Кабинет
Анна Фрумкина

Академический гламур

Академический гламур


А. П. Кузичева. Чеховы. Биография семьи. М., “Артист. Режиссер. Театр”,

2004, 472 стр., ил.

Ветхая и вечная этажерка с шишечками — для крупноформатных книг. Аксаков, Жуковский — в коже и с ятями, Некрасов в редакции Чуковского, советские однотомники классиков, альбомы репродукций и словари, словари… Наверху нивский Боборыкин стопочкой и разрозненный Шеллер-Михайлов. Книгу “О вкусной и здоровой пище” унесла в кухню. Открылось место для новинки: “Чеховы. Биография семьи”.

Матово-зеленый плотнотканый приятно-шершавый переплет — погладить пальцами. В пятый раз пересмотреть тонированные светло-коричневые иллюстрации и вдруг обнаружить ранее не замеченное — скажем, картину “Святый Евангелистъ Иоаннъ”, писанную отцом Чехова. Правда, ни дата, ни размеры картины не обозначены… 65,5 печатных листа, текст в два столбца — целая энциклопедия (стиль оформления, формат, объем), написанная известным чеховедом и изданная к столетию смерти писателя. Что ж, пора — мало ли что подрезали-причесывали на эту тему, подлаживаясь под советские каноны. В книге и солидный справочный аппарат: краткая хроника жизни и творчества А. П. Чехова, в примечаниях — свыше 1300 ссылок, в основном архивных, наконец, “Семейное древо Чеховых” (фрагмент).

Что и говорить, мемуары и биографии сейчас очень востребованы и в связи с историческим поворотом зачастую пересматриваются наново. В книге, специально посвященной феномену семьи, об этом говорится так: “Родословное или семейно-биографическое повествование <…> опирается на коллективную память, и рассказчик или составитель семейного жизнеописания <…> ориентирует его на себя, как часть „родственного организма” <…> Приступая к изложению истории своего рода, П. А. Флоренский писал: „…Мне хотелось бы быть в состоянии точно определить себе, что именно делал я и где находился в каждый из исторических моментов нашей родины и всего мира, — я, конечно, в лице своих предков””[1].

На самом деле “биография для семьи”, составляемая ее членами, включает не только участие в истории, но и сведения о разных житейских казусах, бедах, болезнях, семейные легенды, переписку и вообще многое памятное, посторонним совсем лишнее. Материалов для такой, а также для более “официальных” биографий чеховская семья оставила очень много, и очень многое — и воспоминания, и письма — было издано и откомментировано на хорошем филологическом уровне.

Но здесь ставится как бы дополнительная задача. В предисловии “От автора” Кузичева пишет, что стремилась “передать свой душевный отклик на радости и горести семьи Чеховых”. Книга сложена из семи глав — по числу членов семьи Павла Егоровича и Евгении Яковлевны — родителей Антона Павловича. Биографии самого А. П. Чехова в книге нет (это входило в замысел автора), но все семейные события рассматриваются с точки зрения того, как они отражались на нем — на его настроении, материальном положении, жизненной позиции.

Напомним, что Кузичева как лицо постороннее чеховской семье пишет все-таки не для нее и не от ее имени, а для читающей публики. “Публичные” биографии могут быть самые разные: подробно документированные, как созданная Б. Бойдом двухтомная биография Набокова, популярные и в разной степени беллетризованные, типа серии “ЖЗЛ”, наконец, художественные — близкие к фактам, как у Тынянова или Ходасевича, — или вольные, как во многих исторических и псевдоисторических романах. Но все эти жизнеописания схожи в одном. В центре внимания автора — путь героя в “замечательные люди” и его деяния, оправдывающие этот сан. Всякий человек достоин жизнеописания, а не только прочерка между датами на могильном камне. Но не о всяком мы, “чужие”, знаем или хотим знать его “жизненный проект” и душевное содержание. Частной жизнью людей, помимо создателей и держателей семейного архива, интересуются, конечно, гламур и желтая пресса; не стоит жеманиться — предаваемые гласности светские сплетни модны всегда, хотя не всякая семья согласится жить “за стеклом”. С другой стороны, “прайвеси” тоже в моде: “Мне надо подумать”, — говорит героиня американского сериала и удаляется в законно охраняемую от близких отдельность.

Члены семьи Чеховых, по крайней мере братья А. П. и сестра, очень ценили свою отдельность, закрытость, конфиденциальность и мемуары для печати оставили по большей части вполне продуманные… Посмотрим, как обстоит с этим дело в тексте Кузичевой.

“Павел Егорович. Отец”. Здесь повествуется также о родне со стороны Чеховых — о его отце Егоре Михайловиче, сестре, братьях и племянниках. (Точно так же в соответствующей главе сообщается о родне Евгении Яковлевны, урожденной Морозовой, а в главе о Марии Павловне — о потомках, продливших историю Чеховых в ХХ веке, и заодно — об истории издания чеховских писем, создании чеховских музеев.)

О Егоре Михайловиче, деде, выкупившем семью из крепостной неволи, остались в воспоминаниях внуков несхожие мнения. Александр нажимает на то, как ненавидели деда, графского управляющего, работники — бывшие графские крепостные. Как жестоко, по рассказам бабушки, он, осердившись, бил жену и детей. “Нам с Антошей теперь стало вполне понятным, почему и наш отец, добрейшей души человек (курсив мой. — А. Ф.), держался той же системы и был убежденным сторонником лозы, применяя ее к нашему воспитанию”[2].

Для внучки (дочери Александры Егоровны) из глухой деревни Твердохлебово под Воронежем Егор Михайлович был прежде всего добрый и уважаемый человек, который всем помогал, которого как советчика ценили все окрестные торговцы, местные служащие и состоятельные сельские хозяева. У Кузичевой он вышел фигурой яркой, цельной, самобытной, воплощением старорежимного отцовства. Интересно, что Егор Михайлович, почти самоучкой грамотный и по-старинному начитанный, любил в письмах выдержать тот или иной книжный слог, вглядеться в повороты словесного плетения — “писатель”.

Ну а сын его, Павел Егорович, играет в повествовании роль деспота, неумехи, пустослова, зануды, даже лакея и шута. Классический комедийный персонаж. Он тиранит жену, бьет детей и требует от них непосильной недетской работы, он никого не способен пожалеть, понять, обожает лишь себя самого. Выражается высокопарно и кичится своей добродетелью; попрекает выросших детей долгами, а сам — несостоятельный должник. Так ли все это? И все ли это о нем?

Действительно, старшие дети Павла Егоровича — Александр и Антон — вспоминали в письмах про то, что “в детстве у них не было детства”, про “ужасы детства” и проч. Выросшие дети ушли из-под власти отца и добились независимости всякий своим способом. Александр и Николай в Москве почти не жили с родителями. Антон утвердил себя старшим в оставшейся семье (Павел Егорович жил в основном у работодателя, купца Гаврилова), сделавшись главным ее кормильцем. Иван после тяжких бунтов из-за неприкаянности и прерванного образования тоже отделился; но впоследствии Павел Егорович был счастлив, что его сын учительствует, и несколько лет мирно жил в его квартире. Младшие дети — Михаил и Мария — вообще не хотели вспоминать, что у их отца были тягостные (и комические) черты характера. И мало ли о чем порой вспомянется? В контексте всей жизни читаем другие слова (приведенные в кузичевской “биографии семьи”): “Отец и мать единственные для меня люди на всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дело их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбиеставит их выше всяких похвал, за-крывает собой все их недостатки, которые могут появиться от плохой жизни, готовит им мягкий и короткий путь, в который они веруют и надеются, как немногие” (письмо семнадцатилетнего А. П. Чехова от 29 июля 1877 года; курсив мой. — А. Ф.). Что Александр считал отца “добрейшим”, упомянуто выше.

Долгие годы Павел Егорович пытался увести от безалаберной, беспутной жизни старших своих сыновей, Николая в особенности. Александр жил отдельно и по-своему, но не считаться с отцовским мнением все же не мог. С Николаем вы-шло хуже: ни скандалы, ни письма, ни многократная помощь семьи не могли вытащить его из той “балалаечной” жизни, которую он вел. Кузичева пишет: “Павлу Егоровичу недоставало мудрости признать, что „заблудшая овца” пропала и никакими добродетельными словами, нравоучительными примерами и даже родительскими слезами Николая не пронять”. Не мудрости у него не хватало, а хватало любви ни при каких обстоятельствах не бросать — не “овцу”, а сына! Тем более, что не тать какой-нибудь был его сын, а необыкновенно добрый, благородный запутавшийся человек. Которого, кстати, не бросали ни его брат Антон, ни его более благополучные друзья, ни даже не раз “кинутые” необязательным художником заказчики. В последнюю ночь своей предсмертной болезни Николай попросил брата: “Александр, если умру, скажи отцу, что любил его, и очень любил. Больше ничего не говори. Он поймет!..” А Павел Егорович нашел лучшие слова о Николае: “Жизнь его была неудачная, испорченная, но сам он хорош… Молитесь за его добрую и нежную душу”.

Павел Егорович был не такой “ретроград”, как иногда считал смолоду его сын Антон. “Враг <…> незаконного сожительства”, он со временем признал невенчанную жену Александра, мать своих внуков. Антон Павлович однажды писал брату Александру, что отец с возрастом раскаивался в тех жестоких методах воспитания, которые он применял к своим малым детям. С внуками он был нежен. Очень трогательно его приглашение маленькому сыну Ивана Павловича Володе Чехову приехать в Мелихово смотреть “жеребеночков”. После него остались потомкам кое-какие записи о событиях дотаганрогской жизни и его знаменитый дневник, который веселил и трогал его насмешливых сыновей. В Мелихове он играл роль отца короля в сказочно маленьком королевстве, любимом столь многими, и когда он умер, колдовство исчезло и королевство рассыпалось — наступила жизнь, отдельная для каждого.

У Павла Егоровича (и Евгении Яковлевны вместе с ним) был свой жизненный “проект”, постижимый для жизнеописателя при должной любви к своему персонажу. Отец Чехова был наделен талантами, которые давили его изнутри жаждой во-площения и желанием “славы” или хотя бы уважения окружающих. Возможно, где-нибудь в иконописной мастерской или будучи регентом соборного хора Павел Егорович оказался бы в своем кругу и был бы удовлетворен своим положением. Егор Михайлович, выведя из крепостных и вообще из крестьян и не допустив солдатчины, отдал его и брата Митрофана в торговлю — сделал все, что мог. Но в прозаически грубом мире провинциальной торговли братья Павел и Митрофан Чеховы, а также, быть может, еще более талантливый и в конечном счете несчастный Иван Яковлевич Морозов (брат Евгении Яковлевны) были, как переученные левши, неловки и не на своем месте. Так что к “економии”, поучениям, отчасти и к рукоприкладству — ко всему этому понуждала Павла Егоровича изначально вколоченная роль, в рамках которой он и вел неувлекательное, неазартное для него купеческое дело, самую скучную часть перекладывая на детей. Они, что называется, “жизни не видели” в темной и нетопленой лавке. Да и для своей страсти к музыке, хоровому пению и церковной службе, возвышенность и красоту которой он живо чувствовал, Павел Егорович жертвовал силами и временем своих старших сыновей, что было им нелегко.

Однако быт семейства Чеховых под началом Павла Егоровича нельзя считать таким уж невыносимым. То он играет с Николаем, жаждущим музыки, скрипичные дуэты, то учит детей чистописанию, добиваясь “фирменного” чеховского почерка, то заставляет их ежедневно по очереди прочитывать местную газету, открывая им путь к современному литературному русскому языку. Даже домашние спектакли по Гоголю охотно ставят “перегруженные” дети Чеховых. В одном из московских писем Антон Павлович упоминает: “Отец читает матери „Запечатленного ангела”…” Театры, гости… Не такая уж душная атмосфера.

Одновременно с горизонталью семейной повседневности присутствовал у родителей Чеховых другой, “вертикальный”, проект, с целью вывести детей (да и себя вслед за ними) на совсем иной жизненный уровень, где таланты и знания затребованы и уместны, дают успех и почет. Павел Егорович был купцом второй гильдии (что не так уж мало), умея только писать и считать и слегка подучившись практике торговли у купца первой гильдии И. Е. Кобылина. Его собственный опыт, выходит, свидетельствовал, что учить детей дома музыке и французскому языку, отдавать их не в городское училище, а в высокотребовательную классическую гимназию совсем не обязательно. Но Чеховы хотели во что бы то ни стало дать детям настоящее образование. Торговые дела купца Чехова первые пятнадцать лет шли совсем не так плохо, как представлено у Кузичевой. Материальная основа таганрогской жизни Чеховых рухнула не от смешных и нелепых промахов Павла Егоровича, описанных автором подробно и наставительно, а от совершенно иных причин — от общего уменьшения значения Таганрога как торгового и портового центра. И еще оттого, что Павла Егоровича дважды жестоко обманули свои люди, которым он полностью доверял. Когда семье пришлось уехать в Москву, то и там действия Павла Егоровича были не так уж бестолковы — он не шел на случайные, плохо оплачиваемые места, с которых ему в пятьдесят три года было уже не подняться, а постепенно сумел устроиться на место, которое позволяло обеспечивать семье пропитание. Между тем даже в первоначальном нищем московском житье семья продолжала свой образовательный проект, не поддавшись соблазну отдать детей в амбары и мастерские.

В пожилые годы у Павла Егоровича не было близких друзей и собеседников. И он понапрасну пытался “догнать” своих образованных взрослых детей, читая и пересказывая “Историю государства Российского” или газетные новости. Но все-таки он обрел покой, достаток и почет. Если бы ему пришлось жить в старости не у Антона, который давно понял роль родителей в построении своего жизненного пути, а у других детей (не считая бездомного Николая), то они, думаю, тоже бы постарались.

В конце книги автор неожиданно сообщает про занудного и бестолкового чеховского родителя: “Павел Егорович уединялся в своей <…> комнате-келье, чтобы молитвами и песнопениями поддержать покой в душе. Это был ежедневный апогей ритуальной жизни… Павел Егорович безмятежно и торжественно возводил свой душевный храм.Незатейливый, но храм”. В очередной раз пригвоздив формалиста и деспота словами “ритуал” и “незатейливый”, открыла ли Кузичева в нем, так сказать, существование души? Простила ли ему, наконец, что этот “человек слабого полета” был отцом писателя Чехова? Перед нами один из образцов “благомыслия” — той пустотелой велеречивости, коей, согласно семейному юмористическому мнению, был привержен Павел Егорович, а страницы “биографии семьи” украшены многажды.

“Евгения Яковлевна. Мать”. Это хорошая хозяйка, верная жена, заботливая мать (“наша добрая мать” — слова из меморий сына Александра). Свидетельство молоденькой мелиховской гостьи Т. Л. Щепкиной-Куперник: “Я никогда не видела, чтобы Евгения Яковлевна сидела сложив руки… Принимала и угощала она, как настоящая старосветская помещица… Помню ее уютную фигуру в капотце и чепце, как она на ночь приходила ко мне, когда я уже собиралась заснуть, и ставила на столик у кровати кусок курника или еще чего-нибудь, говоря со своим милым придыханием: „А вдруг детка проголодается?..””[3]

Автором впервые введена в чеховиану сценка, характеризующая уже почти бессловесную из-за болезни Евгению Яковлевну. “Бабушка” гневалась и, не имея других средств выразить недовольство, яростно плевалась в окружающих. Тогда ее внук, гениальный актер Михаил Чехов, вдруг скорчился и, словно жалкий умалишенный, придвинулся к ней на коленях, что-то бормоча. Евгения Яковлевна затихла, стала гладить по голове “жалкого человека” и невнятно его утешать… Однажды в Мелихове она сказала: “Мои дети любят меня каждый по-своему. И я стараюсь любить каждого из них так, как это нужно именно ему”[4].

В главе “Мать” дается, как уже упоминалось, история рода Морозовых, тоже из выкупленных крепостных, а потом мещанско-купеческого. Как и Чеховы, семья Морозовых была очень набожной. Узнаём про мать Евгении Яковлевны, брата, сестру Федосью, которая рано овдовела и жила у Чеховых. Извлечены из воспоминаний и писем отдельные домашние сценки, скандалы московского бедного времени. Большего о матери Антона Павловича поведать неоткуда. А так как все семь глав “биографии семьи” задуманы равновеликими, в текст вставлены не слишком убедительные пассажи с маркерами “наверное”, “должно быть”, “видимо”, и примерно три четверти объема главы с такой же целью заняты тем, что можно назвать кулинарными “наполнителями”. По преимуществу это благочестивые виньетки. Что бы сказать: в семье Чеховых родители молились утром и на ночь, говели, чтили двунадесятые церковные праздники, отмечали именины, по воскресеньям ходили в церковь. Нет, куда там. “Рождество, Пасху, именины всех чад и домочадцев, день бракосочетания родителей отмечали пирогом, закусками. На Пасху Евгения Яковлевна ждала первого удара с колокольни Ивана Великого в полночь и благовеста во всех московских храмах. Тогда она крестилась. „Господь снова привел встретить светлый праздник”. Всю неделю ели куличи, пасху, непременный окорок, троицкую телятину”. Очень трогательно, почти как у Ивана Шмелева. “…Все православные праздники: Рождество Христово, Крещение Господне, Благовещение Пресвятой Богородицы, Пасху, Вознесение Господне, день Святой Троицы, Преображение Господне, Успение Пресвятой Богородицы, Покров Пресвятой Богородицы. И, конечно, свой день ангела…” чтил Павел Егорович в Мелихове. “В Ялте <…> некому было напомнить про Аграфену-купальницу в июне, Прокла-великия росы в июле. Но дни, именуемые Рождество Пресвятой Богородицы, Воздвижение Честного и Животворящего Креста Господня, Сретение Господне, Благовещение Пресвятой Богородицы, Святого Пантелеимона Целителя, Преображение Господне, а также праздники в честь чудотворных икон Божией Матери Владимирская, Знаменская, Иверская, Казанская, Почаевская, Смоленская, „Всех скорбящих Радосте”, „Неувядаемый Цвет”, „Утешение”, „Умиление”, „Утоли моя печали”, конечно, помнились и чтились”.

Это — метод. В главе об Иване — перечни-“наполнители” того же рода: “В череде будней и неприсутственных дней (Новый год, Богоявление, Сретение, масленица, Благовещение, Страстная Суббота, Пасха, Светлая неделя, день Святой Троицы, день Святого Духа, день Святых апостолов Петра и Павла, дни тезоименитства царской семьи, их коронования и восшествия на престол) теперь не было внезапных приездов брата из Мелихова”.

Если уж говорить о семейном благочестии, то гораздо выразительней эпизод из главы “Сестра”. “Сохранилась запись Марии Павловны на внутренней стороне переплета Акафиста: „Пишу сие во время войны ужасной! Дом-музей пока уцелел, если Бог сохранит и дальше так, то эту книгу сохранить в Музее, ибо по ней молился отец наш, и по воскресеньям (это было в Таганроге) Ант<он> Павл<ович> Чехов часто читал акафисты в очередь с братьями. А теперь я, грешная, прибегаю к ней во время молитвы моей к Богу! Мария Чехова. 1942 г., в мае н/с””. Одного-двух таких штрихов хватило бы, чтобы читатель почувствовал крепость веры и привычку к православному чину жизни в семье Чеховых.

Наряду с перечислением церковных реалий менее возвышенные, но не менее пространные реестры утвари, мебели, блюд служат названной выше задаче — уравнивают объемы повествований о разных персонажах — при скудости сведений о некоторых из них.

В предварении к книге автор обещает разоблачение многих околочеховских легенд и заблуждений. Насколько я могла заметить, подразумеваются в основном споры биографов вокруг семейно-любовных событий. Было ли взаимное чувство у Чехова с Авиловой, были ли у Натальи Гольден основания рассказывать сыну об их с Антоном Чеховым любви (до замужества ее за Александром). Дамы-исследовательницы, вслед за друзьями и родственниками, спорят об этом с удовольствием, у Кузичевой, как водится, свои мнения, но, боюсь, это вопросы нерешаемые. Зато встречаются в семейной саге новые загадки, требующие разъяснения. По поводу появления квартирантов из Таганрога в московской квартире Чеховых автор замечает: “Домашние ссоры, скандалы, а тем более мордобитие стали невозможны припосторонних. Павел Егорович разделял стародавний жестокий завет: бей жену без детей, а детей без людей”. И в другом месте — касаясь писем невестки Ольги Леонардовны к Евгении Яковлевне с советами насчет того, как лучше вести ялтинское хозяйство: “Попробовала бы Евгения Яковлевна учить свекровь, да еще в самом начале семейной жизни. Все кончилось бы той „наукой”, которую применяли и Егор Михайлович, и Павел Егорович к своим женам за нарушение „порядка””. Выходит (дважды повторено), Павел Егорович бил — “воспитывал” — не только детей, но и жену. Откуда бы это автору знать? Не бестактная ли тут попытка “домыслить” своих персонажей?

“Александр Павлович. Брат-журналист”. Александру, с его разбросом интересов, жизненных перипетий и творчества, подошла бы роль героя биографического романа, может быть, не меньше, чем его брату Антону. Но “биографию семьи” скрепляет единство избранных автором интонации и ракурса, которые тем очевиднее недостаточны, чем сложнее персонаж. В этих рамках Александр в качестве яркого журналиста и беллетриста на фоне своего исторического времени Кузичевой не слишком нужен. Главное в очерке о нем — малоизвестные подробности личной и семейной жизни: жены, дети, разные амурные и пьяные приключения — словом, “чистое белье, перемешанное с грязным”, что так неприятно поражало аккуратистов Чеховых в семейном хозяйстве Александра. Почему-то Кузичевой кажется, что вот был бы он профессором… как его однокашник и знакомец семьи Владимир Вагнер, точнее, профессором математики, как он о том мечтал на первом курсе университета, — тогда бы его жизнь состоялась. Вряд ли эта благонамеренная гипотеза справедлива. Александр Чехов, человек удивительно разносторонний, помимо прочего, в течение двадцати лет был журналистом на все руки. Он писал о репортерстве: “Нужно быть молодым, крепким, выносливым и находчивым человеком. Нужно быть везде первым, нужно обладать чутьем и уменьем быстро ориентироваться”. Для того чтобы брать интервью у Победоносцева и одновременно успевать собрать хронику пожаров и происшествий, действительно надо “быстро ориентироваться”. Хорошо написал о нем сын, актер Михаил Чехов: “Он был слишком большой оригинал в жизни, и это помешало ему использовать свои знания и громадную жизненную энергию сколько-нибудь систематически и в каком-нибудь определенном направлении <…> Он органически не выносил ничего обычного, привычного, трафаретного”.

В главе об Александре есть одно неожиданное размышление автора о нем и о семье в целом: “Старшие сыновья Павла Егоровича и Евгении Яковлевны отличаются от остальных детей уже на семейной фотографии таганрогских времен. Можно подумать, что на братьях лежит печать вырождения. Или особенной одаренности, исключительности из рода, но какой-то скошенной… Словно в них не совсем удачно воплотилось то, что в третьем брате явится полно и без искажений. Александр и Николай, наверно, могли бы выправить душевное „искривление” усилием, трудом. Искушение „перекоса” [?] дарованного таланта угрожало Чехову не однажды (разрядка моя, курсив автора. — А. Ф.)”.

Недалекий Павел Егорович восклицал: “Я отец знаменитых детей!” Публика тоже думала, что он отец целого семейства одаренных личностей. И на фотографиях все дети Павла Егоровича — располагающей внешности. Медики, с которыми я консультировалась, на основании сведений и иконографии из книги не находят никаких следов дегенерации. Были только неблагоприятные обстоятельства и физические болезни. Смолоду больной Николай и педагогически запущенные в раннем детстве из-за смертельной болезни матери старшие дети Александра пали жертвой этих обстоятельств — семье оказалось не под силу вытянуть всех. А тут П. Е. Чехов получается родоначальником “перекоса” и “вырождения”!

“Николай Павлович. Брат-художник”. История больного и слабовольного Николая, художника и музыканта, которого Антон Чехов считал талантливей себя, трагична уже с самого отъезда из дома, из-под опеки матери. Она стала еще тяжелее после того, как ему пришлось жить вне закона (из-за недоразумений с воинской повинностью), и он стал обременен долгом в три тысячи рублей, происхождение которого неясно. Последние пять лет своей недолгой жизни он болел туберкулезом. Он был востребованный художник и в церковной росписи (расписывал вместе с прочими храм Христа Спасителя), и в иконописи, и в оформлении зрелищ, и в книжной графике, и в карикатуре, и в станковой живописи. Но в предсмертные годы воля к работе в нем ослабела. Антон Павлович, создававший в сходных физических обстоятельствах лучшие свои вещи, тоже жаловался на упадок воли, но ведь его болезнь протекала в Крыму и Ницце, а не в номерах на Каланчевке… Пьющий, уже почти не работающий, живущий с неподходящей, по мнению семьи, не склоняющей к доброму женщиной (а какая “подходящая” связала бы с ним судьбу?), он, бывало, лгал родным и заказчикам. Но тем не менее его любили.

Серьезного анализа художественной работы Николая у Кузичевой нет. Рассказ про этого “вырожденца” ведется с зашкаливающей физиологической обнаженностью. Уместен и хорош только финал — описание его смерти, взятое из письма Александра и дополненное словами ектении.

“Иван Павлович. Брат-учитель”. Осенью 1894 года Иван пишет Михаилу: “В школе, в классе я по-прежнему благоденствую, чувствую себя выше всяких тайных советников. Ты не поймешь, какая масса удовольствия просидеть с первоклассниками 3 — 4 часа подряд, особенно когда на душе спокойно и хорошо”. К этому времени он работал уже четырнадцать лет. Директорство плюс 40, а временами 60 — 80 учащихся на одного учителя начальных классов — это вообще невероятно. А ведь все училища, где работал Иван, становились образцовыми. В газетах хвалили музыкальные спектакли, которые он ставил с детьми сапожников и квартальных надзирателей. В 1905 году за двадцатипятилетние труды в народном образовании он получил звание потомственного почетного гражданина, приравненное к личному дворянству. Превосходный педагог, Иван был одаренным человеком, хотя, думаю, не столь ярко, как братья. Он не рисовал с детства в любую свободную минуту и не скучал в отсутствие скрипки и фортепьяно, как Николай, не писал в семнадцать лет пространных драм, как Антон, не печатался еще гимназистом, как Михаил. Его призванием была любимая работа да еще “чтения для народа”, на которые он собирал аудиторию в двести, пятьсот, а то и в тысячу человек. С годами, после четвертьвековой образцовой деятельности, работа в школе стала для него утомительна (что естественно: советский школьный учитель с таким стажем имел право уйти на пенсию независимо от возраста).

Кузичева почему-то не верит его любви к профессии и подыскивает ему, как и Александру, другую участь: “Ему, наверно, пристало быть путешественником, этнографом, археологом. Дотошный, тщательный, жадный до новых впечатлений, он мог бы сформироваться в исследователя, обрести любимую работу и душевный покой”. Эти советы автора давно почившим людям удивительны.

“Михаил Павлович. Брат — чиновник, литератор, биограф”. В основу главы легли письма и воспоминания Михаила Павловича и материалы, собранные и записанные его детьми, то есть основательная документация. В течение десяти лет Михаил был главным автором и издателем детского журнала, его проза выдерживала переиздания, он много переводил с разных языков. Человек он был хотя и не без талантов, но по характеру и жизненным целям более ординарный, более уравновешенный и понятный для прочих, чем старшие братья. Может быть, поэтому рассказывается о нем динамичнее и занимательнее, чем о них. А любовные приключения его молодости (он ли бросил графиню Клару Мамуну или она его) и неожиданный роман в старости дают возможность воспринять историю его жизни как необременительное чтение.

“Мария Павловна. Сестра”. Ее история на фоне тяжеловесных, отчасти вымученных жизнеописаний старших братьев выполнена легко, с блеском и психологически достоверно. Вот маленькая Золушка встает в шесть утра, готовит в печке обед, стирает и гладит на семью и каким-то чудом успевает в гимназию. Так каждый день… Потом слава семьи растет, крайняя нужда отступает, и Золушка оказывается барышней, сестрой знаменитых братьев. Появляются женихи, но бывшая Золушка не хочет мерить хрустальную туфельку — ее не привлекают традиционные житейские роли невесты и жены. Ее манят собственные инициативы — живопись, актерство, роль хозяйки в братнем (мелиховском, ялтинском) доме и свет-ская жизнь во все более интересном и значительном окружении Антона Павловича. Видимо, ей хотелось прежде всего утвердить себя как личность и уже к этой личности примеривать свою женскую судьбу, — лет после тридцати все это у нее стало сбываться. Со временем, став после смерти А. П. Чехова состоятельной дамой, она отбросила живопись и свое недолгое актерство. Она нашла себя в деле сохранения чеховской памяти — в создании музея, издании писем и воспоминаний, — но также в строительстве своего благосостояния и многочисленных светских романах — с Буниным, Куприным и другими поклонниками, о которых известно меньше. Эта необычная женщина с ее яркой, деятельной натурой и “здоровым себялюбием” удалась автору, повторю, лучше всего. Если бы не “академические” перипетии вокруг ее забот о чеховском наследии — хоть сейчас в глянцевый журнал, из номера в номер.

Перевернув последнюю страницу[5], можно наконец оглянуться на проступившие общие черты.

Итак. Отношение к Павлу Егоровичу — ключевой фигуре семьи (и композиции) — нам уже известно. Про Евгению Яковлевну довольно пренебрежительно замечено: “Наверно, она была из тех простых натур, которые со временем не мудреют, а только стареют, потом дряхлеют”. Александр — “несостоявшийся профессор”[6]. Николай — “забытый художник”[7]. Иван — “мученик педагогики”, всю жизнь занятый нелюбимым делом, — не попал в “исследователи”. Михаил — искатель протекции и внешнего выдвижения[8]. И даже Антон Павлович, к сожалению автора, оказывается в семье бесхарактерным “киселем”, покорным родителям и обстоятельствам.

Мария Павловна, самая, видимо, близкая автору и, получается, самая успешная из всей компании (“гений” не в счет), и та не избежала выговора: “Старшие братья огорчали отца нарушением 4-й и 7-й заповедей (помни день субботний, чтобы святить его; не прелюбодействуй). Но объяснял ли отец сыновьям и дочери послания святого апостола Павла, то место, где сказано: „делая добро, да не унываем, ибо в свое время пожнем, если не ослабеем”. Может быть, Павел Егорович и толковал о том, что в делании добра не может быть усталости и упреков. Однако дочь понимала свои хлопоты и благодеяния иначе, изредка напоминая братьям, чтобы воздавали должное, об ее милостях”. Вот такое резонерство посреди самой занимательной главы…

Предваряя исследование, Кузичева пишет: “Самым главным было не утерять чувство справедливости (курсив мой. — А. Ф.). Удалось ли автору сохранить нелицеприятность и непредубежденность, передать свой душевный отклик на радости и горести семьи Чеховых — решать читателю”. Она солидаризуется с теми, для кого семья Чеховых — не только предмет профессионального интереса. Открытая и доверительная интонация, взгляд на описываемое, обозначенный как житейский, “семейный”, участливые мнения по поводу давних событий — все это призвано характеризовать “биографию семьи” как почти “родственную”. Но — основные члены семьи, попавшие в кузичевский обзор, занижены как личности. В особенности — братья Чеховы, лишенные в этом изображении своей творческой составляющей[9] и потому искусственно обедненные. Автору, как мы уже знаем, не близки прежде всего старшие братья Александр и Николай; об их “нерасчетливости” говорится с интонацией упрека (диковинно некорыстны и нерасчетливы были все четверо старших, включая Антона Павловича). Стилистика Кузичевой “домостроительно” серьезна. В ее изложении как-то гаснут юмор и артистичность, окрашивавшие повседневное и письменное общение братьев Чеховых.

Покровительственно-неуважительное отношение автора к родителям-Чеховым сбивает реально бытовавшие семейные пропорции, мешает автору осознать подлинный уровень “детолюбия” и привязанности уже взрослых детей (поверх всех дрязг) к родительской семье, к семье Антона, ей наследовавшей, к памяти детства и юности. “У всех домашних к этому времени была возможность жить самостоятельно. Однако… все тянулись в кудринский дом (конец 80-х. — А. Ф.). Что „склеило” семью Чеховых? Каким образом родные улавливали, что здесь накормят, стерпят бестактность, перенесут грубость? Что в этот дом можно приходить? Трудно сказать”. Тем, кто знает чеховские мемории хотя бы и не так досконально, как Кузичева, ее риторический вопрос покажется по меньшей мере странным.

В общем, если перед нами подлинная история подлинных, некогда живших людей, то они выставлены в своей частной жизни не слишком пристойно — полуодетыми или (Николай) безобразно неодетыми, да еще в сопровождении моральных проповедей и религиозных наставлений, метящих в уже непоправимые их изъяны. И однако же не будем уподобляться в своих заключениях нашему нраво-учительному Вергилию. Этот обширнейший труд, стоящий на крепких академических основах, огромная эта панорама — в сущности, грандиозный коллаж. Изобразительная композиция, составленная из цитат и связующих вставок, скрепленная единством колорита, где Чеховы — просто фигуры на полотне. Несмотря на “академизм” — это произведение, рассчитанное на массовый вкус. Немыслимый труд, заложенный в фундаменте, ничуть не затрудняет восприятие. Сюжеты и микросюжеты, составляющие текст, вполне вписались бы в некий “караван историй”.

В этих историях, надо заметить, присутствуют не семь основных персонажей и даже не восемь — считая вездесущего Антона Павловича, а девять. Исследовательница не самоустраняется как изыскатель, а действует как романный герой. То воздает “по справедливости”, как судия, то “благомыслит”, как Кифа Мокиевич (и Павел Егорович), то суетится по хозяйству, как Коробочка, то старается уточнить, “кто с кем”, как собиратель светской хроники. В ее “караване историй” этот личный сюжет — “история” чуть ли не главная, тянущая за собой весь мемориальный обоз. Чеховы, с их текстами и рисунками, упираются иногда, а что поделаешь — идут…

Однако... Эта книга — полезный вклад в популяризацию чеховедения, она поспособствует росту интереса к чеховским местам и чеховским музеям, что совсем не лишне в наши (как всегда) тяжелые времена.

Анна Фрумкина.

 

[1] См.: Разумова И. Родословие и семейные истории России. — В кн.: «Семейные узы. Модели для сборки». Сб. статей. Кн. 1. М., 2004, стр. 92, 93.

[2] «Вокруг Чехова». М., 1990, стр. 118.

[3] “Чехов в воспоминаниях современников”. М., 1986, стр. 232, 235.

[4] Чехов М. П. Вокруг Чехова. М., 1964, стр. 307 (из комментария С. М. Чехова).

[5] Качество представления текста очень высокое. Как уже отмечено, научный аппарат до щегольства велик, солиден, респектабелен. Есть, конечно, погрешности: неМуйжейль (стр. 393), а Муйжель; не Кузьмин (стр.178), а Кузмин; не “плакательный” платок (стр. 274), а “плакальный” и т. п.

[6] Александр — не только известный в свое время журналист. “Святочные рассказы Седого хороши”, — сказал как-то Павел Егорович (Кузичева отметила это с иронией). И впрямь: на протяжении 1890-х годов сборники святочных рассказов А. Седого (Александра Чехова) переиздавались не раз. Кроме того, написанный им “Исторический очерк пожарного дела в России” (СПб., 1892) был первой за сто лет, вплоть до 90-х годов ХХ века, и едва ли не единственной книгой на эту тему, что отражено в современных исторических работах и библиографиях. Но об этих достижениях Александра у Кузичевой едва упомянуто. Его научные увлечения и домашние эксперименты кажутся ей нелепыми игрушками.

[7] Собрана ли где-то и кем-то книжная и журнальная графика Николая, как того хотел Антон Чехов, исследована ли? Бесследно ли пропали картины Николая, упомянутые разными мемуаристами, но не попавшие в музеи Чехова? Ответ мне неведом.

[8] Журнал для детей, который почти единолично и, судя по всему, успешно издавал Михаил Чехов в течение десяти лет, вошел в историю дореволюционной детской периодики. Проза Михаила переиздавалась в советское время дважды — в 1969-м (тираж 100 000 экз.) и в 1986-м (200 000 экз.). У Кузичевой об этом нет ни слова.

[9] Это отношение к творчеству невольно (или намеренно) подчеркнуто в изящном оформлении книги: коричнево-белый колорит иллюстраций уравнивает в значении фотоснимки давних лет, любительские акварели Михаила, этюды Марии, картинку тушью Павла Егоровича и профессиональную масляную живопись Николая.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация