Кабинет

РЕЦЕНЗИИ И ОБЗОРЫ

«МЫ ВАС ПРЕДУПРЕЖДАЛИ»

 

М а р и а н н а  Г е й д е. Бальзамины выжидают. М., «Русский Гулливер», 2010, 318 стр.
(Окна «Русского Гулливера»)

 

Mарианна Гейде достаточно известна и как поэт, и как прозаик; едва ли имеет смысл спорить о том, что для этого автора более важно — поэзия или проза. Хотя различные премии[1] затронули именно Гейде-поэта, нельзя считать это недостатком Гейде-прозаика; в последнее время в Живом Журнале даже высказываются опасения, что проза «перевесит» стихи. И связано это с появлением новой книги.

Первая книга прозы «Мертвецкий фонарь» («Новое литературное обозрение», 2007) сразу обратила на себя внимание читателей и критиков. К тому времени уже было понятно, что проза Гейде — самодостаточное явление, не подпадающее под ярлыки «проза поэта» или «проза философа». Особенности этого феномена связаны с трудностями жанрового определения. Так, Сергей Костырко охарактеризовал книгу «Мертвецкий фонарь» следующим образом: «Собрание короткой и не слишком короткой прозы, с жанровым определением которой могут возникнуть сложности, так как тексты эти мало напоминают классические образчики рассказа или повести»[2].

Не меньшей проблемой стал поиск предшественников. В предисловии к книге «Мертвецкий фонарь» Андрей Левкин упоминал Жерара де Нерваля и Антонена Арто: они «уже ближе к предмету разговора»[3].

Анатолий Рясов, не полемизируя с Андреем Левкиным, проводил иные параллели: «…уже первые строчки открывающего сборник рассказа невольно отсылают к той литературной ветви, которую вошло в обычай называть „прустовской”. Это не самое удачное в силу своей однозначности определение в данном контексте используется скорее как условная точка отсчета для дискурса, включающего столь разных авторов, как, например, Бруно Шульц, Натали Саррот, Ален Роб-Грийе, Жан Жене и даже Габриэль Витткоп». Обращаясь к русской литературе, Рясов указал на тему «ускользающей реальности», связывающую прозу Гейде с художественным пространством, «границы которого были определены, наверное, романами Саши Соколова, а в дальнейшем очерчены прозой Асара Эппеля и Николая Кононова»[4].

Вторая книга Марианны Гейде, «Бальзамины выжидают», при всех своих отличиях от первой, скорее усложнила общую картину. Некоторые тексты действительно подходят под жанровое определение рассказа, другие ближе к эссе, третьи — «короткие рассказы», «короткая проза». Стремление к сокращению объема текста, появившееся во второй книге (зачатки подобной минимизации были уже в первой книге, в последнем разделе, «Извлечения из Интернет-дневника», — но там это было обусловлено формой «записи в блоге», подразумевающей некоторое ограничение объема, необходимое для того, чтобы читатель не тратил усилие на манипуляцию с колесиком мышки), при всех особенностях прозы Гейде вызывает ассоциации с огромным числом авторов и литературных произведений, от классиков до современников — от «Стихотворений в прозе» Тургенева до прозы того же Андрея Левкина или Александра Уланова, написавшего предисловие к книге «Бальзамины выжидают».

Первая книга прозы Гейде презентовалась как «соединение экстремального дневника и его самокритики» с «метафизическим бунтом»[5]. О второй читаем в послесловии Олега Дарка: «...это „книга эксцессов”. То есть чудес»[6].

Не споря с вышеприведенными характеристиками, отметим, что вторая книга существенно отличается от первой. Не то чтобы в книге «Бальзамины выжидают» нельзя узнать стиль автора «Мертвецкого фонаря» — нет, «почерк» Гейде, конечно, узнаваем, и во второй книге сохраняется особенное внимание ко всему, что находится на границе человеческого восприятия и понимания, и к тому, что за границей, — тем иным «агрегатным состояниям»[7].

Однако во второй книге происходит поворот от самоанализа и рефлексии, имевших большое значение для многих текстов «Мертвецкого фонаря», к созерцанию, описанию и объяснению. В «Мертвецком фонаре» автор был обращен «в себя», к себе, вовнутрь. В новой книге — вовне, «в мир» (реальный, видоизмененный или выдуманный).

Соответственно содержанию изменилась и форма: практически исчезает «поток сознания», текст — логически связанный (хотя логика связи далеко не всегда проста), сокращается объем — и текст как бы «кристаллизуется», приобретая четкие, хотя иногда и причудливые очертания.

Автор будто стал… более скрытным. Среди опасностей, подстерегающих Гейде, Александр Уланов отметил в том числе и «риск растворения в мире, потери своей индивидуальности»[8]. Даже в рассказе «Безответственная романтизация измененных состояний» Гейде, описывая изменения в сознании пьяного человека, избегает первого лица единственного числа, используя инфинитив, множественное число и второе лицо («наблюдать медленное преображение предметов», «тот воздух, который мы видим, наполняется остаточными образами», «вы просыпаетесь от жажды или не просыпаетесь вовсе» и т. п.).

Микрокосм против макрокосма.

Автор находит в мире существующем страшное и необычное — те самые «чудеса» — и рассказывает о них, нередко преобразовывая факты по своему усмотрению. На основе чудес наличного мира конструируется новый, граница между реальным и выдуманным едва различима — да и нужно ли ее видеть? Для читателя не так важно, что тератомы[9] существуют, а бракованные русалки (впрочем, как и не бракованные) — нет. «Чудеса» под пристальным взглядом автора становятся органичной частью мира — так, что в какой-то момент перестаешь воспринимать их как чудеса, начинаешь искать в книге объяснение мироустройства, и тогда уже окружающая действительность отходит на второй план, представляясь декорацией. «Я уже во все поверю», — пишет в послесловии Олег Дарк[10].

Помните, как в «Племяннике чародея» Клайва Льюиса его герои, дети — Дигори и Полли, попадают в другие миры через пруды в Лесу-между-мирами? Открыть книгу Гейде — это как нырнуть в такой пруд: лучше быть готовым ко всему. «Можете встать и уйти. Можете вообще не приходить. Мы вас предупреждали» — эта цитата из короткого текста под названием «В темноте» могла бы стать эпиграфом ко всей книге. Можно оказаться где угодно — от пляжей Кипра (Гейде достаточно только взглянуть на карту) до «влажной земли отверженных», где хоронят уродцев; от мифов Древней Греции («Тиресий и змеи», «Теофил и Гиппарх») до школы, в которой «мифы Древней Греции» появляются уже в виде оклеенной газетой «Скандалы» бутафорской головы Минотавра («Очень плохо, хуже некуда»).

Можно встретить кого угодно. Миры Гейде населены животными, насекомыми, рыбами, растениями: мышь, лошадь, макака, черепаха, хамелеон, лягушка, спрут, жужелица, скорпион, муравей, сом, карпы, бальзамины, бересклет и т. д.  и т. п. «Это книга природы: растений, и рыб (вообще обитателей моря), и зверей. (И „книга детей”, конечно, тоже.) Более всего напоминает древнерусский „Физиолог” или средневековые „Бестиарии”. <…> Как и пристало средневековой традиции описаний, реальное и фантазийное соседствуют и перемешиваются до полной неразличимости», — справедливо отмечает в послесловии Олег Дарк[11].

Внимание Гейде к детям как к одному из проявлений чудесного лишено умиления, но не лишено удивления. Из всего происходящего с человеком два изменения кажутся загадочными: превращение ребенка в «то, чего на свете скучнее не выдумаешь: взрослого человека», и превращение человека в труп.

Красота увядания, ветхости, старения, смерти: «Сидит старуха как плод, выставленный на солнце, которое умягчит его, усладит его, так, что стоит пальцами раздвинуть половины плода, и мякоть сама распадется надвое» («Мышь говорит старухе»); «Можно двигать в ней пальцами, и она будет как живая. Но всё, на что она способна, это несколько примитивных движений» («Маленькая ветхая девочка бредет через пашню»); «В гробу лежит жужелица. Мы не видим ее лица. Наша печаль сладка» («Дети хоронят жужелицу»). Исчезновение богов знаменует старость мира: «После боги то ли умерли, то ли превратились в камни, то ли впали в анабиоз» («О смехе богов»).

Гейде нередко обращается к теме смерти и мира мертвых. О последнем рассказывается как о давно знакомой территории: «Наивные смертные полагают, что отыскать мертвого в царстве мертвых так же легко или, во всяком случае, так же тяжело, как живого на земле. Разумеется, не так же, но на несколько порядков сложнее» («Записки из царства мертвых»). При этом автор будто пытается успокоить, примирить читателя с неизбежностью смерти: «...умереть означает не более чем изменить агрегатное состояние» («Снег»); «Возможно, смерть — та же соль. Нет, не та. Вот эта» («Пророк»); «…втайне мы испытываем зависть к трупу» («О мертвецах»). В отношении к смерти заключается еще одно немаловажное различие между двумя книгами прозы Гейде: в «Мертвецком фонаре» страх смерти был ощутим, он появлялся в первом же рассказе («Эвтаназия»), отношение к прекращению земного существования было слишком «человеческим», личностным; в книге «Бальзамины выжидают» о смерти пишет будто и не человек, а некто из другого мира (сверхчеловек? демон?).

В предисловии к книге «Мертвецкий фонарь» Андрей Левкин наметил несколько возможных стратегий развития Гейде-прозаика, основываясь на том, что книга пребывает «на границе», в том числе, «описывать оттуда то, что не там, привлекая опыт, полученный там»[12]. Не это ли мы наблюдаем во второй книге?

Особый взгляд автора — с иной точки зрения, «не от мира сего» — то, что объединяет тексты, собранные в книгу.

 

Елена Горшкова

 

*

ЭСХАТОЛОГИЯ ШАШЛЫЧНОЙ КОЛБАСКИ

 

Ю л и й  Г у г о л е в. Естественный отбор. Стихи. М., «Новое литературное обозрение»,  2010, 136 стр.

 

Юлий Гуголев не относится к числу многословных поэтов: за почти четверть века активного присутствия в отечественной словесности вышло всего две его книги, еще какое-то (не очень большое) количество стихотворений разбросано по журнальным публикациям. «Естественный отбор», как видно уже по названию, — избранное и, следовательно, сосредоточено на представлении читателю некоторого максимально объемного образа поэта.

Надо сказать, что Гуголев при составлении книги руководствовался не хронологическим, а тематическим принципом, хотя с 1985 года, «отправной точки» этого тома, его поэтика претерпела весьма существенные изменения. Еще в восьмидесятые поэт был близок к московскому клубу «Поэзия», объединявшему авторов самых разных направлений в диапазоне от Игоря Иртеньева до Нины Искренко.  В очень условном смысле Гуголев занимает промежуточное положение между этими двумя фигурами: с одной стороны, для него важен опыт непосредственной иронической поэзии, а с другой — ирония в его стихотворениях вступает в сложные и неоднозначные взаимоотношения с действительностью, не позволяющие считать Гуголева чисто «ироническим» поэтом. Сам поэт в недавнем «неформальном» интервью Леониду Костюкову[13] говорит о раннем влиянии метареалистов (Марк Шатуновский, Иван Жданов), но едва ли кто-нибудь заподозрит это влияние в стихах «Естественного отбора», хотя в ряде не вошедших в эту книгу текстов оно вполне очевидно (например, в постакмеистической «Археологии»). Пожалуй, из всех метареалистов в рассматриваемых стихах Гуголева отразился только Александр Еременко, но в качестве ориентира для раннего творчества поэта, кажется, гораздо важнее указать Тимура Кибирова и, отчасти, Михаила Сухотина.

И действительно, «центонность» — важный для Гуголева элемент творческой стратегии. В ранних стихах это видно наиболее ярко: так, иронически переосмысляется недоступная советскому читателю традиция эмигрантской поэзии, например хрестоматийные стихи Набокова:

 

Бывают бабы: только ляжешь, и сразу хочется вставать. Хотя бы взять цветочный запах неувядающих духов, или такая сила в лапах, к которой просто не готов…

 

Сразу виден путь, которым идет Гуголев, обращаясь к чужому тексту: исходная «возвышенная» тематика резко «понижается» на всех уровнях, стих становится нарочито неаккуратным и т. д. В принципе все это характерно и для Кибирова, а собрание стихов Гуголева знает и прямые дружеские послания этому поэту (например, «Театр юного зрителя»). Вообще к жанру дружеского послания Гуголев испытывает определенную слабость, но его послания — это часто послания именно поэтам, а не «одноименным» людям. Это видно из того, что какая-то отдельная черта поэтики адресата берется на вооружение и пропускается через уже знакомый нам механизм тотальной иронии. При этом получающиеся тексты все-таки остаются дружеским посланием или, на худой конец, посвящением. В данном томе они объединяются в раздел с говорящим названием «Жесты доверия». Вот, например, посвящение Елене Фанайловой:

 

Объявленье для ссученных: про прошествии тучных, до конца не изученных — всё, что будет — неточно  <…> Кто пахал, кто бухал, кто — стакан, кто — бокал, но одна всем улыбка шакалья, а кто им не чета, тем провоет Чита, как по диким степям Забайкалья…

 

Здесь находит себе место жестокость «социальных» стихов Фанайловой: так, внимательный читатель заметит, что последние строки гуголевского текста напрямую обращаются к «военным» стихам Фанайловой («…Они опять за свой Афганистан…»):

 

...Они опять за свой Афганистан И в Грозном розы чёрные с кулак На площади, когда они в каре Построились, чтоб сделаться пюре… <…>

 …Теперь они бухают у реки И вспоминают старые деньки. И как бы тянет странный холодок Физическим телам их вопреки…

 

Эти стихи Фанайловой, несмотря на болезненность темы и важность поставленных вопросов, пропитаны некоторой языковой иронией, возникающей за счет плохой стилистической совместимости отдельных слов (каре и пюре и т. д.). Это достаточно важный момент — оживление остросоциальной проблематики в стихах рубежа девяностых — двухтысячных изначально происходило через ироническое отстранение от описываемых событий (хотя, например, «Стихи о первой чеченской кампании» Михаила Сухотина выступают здесь знаменательным исключением). Подобный механизм работы с социальным очень часто применяется и Гуголевым, что характерно также и в «военных» стихах, среди которых уже ставшая знаменитой баллада:

 

Целый год солдат не видал родни. Целый год письма не писал из Чечни. Почему? Недолюбливал писем. А придя домой, он приветствовал мать. Поприветствовав мать, принялся выпивать. Алкогольно он был зависим.

 

На первый взгляд тут присутствуют те же элементы иронического понижения: неуклюжий «псевдоканцелярит», декорации, проходящие, также на первый взгляд, по ведомству «чернухи». Сама форма — дольник на основе анапеста с рифмовкой ааб ввб — прочно ассоциируется с балладой (по крайней мере, в том виде, в каком она выступает у Гумилева или Тихонова) и, казалось бы, должна демонстрировать свою негодность в описании реалий русской провинциальной жизни. Гуголев, однако, довольно точно следует представлению о балладе как  о тексте, повествующем о чем-то мистически-ужасном и трагическом. Поэтому и встреча героя баллады с друзьями, сопровождаемая традиционными возлияниями, приобретает характер поистине макабрический: «А и пил солдат десять дней подряд / <…> а потом обнаружил вдруг как-то, / что за эти дни выпили они <…> / всё, что нажил он по контракту». Ну и по части подлинно трагического проходят строки «Друг-приятель твой, закадычный друг / нынче ровно год, как лишился  рук. <…> И не зная, как ему дальше жить / <…> раз пошел тудой, где река течет, / лед разбил ногой и ушел под лед...», после которых по сюжету баллады солдат вновь возвращается в Чечню. Из концовки баллады при этом очевидно, что его там ждет:

 

А вот где и когда, если честно, суждено ему завершить войну, знает только тот, кто идет по дну. Ну а нам про то неизвестно.

 

То есть встреча двух друзей должна состояться уже в мире загробном.

Вообще холодная ирония примерно такого типа, а также ощущение некоего мистического холодка характерны для всего цикла «Впечатления из другой области», куда вошла и разобранная баллада. В стихах этого цикла русская провинция представляется вместилищем хтонических сил, где и природа и люди служат какой-то одной неясной цели и одинаково смертоносны для чужака. Недаром именно в этом цикле всплывает перифраза из «Лесного царя»:

 

Полноте, батюшка, что ж мы всё кружим по лесу: то поглядеть муравейники, то к водоему. <…> Ветер в листве? Ну, а то я не слыхивал ветра! Вётлы седые? Да что ты, какие там вётлы! <…> машут приветливо, но не в наряде зеленом, слишком приветливо машут, — с каким-то замахом.

 

Здесь поэт не даст нам ответа, чем кончилась эта зловещая прогулка, да и едва ли это необходимо, учитывая, что все помнят подтекст. Оказывается, что даже в дружелюбных на первый взгляд своих проявлениях провинциальная стихия чревата жестокостью и убийством. Это своего рода русская «виоленсия» — квинт­эссенция насилия, питающая магический реализм во всех его многочисленных национальных вариантах. Конечно, Гуголев — не первооткрыватель темы «хтонической провинции»: эта линия, пожалуй, восходит к модернизму, и «Серебряный голубь» Андрея Белого — одна из ярких точек на этом пути; другая — «Шатуны» Юрия Мамлеева. В поэзии такой подход к теме утвердился относительно недавно — прежде всего в балладах и поэмах Марии Степановой (особенно в «Прозе Ивана Сидорова»).

Вообще, Степанова и Гуголев как поэты имеют достаточно много точек пересечения: оба деформируют синтаксис, играют на неоправдавшихся ожиданиях читателя в условиях, когда он уже готов принять один вариант развития событий или позицию лирического героя, но внезапно ему предлагают нечто совсем иное. Разница, однако, существенна: Степанова почти никогда не пользуется явной иронией, а у Гуголева именно такая ирония остается одной из основных «лирических масок» героя.

Среди тех, кому оказаны «жесты доверия», — также и покойный Андрей Туркин (1962 — 1997), поэт практически забытый, в посмертном собрании которого «Точка сингулярности» обнаруживается несколько стихотворений, написанных в соавторстве с Гуголевым. Туркин как раз был поэтом холодной иронии; по словам Михаила Айзенберга, «ответственные и важные слова [Туркина] отыгрывала стирающая всякую серьезность гримаса: губа выпячена, брови кривым домиком, только взгляд внимательный, осветленный — охотничий»[14]. Это блестящее описание поэтики Туркина на языке физиогномики, но, что важно для нас, действительно оно и для Гуголева. Например, в «Диалоге с шашлычной колбаской» эта самая колбаска говорит вещи более чем возвышенные:

 

                …А чтобы дождавшийся Судного дня Спаситель из бренной утробы в жизнь вечную взял и меня…

 

В то же время текст, посвященный Туркину, описывает опыт наркотического галлюцинирования непосредственно по туркинским шаблонам, у которого объекты мира предстают как бы игрушечными, что подчеркивается и на уровне строения стиха, — почти всегда мы имеем дело с короткими строками ямба или хорея, вытесненными в поэтической практике из «высокой» поэзии в поэзию детскую или, шире, наивную[15]. К тому же трагические сцены у Туркина словно бы лишаются подлинно трагического при полном сохранении фатальности ситуации. От трагического остается как бы «контур», но ни к какому аристотелевскому «очищению» он, естественно, не приводит:

 

Мы придем с тобой с работы, мы уколемся и ляжем — превратимся в самолётик, но — с горящим фюзеляжем.

 

Тут можно вспомнить и другое стихотворение Гуголева, не вошедшее, правда, в «Естественный отбор», но посвященное той же теме:

 

В кишках урчит от всероссийских вин.  Дрожат колени в ожидании прихода.  Все те, кому я продаю морфин,  не доживут до будущего года…

 

Вообще, несмотря на отдельные неточности, наш поэт одним из первых открывал эту до сих пор отчасти запретную тему, что вызывало некоторое, мягко говоря, недопонимание со стороны коллег по цеху. Так, в затеянной на страницах «Митиного журнала» дискуссии Бахыт Кенжеев писал об этом стихотворении, что «социопсихологические исследования лучше не рифмовать»[16], а М. Задорнов и вовсе заявил, что «этот стих может спокойно соперничать даже с таким шедевром махрового черносотенного антисемитизма, как стихотворение С. Куняева „Разговор с покинувшим родину”». Имелись в виду, очевидно, строки «чтоб не могли забыть жидомасоны / тысячелетие крещения Руси», которые, вложенные в уста лирическому герою-наркоторговцу, естественным образом должны были бы восприниматься в ироническом контексте.

Можно было бы считать это курьезным приветом из «лихих девяностых», если бы Гуголев в дальнейшем своем творчестве не развил все те черты, которые вызывали столь неоднозначную реакцию. Лирический субъект все заметней стал приближаться к альтер-эго автора — в поздних стихах поэт избегает предлагать читателю такие «сконструированные» личины, далекие от его собственной жизненной практики, но сам «социопсихологический» материал при этом приобрел чуть ли не большую остроту. Так, совсем недавнее стихотворение «Рассказывает гёрлфренд моего бестфренда…» представляет собой тонкую социальную зарисовку, своего рода бытовой анекдот, лишенный даже намека на дидактику. Зарисовка проста: описывается девочка-подросток из, на первый взгляд, глубоко религиозной семьи, но в процессе развертывания повествования оказывается, что, во-первых, ее мать «начальником УВД являлась в прежней жизни», а во-вторых:

 

Не меньше были мы удивлены при виде лучшей дочкиной подруги — надеялись понять, как могут эти суки такие звуки извлекать из-за стены.  Они неслись так внятно! И стало нам понятно, что за стеной — однополая связь.

 

Действительно, отсутствие здесь дидактичности, равно как и отсутствие игры на контрасте между «низкой» реальностью и «высокими» сферами, может поставить в тупик и поднять вопрос о необходимости таких зарисовок. Однако сама их воспроиз­водимость в творчестве поэта, конечно, не может быть случайной. Можно предположить, что эти зарисовки, сосредоточенные прежде всего на традиционно «низких» сферах, дотошно описывающие вещи подчеркнуто «непоэтичные», все-таки подчинены некоторой глобальной цели. Цель эту можно видеть в утверждении «плотской» реальности, напоминании о ее материальных основаниях, среди которых, конечно, еда и секс — мягко говоря, элементы не последней важности. Говоря языком вульгарного марксизма, «плотское» оказывается «базисом», а вовсе не «надстройкой».

Тема еды вообще очень знаменательна для многих стихотворений Гуголева. Именно через процессы приготовления и употребления еды описываются семейные отношения лирического субъекта в стихотворении «Да-а, а вот Генцы мясо едят…», представляющем в таком своеобразном разрезе конфликт поколений:

 

…бабушкина кулинария, чем несъедобнее, тем легендарнее… <…>

 То, что на бабушку стал я орать, в Страшном Суде мне припомнят отдельно. Даже смягчившись, небесная рать будет всю вечность смотреть с укоризной…

 

Но этим конфликтом все не исчерпывается, так как текст можно воспринимать и как гуголевскую версию «Происхождения» Багрицкого, т. е. как некоторую «антигенеалогию», отрицающую те родственные связи, что прочно увязаны с некой национальной, религиозной или культурной традицией. Действительно, все «бабушкино» ассоциировано в этом тексте с ортодоксальным еврейским укладом или, по крайней мере, с остаточными его формами — «дух ее прочен, как могендовид». В то же время лирический герой декларирует: «Бабушке я объяснил всё самой, / в форме доступной, но чуточку резкой, / мол, обойдемся без кухни еврейской…»  При этом приводимый тут же исчерпывающий реестр кулинарных ухищрений «кухни еврейской», видимо, должен восприниматься как метонимическое изображение прочности традиции и в то же время замкнутости ее на себе самой. Собственно, сами устои, может, и забылись, но их тень, за счет быта гораздо прочнее закрепившаяся в повседневной практике, сохранилась, а следовательно, сохранилась и сама «антропологическая структура», т. е. те нормы поведения и бытия, которые неприемлемы для героя гуголевского стихотворения.

Этот раскол осуществляется не только на бытовой, но и на религиозной почве. Кажется, уместно привести здесь следующее высказывание Г. С. Померанца, радикально обобщившего эту ситуацию: «Образованные евреи сплошь стали атеистами, а когда их захватывала встречная волна возвращения к вере — попадали в орбиту христианства»[17]. Надо сказать, что в явном виде это «попадание в орбиту» зафиксировано в достаточно пространном стихотворении «Исповедь»:

 

Подозвал. Пошел я, спотыкаясь и, одновременно, семеня на манер испуганной левретки, но решил, при всем честном народе я всё скажу, и слышат пусть меня слишком близко вставшие соседки:  «Mea culpa! Извиняюсь, — каюсь! Мой любимый грех — чревоугодие, без него мне не прожить и дня, от него я нынче отрекаюсь!..»

 

Другое дело, что сам институт церкви представлен в этих строках скорее как репрессивный, хотя бы потому, что «одного из сказочных старшин / мне напоминал святой отец, — / тех, кто хоть и мог на арамейском, / но предпочитал всё ж на армейском / строить…». Возникающий здесь «грех чревоугодия» — естественно, отсылка ко все той же теме еды, через работу с которой Гуголев решает внутри своих текстов вопросы самой разной этической (а порой и эстетической) важности. Естественно, экстатическая взвинченность самого тона этой «исповеди» (она продолжается еще несколько катренов) и ее резкое завершение на словах «Я чуть не залаял под конец. / Сам себя я как-то стал накачивать / и уже не мог остановиться…» заставляют воспринимать этот отказ от поэтики чревоугодия как виртуальный, отмененный самой «чрезмерностью» исповедальной ситуации.

С другой стороны, поэт с характерной чуткостью открыт библейской эсхатологии, замечая ее в самых будничных вещах. Конечно, это своеобразное отталкивание от будничности укладывается в ту же схему описания мира через «низкое», характерную для Гуголева в его «бытовых зарисовках», но здесь оно получает долгожданное разрешение в обращении к «последним вещам». Причем переход от «низкого» к «высокому» может осуществиться даже в рамках паронимии:

 

— Мне пора, дорогие друзья. — Да мы все щас пойдем! А чаю? Мне не думать об этом нельзя, я с трудом за себя отвечаю: чаю? — я! воскресения мертвых? — тоже я!..

 

За счет паронимии в этом тексте заострены те особенности поэтики Гуголева, к которым в рассуждениях выше нам приходилось подбираться окольными путями, — в частности, контрастное сталкивание «высокого» и «низкого».

Вообще, интересно, что раздел «Метаморфоз», куда вошли все эти условно-«религиозные» тексты, начинается как раз текстами более «приземленными» — например «Мне Оля не дает еды». Далее следует длинный цикл «Ногти Ходжи Даниёра», в котором поэт описывает туристическое паломничество к могиле мусульманского святого, лишенное, однако, каких бы то ни было «откровений веры», но сосредоточенное исключительно на фактографии, порой подходящей вплотную к фактографии туристического путеводителя. Лирический субъект этого цикла, с одной стороны, сталкивается с чудом: в гробнице святого «то ли рука, то ли фаланга мизинца, / на которой продолжают ногти расти»; с другой же стороны, этот факт оставляет его равнодушным, интересует лишь в анекдотическом преломлении — кажется, субъект не имеет «ключа» к исламской архаике, не может угадать в них божественную искру. Далее в цикле следует уже упомянутый «Диалог с шашлычной колбаской», где, пусть в убийственно иронической манере, намечается сама возможность разговора о «высоком» в любых обстоятельствах, а после него — рассмот­ренные нами тексты, где эта возможность реализуется.

Еще один, смежный, тематический пласт — стихи о детстве (или даже — о взрослении), собранные среди прочего в первом разделе с говорящим названием «Условия среды». В значительной степени эти стихи — подчеркнуто типические. Читателю, которому близки, условно говоря, московские декорации шестидесятых — семидесятых, легко ассоциировать себя с их лирическим субъектом. В то же время здесь Гуголев дает волю своему безудержному бытописательству, как, например, в стихотворении «Папа учил меня разным вещам…», где все эти «вещи» исчерпывающе перечисляются в характерной для поэта «реестровой» манере. Эти стихи почти не содержат характерной мрачной иронии, не подчеркивают неприглядные стороны действительности — детство предстает у Гуголева неким идиллическим пространством, своеобразным парадизом. В этом смысле интересно, что переходный возраст как время разрушения этой идилличности совсем не зафиксирован в стихах поэта (в то время как для неоднократно упомянутого Кибирова именно переходный возраст явился во многом отправной точкой для углубления лирического начала в поздних стихах — вспомним хотя бы хрестоматийный «Солнцедар»).

Во «взрослых» же стихах Гуголева, напротив, часто присутствует ощущение постепенного угасания. Например, в стихотворении «И не скажешь, а скажешь… — бухтит Александра Михална…», рисующем комический по существу диалог героя с лифтершей, завершается в минорной тональности:

 

Всё бухтит и бухтит. Пелена ей глаза застилает. Пелена застилает глаза, и она засыпает. А собаки уже вспоминают кого-то, — всё воют да лают. А погоды стоят, и ветра их песком засыпают.

 

Естественно, само переключение из комического регистра в трагический (или трагикомический) характерно вовсе не только для Гуголева. Но здесь интересна связь «взрослого» мира с угасанием, полностью отсутствующая в стихах о детстве. С другой стороны, движение времени оказывается циклическим: умирание само оказывается связано с детством — и действительно, едва ли парадиз возможен на земле. Так и смерть обращается к человеку с подчеркнуто отеческой нежностью:

 

В тихий солнечный денёк мне легко шепнет в висок чуть знакомый голосок, голос леденящий:  — Во как припекло, сынок… Вон как, бедненький, весь взмок… Всё, дружок, пора в тенёк…  И в тенёк потащит.

 

В какой-то мере для нашего разбора показательно, что Гуголев в беседе с Леонидом Костюковым просил, «чтобы вопросы — ну, и связанные с ними ответы были как можно конкретнее». Мы же пошли в ином направлении, пытаясь выявить несколько сюжетов, присутствующих в стихотворениях поэта часто в виде полунамека или даже фигуры умолчания. Все это не склоняет к конкретике. В то же время тексты Гуголева крайне трудны для такого анализа: на первый взгляд в них как бы нет недомолвок, часто кажется, что они исчерпываются бытовой зарисовкой; но, с другой стороны, иногда за этой зарисовкой открывается некий новый горизонт, который легко можно было бы потерять из виду, говоря о Гуголеве как о чисто ироническом поэте.

 

Кирилл Корчагин

 

 

*

АТОМНАЯ ВОЛЯ ИНСПЕКТОРА ТВОРЕНИЯ

 

Г е р м а н  К а й з е р л и н г. Путевой дневник философа. Перевод с немецкого  И. Стребловой и Г. Снежинской. СПб., «Владимир Даль», 2010, 802 стр.

 

Ситуацию, при которой книги кумира почти вековой давности, забытого, кстати, широкой публикой уже под конец своей жизни, вернулись бы в интеллектуальное сообщество на правах актуальной литературы, представить себе так же сложно, как если бы современные фрейдисты начали бы дружно штудировать «Пол и характер» Отто Вейнингера. Между тем «Путевой дневник» философа Кайзерлинга с его рассуждениями о Ex oriente lux, соотношении Востока и Запада, не говоря о травелогических описаниях различных экзотических земель и критике Америки (актуальность не утрачена и тут, что уж говорить), действительно достоин сдувания пыли. Дело только за малым и самым трудным — чтобы эту книгу заметили. Впрочем, та гармония мироздания, которую Кайзерлинг ищет в себе и странах, посещенных им в кругосветном путешествии, и которую он противопоставляет внешней истории мира, предполагает в том числе и силы для борьбы с забвением, и подходящее время для всего, как писал еще Уитмен: «Вселенная в нужном порядке, все на своем месте, / То, что пришло, на своем месте, и то, что ждет, придет на свое...»[18].

Очень интересна уже родословная Германа Кайзерлинга — прусский графский и баронский род имеет не только богатейшую историю различных выдающихся личностей[19], но и неожиданные пересечения с Россией, благо «базировался» в Курляндии. Так, среди великих предков писателя (полковнику Дитриху Кайзерлингу как своему близкому другу посвящал стихи Фридрих Великий) были: Георг-Иоанн, прусский посланник при дворе Петра Великого; Герман Карл, второй президент Российской академии наук, общавшийся с Ломоносовым и покровительствовавший Баху; дядя философа Эдуард, писатель-модернист из круга Стефана Георге, и Александр Андреевич Кайзерлинг (1815 — 1891), русский геолог и палеонтолог. Влияние рода Кайзерлингов вообще не растворилось в веках и дворянских родо­словных — сын Германа Кайзерлинга и праправнук Бисмарка, Арнольд (1922 — 2005) стал заметным философом и теологом. Получив образование в институте своего отца «Школа мудрости» (о ней чуть далее), он дружил с Гурджиевым и Махариши, даже изобрел музыку, которая с помощью математических формул воспроизводила вибрации чакр. Впоследствии преподавал в Вене, стал профессором философии религии, читал лекции — на нескольких европейских языках — по всей Европе. Автор около полусотни книг, он писал о соотношении науки и мифа, языке и человеке, звуке и цвете, подобно Даниилу Андрееву или Николаю Федорову попытался создать единую философию мироздания, которая была направлена на возрождение и объединение великих традиций Запада и Востока, объединение религий и науки и, в идеале, призвана была установить новые связи между индивидуумом и Вселенной[20].

Герман Александр Кайзерлинг родился в 1880 году в нынешней Латвии. Второй брак матери пережил плохо — опубликовал позже эссе «О браке», где выступал прежде всего за духовный союз. Подобно Тейяру де Шардену, Кайзерлинг сочетал изучение естественных наук — посещал курсы по геологии (наиболее увлекала его), химии и зоологии в университетах Женевы, Тарту и Вены — и художественную (назвать ее эзотерической, теософской или мистической — значит вызвать нежелательные коннотации) публицистику. Студентом чуть не погиб на дуэли, начал общаться с кружком вагнерианцев, серьезно увлекся Индией. От научной деятельности постепенно мигрировал в сторону литературы. Революция в России лишила его прибалтийских владений, что интересно сказалось на его судьбе. Во-первых, Кайзерлинг осел в Европе, где, кстати, абсолютно европейский облик и российский паспорт работали в салонах на его образ загадочного аристократа-философа, во-вторых, при написании книг важным стал и вопрос популярности, сиречь гонораров. Мировую войну он не одобрил, уже тогда мечтая о построении общества будущего на неких более универсальных, чем существующие национальные, основаниях: в его сочинениях мелькают тейяровско-федоровские же установки на «реальность космического человечества как предпосылку духовной личности» и на «сверхиндивидуальное [которое] предшествует индивидуальному, и в этом заключается корень всякой этики»[21]. Его первые, еще в некотором смысле вторичные работы «Строение мира» и «Пролегомены к натурфилософии» были замечены, создали ему имя в определенных кругах, но прозвучали недостаточно громко. Некоторый кризис идей и желание духовного роста толкают его в поездку: «То, что вытолкнуло меня в широкий мир, было то же, что многих влечет в монастырь: томление по самоосуществлению» (впрочем, были и планы через Японию попасть в корейский монастырь — подвело, что нужные люди не ответили на письма-запросы). В 1911 — 1912 годах он отправляется в кругосветное путешествие, которому и суждено было прославить его: вышедшая в 1919 году книга стала «мгновенным бестселлером», по интеллектуальной значимости равным «Закату Европы» Шпенглера. И тут интересен не только список экзотических стран, которые он посетил, но и то, что он действительно был вхож в интеллектуально-религиозные круги этих стран, был заочно знаком с элитой, — после этого уже веришь, что мир тогда не был так расколот[22] и рассказы Эволы об общении с тибетскими ламами и прочими «тайными властителями мира» не полностью выдуманы…

В 1920 году Кайзерлинг на деньги друзей-меценатов основал в Дармштадте «Школу мудрости» — свободное учебное заведение, ставившее себе целью создать нового духовного человека, и одновременно мозговой центр, как сказали бы сейчас, который проводил конференции и издавал журнал. Среди коллабораторов «Школы» — Бердяев[23], Юнг, Тагор, Гессе (кроме них, Кайзерлинг общался и сотрудничал с Бергсоном, Жидом, Ортегой-и-Гасетом, Зиммелем, Т. Манном, Унамуно)… Со временем влияние «Школы», не в последнюю очередь по финансовым соображениям, пошло на спад, а сам Кайзерлинг умер почти что в безвестности. Впрочем, его мозг был сохранен для изучения в Берне — его захоронили с останками философа только в 1996 году, в 50-летнюю годовщину со дня его смерти, по просьбе семьи: на торжественной церемонии присутствовали родственники, ученики и некоторые влиятельные люди во главе с президентом Австрии. В нашей стране идеи Кайзерлинга обсуждали А. Белый, Н. Конрад и М. Бахтин, а Тынянов писал: «Другой немецкий мыслитель (до этого Тынянов пишет о Шпенглере. —  А. Ч.), гр. Герман Кайзерлинг, тоже почувствовал бродячее, неосознанное протеевское начало в себе, ужаснулся ему и тоже был вынесен за круг культуры, но не во времени, а в пространстве. В своем „Путевом дневнике философа” (1919) Кайзерлинг описывает не столько путешествие по разным странам, сколько путешествие за самим собою с целью — поймать наконец это живое, ускользающее, страшное теперь европейское „я”. В Китае, в Японии он нашел новое биение этого своего „я” и теперь в своей „Школе мудрости” в Дармштадте — проповедует обновление европейской культуры через приятие азиатской, все это сдабривая примитивной моралью. Переливание новой, свежей крови, которое должно помочь больному человеку»[24]. Затем по понятным причинам наступило молчание, а на русском Кайзерлинг выходил лишь однажды — «Америка. Заря Нового мира» была выпущена в 2002 году[25].

Уже из мотивов (уйти в мир как другие в монастырь[26]) понятно, что перед нами скорее антитравелог, — заметок в духе «был там, видел то-то» в «Путевом дневнике философа» меньше всего, а философские размышления очень часто застилают пейзаж. Так за разговором с умным попутчиком — раз, и несколько городов за ж/д окном проедешь, не заметив. Сам же Кайзерлинг видел свою книгу как роман («предложенный дневник прошу читать как роман. Даже если он состоит по большей части из элементов, вызванных внешними побуждениями кругосветного путешествия, содержит избыток объективного изложения и абстрактных рассуждений, которые вообще-то могут существовать и сами по себе») но это скорее первоначальная интенция, превзойденная результатом.

Метод Кайзерлинга, как и его интеллектуально-религиозные симпатии, поделен между Западом и Востоком (вернее, он объединяет их). Это европейская дедукция, вычленение смысла: «Но поскольку наше время не совсем и не до конца подготовлено к такому возвышению (Erhebung), поскольку пока еще не самое время (an der Zeit), поскольку момент по меньшей мере не равен сам себе, нужно по-прежнему его подготавливать и заставлять его соединиться с самим собой посредством дидактики <…> привести наличное бытие к понятию, временным и историческим присутствием (Dasein) которого оно является, или же — в круговом движении — ввести понятие в его наличное бытие»[27]. Смыслополагание же у подобной интенции — буддийское по своей сути (та же «Школа мудрости» Кайзерлинга наследовала, по его представлениям, древним буддийским школам): «Ты увидишь дхармакайю твоего собственного ума; и увидев ее, ты увидишь Все — Бесконечное Видение, Круг Смерти и Рождения и Состояние Свободы»[28].

И соответственно, действует пилигрим Кайзерлинг как настоящий буддист — отвергая свою индивидуальность и мир: «Европа больше ничего не дает моему развитию. Слишком хорошо знаком мне уже этот мир, чтобы пробудить в моей душе новые формы. <…> Я хочу попасть в такие широты, где я смогу прожить, только совершенно изменив свою жизнь, где для понимания необходимо радикальное обновление всех понятий, где я вынужден буду забыть как можно больше из того, что я знал и чем был прежде», — пишет он в самом начале книги. «Главное для поэта — бескорыстный отказ от своего Я», — провозглашает он вслед за Китсом и отправляется в путешествие не за впечатлениями, но — за свободой от впечатлений: «…с юных лет я, подобно полипу, который сбрасывает с себя готовых медуз, непрестанно порывал с собою вчерашним. Однако я не чувствую в себе еще такой внутренней свободы, чтобы совсем не зависеть от внешних обстоятельств. Мое сознание то и дело впадает в психическую зависимость, и чтобы освободиться от нее, требуется рывок…». Впечатления, виды и пейзажи только мешают, как сказано у Эдуарда фон Гартмана: «Посмотрим теперь, как атомная воля относится к пространству. <…> пространство может иметь двоякое существование — реальное в телах или ограниченных пустотах и идеальное в представлении тел и ограниченных пустот. Если идеальное пространство находится в представлении, то само представление не может быть в идеальном пространстве, которое им же и создается»[29]. Нет, впечатления, конечно, есть, но и они под стать: негры и арабы «так же прекрасны, как животные; у них та же телесная выразительность. И это оттого, что все они типизированы. Красота никогда не бывает выражением индивидуального начала…».

Оптика Кайзерлинга выстраивает совершенно особые отношения с внешним миром. «Однажды после глазной операции я некоторое время побыл слепым и должен сказать, что этот период относится к числу самых богатых в моей жизни; он был настолько богатым, что, вновь обретя зрение, я почувствовал себя обедненным», — пишет он, отмечая еще и особое умиротворение, наблюдаемое у тяжело больных или умирающих людей. Это отнюдь не солипсизм, а лишь стремление уберечь внутреннее богатство от инфляции внешнего. Этим и объясняются внешние как бы противоречия, возникающие по ходу его путешествия духа: будучи в Индии, рассуждает о святых и Спасителе и ассоциирует Ганг с Троице-Сергиевой лаврой[30], то искренне восхищается буддизмом, то вдруг припечатывает его «уродливым, вредным наростом на древе индийского духа», восторженно отзывается об индуизме, буддизме, мистицизме, и даже ислам для него «не чужой»[31]. Это — особая открытость миру, принятие всего, но принятие не в себя, а из себя, интериоризация, делание своим на своих собственных основаниях: «Если хочешь разглядеть сущность, нужно смотреть сквозь них (попытки рационалистически выразить живое религиозное чувство. — А. Ч.) на то, что находится за ними», находится, критически принятое и благодарно усвоенное, в себе. Это — «гармония, открытая вовне», как он, говоря о Китае, переводит иероглиф со значением «мир, согласие, гармония». И это уже позволяет в пределе открыться миру, уйти от интериоризации туда, где границы Я равны границам мира и взаимно поглощают друг друга[32]: мир величественнее Бога, говорит Кайзерлинг, имея в виду совсем не банальный натурфилософский постулат. Иначе вряд ли бы он ел в Китае блюдо из личинок и искренне хвалил его вкус…

И, как ни странно, это не затуманивает взгляд путешественника (фраза Кайзерлинга об обогатившей его слепоте), но открывает его — в Бирме, Сингапуре, Китае, Японии, на Цейлоне он делает такие замечания о современном Западе, которые подтверждают и наши дни. Так, европеец хочет быть просто человеком, но это подавляет его хуже, чем индийская кастовость, ибо «его растущее сознание цельности вызывает не развитие вглубь, а унификацию того, что лежит на поверхности»; идеал подъема по социальной лестнице сменил у европейца более гармоничное желание полностью осуществиться в предназначенном ему от рождения статусе (и зачастую порождает фрустрацию и вульгарность нуворишей, если развивать эту мысль далее); а «человеку поздней культуры становится все трудней и трудней реализовать себя в той или иной форме». Кайзерлинг демонстрирует много актуального и в сравнении миров и их религий: «Фатализм мусульманина, подобно фатализму кальвиниста и в отличие, к примеру, от фатализма русского человека, является выражением силы, не слабости. <…> Ислам делает гордым каждого, кто его исповедует. <…> Поэтому жизнь магометанина отмечена высочайшим пафосом». И констатирует то, что не утратило актуальности и в наши дни. «…Япония демонстрирует нам, как многого можно достичь, не имея собственной сущности. Невероятно многого. Японцы создали ценности для всего мира, которые остались бы невоплощенными, если бы не этот народ» (имеется ли тут в виду способность японцев заимствовать и «доводить до ума» чужие достижения — или открытость миру и отрицание себя?). «Внешняя политика Соединенных Штатов — политика школьническая. <…> Америка разрешила целый ряд внутриполитических проблем гораздо лучше, чем это удалось нам, совесть общества там неподкупна. Массы в Америке выносят суждение так, как мальчишки разрешают моральные проблемы: примитивно, огульно, исходя из немногочисленных простых посылок, — следовательно, они судят, как правило, неразумно и жестоко, однако лишь редко выносят неверные суждения по существу дела. Европеец, сравнивая себя с американцем, часто кажется себе стариком».

Все это делает подчас максимы Кайзерлинга горькими, но не лишает их силы, происходящей из той внутренней гармонии, что позволяет ему заявить: «Спасение есть познание. Как только создание пришло к пониманию своей истинной сущности, оно становится средством выражения Бога, и все озаряется божественным светом. <…> Добро и зло являются противоположностями лишь с точки зрения незнания». И все озаряется светом «атомной воли» странника: «Некогда я с радостью обнаружил, что все на свете существует в определенном согласии, и сейчас лишь мой взгляд удостоверяет это тайное родство, благодаря которому чернота сосны сочетается с ясной зеленью кленов, и, восстанавливая прежний замысел, я называю свой визит смотром. Я — Инспектор Творения, сверщик существующих вещей; прочность этого мира — материя моего блаженства!»[33].

 

Александр Чанцев

 

КНИЖНАЯ ПОЛКА ЕЛЕНЫ МАРИНИЧЕВОЙ

 

Новая украинская проза — литературный феномен, едва ли не самое мощное излучение социально-эстетической энергии, случившееся на постсоветском пространстве, — в ставшей независимой Украине. Феномен, который, надеюсь, еще предстоит узнать русскому читателю: новый украинский язык сложен для адекватного перевода, его кажущаяся простота и близость к русскому чрезвычайно обманчивы[34].

 

+10

 

О к с а н а  З а б у ж к о. Музей покинутих секретiв (Музей заброшенных секретов). Київ, «Факт», 2010, 832 стр.

Имя Оксаны Забужко знакомо в России по роману «Полевые исследования украинского секса»[35] (книга выдержала три издания в русском переводе). Второй роман Забужко, «Музей заброшенных секретов», появился спустя четырнадцать лет после «Исследований». Книга огромна. И по объему (более 800 страниц), и по массиву поднятых в ней тем. Предпочтение явно отдается социальному, публицистическому, историческому плану. Хотя и любви и эротики здесь тоже хватает. На страницах мелькают имена Черчилля, Сталина, Горбачева, Ющенко, Кучмы, Гон­гадзе. События: Чернобыль, Голодомор, Вторая мировая война, Перестройка. Персонажи: подпольщики УПА, украинские диссиденты, «новобогатьки» (аналог «новых русских» в Украине)... Не знаю, как бы все это удерживалось и сцеплялось вместе, если б не захватывающая сюжетная основа (роман лидирует в списках продаж в Украине), построенная на переплетении историй нескольких семей.

Главные герои — и ныне живущие, и погибшие: в снах они приходят друг к другу, жизнь одних снится другим. Много горьких размышлений о прошлом страны. «...Вера, язык и флаги менялись в украинских семьях чуть ли не каждое поколение, даже не как костюмы, а как одноразовые шприцы, укололся — и в ведро...». Но одну тему из прошлого Забужко все же поднимает на некоторый исторический пьедестал. Это тема послевоенного сопротивления советской власти, тема УПА. Предвижу, что по этому поводу будет сломано еще немало копий. Ведь в России (во многом — из-за недостатка информации) буквенное сочетание «УПА» — что-то вроде красной тряпки (что это — толком не знаем, но ненавидим). Рассказывать о противоречивых событиях языком художественной прозы, выступать «адвокатом» людей, попавших в исторические переплеты, — один из верных способов обезопасить, разминировать прошлое, приблизиться к примирению во взглядах на него. По словам Михаила Гефтера, несовпадение в обращении людей со своим прошлым — едва ли не «самый скрытый источник взаимного недоверия государств и миров».

О сегодняшней Украине автор пишет без пиетета: «...Мы говорили о переменах в правительстве и закручивании гаек на телевидении и о том, каким завсвинофермой выставился наш вице-премьер, — в общем, обо всем, о чем всегда говорят меж собой украинцы, полузнакомые и даже совсем не знакомые, неустанно дивясь, как стремительно их дурноватая страна летит под откос, и эти разговоры всегда немного напоминают мне тот анекдот, где у дядек ломается по дороге на ярмарку воз с арбузами, и дядьки очумело наблюдают, как те катятся в пропасть, и комментируют: глянь-глянь, а рябой-то впереди!..» Однако разочарования, свойственного интеллектуальной элите Украины после символического поражения «Майдана», в романе нет. В кульминационной сцене главная героиня романа журналистка Дарина осознает, что ей «поручена» судьба давно погибшей женщины, участницы разгромленного партизанского движения. Их встреча должна состояться (во сне или наяву — что в координатах романа не так и важно): «И я скажу ей тогда, что вины на ней нет, — думает Дарина. — И еще скажу, что война продолжается, война никогда не останавливается, теперь это наша война, и мы ее еще не проиграли...»

О л е с ь  У л ь я н е н к о. Там, де Пiвдень (Там, где Юг). Харків, «Треант», 2010, 160 стр.

Жуткая книга. Легче легкого записать ее в разряд «чернушной» литературы. Но — читаешь раз, читаешь другой (а «Там, где Юг» — из тех книг, перевернув последнюю страницу которых, хочется вновь начать с первой) и, несмотря на пессимистический сюжет, грубые эротические сцены, поножовщину и тому подобное, — ощущаешь мощный поток света. Неожиданный эффект.

Этот роман — последняя прижизненная публикация скоропостижно умершего в августе 2010 года в возрасте 48 лет писателя Олеся Ульяненко, человека с перекрученной биографией и судьбой: в 15 лет ушел из дома, скитался по стране, прибился к шаманам в Якутии, работал грузчиком, на шахте, служил в Афганистане (десантные войска), за один из своих романов («Сталинка») получил еще в постперестроечные времена Шевченковскую премию.

«Там, где Юг» — роман-воспоминание. Себя, 17-летнего, и свой провинциальный украинский портовый город конца 70-х вспоминает «автор» — человек, о котором мы не знаем ничего, кроме того, что он не забыл и никогда не забудет «южный, наибольнейший в мире ветер» и свою любовь, встреченную и навсегда утерянную в этом городе. Жизнь юного Штурмана (это кличка, имя так и остается неизвестным) проходит, в частности, в полуподвале, «забитом самогоном, мусором, контрабандным виски, ракией, наркотой и блядями всех сортов, мастей и проб». Ему как будто уже уготована прямая дорога: либо спиться, либо сдохнуть от наркоты («в этом городе каждый второй, включая покалеченную интеллигенцию, травился коноплей»), либо сгинуть еще каким-нибудь бесславным образом, потеряв человеческую душу и обличье. «Но что-то тонкое, невыразимо нежное, к чему я даже мысленно боялся прикоснуться, удерживало меня и говорило, что жизнь все же не такая падлюка, как меня учили с ранней юности, с самого рождения: бояться всех, никому не доверять и жить, если у тебя есть на это силы». В душу «пропащего мальчишки» приходит любовь — как дар, как благословение. Ее зовут Ирина, Ирка, дочка полковника, девочка из другого мира. Не сразу Штурман понимает, что ее мир — ничем не лучше, если не хуже полуподвала убогой шпаны. Не сразу узнает, что возлюбленная «пошла по рукам», подсела на иглу, что вдвоем им терять уже нечего: все давно и безвозвратно потеряно. Понимает и самое невозможное: он ей не нужен. Но даже такое знание не умаляет его чувства. Именно эта, подспудно доминирующая в «жутком» сюжете нота, звучащая в унисон с тем, что «любовь все прощает» и «никогда не перестает», наполняет повествование воздухом и светом, дает силу жить дальше: «Потом, через много лет, среди отбросов общества, и в драках, и на светских тусовках я долго буду искать похожие глаза, похожие движения, похожий взгляд... И ничего не найду, пока седина не покроет виски. А слова, сказанные кем-то на другом конце моей жизни, в самом ее начале, давно уже холодны, тверды и проговорены бесконечно: сколько раз нужно целовать женщину, чтобы понять — она не будет принадлежать тебе никогда, так же как и ты — ей?!. И в этом самый лучший и самый действенный яд жизни».

Если бы к литературным романам можно было подбирать музыку, к этому я бы поставила саундтрек из фильма «Генералы песчаных карьеров». Разные мелодии у украинского романа о юноше по кличке Штурман и у знаменитых «Капитанов песка» Жоржи Амаду (по сюжету которых снят фильм), но тональности — схожи.

 

К о с т ь  М о с к а л е ц ь. Досвiд коронацiї (Опыт коронации). Львів, «Піраміда», 2009, 220 стр.

Кость Москалец — писатель, поэт, философ, рок-музыкант, автор и исполнитель собственных песен — личность сингулярная, немного таинственная в мире современной украинской культуры. Несколько его песен — «Вона» («Она»), «Свiтлий нектар» («Светлый нектар») — стали хитами, однако он ведет уединенный образ жизни, не участвует в украинской «литтусовке», живет в собственноручно построенном деревенском доме под Львовом.

В книгу «Опыт коронации» вошли роман, рассказы, эссе последних лет. Проза Москальца — это во многом музыка в слове. Есть и прямые переклички с произведениями любимых автором композиторов. «На фоне 45 хоральных прелюдий Иоганна Себастьяна Баха» — таков подзаголовок цикла из 45 небольших словесных этюдов под названием «Всполохи»:

№ 14

Не притронулся ни к одной из книг, даже не глянул. Оделся и пошёл по городу — под густые февральские снега — так, словно впереди была намечена какая-то важная встреча. В садах — будто май, и пусть эта короткая иллюзия утешит меня и вас — всех, кто перестал мне писать; может это вовсе не ваша вина, может вы, невзирая на холод и снег, пишете, пишете, пишете негнущимися пальцами много-много писем обо всём на свете.

№ 22

Стынет чай подле открытого окна, тает сахар в стакане. Прозрачные мысли, и тени, как струны, и музыка — как тени. Ты видел мёртвых, окоченевших птиц в какую-то из зим твоего детства. Они сидели на соснах, крепко вцепившись в ветви, широко раскрыв глаза. Ты и так сильный — с несколькими жёлтыми листьями в руке.

 

Роман «Вечерний мёд»[36] посвящен Львову, друзьям-поэтам, несвершенной любви главного героя к некоей загадочной женщине. В центре сюжета — столкновение Поэта, пишущего на украинском, с тяжкой практикой повседневной украинской жизни. Карикатурная «Спилка» («Союз писателей») выпускает — для галочки: мол, издаем молодых национальных поэтов — книжку стихов главного героя, намереваясь тут же вышвырнуть тираж на помойку. Но один экземпляр автор продает незнакомке в метро:

« — Неужели вы и впрямь настоящий поэт? Но ведь ваш язык… он просто ужасен. Как можно быть поэтом в таком языке?.. А потом вы удивляетесь, что никто не хочет читать стихи на этом волапюке. Хорошо, давайте я куплю ваш сборник. Сколько вы хотите? — ошарашила она медленно вскипающего Костика.

Они сошли с эскалатора и остановились. Костик вынул из пакета мокрую книжицу со свежим следом крупного мужского сапога на белой обложке.

— Я писал эту книгу пять лет, — задумчиво сказал он, — во многом, очень во многом отказывая себе. Поэтому думаю, что сто долларов за экземпляр будет вполне приемлемой ценой.

Блондинка вспыхнула и, сняв обе перчатки, достала из крохотной сумочки несколько зеленых банкнотов.

— Вот вам сто долларов. И купите себе сносное пальто.

— Меня вполне устраивает мой плащ. Мы с ним уже так сроднились за эти годы, что он стал мне чем-то вроде брата, — отдавая книжку, сказал Костик. Глядя ей в глаза, он аккуратно изорвал стодолларовую бумажку на мелкие части и бросил их в блестящую металлическую урну».

 

С е р г і й  Ж а д а н. Ворошиловград (Ворошиловград). Харків, «Фоліо», 2010, 442 стр.

«Никогда не интересуйся политикой!», — говорил сам себе герой одной из ранних повестей Сергея Жадана «Anarchy in the UKR»[37]. Герман — центральный персонаж романа «Ворошиловград» — политикой как раз не интересуется. «Мне 33 года. Я давно и счастливо жил один, с родителями виделся редко. Имел никому не нужное образование. Работал не пойми кем. Денег мне хватало ровно на то, к чему я привык. Появляться новым привычкам было уже поздно. Меня все устраивало. Тем, что не устраивало, я не пользовался. Неделю назад пропал мой брат. Пропал и даже не предупредил. По-моему, жизнь удалась». Когда-то Герман бежал от своего города, окруженного бесконечными кукурузными полями, города, где родился и вырос, — от его пустоты и безнадеги, — города, с единственной мальчишечьей отрадой — аэродромом, на который время от времени приземлялись самолеты Ан-2. «Все мы хотели быть пилотами. Большинство из нас стали лузерами». Герман уехал. А его брат, способный, по мнению Германа, «до последнего цепляться за пустую землю» — остался. И открыл свое «дело» — автозаправочную станцию с автомастерской, собрав «озверелую команду» механиков-самородков, состоящую из двух своих верных друзей. Но вот он исчез. И Герман вынужден вернуться. Думал — на денек, только уладить (продать или закрыть) бизнес брата, а получилось — надолго, возможно навсегда. Потому что выяснилось, что несчастная бензоколонка — это не просто бизнес, но территория существования друзей брата и их друзей, дело, без которого их жизнь станет бессмысленной, последняя баррикада, которую нужно отстоять. На автозаправку наехали «кукурузные» — люди заезжего воротилы, им понадобилась эта земля, чтоб засеять ее «королевой полей». Начинаются стычки-разборки, Герман временами порывается уехать, порой его охватывает «ощущение какой-то пропасти, которая начинается где-то близко, откуда тянет нестерпимо горячим сквозняком, перехватывающим дыхание». Но, переосмыслив нечто важное в себе, остается, — так сказать, над пропастью в кукурузе. Впрочем, сэлинджеровские мотивы сочетаются у Жадана и с темой боевого братства «Трех товарищей» Ремарка — но только в стиле фильмов «Брат-1» и «Брат-2». После драк и гибели одного из друзей, после близости с «боевыми подругами», юными и не очень, главный герой соглашается с тривиальной «мудростью» о том, что «все очень просто: нужно держаться друг за друга, отбиваться от чужих, защищать свою территорию, своих женщин и свои дома <...>. Потому что никто не имеет права заходить на твою территорию и лишать тебя твоих женщин и твоих домов».

«Для меня в этом романе было важно сказать, что необходимо отстаивать свое внутреннее и внешнее пространство», — говорил Сергей Жадан, представляя «Ворошиловград» на осеннем Форуме издателей во Львове. Его читатели и поклонники заполнили до отказа зал старинного театра им. Курбаса, сидели в проходах, на ступеньках, на сцене. Жадана в Украине — особенно публика 20 — 30 лет — не просто любят, но обожают — и за классный социально-абсурдистский юмор, и за скрываемую под сдержанностью и безразличием мальчишескую искренность многих героев его прозы. Сергей пишет замечательные стихи (некоторые из них, в частности в переводе Игоря Сида, можно прочитать в книге «Кордон», Москва, «Арт Хаус медиа», 2009[38]). Жадан много разъезжает по стране, как он сам выражается, с «гастролями» — выступает с шоу-декламацией своей поэзии, он — мотор многих литературных украинских фестивалей.

 

М а р і я  М а т і о с. Вирванi cторiнки з автобiографiї (Вырванные страницы из автобиографии). Львів, «Піраміда», 2010, 368 стр.

Фрагменты, сцены и события, запечатленные в памяти писательницы, широко известной на Украине произведениями о драматической истории Буковины в ХХ веке (в русском переводе издан сборник «Нация»[39]). В книге много важных для постсоветского читателя картинок довоенной Западной Украины — такой, какой мы ее не знали.

Вот автор, изучая историю своей семьи и своего села, читает документальные архивы. Доходит до материалов, связанных с коллективизацией 40-го года. Хочет понять, как и почему, вопреки своему желанию, западноукраинские люди «добровольно» записывались в колхозы. Содержание «прошений» обескураживает: «Прошу, чтоб забрали у меня всю землю. До крошки!». «Прошу вашего позволения принять меня в колхоз <...> есть лошадка-одногодка и поле, отдаю все вам, а больше мне дать нечего, никакого инвентаря нет, прошу не отказать».

Почему так? А вот почему.

«Сгоняли людей в сельсовет, как когда-то румыны — в жандармерию. А там на столе лежали две папки. По сельсовету ходил военный и указательным пальцем тыкал в свежеоструганный и непокрытый стол: „В этой папке записываются на высылку в Сибирь, а в этой — в колхоз...”».

Еще одна картинка. Она касается уже 70-х годов прошлого столетия. Юная Мария — студентка университета — была дружна с семьей Владимира Ивасюка, молодого украинского композитора, студента консерватории, написавшего знаменитую «Червону руту» и другие хорошие песни на украинском. В 79-м он покончил с собой. Загадочная, трагическая смерть: пальцы на руках были почему-то перебиты. Партийные власти Львова всячески замалчивали подробности его смерти, пытались похоронить Ивасюка чуть ли не втайне. Не получилось. Мария была на его похоронах: «Весь Львов вышел на улицу, забирались на деревья, стояли на крышах домов и трамваев; говорили о том, что со времени похорон Ивана Франка Львов ничего подобного не видел; рассказывали про выступление тогдашнего председателя Львовского отделения Союза писателей Ростислава Братуня на Личакивском кладбище (Братуня после этого выступления снимут с должности), где он говорил не про смерть студента консерватории, а про смерть великого украинского композитора». Родным запретили устанавливать памятник на могиле Ивасюка, под негласный запрет попали и его песни. Десять (!) лет памятник Ивасюку простоял в мастерской скульптора, и только в 1990 году запрет на его установку на могиле композитора был снят. А в 1989-м состоялся первый песенный фестиваль „Червона рута”, который проходит с тех пор ежегодно».

 

Є в г е н і я  К о н о н е н к о. Книгарня «Шок» (Книжный магазин «Шок»). Київ, «Кальварія», 2009, 128 стр.

В новой украинской литературе есть особая линия женской прозы — иногда ее называют феминистической. Большинство писательниц этого направления выдерживают свои произведения в подчеркнуто победной тональности. Не тоска и разочарование, не плач по несчастной любви, а — саркастичный, стоический, иронический или просто юморной взгляд на драматические обстоятельства жизни.

Евгения Кононенко — один из лидеров этого направления, мастерица короткого рассказа (на русском вышел сборник ее best-stories «Без мужика»[40]). «Книгарня „Шок”» — собрание новых рассказов писательницы. Речь в них идет о битвах поколений и полов в масштабах одной кухни или квартиры, о прочей обыденной шелухе, из которой состоит повседневная жизнь. На Украине Евгения Кононенко определенно считается писательницей-феминисткой. Но ее феминизм — это все же не совсем то, что обычно обозначают этим термином. «Для большинства женщин их феминизм начался тогда, когда над их порывами идти за Ним на край света надсмеялись если не Он, то сама жизнь. Потому как выяснилось, что на край света идти не нужно. А нужно обеспечить домашний уют, трехразовое питание, безотказный секс. И альтернативой всему этому может быть лишь женское одиночество — либо еще один такой же, требующий домашнего уюта, трехразового питания и пр.» «Раскрою самую заветную мечту феминисток. Обычно в ней не признаются. В чем она? Заработать денег побольше, чем все мужики мира? Всласть налюбиться ночью, а утром уйти не попрощавшись? Заставить какого-нибудь мужика выносить и родить тебе ребенка? Вымазать мужа по уши детскими какашками, усадить его с тремя детьми, а самой представительствовать на трех должностях разом, а также на собраниях, симпозиумах и приемах, в перерывах между которыми забегать к любовникам? <...> Заветная мечта — это встретить мужчину, ради которого можно забросить подальше весь свой феминистический опыт» (из рассказа «Не сложилось»).

Героини Кононенко таких мужчин не встречают. Но из-за этого не унывают.

 

Т а н я  М а л я р ч у к. Звiрослов (Зверослов). Харків, «Фоліо», 2009, 281 стр.

Сборник рассказов, объединенных одним художественным приемом: персонажи — обыкновенные люди, но многие из них способны оборачиваться животными, насекомыми, птицами. Я сравнила бы эту книжку с «Белкой» Анатолия Кима, где звучала восходящая к гоголевской традиции тема оборотничества. Некоторые герои «Зверослова» в невыносимые минуты прибегают к спасительному перевоплощению: девушка-мотылек (рассказ «Бабочка») улетает прочь, когда окончательно понимает, что любовь ее — безответна. Но если генеральная идея Кима в том, что мера человеческого в человеке — творчество, то у Тани Малярчук все сюжеты выстроены вокруг темы одиночества. Одинокая, немолодая учительница (рассказ «Ворон»[41]) встречает юного танцора, своим пышным одеянием-оперением напоминающего ей ворона. Их разделяет огромная разница в возрасте, различие мировоззрений. Но постепенно учительница начинает нуждаться в своем шумном соседе, «подымается душой» (выражение Алексея Ремизова) под его слегка ироничным, но заинтересованным взглядом. Ворон-Виктор тоже теперь не может и не хочет жить без неспешных разговоров с той, кого еще недавно назвал «скандальной бабой». Между ними начинаются отношения редкого типа, не то чтобы любовь, но и не просто дружба, а душевная связь и симпатия, способные расколоть ледяной панцирь одиночества. В рассказе «Медуза»[42] девушка Белла чувствует себя в своей тарелке лишь среди уличных котов и собак. Она доверяет врачихе районной поликлиники свои странные сны: ей снится незнакомый инструктор по плаванию, она влюбилась в него и не знает, что поделать со своим чувством. Странная любовь становится чуть менее мучительной, когда равнодушная врачиха превращается из бледно-зеленой саранчи в сочувствующую женщину, впускает в свою жизнь и Беллу и ее беду. Из последнего сна девушки:

«Зачем вы меня мучаете? — шепчет Белла.

— Потому что вы до сих пор не научились плавать, — отвечает инструктор.

— Я уже научилась. Я умею плавать.

Белла ложится спиной на воду, отталкивается и так, на спине, плывет на глубину. Видит сквозь поднявшиеся брызги его — удивленного и обескураженного. Плывет все быстрее, аж пока его фигура не исчезает в седьмых водах. <....> Она лежит на воде и колышется на морской поверхности. Без движения. Без боли. Без слез.

И миллионы медуз, больших и маленьких, розовых и фиолетовых, так же колышутся рядом. Без движения. Без боли. Без слез».

Эти и другие — тонкие и очень искренние — рассказы молодой украинской писательницы (Тане нет еще и тридцати) близки размышлениям Алексея Ремизова, который писал: «...Не раз повторял я, никак не способный обжиться в жестком ледяном круге людства: что надо человеку от человека? — так мало: каплю сердечности — и лед растает».

 

П о е т и  П р а з ь к о ї  ш к о л и. Антологiя (Поэты Пражской школы. Антология). Київ, «Смолоскип», 2009, 916 стр.

Это не «новая украинская проза», а практически не известная в России (да и в Украине не так давно узнанная) поэзия украинской эмиграции 20 — 30-х годов.

Поэзией «трагического оптимизма» называют стихи поэтов украинской эмиграции, оказавшихся между двумя мировыми войнами в Праге и составивших «Пражскую школу»: это Евген Маланюк, Олег Ольжич, Олена Телига, Наталя Левицка-Холодна, Юрий Лыпа и другие. «Пражский круг поэтов, — пишет в предисловии Ростислав Семкив, — в основу своих воззрений ставил сухую и придирчивую археологию: национально-освободительная борьба в очередной раз проиграна (после краха Украинской Народной Республики. — Е. М.), надежды рассеиваются — выбор невелик: заглохнуть, замолчать, втихаря страдать от национальной травмы или же спокойно и твердо взяться за малые дела, а именно — писать, потому что если собственная держава не может состояться как политическая реальность, то ее стоит спроектировать хотя бы виртуально — как миф, как мечту, способную вдохновить последователей». Много горечи в стихах одного из наиболее ярких представителей «Пражской школы» Евгена Маланюка. Шокирующе жестки некоторые его строчки, посвященные Украине:

 

«Не поруганной Катериной, О которой скорбел Тарас, Ты — монгольской сальной периной, Потаскуха племен и рас!»[43]

Но это боль тоскующего сердца, потому что рядом и такие слова:

 

«Прости, прости за богохульнi вiршi Прости твердi зневажливi слова! Гiркий наш вiк, а ми ще може, гiршi, Гiркi й пiснi глуха душа спiва»

 

(«Прости, прости за богохульные стихи, прости за жесткие и бранные слова! Наш век горек, но мы, возможно, еще горше сами, и песни горькие поет глухая душа».)

Прага приютила украинских поэтов, дала возможность немного смягчить боль изгнанничества. Благодаря провидению и доброй воле чехословацкого правительства здесь оказался едва ли не весь цвет украинской творческой интеллигенции, бежавшей от большевистского террора. В 1921-м в Праге был открыт Украинский свободный университет. Чуть позже — Высший педагогический институт имени М. Драго­­манова, другие учебные заведения. Действовал Украин­ский общественный комитет, выходили журналы, существовало несколько украинских издательств.

В преддверии Второй мировой войны поэты «Пражской школы» вынуждены были покинуть Чехословакию. Кто-то рискнул вернуться в Украину: Юрий Лыпа был расстрелян НКВД, Олена Телига — нацистами в Бабьем Яру. В немецком лагере Заксен­хаузен погиб Олег Ольжич. Евген Маланюк умер в Нью-Йорке. Почти до наших времен дожила поэтесса, в которую он одно время был безнадежно влюблен: в 2005 году не стало Натали Левицкой-Холодной (умерла в Канаде). Вот одно из ее стихотворений:

 

Дождик к восьми обещался, а выпал к десяти. Над хатою мелко и часто начал идти. А она ждала за стенами и считала каплю за каплей. А сосны так горько стонали, что она заплакала[44].

 

Р у х  о п о р у  в  У к р а ї н i  1960 — 1990. Енциклопедичний довiдник (Движение сопротивления в Украине 1960 — 1990. Энциклопедический справочник). Под редакцией Осипа Зинкевича. Київ, «Смолоскип», 2010, 804 стр.

Энциклопедия инакомыслия в Украинской ССР, справочный материал к истории несогласия — культурного, политического, национального, религиозного. В Укра­ине сопротивление тоталитарной власти сопровождалось движением за независимость. Украинские шестидесятники (Иван Дзюба, Лина Костен­ко, Игорь Кали­нец) выступали за возрождение украинской культуры, против русификации. Альтернативой официозу и средоточием новых, молодых сил были Клуб творческой молодежи в Киеве (организован в 1960-м) и «Пролисок» («Подснежник») во Львове (1962). Волны арестов 1965-го, а потом 1972-го годов не остановили Движение сопротивления. Появился самиздат («самвыдав»): «Горе от ума» Вячеслава Черновола, «Интернационализм или русификация?» Ивана Дзюбы, «Україн­ський вiсник», «Хроника текущих событий», передаваемая на Украину из России. Людей, чьи фото и любительские снимки смотрят со страниц «Руха опору», арестовывали, сажали в лагеря и тюрьмы, подвергали действию карательной психиатрии, жизнь многих из них была искалечена, далеко не все дожили до крушения тоталитарной системы. В книге собраны имена и судьбы Василя Стуса, Леонида Плюща, Михай­лины Коцюбинской, Петра Григоренко, Анатолия Перепади и множества других (каждому посвящена отдельная статья, снабженная библиографическим аппаратом). В «Справочнике» помещены также очерки о правозащитных организациях и подпольных изданиях, о тюрьмах и местах высылки, где оказывались неблагонадежные поэты, писатели, ученые, обыкновенные люди, отважившиеся иметь политические взгляды в советской Украине. Рядом с украинскими именами — имена русских правозащитников: специальные статьи посвящены Андрею Сахарову, Елене Боннэр, Люд­миле Алек­сеевой, Ларисе Богораз и многим другим. Лариса Богораз хорошо знала украинский язык, дружила и переписывалась с Иваном Свитличным (знаменитый украинский филолог, поэт, переводчик, советский политзаключенный), переводила документы украинского «самвыдава» на русский, участвовала в распространении «Українського вiсника». Листая «Рух опору», прочла я и статью о композиторе Вла­димире Ивасюке, о котором в автобиографической книжке вспоминала Мария Матиос. Оказывается, незадолго до своей гибели он отказался участвовать в создании оратории, посвященной 40-летию «воссоединения Украины» (то есть очередной годовщине ввода советских войск на территорию Западной Украины), после чего и был взят под особый контроль КГБ.

 

С н о в и д и.  С н и  у к р а ї н с ь к и х  п и с ь м е н н и к i в  (Сновидения.  Сны украинских писателей). Київ, «А-БА-БА-ГА-ЛА-МА-ГА», 2010, 416 стр.

В заключение еще одна книжка прозы, хотя и довольно необычной.

Традиционным в новой украинской литературе становится издательский прием, когда нескольким писателям предлагают высказаться на одну и ту же тему. Впервые так было со сборником «Нерви ланцюга» («Нервы цепи»), где были помещены писательские эссе о свободе. Книжка вышла накануне «Майдана» и для меня лично оказалась точным показателем назревшей в украинском обществе революционной ситуации: уж очень энергичными, яркими, взрывными были те слова о свободе...

Сборник «Сновиды» — иной, отчасти противоположный по настроению: «Многие уже протирали глаза от действительности, чтобы с чистым сердцем утонуть в снах» (Андрей Белый). Возможно, перед нами первый в мире опыт создания антологии писательских сновидений.

«Семиотическими окнами» называл сны Юрий Лотман. Рассказ о снах всегда требует участия переводчика — психолога или толкователя. Такими переводчиками для своих сновидений выступили 80 (!) украинских авторов. Но перевод переводу рознь. В сборнике есть банальные описания ночных кошмаров и фантазий, но сны Игоря Калинца, Оксаны Забужко, Лины Костенко представляют собой маленькие художественные произведения: притчи, новеллы, трагикомические рассказы. Особо остановлюсь на снах Лины Костенко. Знаменитая поэтесса в последние годы молчит. Не дает интервью, не встречается с журналистами, не издает новых книг[45].  На страницах «Сновидов» она нарушила многолетний «обет молчания», «переводя» на художественный язык свои сны (из серии «Дубли дневных кошмаров»):

 

Какой-то цирк без купола. Арена. Жонглёры жонглируют нимбами святых.

Святые сидят среди публики, без головных уборов, один заплакал. Нимбы летают, на­низываются, как бублики, мерцают, поблёскивают.

Публика аплодирует. На арене шут примеряет нимбы. Святым раздают шляпы.

Где-то высоко в небе, в космосе, висят часы, из тех старинных, больших, с гирьками и маятником — как полная луна. А я ухватилась за маятник, как Руслан за бороду Черномора, и раскачиваюсь вместе с ним на весь размах его амплитуды. Руки затекли, вот-вот сорвусь. Но боюсь оглянуться на Землю, потому как её, может, уже и нет.

 

А вот с кем встретилась во сне Оксана Забужко:

«Был сон: в соседней комнате, слышу, — кто-то роется, клацает на моей (!) машинке, переворачивает бумаги — вор? — иду туда, на меня воровато зыркает из-за плеча — рассевшись за моим столом! — высокий, худой дядечка: чёрт! — понимаю я (без тени страха, скорее с гневом), это — чёрт! И, выпихивая его за дверь, вон, кричу что-то сердитое (в жанре Домбровского: „да не мешайте же мне работать!”) — да доколе?! да с какой же, спрашивается, напасти?!

— А чтоб тебя не было, — брякает он мне прямо в глаза с откровенной прямотой (даже во сне поражает эта откровенная прямота).

— А я БУДУ! — отрезаю, выталкивая его в шею и закрывая дверь (но он еще придёт, и это ясно)».

 

КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ

 

«Социальная сеть»

 

Новый фильм Дэвида Финчера «Социальная сеть» о феерической карьере Марка Цукерберга, самого молодого миллиардера в истории, многие критики сравнивают с «Гражданином Кейном» Орсона Уэллса. С точки зрения искусства сравнение, конечно, хромает. «Гражданин Кейн» — абсолютный шедевр, один из лучших фильмов всех времен и народов. «Социальная сеть» — просто хорошее, мастерски сделанное кино, которое не содержит и сотой доли сопоставимых по масштабу художественных открытий. Но с точки зрения социальной эволюции отражения на экране стремительных трансформаций нашей любимой цивилизации — почему бы и нет?

И в том и в другом случае в центре повествования персонажи, реально изменившие мир медиа. Уильям Рэндольф Херст (1863 — 1951) — прототип «Гражданина Кейна» — придумал желтую прессу; Марк Цукерберг (1984 года рождения), действующий в картине Финчера под собственным именем и фамилией, создал крупнейшую в мире социальную сеть «Facebook». И тот и другой не без скандалов закончили Гарвард; и тот и другой не отличались моральной разборчивостью на пути к успеху; и тот и другой исповедовали стратегию глобального маркетинга, создавая продукт, рассчитанный на «всех»… И в той и в другой картине фабульная основа — расследование (журналистское в фильме Уэллса, судебное в «Социальной сети»), — и загадка неординарной личности (не)раскрывается в серии свидетельств обычных, заурядных людей — друзей, врагов, возлюбленных, конкурентов…

Кардинальная разница состоит лишь в том, что Уэллс, сыгравший заглавную роль в «Гражданение Кейне», героя своего глубоко, интимно, как никто, понимает. Больше того, он, по сути, снимает кино про себя, где биография Херста — лишь повод показать на экране трагическое одиночество ренессансного титана, фатально не вмещающегося в декорации массового общества, которое он сам же во многом и создает.

Для Финчера Марк Цукерберг — загадка, инопланетянин, чужой. Режиссер 1962 года рождения решительно не в силах проникнуть во внутренний мир юного  IT-шного гения, легким движением пальцев раскинувшего по миру гигантскую социальную сеть, в которую к настоящему моменту уже залипло полмиллиарда человеческих мушек. Все, что может Финчер, — это, условно говоря, надеть на данное «облако» штаны, шляпу, очки, пальто, перчатки, ботинки… Иными словами — нагрузить его неким набором расхожих психологических мотивировок: типа — несчастная любовь, ущемленное самолюбие… В результате «человек-невидимка» отчасти становится видимым, но оттого не менее стра(ш)(н)ным. Сколько ни стараются авторы сделать его похожим на человека, ясно, что перед нами — аномалия, психическая мутация, причем в силу своей чрезвычайной успешности могущая сделаться нормой в не слишком далеком будущем.

Этот «человек будущего» пугает, раздражает и завораживает одновременно.  И основная задача авторов фильма состоит в том, чтобы, используя всевозможные сценарные и режиссерские ухищрения, заставить нас его хоть как-то, но полюбить.

В первой сцене, еще до титров, он предстает стопроцентным ублюдком. Закомплексованный, прыщавый задрот (Джесси Айзенберг) в наглухо застегнутой серой толстовке, он, пригласив барышню в питейное заведение, целый вечер трендит о себе, о своих успехах, об элитных клубах, куда его на порог не пускают, несмотря на все его очевидное интеллектуальное превосходство… Он не способен услышать свою подружку (Руни Мара), походя оскорбляет и унижает ее и доводит до того, что она бросает ему в лицо: «Марк, если девушки в будущем не захотят встречаться с тобой, то это не потому, что ты — компьютерный маньяк, не льсти себе. Это потому, что ты полный придурок!» Чаша весов, на которой лежит наша откровенная неприязнь к герою, звучно шмякается об пол, но постепенно, добавляя гирьку за гирькой на другую чашу весов — туда, где положено рождаться пониманию и сочувствию, — авторы, надо честно признать, достигают к финалу некоторого баланса.

Вот, уязвленный разрывом с барышней, Марк несется в кампус и выливает в ЖЖ всю свою желчь — обзывает бедную Эрику сукой, издевается над размерами ее лифчика, сравнивает женщин с домашними животными… Но этого мало. Он тут же сочиняет и запускает в сеть программу сравнительной оценки сексуальных достоинств университетских девиц. И вот уже все девушки Гарварда одномоментно оскорблены, а все парни торчат в Интернете и азартно сравнивают девчачьи фотки: ты какую выбираешь — правую или левую?

Первый +: выходит, наш герой не просто мстительный, злобный придурок, он — придурок, способный творчески раздуть банальную ссору с девушкой до  масштабов общегарвардского скандала.

Университетская сеть рушится в четыре утра. Начальство в гневе. Приятели Марка, принявшие посильное участие в запуске скандальной программы, сидят поджав хвост: что теперь будет? Марк доволен: двадцать две тысячи посещений за одну ночь! Это — круто! Следует административное разбирательство. Герой через губу извиняется перед девушками, но протестует против обвинений в нанесении ущерба университетской сети: я выявил ее слабые места. Еще два ++: герой не просто мстительный, злобный, несдержанный гениальный придурок — он знает себе цену и не ведает страха перед начальством.

Ну и так далее… Стратегия, в общем, ясна.

После скандала карьера Марка стремительно идет в гору. На него обращают внимание братья-близнецы Уинклвоссы (Эрми Хаммер) — генетически идентичные, эталонные WASPы, миллионерские сынки, роскошные, атлетически сложенные красавцы гребцы, члены «Феникса» — одного из самых престижных закрытых гарвардских клубов. Они снисходительно, не пустив Марка дальше передней этого самого клуба, предлагают ему поработать на них — написать программу для придуманной ими общеуниверситетской социальной сети «Harvard connection». Марк, оценив красоту идеи, мгновенно говорит: «Да», — еще до того, как Уинклвоссы и их приятель индус Дивьи Наренда (Макс Мингелла) начинают толком его разводить. Но дальше, вместо того, чтобы радостно, на задних лапках, повиливая хвостом, служить снизошедшим до него хозяевам жизни, Марк принимается виртуозно морочить мажорам голову. Он пишет им идиотские письма, переносит встречи и тянет время до тех самых пор, пока не запускает в сеть собственное детище «The Facebook», созданное на основе спертой у них идеи. Уинклвоссы, понятно, в шоке. Поначалу они брезгуют разбираться с ничтожным IT-шником: «Мы же все-таки джентльмены», — но «The Facebook» распространяется со скоростью лесного пожара, Марк становится самой популярной личностью в университете, и братья, не выдержав, тупо идут жаловаться на него президенту Гарварда. А когда выясняется, что сеть уже проникла за неприступные стены Оксфорда с Кембриджем, близнецы, наплевав на принципы, все-таки подают в суд.

Выходит, наш злобный, мстительный, бесстрашный и независимый гениальный придурок умудряется опустить, заставить дергаться, делать глупости и поступаться принципами абсолютно недосягаемых небожителей, которые беседуют с принцами и гребут в олимпийской сборной. Элиту из элит. Еще три +++.

Вопрос: почему Марк цинично и нагло крадет их идею? Потому что его не пустили дальше прихожей «Феникса»? Потому что его девушка когда-то неосмотрительно заявила, что любит гребцов? Потому что Уинклвоссы предложили сотрудничать с ними в порядке милостыни: мол, ты, чувак, в полном дерьме после скандала с барышнями; вот тебе шанс реабилитироваться? Думаю, нет. Ему просто приглянулась сама идея. Идея онлайн «тусовки — болталки — службы знакомств» для студентов Гарварда исполнила роль аттрактора для созданной им глобальной социальной сети, стала, условно говоря, центром кристаллизации. Ведь основная фишка «Facebook» не-анонимность. Люди там регистрируются под собственными именами/фамилиями; и понятно, что только возможность завязать реальные знакомства в престижной среде могла поначалу не только привлечь новых пользователей, но и заставить их выкладывать в сеть свои персональные данные. Если бы идея «Гарвард-коннекшн» пришла в голову не Уинклвоссам, а кому угодно другому, думаю, Марк спер бы ее точно так же. Но в случае с элитными близнецами в воровстве был особый кайф.

Таким образом, получается, что перед нами не просто злобный, мстительный, неразборчивый в средствах, но при этом бесстрашный и независимый гениальный придурок. Перед нами придурок, наделенный феноменальным социальным чутьем. Чтобы поквитаться с элиткой, куда его не пускают, он совершает головокружительный трюк — высосав из идеи элитарности все, что можно, он затем просто взрывает, уничтожает ее, расширяя престижный замкнутый круг до размеров всего человечества. Сильно! Еще куча ++++...

Но тяжба с Уинклвоссами — лишь одна из двух основных сюжетных линий картины, намеренно перетасованная с другой — судебным разбирательством, где против Марка выступает его лучший друг — первый инвестор и финансовый директор «The Facebook» Эдуардо Саверин (Эндрю Гарфилд). Все снято так, что возникает полное ощущение, будто оба дела слушаются одновременно и Марку приходится воевать на два фронта, отбиваясь от целой своры наседающих на него безжалостных саблезубых лоеров. То, что герой способен держать удар и стойко парировать все обвинения, — ему, безусловно, в +. Но вот суть второй тяжбы выглядит все же довольно сомнительно, ибо в первом случае герою инкриминируется всего лишь интеллектуальное воровство, а во втором — предательство.

Эдуардо Саверин — антипод Марка. Если Цукерберг в фильме — отвязанный придурочный гений, который плевать хотел на всех и на вся, то Эдуардо — трогательный невротик, спеленутый по рукам и ногам всевозможными социальными страхами и предрассудками. Он дико боится разочаровать своего отца, готов выполнять все дурацкие ритуалы, дабы стать членом «Феникса», он впадает в панику, когда его обвиняют — о ужас! — в жестоком обращении с животными за то, что несчастную курицу, которую он везде таскал за собой (идиотское испытание, предшествующее вступлению в клуб), он однажды неосмотрительно накормил в университетской столовке курятиной. Это же просто каннибализм! Конец карьере! Клеймо на всю жизнь!

Такого — грех обижать. Эдуардо слаб, наивен и уязвим как ребенок. Любую идею Марка он поначалу воспринимает с опаской, но при этом героически финансирует все его начинания и очень гордится своей причастностью к рождению «The Facebook». Он изо всех сил старается соответствовать — заботится о финансах, инвесторах и рекламе… Но его амбиции — увы — не соответствуют амуниции, и Марк не раздумывая «изменяет» ему, едва на горизонте появляется Шон Паркер (Джастин Тимберлинк) — блистательный проходимец, сделавший себе имя на музыкальном пиратстве.

Шон с ходу просекает перспективы «Facebook», тут же дает гениальный совет отбросить артикль «The» и первым произносит заветное слово «миллиард» в тот момент, когда на балансе компании всего несколько сотен баксов. Это вам не Эдуардо, тупо намеревавшийся убить «Facebook» рекламой прокладок и чипсов. Шон — настоящий маг и волшебник, элегантный, артистичный, широкий, с безудержным воображением… Он играючи находит для компании каких-то нереально щедрых инвесторов, а его связи позволяют разом расширить сеть на несколько континентов. Марк полностью очарован им. Эдуардо же при появлении Шона начинает натурально сходить с ума — устраивает сцены ревности, в самый неподходящий момент замораживает счета компании (просто чтобы обратить на себя внимание)… В итоге беднягу просто вышвыривают из «Facebook» с тремя сотыми процента акций, в которые путем некрасивого закулисного мошенничества были превращены его первоначальные тридцать. Жалко, конечно, но ничего не попишешь — ясно же, что «Facebook» перерос Эдуардо на посту финансового директора.

Впрочем, Шон на этом месте тоже не задерживается надолго. Кто-то (можно подумать, что Эдуардо, но скорей всего Марк) исподтишка наносит удар по его слабому месту — пристрастию к кокаину и несовершеннолетним девочкам. Шон попадает в полицию, история получает огласку, и Шон вылетает из «Facebook» точно так же, как Эдуардо, правда сохранив свои семь процентов акций.

Тут нужно отдать должное сценаристу, режиссеру и исполнителю главной роли — они сделали все, чтобы дать Марку выйти не слишком замазанным из этой некрасивой истории. Сценарист (Аарон Соркин) аккуратно замыливает ответы на вопросы: кто же все-таки был инициатором ограбления Эдуардо? И кто настучал копам на Шона? Зрителю оставляют возможность думать, что финансисты сами сожрали друг друга. Или что Марк, подставив Шона, отомстил ему таким образом за издевательства над Эдуардо… Финчер строит повествование так, что из стремительного чередования жестких адвокатских допросов, клиповых флешбэков, пулеметных диалогов и выразительных крупных планов возникает ощущение какой-то безудержной гонки, где остановка смерти подобна, и слабые вылетают из седла просто в силу законов физики. Но основная тяжесть в деле реабилитации Марка ложится все-таки на плечи исполнителя главной роли. Если в истории с Уинклвоссами ему, чтобы снискать наши симпатии, достаточно было просто делать лицо кирпичом и нагло хамить адвокатам, то здесь уже приходится играть, выкладываясь по полной. Играть искреннюю боль при виде метаний Эдуардо; искреннее, детское восхищение блистательными эскападами Шона, искреннюю растерянность, когда свора адвокатов загоняет его в угол, настаивая, что он — предатель, стукач, мошенник и лжец. Джесси Айзенберг — хороший актер, у него все получается.  И, собственно, эта искренность в основном и спасает реноме Марка в зрительском восприятии; американцы — народ добрый и готовы извинить любые поступки, если видят, что человек искренне «сожалеет».

В конце стервятники-лоеры удаляются сочинять мировое соглашение, остается только сочувствующая герою девушка — помощница адвоката (Амелия Риттер) и подводит итог: «Марк, не думай, что ты подонок. Ты просто хочешь им казаться». Зритель охотно с ней соглашается. Тем более что, оставшись в одиночестве, Марк трогательно заходит в «Facebook» на страницу так и не простившей его Эрики и снова и снова жмет кнопку: «Добавь меня в друзья!»… Бедный, маленький!

Ладно, хорошо, он — не подонок… Но все-таки: кто же? Загадка кажется не разгаданной. Что им движет? Какая страсть, какое стремление, какая внутренняя энергия возносит его на вершину успеха? Уязвленное социальное честолюбие? — Да боже мой! Его карьера настолько головокружительна, что он мог бы сто раз утолить этот зуд. Любовь к Эрике? — не смешите! Любви там никакой нет, а есть только мелкая жажда реванша: «Я тебе докажу! Еще приползешь!» — не слишком надежный рычаг, чтобы с его помощью удалось человеку перевернуть мир. Причина не совпадает со следствием. Фрагменты пазла не сходятся. Непонятно, почему именно этот обуянный мелкими страстишками прыщавый задрот создал нечто, от чего тащится четырнадцатая часть человечества.

Остается предположить, что всеми действиями героя руководят не индивидуальные фрустрации и желания, но исключительно сам «Facebook». Необходимость появления этой штуки на свет и неизбежность ее стремительного расползания по планете. Марк — медиум, человек-аттрактор, который поймал волну и уловил тренд. Его ведет интуиция: «Во! Всем нужно именно это!» Недаром последний пуант, самая сладкая фишка «Facebook» — «статус отношений» («женат», «замужем», «занят», «хочу встречаться»…) — рождается в момент необязательного трепа с каким-то студентом, который интересуется у Марка: встречается ли с кем-то некая совершенно посторонняя Марку девушка. Герой вдруг подскакивает, как ужаленный, посреди разговора, несется в шлепках на босу ногу по снегу к себе в общагу, добавляет в аккаунт сети ключевую опцию и… запускает «Facebook». А запустив, молча раскачивается в отключке. «Ты что, молишься?» — спрашивает растерянный Эдуардо.

«Facebook» для Марка не средство — прославиться, срубить бабла, кому-то что-то там доказать. Это его внутренний Даймон (в сократовском смысле), которому он служит, к которому неустанно прислушивается. Не случайно все поступки героя, более чем сомнительные с точки зрения закона, нравственности и житейского здравого смысла, абсолютно безошибочны с точки зрения интересов «Facebook».

Итак, перед нами злобный, мстительный, отвязный, одинокий, наглый, упертый, отвергающий любые авторитеты, бесстрашный, искренний, фанатично преданный своей миссии гениальный придурок, через которого новая реальность рождается в мир. Он прежде всего — «раб лампы», служитель джинна, выпущенного им из бутылки, а лохмотья мелких страстей, в которые его обряжают создатели фильма, — не более чем маскарад, призванный сделать его в глазах зрителя чуть более человечным.

И слава богу, потому что при взгляде на реального Марка Цукерберга (его видео можно найти в сети) вообще отвисает челюсть. Золотоволосый Аполлон с правильными чертами стертого, абсолютно ничего не выражающего лица — лица полубога или дебила. Что о нем можно сказать? По двадцать часов он проводит в офисе.  В квартире у него — только матрас на полу и даже нет Интернета. В 26 лет — занимает 29-ю строчку в списке миллиардеров «Форбс». Его «Facebook» давно обставил все существовавшие ранее социальные сети и по количеству пользователей скоро обставит «Google». Кто он такой? Что творится в его черепной коробке?

Пожалуй, единственный адекватный ответ на этот вопрос дает разработанный им аккаунт «Facebook». Для регистрации нужны: имя, фамилия, фотка и адрес электронной почты, автоматически выводящий список контактов, обозначаемых как «друзья»… Все. Остальное — образование, религиозная принадлежность, политические пристрастия, интересы, хобби и даже волшебный «статус отношений» — это факультативная информация; можно сообщать, можно не сообщать. «Facebook» — пустая универсальная упаковка, которая годится абсолютно для всех, куда можно упихать любое «я», с тем чтобы выложить его на прилавок в глобальном супермаркете Всемирной сети. И на любое «я» здесь тут же находится спрос. Никто не уходит обиженным. Пространство «Facebook» удивительно толерантно. Здесь нет врагов, есть только «друзья». Есть опция «мне нравится», и нет кнопки «не нравится». Здесь нет ограничений, иерархии, нет деления на интеллектуалов и быдло, нет никаких препятствий для того, чтобы каждый, встав на табуретку, мог публично заявить о себе.

Это же счастье! Еще совсем недавно, в конце прошлого века — вспомним хотя бы «Бойцовский клуб» того же Дэвида Финчера (1999 г.), — одиночество, анонимность, унификация жизни «офисного планктона» казались совершенно неразрешимой проблемой. Взбесившиеся клерки в «Бойцовском клубе» были готовы отчаянно квасить друг другу носы и сбиваться в фашистские стаи, только бы почувствовать себя живыми и ощутить рядом плечо или локоть друга. И вот все волшебным образом изменилось. Мириады одиноких человечко-муравьев теперь мирно копошатся в «Facebook». Социальная сеть дает им шанс обрести голос, лицо, бесчисленных «друзей» и уютную нишу существования, где не отделено друг от друга виртуальное и реальное, приватное и публичное, высокое и низкое и где неустанное мышье шуршание жизни исправно превращается в терабайты информации, поднимающейся куда-то вверх и греющей ноосферу.

К чему это приведет, не знает никто. Все меняется слишком быстро. Похоже, мы приближаемся к точке бифуркации, где уже не работает классический детерминизм. Где развиваются процессы, описываемые теорией хаоса, и взмах крыльев бабочки или случайная ссора в кафе могут радикально изменить облик цивилизации. Единственное, что про это будущее можно сказать, вглядываясь в загадочные черты одного из его творцов, — это то, чего там точно не будет.

В психическом складе экранного Марка Цукерберга (да и реального, я думаю, тоже) отсутствует все то, что лежало в основе цивилизационного созидания эпохи модерна. Он действует, не имея никакого грандиозного утопического проекта, просто всасывая идеи из воздуха. У него нет даже тени высокого пафоса: «Обнимитесь, миллионы!»; он вообще про это не думает, хотя именно эту затею и воплощает. В его внутреннем мире отсутствует вбитое палочным воспитанием «супер-эго» — ощущение: это неприлично, некрасиво, неудобно, неправильно; функции ограничителей выполняют исключительно внешние институты. И главное, он питается информацией и энергией, идущими не сверху вниз, от просвещенных жрецов — к бессловесным массам, но поднимающимися снизу, от этой самой, обретшей его попечением голос, массы мыслящего планктона.

Трудно даже вообразить, во что превратят наш мир подобные люди. Остается лишь запастись попкорном и наблюдать.

 

 

ВЛАДИМИР ГУБАЙЛОВСКИЙ: НАУКА БУДУЩЕГО

 

О предсказании

 

О завтрашнем морском сражении

Наука всегда предсказывает будущее. И не только потому, что ничего интереснее для человека, видимо, нет, но и из собственных внутренних потребностей: один из главных признаков корректной теории — это способность предсказать исход эксперимента, который еще не поставлен, или результат наблюдения, которое еще не проводилось. Если эксперимент подтверждает предсказание теории, то такая теория может претендовать на верное описание действительности, а если нет, то она будет поставлена под сомнение. Любая теория суть предсказание, а математика — «самая надежная форма пророчества».

Все это так. Но человек пытается заглядывать и в то будущее, которое надежными теориями не описывается. И наука будущего будет постоянно обращаться к самым разным формам рациональных предсказаний и будет разрабатывать методы таких прогнозов. Но как раз для научного, логического мышления будущее — довольно трудное поле исследования. Во-первых, его еще нет, а во-вторых, оно зависит от настоящего, в частности от решения и выбора человека. Будущее — это территория свободы и случайности, хотя и не все будущее таково.

То, что высказывания о будущем следуют логике, принципиально отличной от логики высказываний о прошлом и настоящем, четко показал Аристотель. В своем знаменитом сочинении «Об истолковании» первый в истории логик пишет: «Итак, сущее, когда оно есть, необходимо есть; точно так же и не-сущее, когда его нет, необходимо не есть; однако не все сущее необходимо есть, как и не все не-сущее необходимо не есть, ибо не одно и то же [сказать], что все сущее, когда оно есть, необходимо есть, или [сказать], что оно безусловно необходимо есть»[46]. Аристотель имеет в виду следующее: если мы наблюдаем некое событие в настоящем или знаем о нем как о произошедшем в прошлом, мы может уверенно сказать: оно есть.  И это высказывание необходимо истинно. Если мы заведомо знаем, что это событие никогда не происходило, то высказывание «оно есть» — столь же необходимо ложно. То есть всякое высказывание о прошлом или настоящем подчиняется закону исключенного третьего — оно либо истинно, либо ложно. И если оно истинно, то ложно его отрицание. Мало того — не все, что «необходимо есть», «безусловно необходимо есть»: оно есть, от этого никуда не денешься, но дело в том, что его могло и не быть.

А вот с будущим все совсем не так: «… все необходимо есть или не есть, а также будет или не будет; но нельзя утверждать раздельно, что то необходимо или другое необходимо. Я имею в виду, например, что завтра морское сражение необходимо будет или не будет, но это не значит, что завтра морское сражение необходимо будет или что оно необходимо не произойдет; необходимо только то, что оно произойдет или не произойдет. <…> Это бывает именно с тем, что не всегда есть или не всегда не есть. В этом случае один член противоречия хотя и необходимо истинен или ложен, однако не [определенно] вот этот или вот этот, а как случится, и хотя один из них, [быть может], более истинен, чем другой, но не немедля истинен или немедля ложен»[47].

Мысль Аристотеля вполне ясна: анализируя высказывание о будущем событии, например о завтрашнем морском сражении, мы не можем с необходимостью утверждать, что оно будет, и точно так же не можем с необходимостью утверждать, что его не будет[48]. Единственное, что мы можем сказать: одно из этих утверждений завтра окажется истинным. На самом деле это совсем не мало. Например, потому что мы допускаем оба исхода, то есть не считаем невозможным ни то, что это событие произойдет, ни то, что оно не произойдет. То есть, говоря современным языком, мы приписываем наступлению события ненулевую вероятность. И Аристотель, говоря, что одно из высказываний — утверждающее или отрицающее наступление события — «более истинно», чем другое, фактически вводит некоторую качественную меру «истинности». При любом высказывании о будущем мы и оперируем этой мерой истинности или вероятностью.

 

О случайных встречах

Сравнительно давно мы с моим старинным товарищем Михаилом Бутовым затеяли разговор о вероятности. Тема нас обоих живо интересовала, а мы были более молоды и менее ленивы, и поэтому, вместо того чтобы в охотку поговорить и напрочь забыть обсуждаемую тему, мы обменялись письмами. Благодаря этой переписке разговор сохранился, и я его здесь приведу с любезного согласия моего адресата.

 

М. Б.: В 12:00 я сажусь в микрорайоне Матвеевское в маршрутное такси, чтобы ехать на работу. У меня насморк, покуда машина движется по Кутузовскому проспекту, я периодически издаю характерные звуки в носовой платок. И замечаю косой взгляд женщины лет сорока пяти, которой я со своей болезнью явно неприятен. Женщину эту я никогда раньше не видел или, во всяком случае, не обращал на нее внимания. Она мне никого не напоминает. Ее лицо мне не интересно. Судя по вопросам, которые она задает водителю, она едет этим маршрутом в первый раз — то есть не живет в нашем микрорайоне и не работает. В 18:00, после работы, я, что делаю отнюдь не каждый день и без какой-либо регулярности, захожу в обменный пункт в районе Пушкинской площади и обнаруживаю в очереди одного человека — ту самую женщину, с которой шесть часов назад ехал в маршрутке.

Как сказал бы поклонник Борхеса, все мы являемся персонажами и идем по пересечениям сплетаемого кем-то сюжета в книге, буквы которой слишком велики, чтобы нам под силу было ее прочитать. Как сказал бы последователь Кастанеды, порою нам посылаются помощники, но только проникнувший на другую сторону вещей умеет распознавать их и пользоваться их помощью. Если уж я ничего не могу извлечь из этого случая, возьму его, чтобы поразмыслить над особенностями самого понятия — как строгого, так и бытового — вероятности, и может быть, нам удастся несколько прояснить заключенные, на мой взгляд, в нем странности.

Собственно, обыденное это событие или исключительное? Обыденное. Как встреча знакомого в метро. Что-то подобное происходит с нами каждый день.  И исключительное совершенно. Потому что если посчитать его вероятность имеющимися математическими методами, она очевидно окажется весьма мала. Но можно ли ее вообще посчитать?

Я знаю три интерпретации вероятности. Классическую: Лаплас определяет вероятность как «отношение числа случаев благоприятствующих к числу всех возможных случаев». Статистическую: вероятность есть предел относительной частоты события при большом числе испытаний. И логическую: вероятность как степень разумной веры, которую мы приписываем высказыванию при точно фиксированных данных.

Можем ли мы оценивать наше событие инструментом логической вероятности, отражающим не связь между объектами и объектами, а связь между объектами и высказываниями о них? На данной стадии рассуждения, полагаю, нет. Точно неприменим статистический подход, поскольку он имеет дело с коллективами испытаний, а у нас событие единичное. Остается первый вариант.

Из соображений симметрии, как в случае игрального кубика, в принципе мы в состоянии вычислить, предварительно попытавшись восстановить или выдумав жизненные траектории встретившихся, вероятность совершения или несовершения каждого локального события в этих траекториях: с вероятностью 1/10 я попадал  в этот обменный пункт — поскольку рядом девять других совершенно таких же; а тому, что женщина окажется в том же пункте в данный день, вероятность была 1/3, поскольку она меняет деньги всегда там, но раз в три дня — и так далее. Тут, однако, маячит тень дурной бесконечности. Ибо непонятно, с чего следует начинать считать, от какого первичного события ветвить дерево равновероятных исходов?  С того момента, когда я обратил на женщину внимание? Но не потеряется ли тогда львиная доля случайности — ведь мы как бы примем тем самым, что именно в этой маршрутке именно в это время и в этот день попутчица моя оказалась с абсолютной необходимостью.

В. Г.: Нет, не потеряется. Удивительным или исключительным событием является только вторая встреча. В первой встрече с этой женщиной ничего странного, конечно, нет. Если бы вторая встреча не произошла, ты непременно забыл бы об этой женщине. Мало ли людей, которых мы встречаем в течение дня и которые, по тем или иным причинам, задевают наше внимание. Как правило, эти случайные встречи мгновенно забываются. На месте встреченной тобой женщины мог быть кто-то другой. В твоей маршрутке ехало еще человек десять, хотя ты и никого из них не запомнил. Вторая встреча отбросила на первую обратный свет, разбудила память. Чисто формально описанное тобой событие сводится к следующему: две встречи в течение одного дня с одним и тем же незнакомым человеком. Причем это не заранее выбранный человек, а случайный, то есть любой запомнившийся. При такой постановке вопроса событие перестает казаться чем-то из ряда вон выходящим, хотя и остается довольно редким. Такое происходит не каждый день.

Как можно хотя бы чисто качественно оценить вероятность этого события? Для этого действительно нужно «попытаться восстановить или выдумать жизненные траектории», поскольку всякая встреча и есть зарегистрированное пересечение траекторий движения. Хоть у тебя и был насморк, ты вел себя совершенно стандарт­но, то есть описывал типичную для себя траекторию. Вообще местоположению в данный момент времени можно вполне разумно приписать некоторую вероятность. Например, для тебя куда более вероятно находиться на Пушкинской площади, чем на набережной Помпано-Бич, хотя и во втором случае вероятность не равна нулю. С очень высокой степенью вероятности в будни в час дня ты будешь находиться в редакции, а в час ночи — дома. Если каждой точке города и каждому моменту суток мы припишем вероятность твоего нахождения в ней и сделаем это не произвольно, а исходя из накопленного опыта, из довольно большого набора испытаний, мы получим распределение вероятности, которое почти наверняка будет Гауссовым или нормальным. То есть: найдется совсем немного мест, где ты находишься с высокой вероятностью, и все остальное пространство, где вероятность встретить тебя мала или даже стремится к нулю. Человек не мечется по пространству, равновероятно возникая в произвольной точке, а совершает плавные, медленные и непрерывные перемещения по годами затверженным маршрутам. Дом — маршрутка — метро — работа — метро — маршрутка — дом, примерно в одни и те же часы дня, дни недели. Исключением как раз является, когда это не так, когда человек, ложась в постель в четверг вечером, просыпается в субботу утром под насыпью города Наро-Фоминска. Если встреченная тобой дама нормальный (по Гауссу) человек, то все сказанное относится и к ней. Вероятность вашей второй встречи будет равна произведению функций распределения твоей и ее (поскольку здесь мы имеем дело с независимыми событиями — вы не сговаривались), и может оказаться, что эта вероятность не очень-то и мала. Притом что ваша первая встреча действительно имеет место как абсолютная необходимость, как вчерашний дождь, ваша вторая встреча — связана с первой условной вероятностью, которая только повышает вероятность второй. Видно это, например, из того, что вы оба оказались в Москве, на «Киевской» в одно и то же время.

М. Б.: Вот здесь, как мне кажется, у меня начинает разваливаться сам вопрос, который я попытался поставить. И это можно было предвидеть, уже когда я перечислял интерпретации понятия вероятности. Дело в том, что все они имеют отношение к событиям, заранее спрогнозированным, и вероятность раскрывается как бы в узкие рамки будущего. Мы бросаем кубик — и уверены, что выпадет одна из шести цифр, а не крокодил. Мы ставим тысячу опытов — и знаем, что в каждом либо найдем, либо не найдем след элементарной частицы в установленной зоне камеры Вильсона и уж точно не рассчитываем, что электрон начнет исполнять нам фокстрот. Мы заключаем пари пять к одному за то, что завтра будет дождь, — потому что ожидаем дождя. Не станешь ведь держать пари о дожде, который, совершенно неожиданно, пролился вчера.

В. Г.: Любое вероятностное утверждение относится к спрогнозированному будущему или к вероятностному пространству, элементами которого являются случайные величины, да к тому же и поведение этой случайной величины описывается ее функцией распределения — например распределением Гаусса. Мы уверены, что при бросании кубика выпадет число от 1 до 6, потому что мы бросаем кубик, а не тетраэдр. Мы уверены, что электрон не будет танцевать фокстрот, потому что перед нами камера Вильсона, а не конкурс бальных танцев. Мы заключаем пари о дожде, а не о манне небесной, потому что таков наш опыт наблюдений за погодой. Наши ожидания определены четко очерченными условиями испытаний. Но представим, что перед нами многогранник неизвестной нам природы, мы не знаем, какие у него грани, не знаем, из какого он материала и где у него находится центр тяжести. При его первом бросании мы ничего не ждем, мы не можем даже предположить, какая выпадет грань. Такие задачи как раз и решает статистика. Она регистрирует результаты опытов и пытается построить распределение, которое описало бы ожидаемые вероятности событий. После многих тысяч бросаний мы можем выяснить, что скорее всего перед нами кубик и вероятность выпадения одного из 6 чисел близка к 1/6. Если мы доверяем статистическому опыту, то сможем использовать наш многогранник для игры в кости.

М. Б.: В случае моей встречи, даже если бы я смог определить, зафиксировать точку, укоренить в ней дерево, — значение вероятности, которое я в итоге получу, опишет такую ситуацию, как если бы я в этой точке задался вопросом, какие у меня шансы столкнуться с тем-то тогда-то и там-то. То есть все будто по второму разу проигрывается. И эта вероятность справедливо мала.

В. Г.: Верно, мала. Но это совсем другая история. Если бы ты задался вопросом: «А встречу ли я эту именно женщину сегодня еще раз?», вероятность этой второй встречи в момент первой была очень невелика, потому что в этом случае из множества возможных «вторых» встреч ты бы выбрал аккуратное подмножество ровно из одной.

М. Б.: Но мне представляется, тут большое отличие от настоящего положения дел.

Поставив себе целью в течение, скажем, года, не подгадывая место и время, наскочить на Вову Губайловского в метро — поставив своего рода вероятностную задачу, — можно быть уверенным, что, в полном соответствии с предварительным расчетом, этого не случится. Стоит о Вове забыть — и вот он, пожалуйста.

В. Г.: У Кортасара есть рассказ, который имеет к нашему разговору о случайных встречах самое непосредственное отношение. Юноша дает себе зарок, что он женится только на той девушке, которую он встретит в метро и которая сойдет на той же станции, что и он. Но он встречает девушку совсем не в метро и влюбляется в нее, она тоже его любит. Юноша рассказывает ей о своей клятве. Тогда влюбленные начинают целыми сутками ездить в метро. Рассказ заканчивается тем, что они сидят в вагоне друг напротив друга и не знают, до одной ли станции они сейчас едут. Какова вероятность того, что влюбленные все-таки будут счастливы? На первый взгляд она ничтожно мала. Но только на первый. По уговору они должны выбрать маршрут до того, как войдут в метро, но больше никаких ограничений нет. Встретившись в первый раз, они почти наверняка разминутся, но также наверняка они поедут снова по той же линии в то же время. Один из них, тот, кто вышел позднее, будет после первой встречи точно знать, где сошел другой, и тому просто достаточно будет повторить свой маршрут. Может быть, им что-то помешает встретиться во второй раз в том же месте, но их маршруты будут неизбежно и очень быстро сближаться, то есть их поиск приобретет не случайный, а кумулятивный характер, и это обязательно произойдет, потому что они знают конечную, телеологическую причину своих случайных блужданий. Поставив перед собой задачу встретить кого-то в метро, ты сразу резко повысишь вероятность этой встречи за счет того, в частности, что при непрерывном сканировании лиц, скользящих мимо тебя в толпе, лицо искомого человека будет проверяться на сходство первым, тебя будет «раз сто в теченье дня <...> на сходствах ловить улица» (Пастернак), ты будешь ошибаться, но если встретишь того, кого ищешь, он не пройдет мимо тебя незамеченным.

М. Б.: Имеем ли мы вообще право говорить на вероятностном языке о событиях неожиданных и произошедших единожды?

В. Г.: Ты уже говоришь об этих событиях на вероятностном языке. Неожиданный — это, другими словами, маловероятный, по сравнению с более вероятным — ожидаемым. О событиях, произошедших однажды, естественно, вероятность ничего сказать не может, поскольку, по определению, имеет дело не с единичными событиями, а с ансамблями. Теория вероятностей, как и всякая другая математическая дисциплина, идеализирует, огрубляет действительность, и здесь, видимо, следует начать говорить о событиях маловероятных, но имеющих очень серьезные последствия, — о точках бифуркации, о распределениях существенно отличных от Гауссова, о неравновесной термодинамике, о синергетике. Но есть и другой момент — событие может только казаться «произошедшим единожды», на самом деле это событие может быть всего лишь одним из элементов некоторого вероятностного пространства. Например, пространства всех кратных случайных встреч в городе Москве. Ты же говоришь: «Собственно, обыденное это событие или исключительное? Обыденное. Как встреча знакомого в метро. Что-то подобное происходит с нами каждый день». В этом пространстве и происходит случайное событие, которое мы обсуждаем. И тогда можно очень многое посчитать, и как это примерно можно делать, учитывая вероятностные распределения, описывающие траектории горожан, мы уже обсуждали.

М. Б.: И только ли в языке дело? Не размещаю ли я себя, в зависимости от постановки или непостановки задачи о Вове Губайловском, на существенно различных полях событий?

В. Г.: Да, размещаешь, да, одним этим своим намерением ты изменяешь окружающий тебя мир, поскольку предсказание события увеличивает вероятность его наступления. Это утверждение, естественно, нужно доказывать, но некоторые очевидные соображения можно привести сразу (а некоторые мы уже привели). Если я хочу пить, то я могу предсказать, что сейчас я встану, налью воды в стакан и сделаю глоток, и это с очень высокой вероятностью так и будет. Но если я сообщу тебе, что с понедельника я буду вести исключительно трезвый образ жизни, ты, обладая достаточным опытом общения со мной, отнесешься к этому заявлению с изрядным скепсисом, то есть вероятность этого события незначительна, но она тем не менее станет выше, чем была до моего торжественного заявления. В тех случаях, когда наступление события напрямую зависит от нашего решения, утверждение о повышении вероятности вполне очевидно. Но мы молчаливо предполагаем, что так бывает не всегда, что есть случаи — и их подавляющее большинство, — когда мы ничего не в силах изменить, когда событие имеет абсолютно объективный характер и зависит только от законов мироздания, от фатума, от необходимости и мы совершенно не можем повлиять на вероятность его наступления. Оно неотвратимо или невозможно. Но как только мы попытаемся привести пример абсолютно объективного события, то есть такого, на которое мы не можем ни при каких обстоятельствах оказать воздействие, встретятся неожиданные трудности. Событие, на которое мы принципиально не можем оказать никакого влияния, должно происходить в некотором параллельном мире. Таким миром казалась природа (субстанция) в девятнадцатом веке. Человек — субъект — выступал в качестве чистого приемника информации, а его обратное воздействие казалось пренебрежимо малым. Двадцатый век пришел к выводу, что это, по-видимому, не так, что человек влияет на окружающий его мир настолько сильно, что понятие «окружающая среда» становится некорректным, среда не окружает, а включает в себя субъект как важнейшую составляющую, и даже небольшие изменения в субъекте могут привести к самым серьезным последствиям.  Я хочу сказать здесь не столько о флуктуациях на уровне микромира, которые могут привести к реакции на макроуровне, а о принципиальной неразделимости субъекта и объекта, о монизме уайтхедовского типа.

 

Разговор о вероятности прервался на самом интересном месте. Но, может быть (с отличной от нуля вероятностью), мы к нему еще вернемся.

 

Методы научного прогноза

В двух своих колонках я уже обращался к теме рационального предсказания — долгосрочного прогноза погоды[49] и оценке роста народонаселения Земли[50], но это далеко не все области, где используется научное прогнозирование. И я намерен к этой теме вернуться, чтобы поговорить о том, насколько мы далеко сегодня можем заглянуть в будущее и насколько это будущее зависит от нашей способности его увидеть.



[1] «Дебют» (2003), Малая премия «Московский счет» за дебютную книгу (2006), молодежный «Триумф» (2006), «Стружские мосты» за лучшую первую книгу стихов международного поэтического фестиваля «Стружские вечера поэзии» (2006).

 

[2] К о с т ы р к о  С е р г е й. Книги. — «Новый мир», 2007, № 9 <http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2007/9/kn22.html>.

 

[3] Л е в к и н  А н д р е й. Стратегии неприменимы. Предисловие. — В кн:  М а р и а н н а  Г е й д е. Мертвецкий фонарь. М., «НЛО», 2007, стр. 6.

 

[4] Р я с о в  А н а т о л и й. «Мертвецкий фонарь»: язык как возвращение к смыслу. <http://textonly.ru/case/?issue=26&article=27436>.

 

[5]  <http://www.ozon.ru/context/detail/id/3391945>.

 

[6]  Д а р к  О л е г. Пришельцы. Послесловие. — В кн.: М а р и а н н а  Г е й д е. Бальзамины выжидают. М., «Русский Гулливер», 2010, стр. 303.

 

[7]  Л е в к и н  А н д р е й. Стратегии неприменимы. Предисловие. — В кн.:  М а р и а н н а  Г е й д е. Мертвецкий фонарь, стр. 9.

 

[8]  У л а н о в  А л е к с а н д р. Полынь и ваниль. Предисловие. — В кн.:  М а р и а н н а  Г е й д е. Бальзамины выжидают, стр. 6.

 

[9]  Тератомы — опухоли, состоящие из нескольких органоподобных образований мышц, костей, зубов, волос (Брокгауз).

 

[10] Д а р к  О л е г. Пришельцы. Послесловие. — В кн.: М а р и а н н а  Г е й д е. Бальзамины выжидают, стр. 303.

 

[11] Д а р к  О л е г. Пришельцы. Послесловие. — В кн.: М а р и а н н а  Г е й д е. Бальзамины выжидают, стр. 302.

 

[12] А н д р е й  Л е в к и н. Стратегии неприменимы. Предисловие. — В кн.:  М а р и а н н а  Г е й д е. Мертвецкий фонарь, стр. 10.

 

[13] <http://polit.ru/analytics/2010/09/24/videon_gugolev.html>.

 

[14] А й з е н б е р г  М. Имя жанра. — В кн.: Т у р к и н  А. Точка сингулярности. М., ОГИ, 2002, стр. 6.

 

[15] См. недавнюю полемику относительно стихотворения Виталия Пуханова в № 96 «Нового литературного обозрения». Столкновение «инфантильной» метрики и «высокой» семантики многим показалось недопустимым, что в каком-то смысле можно считать показателем изменившегося времени: для девяностых годов, даже на примере Гуголева или Туркина, «инфантилизация» такого типа — совершенно нормальная стратегия.

 

[16] Переписка по поводу одного стихотворения. — «Митин журнал», 1990, № 33 <http://kolonna.mitin.com/archive/mj33/post.shtml>.

 

[17] П о м е р а н ц  Г. С. Сны земли. М., «РОССПЭН», 2004, стр. 288.

 

[18] У и т м е н  У о л т. Спящие. — В кн.: У и т м е н  У. Листья травы. М., «Эксмо», 2005, стр. 164.

 

[19] Нынешний потомок рода Кайзерлингов даже ведет в Интернете фамильный сайт, на котором содержится информация о 4000 (!) потомков этого рода. См.:  <http://keyserlingk.info>. Сам Кайзерлинг, интересовавшийся историей своего рода, возводил его по женской линии до Чингисхана и первых Рюриковичей.

 

[20] Компендиум идей Арнольда Кайзерлинга см. на сайте Laws of Coherence:  <http://www.lawsofwisdom.com/chapter5.html>. Наличие в Сети многих сайтов, посвященных учениям отца и сына Кайзерлингов, говорит, мне кажется, об их неослабевающем влиянии и в наши дни. Некоторые из поклонников Кайзерлинга-отца настолько экзальтированны, что полагают, что его мозг продолжает жить, «рожденный заново в киберпространстве. Да! Мозг графа продолжает жить в Глобальном Мозге, части Ноосферы» <http://www.schoolofwisdom.com/count.html>.

 

[21] Кроме того, Кайзерлинг много писал об объединении Европы, хоть среди предвестников Евросоюза и не числится (может быть, и к лучшему).

 

[22] Тут вспоминается термин «глокализация», то есть возвращение к неким замкнутым анклавам, сопровождающее общий процесс глобализации.

 

[23] Кайзерлинг был традиционно открыт по отношению к России — в «Школу» пытались привлечь Шестова, Таирова, Ремизова.

 

[24]  Т ы н я н о в  Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М., «Наука», 1977, стр. 126.

 

[25]  О книге см.: Г р а н ц е в а  Н. Иоанн Креститель Америки. — «Нева», 2003, № 3. К сожалению, приходится признать, что издание книги могло быть мотивировано отчасти и ее резким полемическим посылом — уравнением Третьего рейха и большевистской России… Из-за этого сочинения, кстати, писатель стал нежелательным гостем в Штатах.

 

[26]  Ср. с высказыванием критика, назвавшим «Познание Востока» Поля Клоделя «размышлением затворнической души, чей монастырь вместил в себя целую Вселенную».  Ф р и з о  Г а б р и л ь. Дружба Поля Клоделя. — «Интеллектуальная жизнь», 1935,  10 июля: — Цит. по: К л о д е л ь  П. Познание Востока. Перевод с французского А. Курт, А. Райской. М., «Эннеагон Пресс», 2010, стр. 17. Клоделя роднит с Кайзерлингом не только ориентализм (Клодель поменял Париж на Китай), но и сам взгляд: вместо описания китайской архитектуры Клодель заметит, что та «уничтожает стены», про одинокую сосну во дворе заметит, что «китайцы сдирают кожу с пейзажа», а в Китае отметит, что тот «всюду являет образ формообразующей пустоты».

 

[27] Д е р р и д а  Ж. Диссеминация. Перевод с французского Д. Кралечкина. Екатеринбург, «У-Фактория», 2007, стр. 22.

 

[28] Дхармакайя (дхармакая) — «тело дхармы», высшее из трех тел Будды, то есть высшее проявление духовной сущности, открывшаяся при просветлении сущность мироздания. — Цит. по: Тибетская книга мертвых. М., «Эксмо», 2009, стр. 179.

 

[29] Г а р т м а н  Э. фон. Сущность мирового процесса, или Философия бессознательного: Метафизика бессознательного. Перевод с немецкого А. Козлова. М., «Красанд», 2010, стр. 114.

 

[30] «Восток — фон моих впечатлений о Западе», — признается Кайзерлинг к концу книги.

 

[31] С христианством у Кайзерлинга более сложные отношения: во-первых, он более натурфилософ по своей природе, во-вторых, слишком многим привлекает буддизм, в-третьих, христианство обусловило тот европейский мир, в котором жил Кайзерлинг и к которому у него было слишком много претензий…

 

[32] В том смысле, в котором Гегель говорил, что «природа — это экстериорность».

 

[33] К л о д е л ь  П.  Познание Востока, стр. 243.

 

[34] Поскольку новинки украинской литературы, с которыми журнал намеревается познакомить читателя, еще не переведены на русский, выходные данные приведены на украинском (в скобках название указано в переводе). Цитаты, если переводчик не указан в сносках, приведены в переводе Е. Мариничевой (Прим. ред.).

 

[35] Забужко О. Полевые исследования украинского секса. — М., «Независимая Газета», 2001. Перевод Е. Мариничевой. См. также: Ермошина Г. Секс с языком. — «Дружба народов», 1998, № 3.

 

[36] Перевод отрывка из этого романа можно прочитать здесь: <http://magazines.russ.ru/druzhba/2010/4/mo5.html>

 

[37] Повесть опубликована на русском (Ж а д а н  С. Anarchy in the UKR. СПб., «Амфора», 2008, перевод с украинского З. Р. Баблоян).

 

[38] См. книжную полку Ольги Балла. — «Новый мир», 2010, № 1.

 

[39] М а т и о с  М. Нация. М., «Братонеж», 2007. Перевод с украинского Е. Мари­ничевой, С. Соложенкиной. См. также: Б а к  Д. Карпатский блюз с перцем и кровью. — «Новый мир», 2008, № 12.

 

[40] Е в г е н и я  К о н о н е н к о. Без мужика. Перевод с украинского Е. Мари­ни­чевой. М., «Флюид», 2009, 256 стр. («Славянская линия»). См. также рецензию Марины Бувайло «Бумерангов угол». — «Новый мир», 2009, № 10.

 

[41] По-русски его можно прочитать здесь: <http://magazines.russ.ru/nov_yun/2009/4/>.

 

[42] По-русски — здесь: <http://magazines.russ.ru/druzhba/2010/8/>. См. также рассказы Тани Малярчук в «Новом мире» (2008, № 12; 2009, № 6; 2010, № 6).

 

[43] Перевод Валерии Богуславской.

 

[44] Перевод Натальи Горбаневской.

 

[45] Когда верстался этот номер, в Киеве состоялась презентация первого романа Лины Костенко «Записки украинского самашедшего».

 

[46] А р и с т о т е л ь. Об истолковании. Глава 9. — Сочинения в 4-х томах, т. 2.  М., «Мысль», 1978, стр. 102.

 

[47] Там же.

 

[48] Аристотель обосновывает это тем, что в противном случае мы оказываемся в детерминированном мире, в мире, где нет места никакой случайности и будущее однозначно определено, а это — с точки зрения Аристотеля — не соответствует действительности.

 

[49] См.: В л а д и м и р  Г у б а й л о в с к и й. Наука будущего. Жаркое лето 2010 года. — «Новый мир», 2010, № 9.

 

[50] См.: В л а д и м и р  Г у б а й л о в с к и й. Наука будущего. В поисках разума. — «Новый мир», 2010, № 11.

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация