Кабинет
Ольга Балла

Практики неочевидного: история чтения как история человека

Практики неочевидного: история чтения как история человека

Роже Шартье. Письменная культура и общество. Перевод с французского И. К. Стаф. М., “Новое издательство”, 2006, 272 стр. (“А”).

"Новое издательство” неспроста выпустило книгу Роже Шартье в серии “А”, в рамках которой российскому читателю уже были представлены некоторые “знаковые” для гуманитарной мысли современного Запада авторы и тексты[1]: французы почитают его как одного из своих самых значительных современных историков. Читающих по-русски Шартье успел заинтересовать публикациями в альманахе “Одиссей. Человек в истории”[2], переведенной у нас несколько лет назад книгой “Культурные истоки Французской революции” (М., “Искусство”, 2001) и опубликованным в “Новом литературном обозрении” (2003 /60/) диалогом с Пьером Бурдье. Вообще книги (всего их около двадцати) и статьи Шартье переведены на множество западных и восточных языков, а сам он возглавляет Центр исторических исследований при высшей школе общественных наук (EHESS) в Париже, успевая при этом преподавать во Франции и в США, организовывать международные конференции и вообще выступать в типично французской роли публичного интеллектуала. По счастью, при всей своей известности Шартье оказался свободен от “культового” статуса, которым были обременены на родине и за ее рубежами такие его соотечественники, как, скажем, Мишель Фуко, Жан-Поль Сартр или Жак Деррида. Думается, именно по счастью: это сохраняет читательский взгляд более беспристрастным.

В очерках, составивших сборник (увы, “Письменная культура и общество” — именно сборник; а почему “увы”, о том чуть ниже), представлена история одной из стержневых практик западной логоцентричной культуры — чтения, взаимоотношения человека и текста и того влияния, которое текст оказывает на своих реципиентов. Кстати, тем, что такая дисциплина, как “история чтения”, вообще существует, мы во многом обязаны именно Шартье: историю чтения принято отсчитывать от выхода в свет фундаментальной четырехтомной “Истории французского книгоиздания”[3], редактором которой был он вместе с крупнейшим французским историком книги Анри-Жаном Мартеном. Последовавшие за ней сборники статей на ту же тему, которые редактировал Шартье, окончательно утвердили рождение нового направления[4].

То, чем он занимается, стоило бы причислить к истории неочевидного. Вообще-то у этой области исследований (скорее совокупности областей) есть и более ортодоксальные названия: история образования, история книгопечатания (с особым интересом к соответствующим культурным практикам Старого порядка), социология текстов и история письменной культуры (лекцию с таким названием Шартье в сентябре 2006 года читал в Москве в РГГУ). “Неочевидное” же здесь напрашивается в состав термина потому, что на самом деле эта дисциплина занимается очень тонкими связями, которые обыкновенно не осознаются вовлеченным в них человеком — и тем вернее на него действуют. “Социология” — это далеко не все. Не в последнюю очередь рассматривается здесь еще и антропология чтения, его психосоматика.

Одна из ведущих мыслей Шартье состоит в том, что текст — не умея существовать помимо своего носителя (пергамента, бумаги, экрана… список открыт) — влияет на читателя не только своим содержанием, но особенностями этого “носителя”: своей плотью, материальным обликом, фактурой. И еще неизвестно, между прочим, чем — больше. И это, по Шартье, имеет очень далеко идущие культурные последствия: может быть, именно в этом он видит источник чуть ли не всей “пластики” культурного формообразования.

Если содержание текста формирует лишь идеи и образы в читательской голове, то структура и фактура его носителя — сами телесные привычки человека. Его телесное самочувствие; характерную для него степень телесно переживаемой свободы. Простейший пример: чтение свитков в античном мире требовало участия обеих рук — читая, человек мог при этом разве что диктовать, а вот писать — уже нет. “<…> Революционные изменения, вызванные появлением кодекса, породили новые, невозможные прежде жесты: появилась возможность листать книгу, легко находить и цитировать какой-либо отрывок с помощью указателей, отсылающих к ее листам или страницам, отрываться от чтения, сравнивая различные фрагменты в одной и той же книге или в разных книгах, читаемых одновременно…” — замечает И. Стаф.

И это сыграло, по Шартье, фатальную роль: иначе стало распределяться читательское внимание — по-другому стали выстраиваться связи между текстами, между разными их фрагментами. Отсюда — только шаг до перемен в организации мышления, в способах работы с информацией.

Такой шаг делается всякий раз, когда складываются соответствующие “технические” условия: каждая из революций “в способах производства и передачи текстов” неминуемо оборачивалась, по замечанию И. Стаф, “также и эпистемологическим сдвигом”: так, под влиянием “компьютерного” чтения — особой, небывалой в “бумажную” эпоху системы навыков — культура переживает сейчас “величайшую, не имеющую исторических прецедентов революцию”. Ей в сборнике посвящены целых две работы: “Письменный текст на экране. Книга песка” и “Читатели и чтение в эпоху электронных текстов”.

Великих революций в области письменной культуры было не так уж много. Первой, вероятно, стоит считать возникновение самой письменности. Вторая потрясла страны средиземноморской культуры во II — IV веках н. э. и “была переворотом в самой форме книги”: именно тогда “на место свитка пришел кодекс”, форму которого наши бумажные книги сохраняют и поныне. (Я бы добавила к этому еще один переворот, тоже растянутый во времени и пришедшийся примерно на те же века: становление чтения “про себя” как особой разновидности восприятия текста — “интериоризация” его, эмансипация и от чужих интонаций, и от скорости устной речи, которая в любом случае медленнее мысленного чтения. Так, бл. Августину было еще удивительно видеть, как учитель его Амвросий Медиоланский читает, не произнося читаемого вслух.) Следующая революция грянула очень нескоро — в середине XV века — и “была вызвана изобретением нового способа воспроизводить тексты и изготавливать книги”: наборного шрифта и печатного станка — что резко увеличило число находящихся в обращении текстов. Эта сугубо “техническая”, казалось бы, революция многими авторами и сегодня считается поворотным моментом в западной истории.

Однако нынешняя, “электронная” революция, считает Шартье, куда радикальнее Гутенберговой — поскольку та не изменила основных структур книги: они всего лишь стали воспроизводиться новым способом. А вот “замена кодекса на компьютерный дисплей производит более радикальный переворот, поскольку изменяются сами способы организации и структура носителя письменного текста”.

Итак, Шартье полагает (собственно, скорее исходит из этого, чем доказывает это), что на разных носителях один и тот же текст прочитывается — и переживается — настолько по-разному, что это позволяет говорить об ощутимых смысловых сдвигах: не столько, может быть, в самом тексте (по крайней мере внятных доказательств этого мы у Шартье не найдем), сколько в читателе, в его умственной оптике и пластике. Собственно, эта замеченная им связь — самое принципиальное и самое интересное. Он рассматривает текст — причем именно в качестве “физического” факта — как своего рода центральный феномен культуры, прослеживает идущие от него связи ко многим другим культурным явлениям: межчеловеческим отношениям — например, властным[5] — и разным формам коммуникации, организующим, в свою очередь, общество и поведение людей в нем.

Из “плотской” связи между человеком и текстом Шартье выводит такое обилие разветвленных, оплетающих (уж не создающих ли?) всю культуру последствий, что сам собой напрашивается вопрос: в какой мере эта связь им преувеличивается? (Всегда подозрительно, когда у такого сложного целого, как культура, усматривается какой-то один источник.)

Избави Боже, Шартье — не редукционист. Он даже ни разу прямо не формулирует гипотезу о тексте как источнике культурной динамики (хотя по смыслу получается именно так). Он всего-навсего усматривает не просто разницу, но именно “глубокое различие в способе чтения „одних и тех же” текстов, возникающее при изменении их материальной записи. При чтении рукописных или печатных объектов значение каждого фрагмента выстраивается, исходя из физической последовательности текстовых элементов, составляющих эти объекты”. Электронному же чтению физическая последовательность не указ: оно, с точки зрения Шартье, основано исключительно “на логических структурах, задающих иерархию полей, тем, рубрик, ключевых слов”. Соответственно при “„бумажном” чтении смысл данного текста складывается в соотнесении с другими текстами, помещенными вместе с ним, до или после него <…>”. А вот электронный — “подобно формальным языкам XVII — XVIII веков получает опору в энциклопедической системе знания или информации, в рамках которой читатель имеет дело с различными фрагментами, не имеющими иного контекста, кроме их принадлежности к одной и той же тематике”.

Логично предположить, что в электронную эпоху человек сам собирает себе реальность из подходящих лично ему элементов — и, таким образом, более свободен: менее подвержен насилию над ним текстовых — и соответственно смысловых — структур. Контексты своему тексту он создает сам. В результате — уверен Шартье — “под вопросом оказываются все категории, лежащие в основе идентификации произведений и принципа литературной собственности, регулирующие практики описания, хранения и чтения текстов”. А с ними постепенно — и категории мышления: описания, классификации самой реальности. И более того: само “осмысление такой революции требует иного категориального аппарата” (что, правда, не мешает самому Шартье успешно обходиться старым).

Остается еще проверить, так ли это на самом деле.

Действительно, стоило бы посмотреть, как гипотезы Шартье работают на разных материалах, чем они подтверждаются и что их опровергает. Это помогло бы понять, в какой мере они являются чем-то принципиально большим, нежели следствием “культурного шока”, пережитого привычным к “бумажному” чтению человеком от встречи с новым техническим явлением — и развернутого до далеко идущих (пусть даже весьма интересных) следствий. (Заметим, что ссылок на психологические исследования, в которых проверялись бы утверждения о влиянии формы текста на мировосприятие, мы у Шартье тоже не обнаружим.)

От какого из крупных технических новшеств не ждали серьезных культурных сдвигов, радикальных перемен в самом устройстве жизни — особенно тех, что касаются записи и передачи информации? — От телеграфа, фотографии, звукозаписи, радио, кинематографа… О компьютерах и говорить нечего; эти ожидания были — и, кажется, до сих пор остаются — наиболее интенсивными. Следовало бы основательно проанализировать такие ожидания; у них наверняка обнаружится общая структура. Судьба у них оказывается в точности одна и та же: в полном объеме такие ожидания никогда не оправдываются. На самом деле все каждый раз получается иначе. Человеческая природа неизменно оказывается сильнее тех условий, которые, как ожидается, способны существенно ее изменить. Она подчиняет себе их влияния, адаптирует их к себе.

Можно, кстати, предположить (Шартье не приводит психологических аргументов — ну и мы не будем), что связность, выстраивание последовательностей — в природе человека. В героическую эпоху возникновения информационных технологий и гипертекста очень много ожиданий было (отчасти и остается) связано с предполагаемыми возможностями выстраивания “объемных” текстовых — и смысловых — вселенных, с расходящимися во все стороны связями, которые человек мог бы прослеживать — то есть делать фактом своего сознания — одновременно. Но, кажется, практика показывает, что “разлетание” внимания во все стороны сильно понижает его качество, а для эффективной работы со смыслами все равно приходится выдерживать какое-то одно направление — пусть даже сохраняя его связи с другими, а от остальных — отвлекаться. Причем все это приходится делать в голове — то есть точно там же, где и в эпоху “бумажного” чтения.

В конце концов, “электронное” чтение и электронные тексты существуют исторически совсем недавно — не настолько долго, чтобы успеть привести к далеко идущим последствиям, которые можно было бы оценить действительно объективно — по их результатам. Однако же — достаточно долго для того, чтобы сформировать большой пласт домыслов и ожиданий: самоценное культурное явление, способное быть очень плодотворным — даже если все окажется потом совсем не так, как ожидалось.

Справедливости ради надо сказать, что у представленного здесь подхода в европейской логоцентричной культуре есть весьма глубокие корни. Некоторые из них рассмотрены самим Шартье: глава “Репрезентации письменного текста” посвящена взглядам тех, кого он считает своими предшественниками: Джамбаттисты Вико, Кретьена Мальзерба, Жана Антуана Кондорсе. Все они “так или иначе связывали с рождением алфавитного письма, а позднее — с изобретением книгопечатания все глубокие перемены в условиях хранения и передачи знания, а также в способах отправления и критики власти”. Вообще, к центральным для западной культуры принадлежат метафоры и, вслед за ними, смыслообразующие интуиции — книги-судьбы, книги-космоса, книги-тела (имеющие своим прообразом, обращает внимание Шартье, именно книгу-кодекс — состоящую из тетрадей, страниц и защищенную переплетом): к ним прибегали авторы “от Данте до Шекспира, от Раймунда Луллия до Галилея”; “популярная в Новое время метафора книги-мироздания, книги-природы как бы срослась со стихийными, глубоко укоренившимися в нас репрезентациями”. Модель культурного развития, предложенная Шартье, точно укладывается в логику этих доминирующих метафор.

К сожалению (это то самое “увы”, которое мы воскликнули в самом начале), история взаимодействия человека и текста представлена здесь не в виде полной и последовательной ее картины с прослеживанием долговременных закономерностей (что было бы самым интересным), а в избранных — и не без прихотливости избранных — главах. Видимо, выбраны те эпизоды из истории европейского чтения, которые самому Шартье представляются ключевыми (кстати, сборник составлял он сам специально для русского издания).

Спору нет, лакуны читатель может заполнить собственным воображением. Но все-таки профессионально выстроенной связности это не заменит. И остается надеяться, что книга Шартье — может быть, как раз благодаря провокативному воздействию возможных преувеличений! — станет стимулом к тому, что такая история будет написана — в том числе и здесь, у нас, на отечественном материале. Вот это точно хотелось бы прочитать.

Ольга Балла.

[1] Достаточно назвать “Мифы-эмблемы-приметы: морфология истории” Карло Гинзбурга или “Интеллектуалы во Франции” Кристофа Шарля.

[2] Шартье Роже. История сегодня. Сомнения, вызовы, предложения. — В альманахе: “Одиссей. Человек в истории. 1995”. М., 1995; Шартье Роже. История и литература. — В альманахе: “Одиссей. Человек в истории. 2001”. М., 2001.

[3] “Histoire de l’йdition franзaise”. Paris, “Promodis”, 1982 — 1986. Vol. 1—4.

[4] См. примеч. И. Стаф к рецензируемой книге, стр. 255.

[5] Связи между письменным текстом и властью особо рассматриваются в первых двух работах сборника — о жесте посвящения книги и о представлении комедии Мольера на придворном празднестве.



Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация