалены от моего дома. Один вычеркиваем, остается целых два, так что жаловаться на разнообразие тоже не приходится.

Короче, не знаю я. Не знаю я, и все, в чем тут дело. Реальность ли это схлопнулась, или у меня в мозгу что-то приключилось. Или и то, и другое вместе взятое. Или, наоборот, все было именно так, как мне и казалось, — линейно и последовательно. Только вот кажется мне, что я мог бы с самого начала догадаться, что дело нечисто. Хотя бы по отсутствию этой самой несчастной буквы «и», которую так мучительно хотелось вставить в ее фамилию. Всегда так бывает. Какая-то маленькая родинка не на том месте — и «Мона Лиза» поддельная. Гвоздик не туда воткнули — рассыпается распятие. Мелкие детали всегда ускользают даже от самых умелых мастеров. Невозможно за всем уследить.

А я — я что ж, я не обязан знать ответы на вопросы. Я могу даже и вопросов не уметь ставить. Этого от меня не требуется. Это так, произвольная программа, как говорится. Только теперь я буду чаще проветривать в квартире и тщательнее вытирать пыль. А там видно будет.

1 Дни эстонского народного календаря, когда ряженые ходят по домам и квартирам с колядами (Прим. автора).

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация