Кабинет
Михаил Смирнов

"Я ловлю живую ткань жизни"

Смирнов Михаил Олегович — агрохимик, кандидат биологических наук. Родился в Москве в 1947 году. Исследователь русской литературы. Статьи публиковались в «Вопросах литературы», «Литературной учебе» и других периодических изданиях. В «Новом мире» публикуется впервые.

Михаил Смирнов
"Я ловлю живую ткань жизни"
Из устных рассказов А. И. Цветаевой

Можно ли называть воспоминаниями то, 
что положено на бумагу не через долгие годы 
или даже десятилетия, а немедля...
Л. К. Чуковская, «Записки об Анне Ахматовой».

Анастасия Ивановна Цветаева чуть больше года не дожила до своего столетия, скончавшись в сентябре 1993-го. Творческая жизнь ее продолжалась около восьмидесяти лет: две первые книги («Королевские размышления» и «Дым, дым и дым») появились еще до революции, в последние месяцы жизни она работала над очерком «Моя Голландия», который вышел в свет уже посмертно. Впервые ее приняли в Союз писателей в начале двадцатых, рекомендацию дали Бердяев и Гершензон.

Читателям она известна главным образом своими «Воспоминаниями». Первое их издание вышло в 1971 году, а до этого отдельные главы публиковались в «Новом мире» (1966, № 1 — 2). К сожалению, менее известны другие ее произведения. Может быть, потому, что ряд книг, например написанный в лагере и о лагере повествующий замечательный роман «Amor» (как она говорила, «моя любимая, коронная вещь»), и не мог появиться ранее девяностых годов. Может быть, потому, что «Воспоминания» первыми прорвались к читателям и не­однократно переиздавались, утвердив автору славу блестящей мемуаристки. Может быть, в «Воспоминаниях» более наглядно, по мнению автора этих записок, проявились некоторые общие черты ее неповторимой прозы.

Так, слова Набокова: «Создается впечатление, что во времена Пушкина все знали друг друга»[1] — в значительной мере характеризуют и впечатление, возникающее у цветаевских читателей, волею автора переносимых на перекрестки писательских дорог. То она случайно встречает в трамвае Брюсова, читая сборник его стихов, то Розанов в ответном письме ей пишет, что слушал лекции ее отца, то выясняется, что маленькая Ася в детстве играла с детьми Горького[2]… Хочется при этом отметить пристальное внимание Цветаевой к каждому персонажу, ее внутреннюю психологическую зоркость (компенсация природной близорукости?). В одном из стихотворений, созданных в неволе, она писала:

Как математик любит цифр язык,
Так я люблю язык живых событий,
Игру причин и следствий[3].

Я однажды слышал от нее: «Я вижу людей скульптурно» (в «Amor’е» о Нике, создающей поэму, сказано:«Ее тревожило то, что она не видела свою натуру — скульптурно: вокруг Морица не обойдешь»). И хотя из советских изданий ее произведений вроде бы убрано все, говорящее о христианском мировоззрении автора, окутаны они неким религиозным чувством.

Как это бывает у одаренных людей с чистым сердцем, она умела радоваться таланту других. Например, по ее мнению, у многих писателей не было того, чем так богат был Пантелеймон Романов, которому она помогала в создании его шедевра — романа «Русь»: «<…> истинного слуха на мир, таланта участника. Памяти на пережитое и сочувствия горю (заменяемые гладкостью речи и даром притворяться участником…)»[4]. Не напрасно она утверждала: «Писать надо, думаю, только о тех, кого любишь»[5].

По-видимому, «Воспоминания» были для нее особой книгой, так как свою писательскую задачу она видела в том, «чтобы всё о всех написать: всё, что я пишу, — это мемуары, в них нет никакой фантазии… Моя задача — сохранить всё, чему я была свидетелем, не упустить ничего»[6]. Случайно ли, что в ее романе «Amor», где прототипом главной героини Ники является сам автор, некоторые близкие А. И. даны с подлинными именами и фамилиями: ее второй муж и их сын, сводная сестра Лёра, друзья — Мещерская, Зубакин, ее любовь Николай Миронов; а в конце романа Ника с гордостью говорит: «Это наш лучший поэт, Марина Цветаева» — и читает стихи своей сестры?

Однако, несмотря на замечательную работоспособность (совокупное число всех вариантов ее романа «Amor» составляет 10 тысяч рукописных страниц, а объем книжного текста — примерно 360), не все она успевала воплотить в печатный текст. И тут надо сказать о еще одном ее таланте: Цветаева была блестящим рассказчиком. Подробная и удачная характеристика этого ее дара приведена в эссе В. Ионаса, где автор, сетуя, что он не имел возможности записывать ее рассказы, замечает: «Она так много и столь многих знала, в кругу ее друзей и знакомых было столько замечательных людей, а память ее, не тронутая возрастом, была так богата, что собрание ее рассказов могло составить ценнейшие мемуары, освещающие „с близкого расстояния” эпоху и людей…»[7]

Автор предлагаемых записок в течение последних одиннадцати лет жизни А. И. Цветаевой был одним из ее слушателей. Причем обнаружилось, что в ее устных рассказах многие события, описанные в «Воспоминаниях», существенно дополнялись и получали новое освещение. Особенно преображался по сравнению с печатным текстом Горький, искренне-восторженное описание которого «вытягивало» первое отдельное издание цветаевских мемуаров через редакционные жернова. Вспоминая об этом, А. И. говорила: «Первый том везли отец и Горький»[8]. Согласно многочисленным разговорам с Анастасией Ивановной, ее поездка к Горькому в Италию складывается в следу­ющую небезынтересную картину. Некоторая трудноустранимая мозаичность этой картины отчасти объясняется тем, что отдельные рассказы существенно отличались деталями.

Знаменитый писатель пригласил Цветаеву в 1927 году, получив от нее восторженное письмо, которое она написала, прочитав тогда впервые его автобиографические книги. Адрес она взяла у Б. М. Зубакина: с его восхищения «Артамоновыми» и началось ее чтение Горького.

Зубакин к тому времени уже был в переписке с Горьким, который по его письмам и стихам составил о нем заочное впечатление как о человеке, находящемся «на границе гениальности», рядом «с такими людьми, как Лев Толстой, Владимир Ленин»[9]. Эта оценка стала впоследствии известна А. И., причем соседство фамилий Ленина и Зубакина вызвало следующую фразу, которую она не раз повторяла: «Один затеял эту волынку, другой стал ее жертвой» (Зубакина расстреляли в 1938 году после третьего ареста).

Алексей Максимович тепло встретил Цветаеву, прибывшую в Сорренто на несколько дней раньше Зубакина. Приходил к Горькому и полпред (полномочный представитель, как тогда назывались советские послы) в Италии Л. Б. Каменев, изгнанный к тому времени с высших постов в СССР. О пребывании его у Горького известно только из устных рассказов А. И., так как «в горьковиане нет никаких сведений об их встречах в Италии»[10]. Полпред тогда расстался со своей женой, место которой заняла молодая редакторша Таня Глебова, подарившая ему вскоре сына.

«Я показала Горькому, — рассказывала А. И., — начало моих воспоминаний о нас, детях, когда нам с Мариной было по восемь-десять лет». Ознакомился он и с ее «Дымом», который ему понравился; он говорил: «Вы так поняли женскую душу!» Разговоры в Сорренто в значительной степени шли о литературе, вообще об искусстве, что отражено в «Воспоминаниях». Однако не только это интересовало Горького и его гостей. Зубакин поражал своими феноменальными талантами, в частности, он свободно проникал в прошлое и будущее присутствующих[11]. Так, он сказал Каменеву, что его отец играл в детстве на духовом инструменте. «Да, — удивился Лев Борисович, — в тринадцать лет на кларнете». Глебовой он напомнил, что она в детстве тонула на большой реке. «В шесть лет на Волге», — уточнила Таня. В заключение Борис Михайлович предостерег Каменева: «Бойтесь высоты!» Татьяна подумала, что речь идет о самолете: «Я же говорила, что нужно ехать поездом!» Она не поняла, что имеется в виду другая высота… Кстати, и Горький проявлялинтересную особенность: он предвидел вопрос собеседника — стоило его только начать, как он тут же отвечал, не дожидаясь конца вопроса[12].

Это, как и все необычное, неподвластное разуму, привлекало Анастасию Ивановну, в конце жизни опубликовавшую книгу «О чудесах и чудесном». А вот политика ее не интересовала. Так, Каменев однажды упомянул о газетах. Горький на это заметил: «Анастасия Ивановна их не читает». Могло создаться впечатление, что речь шла только об эмигрантских изданиях, поэтому Цветаева уточнила: «Я не читаю никаких газет». Позже я слышал от нее о четырех исключениях за всю жизнь: 1) смерть Толстого; 2) дело Бейлиса; 3) в 1917 году, «когда Россию делили Керенский и Корнилов»; 4) в лагере, «когда организовывалась ООН и политзеки на что-то надеялись». Затем бросила и никогда больше в газеты не заглядывала.

Месяц у А. М. пролетел незаметно. Днем она подолгу слушала его, а ночью в своем номере в отеле «Минерва» записывала эти разговоры, повторяя все сказанное «по свежим следам памяти». Так рождалась книга о Горьком.

На пребывание у знаменитого писателя Цветаева получила двухмесячный отпуск. Она решила съездить на неделю к сестре, жившей в маленьком французском городе Медоне, а затем вернуться в Италию. А. М. считал, что проще было бы ему пригласить Марину Ивановну в Сорренто, однако А. И. хотела увидеть всю семью сестры. Ей уже трудно было расстаться с Горьким, который магнетически притягивал к себе. Тем с большим упорством, перебарывая себя, она настаивала на своем решении.

В «Воспоминаниях» рассказано, как Горький уговаривал ее отложить поездку к сестре хотя бы на один день, чтобы посмотреть закат над Неаполем, и как она ему сказала: «Пусть решает судьба!» (если виза пришла — она поедет, не пришла — задержится). Затем идет такой диалог:

«— Еду, Алексей Максимович! Виза пришла. Я взяла билет.

— А! Чорт возьми…

Рука Горького <…> круто опустилась к карману.

— Спички забыл! — сказал он»[13].

А. И. объяснила: слова «Чорт возьми» выражали его сожаление, что она не осталась, а потом он спохватился и, желая скрыть свои чувства, придумал про спички. Горькому нравилось женское обожание, один раз, говоря о нем, Анастасия Ивановна даже употребила слово «бабник».

Во Франции А. И. провела не неделю, как рассчитывала, а втрое больше. Ей долго не давали визу для возвращения в Италию. По ее рассказам, это объяснялось тем, что она посылала телеграммы на имя Каменева. «Нужно было писать „представителю”, а я прямо entouteslettres[14] фамилию-имя-отчество. В другом случае — только фамилию: 1) поторопите Каменева; 2) пусть поспешит Л. Б. Каменев». Ни одна из этих телеграмм не дошла до адресата. А. И. считала, что за ним следили и поэтому телеграммы не доходили, точнее, не доходили тому, кому она их посылала. Можно предположить, хотя она мне никогда об этом не говорила, что эти ее обращения к Каменеву сыграли на руку «следствию» в 1937 году.

Вернувшись в Италию после поездки к сестре, она почувствовала охлаждение Горького к ней. Недоумевая, обратилась к Зубакину и услышала в ответ: «Учтите, он к Вам изменился. Надо же понять: ведь Вы ему не писали. Вы проиграли дружбу с ним. Вы не учли, как он с Вами прощался (при отъезде в Медон. — М. С.); он даже поцеловал Вам руку, чего никогда не делает женщинам, он даже не поцеловал руки невестки, когда посылал ее родителям свою вторую внучку». Действительно, боясь заразить ребенка через почту скарлатиной, которой болела сестра, А. И. не писала в Сорренто, однако на обратном пути к Горькому отправила письмо из Турина. Она рассказывала, как ей тяжело было его отправить, как всегда, боялась выходить из поезда в пути, опасаясь отстать. Но и туринское послание не дошло. Она рассказывает в мемуарах, как потом случайно нашла оставшуюся квитанцию и передала ее Алексею Максимовичу: «Может быть, справитесь, где оно…»[15], но не добавляет там, что тот отреагировал безо всякого интереса; чувствовалось: ему сдается, что все это ею выдумано…

«Кстати, как живет Марина Ивановна?» — спросил Горький. А. И. сказала, что плохо: например, покупается только один банан (для Мура; для Али[16] уже не покупают). А. М. пообещал, что будет помогать, но не от себя лично, а через «Международную книгу». «Ну, от кого бы она согласилась принимать деньги, от Пастернака, например?» Анастасия Ивановна сказала, что от Пастернака согласилась бы…

Анастасия Цветаева вернулась в Москву в октябре 1927 года с десятидневным опозданием. Оно было вызвано не только задержкой в получении итальянской визы, но и тем, что из-за восстания в Австрии ее путь домой удлинился. В СССР пришлось ехать кружным путем через Германию. Отвечая на чей-то вопрос о возможности невозвращения, сказала, что у нее никогда не возникала мысль не вернуться в Россию. Во-первых, там оставался ее сын. «Кроме того, я не выношу заграницы: когда я была у Горького, я люто тосковала».

В Москве на вокзале ее встретил Борис Пастернак, который согласился быть посредником в передаче горьковских денег ее сестре. Несколько раньше по его просьбе Л. О. Пастернак, живший за границей, прислал однажды Марине Ивановне 1300 франков[17]. Из рассказов Цветаевой Борис Леонидович узнал, что Горький высоко оценил его прозу, а стихи считает малопонятными. Б. Л. с огорчением написал Горькому: подтвердились его ощущения, что отправленный «Девятьсот пятый год» неудачен. Однако письма их разминулись: отослав свое, Пастернак получил вскоре из Сорренто послание с восторженной оценкой его поэзии, после чего, придя к Цветаевой, сказал ей: «Как хотите, я получил письмо от Горького, но прочесть его Вам не могу». Она ответила: «Ну, Борис, если Вам попала какая-то вожжа, я тут ни при чем». Пастернак, отвечая Горькому, благодарил за высокую оценку своей поэзии, упомянув, впрочем, горьковскую критику, услышанную им от А. И. На это Горький написал, что Анастасия Ивановна исказила его мнение[18].

Несколько позднее Пастернак приходит к Цветаевой со словами: «Я сегодня получил письмо от П. П. Сувчинского» (сотрудник С. Я. Эфрона по евразийскому журналу «Версты»). В письме приводился отзыв А. М. о пастернаковской поэзии: слабо, до меня не доходит. Пастернаку также стала известна неприязненная оценка Горьким поэзии М. И. Цветаевой: «Талант ее мне кажется крикливым, даже — истерическим <...>»[19].Б. Л. заступился за своих друзей, в результате чего Горький в своем единственном письме к А. И., полученном ею после возвращения в СССР (осень 1927 года), сообщил: «Получил истерическое послание от Пастернака и должен прекратить с ним переписку». Откликнуться на письмо Алексея Максимовича А. И. хотела миролюбиво: дескать, я не настаиваю на ответе мне, неизвестному писателю… «Но я сделала ошибку, добавив фразу: пишу не для того, чтобы продолжить переписку, и ответа не жду, и подчеркнула слова „не жду”». Потом она узнала, что он очень оскорбился: ему, получается, заткнули рот. «Смысл моего письма был такой, — объясняла А. И., — я не неволю Вас отвечать. Как писатель он должен был понять, что неправильно воспринял <эти слова>».

Об этой переписке А. И. говорила каждый раз дополняя и несколько изменяя свое повествование, вводя новые персонажи. Так, однажды она припомнила, что фраза Горького о ней, будто бы она все исказила, стала ей известна от кого-то, пришедшего к ней со словами: «Я Вас сейчас огорчу». Однако спустя некоторое время этот же человек сказал ей: «Я Вас сейчас рассмешу». Оказывается, А. М. прислал письмо, в котором точь-в-точь в тех же критических словах, что и при разговорах с Цветаевой в Италии, отзывался о поэзии Пастернака. Оценивая все это, А. И. говорила: «Горький был способен лгать, он человек с двойным дном», но как бы в объяснение добавила: «Он ведь современный человек»… Доказательством неправдивости Горького для А. И. служит пассаж, запомнившийся ей из одного его письма: стоял серенький денек, шли дожди, пришли двое (то есть Цветаева и Зубакин. — М. С.) и стали вовлекать меня в какую-то секту… И еще что-то было здесь, из чего можно было понять, что они приехали в Сорренто вместе. Комментируя это, А. И. говорила, что, во-первых, они приехали в Италию порознь, во-вторых, никакие дожди не шли, а сияло солнце. Главное же, ни в какую секту Горького они не вовлекали, а просто излагали свои взгляды, что, видимо, сильно раздражало этого пленника атеизма.

В одном из писем конца двадцатых годов[20] Горький писал, что А. И. Цветаева не знает другой действительности, кроме себя самой, и к ее рассказам об этой действительности следует относиться с большой осторожностью. Алексей Максимович, как явствует из вышесказанного, был раздражен ею и Зубакиным, который во время встреч с ним в Сорренто ошеломил его «глубочайшим и неизлечимым невежеством»[21] (это резко противоречит мнению таких разных людей, как патриарх Тихон, Б. Пастернак, С. Эйзенштейн[22], удивлявшихся в те жедвадцатые годы поразительной эрудиции Зубакина). Теперь, когда открылись архивы, эта переменчивость Горького уже перестала удивлять.Выскажу предположение, что А. И. не создала двух разных Горьких — в печатных мемуарах и в своих устных рассказах. В «Воспоминаниях» она блистательно изобразила этого всемирно знаменитого писателя, каким увидела его во время общения в Италии. Затем Горький открылся ей своими другими чертами, которые она не сочла возможным описать, да и едва ли можно было рассчитывать на такую публикацию. Во всяком случае, о своих встречах с А. М. Анастасия Ивановна охотно рассказывала, и, кажется, не только нам.

Поступление денег М. И. Цветаевой через Бориса Пастернака так и не было налажено. Поэт просил Горького вообще отказаться от материальной помощи М. И., беря ее всецело на себя[23].Он понимал, что такая помощь семье бывшего белогвардейца тягостна для А. М., не хотевшего порывать отношения с советскими властями. «В результате, — замечала А. И., не знавшая, видимо, об однократной присылке денег Леонидом Осиповичем, — Марина не получила ни рубля». И рассказывала, как в 1928 году (то есть через год после их встречи) М. И. жаловалась: «Мои дети фарфоровые <от голода>. Мяса не видим совершенно, лишены возможности покупать даже конину. Сейчас иду варить огурцы». А. И. в этом винила себя: «Что Марина голодала — МОЯ ВИНА. Моя нелепая гордость родную сестру ввергла в пучину. Почему я не пошла к Борису и не потребовала объяснить мне это положение. Я прекраснодушием своим подлила масла в огонь. Марина голодала с 1927 по 1937 год. Я считаю себя виноватой в этом. Я должна была допрашивать Бориса: сколько Вы получаете?.. — так как Борис — это „облако в штанах”».

Итак, Борис Леонидович оказался атакованным с двух сторон. Не выясняя причины отсутствия денежной помощи сестре, А. И. между тем требовала от поэта разъяснения путаницы с горьковской оценкой его поэмы. Пастернак здесь брал удар на себя, убеждая Горького в одном из писем, что повод для его гнева он сам, а Анастасию Ивановну не стоит столь строго судить за не­осторожную передачу первоначального мнения Алексея Максимовича о «Девятьсот пятом годе»[24]. Вообще, несмотря наслучившееся, дружеские отношения А. И. Цветаевой с Пастернаком, посвятившим ей свою поэму «Высокая болезнь»[25], продолжались до конца его жизни. Согласно хранителям ее архива Г. Я. Никитиной и Г. К. Васильеву[26],онапоследние годы работала над воспоминаниями о Б. Л., которые остались, по-видимому, незавершенными.

С Горьким также переписывался сын А. И. Цветаевой Андрей, который послал в Италию вышитый им цветными шелковыми нитками коврик «Бабушка и волк» (по мотивам горьковского «Детства»). А. М. спросил, что ему прислать. Андрей ответил, что ничего ему не надо, кроме книг. Горький тогда прислал «Детство» со своим автографом. Андрей, видимо, книгу хранил до своего ареста в 1937 году, когда все было конфисковано, в том числе семнадцать неопубликованных произведений А. И., включая ее мемуары о Горьком и его письмо к ней. Рукописи А. И. гибли и позже. Так, Г. Пухальская приводит в своей книге «Встречи с А. И. Цветаевой» следующие слова А. И.: «<…> рукопись „Amor” дважды гибла. Один раз сгорела. Второй — была украдена вместе с вещами в сундучке. И только память помогла мне написать всё сначала»[27].

Интересно, что Горький не встречался с А. И., когда вернулся в Россию, но сын ее беседовал с ним больше часа, отвозя ему на прочтение рукопись книги Анастасии Ивановны о нем. Публикация в «Новом мире» (1930, № 8 — 9, под девичьей фамилией матери А. И. — Мейн) отрывка из этой вещи возникла в порядке некоей благодарности Горькому за его помощь Зубакину, арестованному в 1929 году. Весть об аресте Андрей принес матери в Музей изящных искусств, где она тогда работала. Жена Зубакина пошла к Горькому, он стал хлопотать[28]. Однако впоследствии Горький не вступился за него. А. И. сама ездила к знаменитым деятелям искусства, собирая их подписи в защиту Зубакина. Подписали Цявловский, Москвин, Качалов; но это не помогло, и Бориса Михайловича первым из арестованных отправили в ссылку. Эту историю А. И. рассказала мне в ноябре 1983 года, завершив так телефонный разговор, во время которого ее просили вступиться за кого-то, гонимого в ходе наступления на диссидентов в правление Андропова. Она сказала, что просить ни за кого не будет, памятуя печальный опыт хлопот за Зубакина. Помню, меня поразили ее слова о Горьком: «Ну что же, что он ко мне плохо относился; это еще не значит, что он плохой человек». В этих словах, видимо, обида и за Зубакина, и за несправедливые слова Алексея Максимовича о ней в его письмах. «А в чем гениальность Бориса Михайловича?» — спросил я Анастасию Ивановну, услышав ее восхищенный рассказ об этом человеке (археологе, скульпторе, художнике, мистике-эзотерике, превосходном поэте-импровизаторе). «Во всем вместе», — ответила она. Интересно, что и Горький гениальность Зубакина объяснял «всем тонусом», «всею „структурой”» его души[29]. Кстати, многие называли Б. М. гением, на что он неизменно реагировал так: «Честное слово, я не гений»[30].

Следует сказать, что Зубакин был основателем и руководителем Москов­ской ложи розенкрейцеров, в среднюю степень которой А. И. была посвящена. Она также являлась секретарем Зубакина. Именно по делу розенкрейцеров ее арестовали в 1937 году и приговорили к 10 годам ИТЛ. «Следователи упорно добивались признаний подследственными того, что они входили в контрреволюционную, антисоветскую, фашистскую организацию». От Цветаевой и ее двух подельниц (одна из них — бывшая жена Зубакина, другая подруга А. И. — Н. А. Мещерская) «нужных признаний добиться не удалось»[31].

Рискованные шутки Зубакина о том, что он якобы работает совместно с А. И. в ГПУ, вернулись к нему бумерангом лжи о его мнимом сотрудничестве с чекистами. Об этом приходится упомянуть, так как уже после смерти А. И. сообщалось, что она будто бы была агентом НКВД[32]. Как удалось позже установить, это мнение было совершенно необоснованным[33].

Чтобы не давать повода чекистам, Анастасия Ивановна нарочно ограничила круг своего общения в Италии: была только у Горького. Вернувшись в Москву, ходила лишь на работу и ни к кому из знакомых. Все равно через четыре месяца после ее возвращения (то есть незадолго до первого приезда в СССР Алексея Максимовича) ее вызвали в органы и допрашивали пять часов. «Это необычайно долго, — говорила она про четырехмесячный срок, — обычно вызывают через два месяца». Спрашивали и о Горьком. Она подробно рассказывала о своих беседах с ним, не утаивая, в частности, и того, что является верующей. При аресте в 1937 году[34] она случайно узнала, что ее осво­бодили после предыдущего ареста (в 1933 году) благодаря А. М.; следовательей сказал: «Ну, теперь Горького нет, никто вам не поможет». Как-то я слышал от нее: «Я подсчитала, что сидела в тюрьмах (не учитывая пребывания в лагерях. — М. С.) в четыре с половиной раза дольше Горького: 64 дня35 в 1933 году, 5 месяцев в 1937 — 1938-м году, 4,5 месяца в 1949 году, причем просидела несмотря на то, что политикой не занималась, а ведь он боролся с царизмом. За этот срок можно было родить еще одного ребенка», — неожиданно заключила она.

«Узнав о смерти Горького, я ревела как белуга, два раза ходила к нему прощаться. Речь Фадеева совсем не слушала, а смотрела на часы, боясь опоздать к кремации. Писатели опять прошляпили». (Двигаясь по Никитской улице, А. И. успела все-таки подсоединиться к траурной процессии.)

Однако Горький и в дальнейшем не уходил из ее жизни. В 1947 году увидела его во сне, они протягивают друг другу руки, но что-то мешает им соединиться. Все-таки ему удалось пожать ей руку. Анастасия Ивановна во сне спросила Горького, когда онаумрет. Из ответа А. М. в памяти остались лишь цифры «55». Она сначала подумала, что это указание на ее возраст к моменту смерти, а когда этот срок прошел, стала ждать 1955 года. Потом не раз вспоминала этот сон, посетивший ее в условиях несвободы (лагерь на Дальнем Востоке).

В 1959 году при реабилитации с ней очень мило разговаривал, чуть ли не руку целовал сотрудник КГБ. Она сказала, что хотела бы получить назад свои пропавшие при аресте рукописи, в том числе книгу о Горьком. Он сообщил, что их контору слили с МВД («Вы понимаете: то МВД и теперешнее — это небо и земля», — сказал он) и туда они передали весь архив. Посоветовал идти на Кузнецкий мост, а если там «Строительная комиссия», то на Петровку, 38. НаКузнецком действительно оказалась «Строительная комиссия», а на Петровке от ГБ остался один человек. Этот довольно развязный гэбист долго не мог понять, чего она от него хочет. «Я собираюсь писать книгу о Горьком», — сказала она и объяснила, что рукопись, созданная на основании встреч с писателем в Италии, пропала при ее аресте. Потомок Спарафучиле упорно не понимал ее. Он, смотревший на мир через марксист­ские очки, удивлялся ее — не только природной — близорукости[36]. Анастасия Ивановна пыталась растолковать: «Вы понимаете... документы… книга». За­слышав знакомое слово, чекист оживился: «Ну да, конечно, документы! А зачем же писать о Горьком — о нем все написал Леонов». Она возразила: «Я не знаю, что написал Леонов, но я специально ездила к Горькому, жила рядом с ним некоторое время, записывала за ним». Ее прервал наглый ответ: «Если у вас такая блестящая память, так сядьте и все напишите; а у нас ничего нет: мы так всё жгли, жгли, жгли…» (с упоением)[37].

Память и правда была блестящая. Так, за год до смерти А. И. летала в Голландию на книжную ярмарку, где наизусть читала стихи сестры и созданную в лагере на английском языке (ее любимый язык из трех иностранных, что знала) свою поэму «Twins»(«Близнецы» — о Дж.Конраде и А. Грине[38]). Эта поездка описана в очерке «Моя Голландия» («Юность», 1993, № 9).

Глава «О Горьком» вошла во вторую часть мемуаров Цветаевой «Из прошлого» («Новый мир», 1966, № 2). Публикация отдельной книги в полном объеме встретила затруднения: два отрицательных отзыва известных критиков («Надо печатать с изменениями, согласованными с автором» — А. Западов — и «В так<ом> виде печатать не надо» — М. Гус)[39]. К. И. Чуковский высоко оценил ее «Воспоминания», которые прочитал в машинописи, восхищался языком, «хотя какой уж там особенный язык», — скромно сказала А. И. Однако когда она обратилась к нему, чтобы он посодействовал напечатанию, он сказал, что ничем помочь не может. Цветаева, видите ли, оттолкнула от себя всю интеллигенцию своей восторженной оценкой Алексея Максимовича; дословно сказал: «Позорная для интеллигенции высокая оценка Горького». Резкий контраст с тем, как тепло сам Чуковский описал Горького в своей книге «Современники»…

Помог бы Пастернак, успевший восторженно отозваться на ее «Воспоминания»[40], но его уже не было в живых. А так он всегда помогал ей. Например, самоотверженно защищал А. И. при неоднократных попытках исключить ее в 20 — 30-е годы из Союза писателей: «Если ее вычистите, вычищайте и меня!»

Она даже подумала, освободившись после тюремного заключения в 1933 го­ду, что обязана этим Пастернаку, и лишь через четыре года (при втором аресте) узнала: вызволил ее тогда Горький. «Кажется, — добавила она, — Пастернак в 1933 году тоже что-то предпринимал». В другой раз высказалась определеннее: «Он (Б. Л.) действительно поехал на Кузнецкий мост, 24 (в Политический Красный Крест, где вела прием Е. П. Пешкова. — М. С.). Я думаю, что она, зная меня с детства и помня маму в Ялте, <попыталась мне помочь>»[41]. Позже, когда она была в заключении, Б. Л. щедро помогал ей. Помощь эта иногда была не только материальной (например, присылка денег и книг), но и, по ее словам, «моральной». Так, узнав, как она, будучи в ссылке, сокрушалась о гусе, которого зарезал ее хозяин (что послужило темой написанного позже рассказа «Тега»), Б. Л. написал ей: «Но по крайней мере Вы заплатили хозяину гуся, чтобы его похоронить?»

Как-то я засиделся у нее, шел двенадцатый час ночи, и я собрался уходить, но А. И. не отпускала меня и присутствовавшего тогда же ее друга — литератора Ю. Коваленко. Разговор шел о женах Пастернака: «Что мне делать с Ольгой? — спросила она, как будто мы с Коваленко знали, что с ней нужно делать. — Ведь Ольга — это Лариса», — пояснила она. «Лариса?» — не понял я. «Вы что — не читали „Доктора Живаго”?» — удивилась Анастасия Ивановна. «Читал». — «Ну вот, Лариса». — «Ах, это Ольга Ивинская!» — «Ну да. Ольге дали восемь лет, ее дочери Ирине — три года, но политику не „пришивали”, обвинили в спекуляции[42]... Впрочем, Ирина нашла в лагере свое счастье: она собиралась выйти замуж за какого-то француза и в лагере поняла, что этот француз ей совершенно не нужен, так как в заключении встретила и полюбила соотечественника (имеются в виду Ж. Нива и В. Козовой. — М. С.). Так вот, что мне делать с Ольгой, что о ней писать? Ведь она не была женой Бориса, и она еще жива». — «Да пишите о Пастернаке, — сказал Коваленко. — Пастернак — это литература, а литература — это…» — «Нет, — прервала его Цветаева, — жизнь я ставлю выше литературы!» Далее рассказала, что в последний раз видела Бориса Леонидовича 29 июня 1959 года, после двадцати двух лет разлуки, когда провела с ним два с половиной часа. Пастернака травили, и он, выходя к приезжавшим доброжелателям, говорил на одном из трех европейских языков, что он никого принять не может. Однако Анастасию Ивановну он принял. Ее племянница Аля сказала, что Б. Л. написал ей: я тебя познакомлю с женщиной, которой я всем был обязан в течение пятнадцати лет (число лет я плохо расслышал и не уверен в нем; позже узнал, что Б. Л. и О. В. познакомились в 1946 году).

Ивинская, по выражению А. И., «материализовалась», то есть, видимо, погрубела. Цветаеву почему-то неприятно поразил тот факт, что, распределяя торт, куски побольше она подкладывала Борису Леонидовичу. Хотя «Ольга материализовалась», А. И. убедилась, что любовь еще осталась. Вероятно, в это время или несколько раньше Пастернак написал свое стихотворение «Нобелевская премия», которое я незадолго до этого рассказа А. И. прочитал ей. «Как странно, — прервала она меня после первой строчки („Я пропал, как зверь в загоне”), — ведь так начинается стихотворение Айхенвальда». — «Юлия Исаевича?» — спросил я. «Да». — «Но разве он писал стихи?» — «Конечно!» (с оттенком удивления моему незнанию). Возможно, она спутала Юлия Айхенвальда с его внуком, автором стихотворения, начинающегося строчкой: «Я, как бык, попавший в клетку...» (стихи Юлия она читала и ценила).

Еще когда она была в ссылке (1949 — 1950 годы), Б. Л. прислал ей машинопись начала «Доктора Живаго». Ей не понравилось («очень слабо»). Я спросил — почему, и она подробно объяснила: «Все отдельные сцены хороши, как всегда у Пастернака, а романа не получилось. Говорит он свои мысли и вкладывает в их (персонажей. — М. С.) рот. Это не роман: мертвые люди; он не умеет писать живых людей… Есть прелестные места, где встречаются люди, разговаривают. Вещь начинается с нелепости: шкаф падает на людей (тут она несколько ошиблась: так начинается не вообще роман, а третья часть первого тома. — М. С.). Шкафы падают на людей, но романы с этого не начинаются». И в одно из наших последних общений с ней (май 1993 года): «У него все герои говорят одним языком[43]… Все-таки это политическое решение» (о присуждении Пастернаку Нобелевской премии). О его смерти: «Борис мучился полчаса. Он сказал: у меня рак легкого; так и оказалось, а подозревали второй инфаркт». За две недели до его смерти А. И. прислала ему святой воды из чудотворного источника, которая «ему особенно помогла»: предсмертные мучения были недолгие. Зинаида Николаевна колебалась: давать — не давать. Кто-то сказал: давать непременно, — и дали. Ариадна об этом Анастасии Ивановне: он как бы причастился Вашей водой. Когда были похороны, то чекисты хотели силой утащить тело, и уже один из них пробирался к Б. Л., но Станислав Нейгауз, стоявший рядом, оттолкнул злоумышленника, и он полетел. И ничего не вышло из этой затеи быстро втолкнуть гроб в литфондовский автобус и отвезти на кладбище. Молодые люди, сменяясь, донесли его до места упокоения…

Три ареста и семнадцать лет лагерей и ссылки заставили Анастасию Ивановну быть предельно осторожной, в том числе и при написании мемуаров. Тем более, что эта книга с таким трудом пробивалась в печать в годы, когда о политических репрессиях нельзя было и упоминать. Не удивительно, что для тех, кто ничего не знал о ее судьбе, было неясно при чтении «Воспоминаний», почему она ничем вроде бы не помогла своей сестре, попавшей по­сле приезда в СССР в труднейшее положение. Поэтому среди сотен писем читателей, приходивших к ней со всей страны, где помимо забавных («стихи у нас пишет вся семья, вот почитайте стихи нашего сына-шестиклассника» — и веер листочков) были и письма с недоуменным, почти гневным вопросом: «Где Вы были, когда умерла Ваша сестра?» На такие слова Анастасия Ивановна отвечала открыткой: «В ЗАКЛЮЧЕНИИ».

Это было необходимое разъяснение. Возмущение же охватило ее однажды, когда какая-то посетительница, услышав ее рассказ о лагерном прошлом, неосторожно заметила: «Вы бы описали это: интересно было бы почитать». — «Интересно?! Пусть сейчас не так, как прежде, но все же вы сделайте что-нибудь, посидите с ворами и проститутками, а потом опишите…»

Мы не задавали неуместных вопросов, а слушали и, когда можно было, записывали ее разговоры. Мы — это я и моя мама Ольга Владимировна Трухачёва — родственница А. И. по ее первому мужу Борису Сергеевичу Трухачёву. Все записывалось тут же, иногда переспрашивали, уточняя ее слова. Анастасия Ивановна скорее мирилась с этим, чем одобряла. Лишь однажды, начав рассказ о трагическом лагерном эпизоде, воскликнула: «Не записывайте о NN: у него еще есть родственники. Вы даете мне слово? Ведь если у вас найдут запись, то заставят признаться, от кого вы это получили. Вы должны знать, гражданином какой страны вы являетесь». Я обещал. К своему удивлению, после смерти А. И. этот рассказ во всех подробностях (включая фамилии) я увидел в одной из трех книг[44] о ней. (Автор этой же книги пишет, что как-то приходила к А. И. с магнитофоном в сумке.)

Осторожность у А. И. переходила в страх. Так, во время передачи в ее квартире кому-то «Доктора Живаго» (начало 80-х годов) при попытке назвать роман она молча показала на стены, имеющие уши, заметив: «Хотя я и не думаю, что сейчас за это преследуют». Потом этот жест не раз повторялся при самых невинных разговорах. И в то же время могла, увидев на улице овчарку, громко сказать: «Вот такие собаки нас охраняли! Они бегали вокруг зоны, так что зеки видели окружающий мир через их живую изгородь».

Замятин писал в одном из рассказов, что сны — это единственный мир, где люди свободны. В случае А. И. Цветаевой он ошибся. Ее мучили кошмары. То ее преследуют, то не может выбраться из лабиринта, то остров с крошечным окошечком, но сидящая там женщина ответа не дает. В одном таком сне она попросила помочь какого-то военного, представившись членом СП. Он взглянул на нее (смесь любопытства и сожаления) и ответил: абсолютно ничего нельзя сделать. «Зачем я сказала так, — подумала А. И., — теперь меня, совершенно ясно, не выпустят отсюда». Она добавила, что утром не было облегчения, как обычно бывает, когда понимаешь, что это лишь сон. На вопрос моей мамы: «Это воспоминания лагеря?» — ответила: «Без­условно»[45].

Очевидно, между ними довольно быстро установилось доверие, что позволило маме задать первые вопросы о Солженицыне уже через месяц после их с А. И. знакомства в апреле 1982 года. Возможно, присущим Анастасии Ивановне чувством всепрощения, в том числе и по отношению к палачам, можно объяснить ее несправедливые слова об опальном писателе: «Он все злится, а я вот — нет». Тут же спохватилась, что так сказала. Позже мы узна­ли, что она не любит, когда кто-то кого-то осуждает; говорит тогда: «У каждого свои грехи, и пусть они отвечают за эти грехи, а мы будем каяться в своих».

Однажды она рассказала, как, не подписав никаких «признаний» после трех с половиной месяцев тюремного заключения, удивила утомленного следователя предложением: «А вы попробуйте физическое воздействие или посадите в камеру с людьми, так „обработанными”, я тогда узнбаю, что я могу вынести», и неожиданно, уже обращаясь к нам, завершила: «Вот почему я не читаю Солженицына, хотя мне интересно было бы прочесть, — ведь могут захватить и задать вопрос, откуда это получено». Речь шла о произведениях Солженицына, опубликованных тогда за рубежом: «В круге первом», «Август Четырнадцатого», «Архипелаг ГУЛАГ». «А „Один день Ивана Денисовича”?» Анастасия Ивановна вздохнула: «Что „Один день”. Там сказано: сон, а главное <в тюрьме> происходит ночью. Вдруг входят: „Иванов!!” Иванов вскакивает, называет свое ИО. „С вещами <то есть на этап>”. А потом, Иван Денисович и до лагеря занимался физическим трудом. А другие? Например, профессор-египтолог жаловался, что народ <в лагере> не воспринимает искусства, историю: „Уж я пытался популярно объяснить — им это неинтересно”. Или немецкий барон, который рылся на помойке, выискивал картофельные очистки, отваривал их и ел». Из дальнейшего ее рассказа о лагерном быте мы узнали, что, как и Иван Денисович, она подрабатывала в лагере поделками.

Самого Солженицына она не видела, но в сентябре 1992 года в Переделкине, куда она ездила вместе со своим многолетним другом поэтессой Е. Ф. Куниной, мы вдруг услышали от нее: «Женя, где меня познакомили с женой Солженицына? Она мне показала фотографию четырех сыновей и старика мужа; он лохматый, с бородой. Я себе его представляла таким европейцем, а он как мужик из Древней Руси». Позже выяснилось, что встреча А. И. с Н. Д. Солженицыной состоялась в Доме-музее Марины Цветаевой (Борисо­глебский переулок) во время его освящения 20 июля 1992 года. В записи об этом, сделанной А. И.[46], их беседе отведен один абзац, где так передано впечатление о Наталье Дмитриевне: «Красивое мужественное лицо, умный взгляд. „Хорошая была ему подруга!” — подумала я».

Как-то я ей сказал, что Солженицын при высылке, по рассказам, не желая ни за что покидать Родину, отбивался руками и ногами от тех, кто волок его к самолету. Будучи человеком дюжим, он, вероятно, наставил немало синяков, а чекисты на сей раз были бессильны, учитывая приказ свыше: ни одной царапины у высылаемого не должно быть. А. И. улыбнулась: «Очень правильно он это делал!» Раз она заметила: «Я даже должна быть благодарна за то, что меня арестовали: я много увидела совершенно по ту сторону ущелья». Эта ее фраза перекликается со словами Солженицына «БЛАГОСЛОВЕНИЕ ТЕБЕ, ТЮРЬМА, что ты была в моей жизни!»[47].

В сентябре 1986 года я прочитал Анастасии Ивановне наизусть главу «Адам и Ева» из романа В. Е. Максимова «Карантин». Мне очень нравилась эта вещь. Отдельные главы из этого романа передавала в 1974 году «Немецкая волна». Их можно было даже записать, а «Адама и Еву» я запомнил. Я надеялся, что это проникнутое религиозным чувством произведение ей понравится, и хотел знать ее отзыв. «Вам нравится, Анастасия Ивановна?» — «Нравится. Хорошо написано». Я назвал автора и спросил ее мнение о стиле. Она ответила: «Стиль писателя, который через женщину это хочет сказать, и это не очень похоже». — «Мужской стиль?» — спросила моя мама. «Тут чувствуется не столько мужской стиль, сколько творческий подход к этому материалу. А он давно умер?» (глава «Адам и Ева» стилизована под прозу начала ХХ века, что, возможно, объясняет этот вопрос А. И.). Я сказал то немногое, что знал о нем: пятиклассником ушел из пролетарской семьи, попал в шайку уголовников, скитаясь по лагерям, сменил даже фамилию-имя-отчество (изначально — Лев Алексеевич Самсонов). «Где он сейчас?» — спросила она. «Во Франции. Исключен из Союза писателей, уехал из СССР в 1974 году, позже лишенсоветского гражданства». — «Франция — это хорошая страна, там по ощущению всегда чувствуешь себя свободной. Италия —как у нас — там дуче, такое чувство, что тоже (показала рукой) над тобой висит». Вероятно, ей вспомнились итальянские впечатления времен поездки к Горькому. Я не отставал: «А как вот женщина подана писателем-мужчиной?» — «Максимально хорошо сделано это, тут никакой неувязки нет». На следующий день я возобновил разговор о Максимове. Мне казались несочетаемыми ее суждения: 1) «Стиль писателя, который через женщину это хочет сказать, и это не очень похоже». 2) «Максимально хорошо сделано это, тут никакой неувязки нет». Когда я спросил об этом, она высказала следующие критиче­ские замечания: «Так женщина не может сказать; неудачно. Простая женщина так никогда не скажет. Это все пишет писатель. Тут полная неувязка». Я с огорчением спросил: «Но вам же нравилось?» — «Мне и сейчас нравится. Мне нравятся эти выражения (процитировала по памяти): „Священные развалины дымились под ним, страна кабаков и пророков с надеждой обращала к нему пустые глазницы поверженных храмов… Хорошие люди везде есть, даже, знаете, там, у них”. Если так хочешь выражать эти вещи, то выражай через автора. Это не ее стиль; это все он берет из своих карманов».

Позже, когда я прочитал ее «Amor» и максимовский «Карантин», мне эти произведения показались несколько схожими: в том и другом были вставные главы; в книге Максимова это была романтическая история любви А. В. Кол­чака («Адам и Ева»); «Amor» описывает высокодуховное влечение главной геро­ини Ники к заключенному[48]. С возможностью такого сопоставления согласился в разговоре со мной редактор журнального варианта романа «Amor» А. М. Кузнецов. Теперь мне кажется, что критическая оценка этой главы отвечала ее словам: «Жизнь я ставлю выше литературы!»[49]

Огромная жизнь, прожитая ею, трагические изломы судьбы часто позволяли ей видеть то, на что не обращали внимания другие, делать неожиданные замечания, которые сохранились в памяти и записях людей, ее знавших. Тем более ценны ее воспоминания о встречах с писателями в первые десятилетия ХХ века: много об этом известно только из ее устных рассказов.

А. И. Цветаева — большой русский писатель XX века. Быть может, она даже создала особый литературный жанр (в частности, «Amor»), в котором подлинная жизнь (она как-то сказала:«Я люблю живую ткань жизни»), увиденная острым взором глубокого психолога, преображалась пером блестящего мастера в своеобразное переплетение яви и вымысла, где фантазия писателя работает лишь над огранкой драгоценных камней, разбросанных на пути жизни…

 

Автор выражает благодарность Анатолию Михайловичу Кузнецову за серьезную помощь при подготовке рукописи к печати.

[1]Набоков В. В. Лекции по русской литературе. М., 1996, стр. 418.

[2]Цветаева А. И. Воспоминания. М., «Изограф», 1995, стр. 299 — 300, 551, 704.

[3]Цветаева А. И. Мой единственный сборник. М., «Изограф», 1995, стр. 42.

[4]Цветаева А. И. Неисчерпаемое. М., «Отечество», 1992, стр. 71.

[5]Цветаева А. И. Воспоминания, стр. 441.

[6]Цветаева А. И. Памятник сыну. М., Дом-музей Марины Цветаевой, 1999, стр. 9.

[7]Ионас В. Анастасия Цветаева. Встречи. Переписка. — «Грани», № 198 (2001), стр. 129.

[8] Здесь и далее данная в кавычках прямая речь Цветаевой — ее подлинные слова, запись слышанного в беседах с нею.

[9]«Минувшее». Исторический альманах. Вып. 20. М. — СПб., «Atheneum»; «Феникс», 1996, стр. 204, 205.

[10]Ваксберг А. Гибель Буревестника. М., «Терра-Спорт», 1999, стр. 221.

[11]«Для Зубакина не существовало преград между естественным и сверхъестественным», — указывает публикатор его переписки с Горьким, а сам Зубакин писал Алексею Максимовичу: «Будущее прет на нас, как паровоз — издали и по не зависящим от меня рельсам. <…> И можно его предвидеть, предчувствовать, заглотнуть, открыв форточку — из чердачной комнаты прямо на небо!» («Минувшее».Вып. 20, стр. 180, 280).

[12]«— Алексей Максимович, а Вы читали…» — «ЛюисаКэроля?! Читал!» (Айдинян С. Предисловие к кн.: Цветаева А. И. О чудесах и чудесном.М., «БУТО ПРЕСС», 1991, стр. 15).

[13]Цветаева А. И. Воспоминания, стр. 770. Орфография А. И.

[14]Целиком, полностью (франц.).

[15]Цветаева А. И. Воспоминания, стр. 788.

[17] См.: Цветаева М. И. Собр. соч. в 7-ми томах, т. 6. М., 1995, стр. 295.

[18]См.: Пастернак Б. Л. Переписка. М., 1990, стр. 418 — 420.

[19]Там же, стр. 420.

[20]«Пастернак Б. Л. Переписка», стр. 420.

[21]«Минувшее». Вып. 20, стр. 173.

[22]См.: Немировский А. И., Уколова В. И. Свет звезд, или Последний русский розенкрейцер. М., 1994, стр. 58, 61; «Минувшее». Вып. 20, стр. 181.

[23]«Пастернак Б. Л. Переписка», стр. 427.

[24] Там же, стр. 424.

[25] Пастернак Б. Л. Собр. соч. в 5-ти томах, т. 1. М., 1989, стр. 694.

[26]«Грани», № 189 (1999), стр. 190.

[27]Пухальская Г. Встречи с А. И. Цветаевой. Ставрополь, 1996, стр. 41.

28Тем самым неверно сообщение в книге Немировского и Уколовой (стр. 86), что в 1929 году из писателей только Вересаев хлопотал за Зубакина.

[29]Немировский А. И., Уколова В. И. Указ.соч., стр. 228.

[30]Там же, стр. 40.

[31]Там же, стр. 276, 412.

[32] Буянов М. И. Под ударами судьбы. М., Издательство российского общества медиков-литераторов, 1995, стр. 135.

[33]«Экспресс-хроника», 1997, 13 июня, стр. 2.

[34]В 1937 году у нее был тот же следователь, что и у Зубакина, — по фамилии Сатин (он, безымянный, упомянут в начале «Amor’а»), которому она однажды сказала: «А личико у вас интеллигентное, нос с горбинкой. Вы не из тех ли Сатиных, у которых было имение около Ясной Поляны?» Он быстро: «И еще завод, и о которых писал Герцен? Нет, не из тех!» А. И.: «Вы прекрасно знаете свою родословную!»

[35]Хотя на этот раз ее освободили, она считала, что не случайно ее продержали столько в тюрьме. Это был повод выгнать ее с работы в Тимирязевской сельскохозяйственной академии, где она преподавала английский язык, так как по тогдашним законам отсутствие на работе больше двух месяцев влекло за собой увольнение.

[36]У нее были очки с толстыми стеклами — 9 и 13 диоптрий.

37В опубликованных материалах следственного дела А. И. («Грани», № 217 (2006), стр. 201) сообщается, что она обращалась с просьбой вернуть ей изъятые при аресте рукописи к заместителю председателя КГБ С. К. Цвигуну. Цвигун писал «под псевдонимами толстые и скучные романы и сценарии к фильмам о партизанах и чекистах» (Медве­дев Р. Андропов.М., 2006, стр. 269). Его сочинения сохранились, а конфискованные при аресте рукописи неопубликованных произведений А. И. Цветаевой исчезли бесследно. Лучше бы наоборот.

[38]Английский текст и выполненный в ссылке русский перевод приведены в ее книге «Мой единственный сборник». Поэма сочинялась наизусть во время работы в лагерной прачечной, куда ее послали за отказ выполнить немыслимое для нее требование. Перевод она делала, чтобы не заснуть и предотвратить пожар, который мог вспыхнуть от лампы ее соседки, засыпающей при чтении после тяжелого трудового дня. Подробнее об этом в ее романе «Amor».

[39] «Гений памяти». Переписка А. И. Цветаевой и П. Г. Антокольского. М., Дом-музей Марины Цветаевой, 2000, стр. 72.

[40] См.: Цветаева А. И. Собр. соч. Т. 1. М., 1996, стр. 252. (Примеч. Ю. М. Каган.)

[41] Узнав об аресте в 1933 году Цветаевой, Зубакин в письме Ж. М. Брюсовой умолял ее сообщить об этом Пастернаку, так как «он в свое время обещал хлопотать»(Немиров­ский А. И., Уколова В. И. Указ.соч., стр. 255).

[42]Точнее говоря, «пришили» контрабанду. Подробно описано дочерью Ивинской: Емельянова И. Легенды Потаповского переулка. М., «Эллис Лак», 1997.

[43]В «Amor’е» «я старалась, чтобы разные персонажи говорили бы по-разному», — тогда же сказала она.

[44] Козлова Л. Н. Старость — молодости. Анастасия Ивановна Цветаева в жизни. М., «Прометей», 1992; Пухальская Г. Н. Встречи с А. И. Цветаевой. Ставрополь, 1996; Дон­ская Д. А. Анастасия Цветаева. Штрихи к портрету. Орехово-Зуево, «Книжник», 2002.

[45]Созданное в лагере (включено в «Amor») стихотворение «Буран» заканчивается строкой «Я во сне этапный вижу день!» (Цветаева А. И. Мой единственный сборник, стр. 81).

[46] Альманах «Россияне», 1995, № 11-12, стр. 15 — 16.

[47] Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. Т. 2, ч. 4, гл. 1. Париж, 1974, стр. 604.

[48]Она говорила по поводу названия своего романа: «„Amor” — это „любовь” <по-латыни>, но я не хочу, чтобы так переводили: „любовь” — затасканное слово. „Amor” — это сама идея любви».

[49]Близкую мысль высказывает Солженицын в начале своего «Телёнка» («Новый мир», 1991, № 6, стр. 6).


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация