Кабинет
Владимир Успенский

О единстве человеческого рода, или Зачем ставят памятники?

Успенский Владимир Андреевич — доктор физико-математических наук, профессор, заведующий кафедрой математической логики и теории алгоритмов механико-математического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова. Родился в 1930 году. Автор филологических и культурологических статей, опубликованных в журналах “Новое литературное обозрение”, “Неприкосновенный запас”, в интернет-издании “Русский Журнал”. В 2002 году в издательстве О.Г.И. вышел в свет его двухтомник “Труды по нематематике”. В “Новом мире” публикуется впервые. Живет в Москве.

 

Владимир Успенский

О единстве человеческого рода, или Зачем ставят памятники?

С ономастическим комментарием и культурологическим прибавлением



“Мне больше по душе вопрос „Почему нигде не стоят твои статуи?”, нежели „Почему они стоят?””.

Плутарх, “Сравнительные жизнеописания: Марк Катон”, 19

— Это кому памятник?

— Пушкину.

— Это который “Муму” написал?

— Нет, “Муму” написал Тургенев.

— Странно. “Муму” написал Тургенев, а памятник Пушкину.

Популярный анекдот


Общеизвестно, что человеческие цивилизации[1] весьма и весьма различны

в своих обычаях. Эта истина настолько банальна, что, казалось бы, уже не нуждается в подтверждениях (хотя еще встречаются авторы, перегружающие и без того перегруженную журнальную литературу все новыми и новыми, совершенно избыточными доказательствами этой банальности, да еще и не стыдящиеся перепечатывать свои публикации[2]).

Но тогда встает вопрос, а чем же обеспечивается (да и обеспечивается ли?) единство человеческого рода — помимо очевидных биологических факторов (таких, как ДНК, анатомическое строение, физиологические функции и проч.)? Обнаружение таких факторов представляет собою гораздо более существенную и, что немаловажно, гораздо более нравственную задачу, нежели мелочное выискивание различий. Предлагаемые результаты полевых наблюдений могут трактоваться как хотя и микроскопический, но все же реальный вклад в решение именно этой великой задачи.

Наблюдения начались осенью 1986 года в Ташкенте и продолжились осенью 2003 года в Монреале.

Итак, Ташкент. Я стою на углу двух оживленных и достаточно центральных улиц. На том же углу возвышается монумент — памятник кому-то (то есть какой-то личности) или чему-то (то есть какому-то событию), но кому? или чему? На монументе ничего не написано: видимо, предполагается, что и так все обязаны знать. Но я не местный, я имею право не знать и потому задаю вопрос прохожим. Все, кого я спрашиваю, проявляют полную доброжелательность. И дают один из двух ответов:

1) “Я из другого района города, тут оказался случайно и потому не знаю, что это за памятник”;

2) “Я тут прохожу по нескольку раз в день, памятник примелькался, и я как-то привык не обращать на него внимания, а потому ничего про него не могу сказать”.

Мне так и не удалось узнать, кому или чему был посвящен этот памятник (так что он явно не выполнял свою прагматическую функцию, заложенную в семантике корня слова “памятник”). А сама ситуация живо напомнила мне доску приказов в одном хорошо мне известном институте Академии наук СССР (уверен, что на соответствующих досках других советских учреждений можно было прочесть то же самое). Время от времени на доске появлялся приказ примерно такого содержания:

“Слесарь Хрыкин, находясь в нетрезвом состоянии, в нарушение служебной инструкции не закрыл вентиль заглушки (или, напротив, перекрыл заглушку вентиля), что привело к подтоплению подвала, причинившему значительный материальный ущерб. Не доложив о случившемся, тов. Хрыкин произвольно покинул рабочее место, унеся ключ от подвала с собой, вследствие чего дверь в подвал пришлось взломать. По тяжести совершенного проступка слесарь Хрыкин заслуживает увольнения. Однако учитывая, что тов. Хрыкин работает в Институте *************, ограничиться строгим выговором”.

Вместо серии звездочек стояло одно из двух: либо “уже 20 лет”, либо “всего только 2 дня”. Аналогия с ташкентским памятником очевидна: в обоих случаях прямо противоположные причины приводили к одному и тому же действию, а точнее — бездействию.

Таким образом, и дирекция академического института, и прохожие на ташкентских улицах руководствовались одной и той же моделью поведения, и она, эта модель, может рассматриваться как один из тех признаков единства человечества, которые составляют предмет нашего интереса. Однако данный признак возник в нашем изложении как бы ad hoc, в качестве побочного продукта. В настоящей заметке нас занимает именно отношение к памятникам — отношение тех, для кого, собственно, эти памятники и предназначены.

Главное требование, предъявляемое Наукой (с большой буквы) к Эксперименту (также с большой буквы), — это его воспроизводимость (вот почему Наука сомневается в телепатии). Возможно, что ташкентский эксперимент, показывающий, что памятник не служит памятью о том, о чем он должен напоминать, является единичным и невоспроизводимым. В поисках ответа на этот вопрос переместимся из континента Евразия в континент Северная Америка, а именно в город Монреаль.

Монреаль находится в Канаде, а Канаду (во всяком случае, материковую Канаду) открыл Жак Картье (Jacques Cartier; 1491 — 1.9.1557). Шестой том 3-го издания Большой Советской Энциклопедии (БСЭ) в статье “Географические открытия” сухо сообщает в своем столбце 777: “1534 — 35 <…> (так называемое открытие Канады) (Франция; Ж. Картье)”. Разумеется, Картье открыл Канаду в том стандартном европоцентричном и культурологическом смысле, при котором равным образом игнорируются как автохтонные аборигены, так и всевозможные викинги типа какого-нибудь Эрика Рыжего (и те и другие открыли для себя Канаду значительно раньше).

БСЭ не удостоила Жака Картье особой статьей, а потому довольствуемся тем, что пишет о нем “Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона” (т. XIV, полутом 28, стр. 644):

“Картье Жак (Cartier) — франц. мореплаватель (1491 — 1557). В 1534 г. К. по поручению Франциска I отправился исследовать рыбные ловли у о-ва Ньюфаундленда. Он обогнул сев. берег о-ва Ньюфаундленда, прошел через Белльильский пролив (на современных русских картах — пролив Белл-Айл. — В. У.), открыл устье реки Св. Лаврентия, которую он первоначально принял за залив, и все открытые земли занял для Франции, под именем „Nova Francia”. В 1535 г. он был снова отправлен для исследования области р. Св. Лаврентия и поднялся по реке до места, где ныне г. Монреаль. <…> В третий раз К. сопровождал в 1541 г. Роберваля, назначенного вице-королем новых французских владений в Сев. Америке. <…>”

Таким образом, Картье занимает в той стране, которая зовется Канадой, примерно такое же место, как Колумб в той части света, которая зовется Америкой. В истории же Монреаля ему принадлежит совершенно особая роль. Тот же “Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона” указывает в статье “Монреаль” (т. XIX, полутом 38, стр. 790):

“3 октября 1535 г. Жак Картье впервые вступил на эту землю и основал поселение на месте нынешнего М.”.

Город Монреаль занимает одноименный остров, образованный рекой Св. Лаврентия и ее протоком. И вот что сообщает англоязычный путеводитель по Монреалю (“Montréal”. 4th ed. Montréal, “Ulisses travel publications”, 1999, p. 15):

“...What is known today as the island of Montréal was inhabited by natives of the Iroquois nation <…>. In 1535 and 1541, Jack Cartier, a navigator from Saint-Malo in the service of the king of France, became the first European to briefly explore the island. He took the opportunity to climb the mountain rising up out of its centre, which he christened Mont Royal”[3].

Запомним из этой цитаты, что Картье не только первым исследовал остров Монреаль, но и поднялся на гору, возвышающуюся в центре острова, и дал этой горе название: “Mont Royal” — “Королевская гора”. Напрашивается догадка, что отсюда и произошло название острова и города Монреаль: “Montrеal”. Догадка верна лишь наполовину, потому что по сведениям, полученным мною из авторитетного источника, как раз написание “Montrеal” отражает более раннее состояние французского языка: во времена Картье выражение “Королевская гора” писалось по-французски как “Mont Real”. Таким образом, Картье не только основал Монреаль, но и дал ему название, сохранившееся до нашего времени.

Обратим также внимание, что ирокезы, составлявшие первоначальное население острова, по-французски и по-английски называются Iroquois; отсюда следует, что правильным русским названием для жителей Квебека, называемых по-французски и по-английски Québecois, будет такое: квебекезы; так мы и будем их называть.

Квебек — самая большая (по площади) провинция Канады и, что необычайно существенно, единственная франкоязычная провинция. Принадлежащий ей Монреаль — второй по числу жителей франкоязычный город мира после Парижа. На улицах Монреаля, хотя и не часто, можно встретить людей, не говорящих по-английски; в квебекской глубинке таких сколько угодно. Кажется, квебекезы до сих пор не могут смириться с итогами Семилетней войны 1756 — 1763 годов, в результате которой Франция (согласно Парижскому мирному договору 1763 года[4]) вынуждена была уступить Великобритании свои канадские владения, то есть основанную Жаком Картье (и сильно расширившуюся со времен Картье) Новую Францию. И их можно понять: ведь это именно французы первыми увидели Ниагарский водопад, а англичане вообще начали колонизацию материковой Канады лишь почти через сто лет после французов. Ясно, что статус Квебека как одной из провинций британского доминиона многих не устраивает.

Королевой Канады (а тем самым как бы и Квебека) является, как известно, английская королева. Тем не менее королевские лилии Франции по-прежнему украшают флаг Квебека: четыре крупные белые лилии размещены в четырех прямоугольниках, на которые белый же крест рассекает синее полотнище флага. Всякий, кто подойдет к дому 59 по лондонской улице Пэлл-Мэлл (Pall Mall), может увидеть этот развевающийся флаг, разве что не нависающий над высокой медвежьей шапкой гвардейца, марширующего вдоль стены Сент-Джеймсского дворца. По указанному адресу находится представительство правительства Квебека. Никакая другая канадская провинция не имеет в Лондоне своего собственного представительства — только Канада в целом и Квебек.

Националистические чувства в Квебеке довольно сильны. Квебекские законы, например, предписывают буквам английского текста на вывесках иметь вдвое меньший размер и быть менее яркими, чем буквы французского текста; и это еще очень либерально: в предыдущем законе, отмененном Верховным судом, английские надписи запрещались полностью. Но и сейчас, скажем, в англоязычной больнице персонал не вправе встречать клиента обращением по-английски. За всем этим строго следит специальная полиция[5]. Сильны в Квебеке и сепаратистские устремления. Неоднократные квебекские референдумы о выходе Квебека из состава Канады показывают, что сторонники такого выхода недалеки от победы (тот факт, что подобные результаты референдумов привели к бегству капитала из Квебека и к провинциализации этой провинции, мы оставим в стороне[6]). Исторической достопримечательностью Монреаля является балкон монреальской мэрии, с которого вечером 24 июля 1967 года выступал президент Франции де Голль, посетивший Монреаль в связи с проводимой там всемирной выставкой “Expo-67”. Выступая с названного балкона, де Голль провозгласил: “Vive le Québec!” (“Да здравствует Квебек!”), — а затем, после небольшой паузы, подчеркнувшей значимость произносимого: “Vive le Québec libre!” (“Да здравствует свободный Квебек!”). Восторг многотысячной толпы не поддавался описанию. Этот восторг лишь усилил неудовольствие канадского правительства. Неудовольствие было столь велико, что де Голль вынужден был отказаться от включенного в программу визита посещения столицы Канады и досрочно вернулся во Францию. (Визит де Голля в Канаду ограничился, таким образом, провинцией Квебек, а отношения Канады и Франции были испорчены на многие годы. С тех пор с этого балкона никто никогда не выступал.)

Неудивительно, что Картье, открывший не просто Канаду, но Канаду прежде всего французскую — ту Новую Францию, наследником коей ощущает себя Квебек, — служит для Квебека вообще и для Монреаля в частности фигурой в известной степени культовой.

Одно из монреальских “чудес света” — это трехкилометровый мост через реку Св. Лаврентия, под которым свободно проходят океанские суда[7]. Открытый в 1930 году, мост был в 1934 году торжественно назван в честь Жака Картье — в знак уважения к четырехвековому юбилею его первой экспедиции. Указатель имен к изданному в известной галлимаровской серии (Guides Gallimard) франкоязычному путеводителю по Квебеку (“Québec”, Editions Nouveaux-Loisirs, 1996) перечисляет двенадцать страниц, на которых упоминается Жак Картье (а никакие другие Картье в путеводителе, само собой, не присутствуют).

Надо ли удивляться тому, что на одном из самых заметных мест Монреаля, на Park Avenue (Avenue du Parc), у подножья той самой Королевской Горы (Le Mont Royal), на которую когда-то взошел Картье (а взойдя, как можно предположить, водрузил французский флаг), установлен величественный многофигурный монумент. Сперва я несколько раз видел его издали и мельком, проезжая мимо, а потом расспросил монреальцев и узнал, что это есть памятник Жаку Картье. Тогда я решил рассмотреть его поближе и отправился в специальную экскурсию. Мне присуща некоторая недоверчивость (мои друзья считают, что это я себе льщу, а на самом деле более правильно было бы называть это качество занудством), поэтому по прибытии на место я спросил у встречных: “Кому этот памятник?” И, естественно, получил ответ: “Жаку Картье”. Впрочем, будь я не столь поспешен, то мог бы и не спрашивать, потому что на монументе имеется надпись: “Cartier”. Полностью же надпись выглядит так:

CARTIER

LA RECONNAISANCE ET L’ADMIRATION D’UN PEOPLE

(Перевод второй строки: “признательность и восхищение народа”.)

Ниже, на пьедестале, с фасадной и с тыльной его частей, высечены два изречения. В одном говорится о единстве населяющих эти земли народов, в другом — что эти народы ныне управляются не произволом, а законами. Чтобы не было сомнений, кому принадлежат эти изречения, каждое из них снабжено высеченной же подписью: “CARTIER”. И вот тут почтительного созерцателя (а таковым был я), ощутившего дунувший на него ветер истории, начинают охватывать странные чувства. Что-то такое начинает дуть с совершенно другой стороны — но пока это еще не ветер, а так, легкое дуновение, зефир. Уж больно тексты современны по своему содержанию. К тому же цитаты из Картье оказываются снабженными датами, которые сразу и не разглядишь (но помогают пальцы): 1865 и 1867. Но, может быть, это суть даты обнаружения цитат в наследии Картье? Ведь какое-то разумное объяснение этому анахронизму должно же быть, потому что люди, которых я встречаю у памятника (в основном молодежь, расположившаяся на его ступенях), продолжают уверенно отвечать, что это есть памятник Жаку Картье, тому самому, чей мост, а даты при цитатах их как-то не смущают — цифры на камне, как я уже говорил, не слишком заметны, да и само соотнесение цифр с сопровождаемыми текстами требует определенной семиотической традиции, каковая может ведь и отсутствовать.

Более того. Задрав голову и внимательно посмотрев на центральную фигуру композиции, обнаруживаешь, что стиль одеяния, в которое облачена эта фигура, куда больше отвечает XIX веку, нежели веку XVI. Легкий зефир сомнения превращается в крепкий ветер недоумения. Но пуститься с окружающими в научную дискуссию на тему истории костюма — на это моего английского, а тем более французского (а тем более его квебекского диалекта[8]) было явно недостаточно.

Не оставалось ничего другого, как меланхолически удалиться от монумента по аллее, поднимающейся серпантином по склону Королевской горы. И тут мне повезло. Дело в том, что по ходу аллеи время от времени, особенно на пересечениях, встречались указатели. На одном из таких указателей одна из стрелок показывала как раз в ту сторону, откуда я шел; а на стрелке было написано, что она показывает направление к памятнику Жоржу-Этьену Картье (George-Йtienne Cartier). Поиск по Интернету дает даты жизни Жоржа-Этьена (6.9.1814 — 20.5.1873) и сообщает, что он был одним из отцов основателей Канадской федерации (1867 год).

Казалось бы, все разъяснилось. Но оставалось то же ташкентское ощущение некой несправедливости. Где, где они, эти признательность и восхищение народа? И зачем же на монументе не указано, что данный Картье — не Жак, а Жорж-Этьен?

Представьте себе выставленное напоказ в публичном месте и высеченное на камне изречение с подписью: “ЛЕНИН”. Может ли кому-нибудь прийти в голову, что имеется в виду не великий вождь и учитель мирового пролетариата, а известный актер московского Малого театра Михаил Францевич Ленин (21.2(4.3).1880 — 9.1.1951)?

Рассказывают, впрочем, что, когда Станиславскому сказали: “Умер Ленин”, — он стал хвататься за сердце: “Как? Михаил Францевич? Не могу поверить... Я только вчера его видел... Какое горе!” Когда же ему объяснили, что умер другой Ленин, Станиславский сказал с явным облегчением: “Ах, этот...”

Но мы что-то сильно отклонились от магистрали изложения. А магистраль заключается в том, что и в Ташкенте, и в Монреале отношение к памятникам со стороны благодарных потомков — то есть тех, для кого памятники, собственно, и ставятся, — одно и то же. Да и в Москве можно наткнуться на подобную же ситуацию. Так, и я сам, и многие другие полагали, что у станции метро “Кропоткинская”, на развилке между Остоженкой (в советское время — Метростроевской) и Пречистенкой (в советское время — Кропоткинской) стоит Кропоткин; оказалось — Энгельс.

Изложенное и образует одно из доказательств единства человеческого рода, какового единства мы взыскуем. Или думаем, что взыскуем.

Вот еще две небольшие гирьки на ту же чашу весов — в пользу единства. Обе они пали на указанную чашу весной 2004 года в Южной Калифорнии. Первая гирька наблюдена в Сан-Диего в последних числах апреля. Мне предстоит ехать на поезде в Лос-Анджелес, и я прошу моего гостеприимного хозяина Евгения Давидовича Боданского приобрести мне билет через Интернет, используя его кредитную карту. Операция осуществляется без труда. Сразу же на компьютер поступает стандартная благодарность за обращение к железнодорожной компании Amtrak, указание номера заказа, подтверждение его выполнения, а также несколько сообщений с полезной информацией о предстоящей поездке — с номером поезда, с временем отбытия и прибытия и т. п. Среди этой полезной информации содержится и указание, что нужно сделать для того, чтобы на вокзале получить в руки уже оплаченный билет. Можно, конечно, обратиться в кассу, но можно получить билет и из автомата под названием “квик-трак” (“Quik-Trak machine”). Этот второй способ рекомендуется как более удобный, поскольку позволяет избежать очереди: “Avoid the line!” — говорится в одном из сообщений, “Skip the line and enjoy the ride”, — говорится в другом. Надо ввести в квик-трак номер заказа, погрузить в щель кредитную карту, и автомат незамедлительно выдаст билет. Как все просто! И какая забота о пассажире! Однако, прибыв 29 апреля на железнодорожный вокзал города Сан-Диего, я обнаруживаю, что не могу найти на этом вокзале разрекламированных автоматов. Свою неспособность найти квик-траки я приписываю общему неумению отсталого провинциала ориентироваться в передовой и автоматизированной американской цивилизации, так что удивляюсь не слишком сильно. Подлинное удивление наступает, когда оказывается, что провожающий меня гражданин Соединенных Штатов также не может найти на вокзале требуемых автоматов. Приходится стать в очередь в кассу — по счастью, небольшую. И тут память перебрасывает меня на тысячи километров на восток и на десятки лет назад, к сходным железнодорожным впечатлениям. Я вспоминаю, как я ехал на поезде по России. Кажется, поезд шел из Риги в Москву. Я стоял у окна вагона и глядел на пролетавшие мимо и изредка задерживавшиеся у станций пейзажи. В окрестности одной из станций был воздвигнут огромный щит, призывавший беречь свою жизнь и с этой целью не переходить через пути, а пользоваться пешеходными мостами. Все было бы хорошо, если бы не одно обстоятельство: никаких пешеходных мостов в обозримой близи не наблюдалось.

Вторая гирька — из Лос-Анджелеса. Утром 1 мая с балкона номера в гостинице со смешным названием “Royal Palace”[9] я с интересом наблюдаю, как быстро и ловко мусорщики опорожняют мусорные баки в кузов огромного мусоросборочного грузовика. К кабине грузовика прикреплена вертикальная труба, время от времени испускающая темный дым. Меня это сильно удивляет, так как противоречит моим априорным представлениям об экологической политике Соединенных Штатов, или, говоря менее выспренно, о том, как американцы заботятся о чистоте окружающей их среды вообще и воздуха в частности. Я делюсь своим удивлением со знакомыми американцами, и их реакция удивляет меня еще больше. Так ведь это же тяжелый грузовик, говорят они, у него такой двигатель. Получается, что грузовикам можно то, чего нельзя легковым автомобилям. Увиденное, а точнее, услышанное снова возвращает меня в Россию и снова на десятки лет назад — на выставку талантливой художницы-подростка Нади Рушевой, проходившей в московском Музее изобразительных искусств, в Отделе графики этого музея. Надо сказать, что этот Отдел графики (любовно называвшийся его сотрудниками “Гравюрным кабинетом”) расположен не в основном здании музея, а в отдельно стоящем двухэтажном особняке. Посетителей в Отделе графики обычно бывало очень немного: отдел считался подразделением научной части музея и билет в музей не давал права войти в этот отдел (как не давал он права входа и в другие служебные подразделения). Выставки же для публики устраивались в этом особняке сравнительно редко. Всех посетителей Отдела графики, пришли ли они в его служебные помещения или же в его экспозиционные залы, заставляли надевать войлочные бахилы, поскольку в особняке был старый и очень ценный паркет. Повторяю: посетителей обычно бывало очень немного. На выставку Нади Рушевой очередь стояла на улице, и тогда уже никого не заставляли надевать бахилы. Когда я выказал удивление, мне было резонно заявлено, что на всех не напасешься.

Вернемся, однако же, к теме памятников. Сама потребность ставить памятники — не есть ли одно из величайших доказательств единства человечества, выделяющих человека из всех других живых существ. Среди известных дефиниций человека, следующих Аристотелеву правилу “родовое понятие — видовое отличие” (таких, какчеловек — это двуногое без перьев; человек — это животное, создающее орудия труда), наиболее привлекательным мне всегда казалось определение, приписываемое американскому Обществу гробовщиков (наверное, давно уже переименованному в Общество ритуальных услуг или во что-нибудь в этом роде): человек — это единственное животное, строящее гробницы. Пожалуй, если заменить здесь слова строящее гробницы на воздвигающее памятники, получится не хуже. Поэтому вопрос, для чего ставятся памятники, приобретает почти онтологический интерес. Мы порассуждаем на эту тему в особом прибавлении. Но сперва —

 

ОНОМАСТИЧЕСКИЙ КОММЕНТАРИЙ

Понимание текста (в частности, понимание имени), то есть соотнесение с текстом его смысла, представляет собою функцию от трех аргументов. Первый аргумент — это сам текст в его физической форме, рассматриваемый с самой что ни есть внешней стороны как последовательность звуков или букв. Второй аргумент — это грамматика языка в самом широком смысле, с включением в нее, в частности, лексики. Наконец, третий аргумент — это контекст, в котором предъявляется текст; понятие контекста здесь употреблено также в самом широком смысле, с включением всех предлагаемых обстоятельств и, в частности, предшествующего опыта того лица — назовем его “понимателем”, — которое призвано к пониманию рассматриваемого текста. Таким образом, контекст состоит из двух компонентов: объективного и субъективного. Объективный компонент включает все не зависящие от понимателя внешние обстоятельства, сопровождающие текст. Субъективный же компонент располагается в сознании понимателя.

Уже давно было замечено, что фрегевская теория имен имеет следующее уязвимое место: существует лишь очень небольшое количество абсолютных имен, значение которых не зависит от контекста (или, что то же самое, остается одним и тем же во всех контекстах). Таковы, например, названия некоторых небесных тел: Солнце, Земля, Луна, — но далеко не всех небесных тел, потому что, скажем, Венера — это имя и планеты, и богини. Таковы имена чисел: пять, сто три и тому подобное, некоторых мифологических существ (если они еще не узурпированы коммерческими фирмами в качестве своих названий), дней недели (да и те перестали быть абсолютными после появления романа Честертона “Человек, который был Четвергом”). Абсолютные имена не подвержены омонимии.

При возникновении же омонимии (что возможно лишь для имен не абсолютных) именно контекст играет, как правило, решающую роль в понимании текста — не исключено, впрочем, что понимании неправильном. Возвращаясь к эпизоду со Станиславским и двумя Лениными, можно сказать, что разные понимания того, кто именно умер, были вызваны различием контекстов, а именно их субъективных компонентов. Личный опыт Станиславского выдвигал на первый план актера М. Ф. Ленина, который затмевал фигуру политика В. И. Ленина[10]. Для его собеседника и вообще для абсолютного большинства жителей России дело обстояло как раз наоборот. Таким образом, ни для Станиславского, ни для его собеседника никакой омонимии по существу не было — точнее, она ими субъективно не ощущалась: каждый понимал имя Ленин однозначно.

Аналогичным образом для абсолютного большинства жителей США фамилия Берлин (Berlin) ассоциируется со знаменитым американским композитором-песенником, автором музыки к фильмам Ирвингом Берлином (Irving Berlin; 1888 — 1989), а никак не с английским философом, литературоведом и эссеистом Исайей Берлином (Isaiah Berlin; 1909 — 1997). Оба Берлина — выходцы из Российской империи. Первый Берлин занимал в американской культуре примерно такое же место, какое в советской занимал Исаак Дунаевский. В среде российских интеллектуалов скорее всего более известен второй Берлин благодаря своим отношениям с Ахматовой (их знакомство состоялось в Ленинграде осенью 1945 года). Следующая история, которую профессор Лондонского университета и сотрудник Британского совета Питер Норман (Peter Norman) рассказал несколько лет назад Михаилу Викторовичу Ардову, свидетельствует об американизации сознания работников британского посольства в США. Дело было во время Второй мировой войны. Исайя Берлин служил в названном посольстве. Сведения о его интеллекте и эрудиции дошли до Уинстона Черчилля, который во время своего посещения Америки захотел с ним познакомиться. Однако у сотрудников посольства фамилия “Берлин” однозначно ассоциировалась со всем известным композитором, а не с их сравнительно молодым коллегой, занимавшем в аппарате посольства довольно скромное положение. Композитор и был представлен премьеру, сказавшему после состоявшегося свидания: “Мне говорили, что Берлин очень умен, но я этого не заметил”. На субъективном уровне, опять-таки, омонимии здесь не было.

В редких случаях омонимичные имена встречаются в одинаковых контекстах; тогда однозначное понимание в принципе невозможно и возникают проблемы, связанные с субъективной омонимией. В качестве иллюстрации к сказанному приведу следующее личное воспоминание.

Один раз в жизни я оказался в гостях у Виктора Владимировича Виноградова (31.12.1984(12.1.1895) — 4.10.1969) и его супруги Надежды Матвеевны. Это случилось майским вечером 1965 года. Академик В. В. Виноградов был тогда директором Института русского языка Академии наук СССР; сейчас этот институт (принадлежащий уже Российской академии наук) носит его имя. Хозяева принимали меня чрезвычайно гостеприимно, с водочкой и закусками; кроме нас троих никого не было. Меня развлекали увлекательнейшей беседой. И вот Надежда Матвеевна, между прочим, сообщила мне следующее: “В Академии наук появилась самозванка — другая Надежда Матвеевна Виноградова”. Этой другой Надеждой Матвеевной оказалась родная сестра другого академика Виноградова — Ивана Матвеевича (2(14).9.1891 — 20.3.1983), многолетнего (с 1932 года) директора Математического института имени Стеклова Академии наук СССР. Иван Матвеевич никогда не имел жены и, кажется, проживал вместе с сестрой. Надо сказать, что в иерархии Академии наук СССР жены академиков стояли очень высоко, едва ли не выше самих академиков. Когда мой друг Дмитрий Николаевич Шмелев был избран академиком, я совершенно искренне поздравил его с тем, что он стал мужем жены академика. И уж конечно, жена считалась главнее сестры — что имеет свои корни в традиции: ведь именно жена, а не сестра короля или генерала именуется соответственно королевой или генеральшей. Но, как выяснилось, сестра Ивана Матвеевича была не согласна с таким распределением ролей. Она заявляла примерно следующее: “Сегодня одна жена, а завтра другая, а я была, есть и буду прирожденная Надежда Матвеевна Виноградова”[11]. Теперь следует сказать о контексте, в котором проявлялась, причем проявлялась болезненно, эта омонимия. Таким контекстом оказался гараж Академии наук.

Здесь надо сделать небольшое отступление на тему привилегий академиков. Одной из таких привилегий является право на пользование казенным автомобилем. Объем этого права менялся со временем — как правило, в сторону уменьшения. Но в 1965 году каждому академику полагался закрепленный за ним длинный черный автомобиль с персональным шофером[12]. Академик мог распоряжаться этим автомобилем по своему усмотрению — в частности, мог велеть шоферу отвезти кого-нибудь куда-нибудь[13]. Ясно, что в этих условиях теми же правами фактически могли пользоваться как супруга, так и иное лицо, облеченное полным доверием академика.

Теперь вернемся к рассказу хозяйки ужина. “Представляете, — жаловалась она, — я звоню в гараж Академии наук, говорю, что звонит Надежда Матвеевна Виноградова и что я прошу прислать машину, а меня в ответ спрашивают, которая Надежда Матвеевна!”

Уже потом мне говорили, что вопрос о двух Надеждах Матвеевнах был поднят в академии на весьма высокий уровень и было принято поистине соломоново решение: не спрашивать, которая, а посылать сразу две машины к двум подъездам — так спокойнее.

Но ситуация с единым контекстом для двух омонимичных имен в жизни встречается довольно редко. И путаница с двумя Картье только подтверждает этот тезис. Попробуем прокомментировать эту ономастическую путаницу именно с точки зрения контекста.

Наша гипотеза состоит в том, что для жителей Монреаля субъективный компонент контекста, в котором встречалось имя “Картье”, был различным в различные периоды истории Канады.

Памятник Ж.-Э. Картье был создан в 1919 году (можно предполагать, что решение о его установке было принято в связи со столетием со дня рождения Жоржа-Этьена). Только что закончилась Первая мировая война, в которой французы и англичане совместно воевали против немцев. Это не могло не приглушить националистические чувства квебекезов (если они вообще в то время были), а о сепаратизме, кажется, не было и речи. Скульптор памятника, G. W. Hill, судя по его имени, имел англоязычное происхождение. Эйфория от победы, достигнутой единством наций, пробуждала в исторической памяти эйфорию от создания Канадской федерации, одним из создателей которой был Жорж-Этьен Картье. “Древняя” же история Канады оказалась менее актуальна, и имя Жака Картье ушло в прошлое. К тому же историю вообще знают немногие. Разумеется, историю Канады и, в частности, историю ее открытия проходили в школах; но по своему опыту советского школьника я знаю, что изучение в школе какой-либо дисциплины прививает скорее ненависть к ней, нежели ее знание; вряд ли в канадских школах дело обстояло существенно иначе. Таким образом, в 1919 году в сознании большинства монреальцев Картье был Жоржем-Этьеном и никем другим. (Примерно так же обстояло дело в СССР с именем “Алексей Толстой”; в глазах среднестатистического советского человека это имя скорее ассоциировалось с Алексеем Николаевичем, чем с несоизмеримо более значительным Алексеем Константиновичем[14]). Поэтому и не возникало необходимости писать это двойное имя на цоколе: достаточно было написать просто “Картье”. (Здесь уместно вспомнить, что на могиле Акакия Церетели в Тбилиси написано просто “Акакий”.) Никакой омонимии, никакой неоднозначности в понимании не ощущалось: Картье был один, и он был Жорж-Этьен.

В наши дни субъективный компонент контекста поменялся. В прошлое теперь ушло как раз создание федерации. Жоржа-Этьена в народе забыли. В то же время вспышка националистических чувств и, главное, наличие моста Жака Картье привели к тому, что фамилия “Картье” стала прочно ассоциироваться именно с Жаком. Снова не ощущается никакой омонимии, никакой неоднозначности: Картье снова один, но только теперь он Жак. И надпись “Картье” на цоколе памятника воспринимается — ну, не всеми, конечно, но большинством — как фамилия Жака Картье.

Едва ли не первым (по крайней мере первым в русской литературе), кто обратил внимание на существование подобных ономастических коллизий — коллизий, разрешающихся локальной иерархией персонажей, — был Гоголь. Об этом свидетельствует нижеследующий пассаж из “Невского проспекта”, в каковом пассаже один из двух Шиллеров является более известным, нежели другой:

“Перед ним сидел Шиллер, — не тот Шиллер, который написал „Вильгельма Теля” и „Историю тридцатилетней войны”, но известный Шиллер, жестяных дел мастер в Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, — не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник с Офицерской улицы, большой приятель Шиллера”.

КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКOE ПРИБАВЛЕНИЕ

Предшествующий Комментарий, на наш взгляд, был оправдан и даже необходим, поскольку в нем делалась попытка предложить психосемиотическую интерпретацию того, что можно было бы назвать “эффектом двух Картье”. Пуповина, связывающая этот Комментарий с основным текстом, достаточно крепка. Что касается настоящего Прибавления, его связь с основным текстом более зыбкая, и потому оно может рассматриваться как самостоятельная статья. Это Прибавление содержит рассуждения, часто довольно расплывчатые, на темы, порожденные как названным монреальским эффектом, так и его ташкентским аналогом. Более конкретно, здесь — во исполнение обещания, данного в конце основного текста, — обсуждается вопрос о причинах и целях установки памятников.

Я опросил нескольких человек, для чего, по их мнению, ставят памятники. Большинство респондентов не сговариваясь ответили так: “Скульптор заработать хочет, вот и ставят”. Но ведь кто-то платит, не так ли? На этот вопрос также нашлись столь же простые и столь же циничные ответы. Постараемся уйти от навязываемых нам простоты и цинизма и поискать чего-нибудь более научного (или хотя бы наукообразного). Где же можно найти такое, как не на элитарной культурологической конференции! На одну из таких конференций (чуть было не сказал — тусовок) и отправился автор этих строк.

Честно говоря, автор уже не может сказать с полной достоверностью, состоялась ли эта конференция в действительности или же всего лишь в его воображении. Он помнит только, что конференция проходила в Москве, считалась весьма престижной (чуть было не сказал — модной) и что как на ее пленарных заседаниях, так и на заседаниях ряда ее секций и “круглых столов” состоялись выступления, посвященные теме памятников, — причем не в искусствоведческом и даже не в архитектурном, а в социологическом аспекте этой темы. Секции и “круглые столы” работали, как правило, параллельно, присутствовать на них одновременно было невозможно; пришлось поэтому большую часть времени пребывать в фойе и пытаться слушать то, что доносилось туда сквозь неплотно прикрытые двери тех залов, где заседали секции и проводились “круглые столы”.

В одном из пленарных докладов, сделанных зарубежным авторитетом, прозвучало уверенное заявление, что памятник, исполненный в виде вертикально стоящего мужчины, есть не что иное, как фаллический символ (в случае лысого мужчины это просто очевидно); если же человеческая фигура стоит с простертой под некоторым углом к горизонту рукой, то и ежу должно быть ясно (тоже еж будет понимать — с удовольствием произнес по-русски зарубежный авторитет), что именно изображает рука. Среди слушателей, впрочем, нашлись и несогласные: в дискуссии по докладу один из них даже позволил себе сказать, что Фрейд тем, в частности, выделяется среди прочих основоположников великих теорий, что свою теорию он довел до абсурда сам лично, не передоверяя это последователям. Хотя это хулиганское высказывание и не нашло поддержки у аудитории, все же предложенное в докладе фрейдистское объяснение природы памятников показалось мне уж слишком научным и захотелось сделать шаг назад, в сторону ранее отвергнутой простоты (но не цинизма).

Сделав этот шаг, зададимся естественным вопросом: откуда вообще пошла сама идея ставить памятники в виде скульптурного изображения того или иного человека? Только такие памятники нас и будут интересовать, только их мы и будем называть словом памятник, оставляя в стороне все прочие памятники культуры.

Суммируя те обрывки секционных выступлений, которые удалось расслышать, находясь в фойе конференции, получаем следующую приблизительную картину.

Древнейшими предтечами памятников, запечатлевающих конкретных лиц, были амулеты и иные скульптурные изображения антропоморфных существ, которым — и существам, и изображениям — приписывалась магическая сила. Достоверных сведений о том, кем именно были эти существа, до нас не дошло. Одна из распространенных теорий гласит, что целью первобытного скульптора было изваять мифологическую прародительницу своего племени. Как бы то ни было, и дошедшие до нас каменные бабы, и каменные изваяния острова Пасхи изображают именно человеческие, а не какие-нибудь иные особи — реальные или мифологические, это уже другой вопрос. Постепенно эти изваяния приобретали все более и более реалистические очертания.

Во всем сказанном наиболее существенно то, что древнейшие предтечи памятников имели культовый характер.

Параллельно с приближением изваяний к человеческому обличью происходило становление культа предков. Теперь магической силой наделялись уже не мифологические прародительницы и прародители, а реальные лица, скончавшиеся на памяти скульптора и пребывающие на момент изготовления памятника в своей посмертной ипостаси (в виде духа, души и тому подобное). И изваяния, сохраняя культовый характер, стали изображать этих конкретных, реальных лиц. Тут среди участвующих в конференции специалистов по каменным бабам возникла полемика. Все сходились, что эти бабы имеют сакральный характер. Но одни считали, что они изображают мифологических прародителей (того или иного пола), другие же — что реальных предков. Третьи пытались их примирить, указывая (на наш взгляд, справедливо), что сперва было так, а потом этак: первые скульпторы ваяли лиц мифологических, а последующие, отделенные от первых веками, а то и тысячелетиями, — лиц реальных. (На конференции, кстати, возникла незапланированная, но содержательная дискуссия, в ходе которой обсуждались сходства и различия между евразийскими каменными бабами и изваяниями острова Пасхи — причем обсуждались не с искусствоведческой точки зрения, а с точки зрения культового, социологического и семиотического функционирования этих сооружений.)

Вот здесь мы и подходим к интересующей нас теме. Вспомним, что среди изваяний, изображающих людей, нас интересуют те, которые изображают людей реальных и конкретных, — именно такие изваяния и следует называть памятниками в оговоренном выше смысле.

С появления таких изваяний начинается история памятников. Первыми памятниками, как уже было сказано, были памятники умершим — и археология Древнего Египта подтверждает это с полной ясностью. По-видимому, древнеегипетским скульпторам удавалось добиваться портретного сходства с оригиналом.

Но все это было лишь разбегом для того, чтобы сформулировать главный тезис, провозглашенный на конференции: поворотным моментом в развитии той или иной культуры[15] явилось появление монументов здравствующим людям; значимость этого нового этапа функционирования памятников обусловлена тем, что сооружение таких монументов служит внешним проявлением становления нового явления — культа живого человека (а до того культовыми фигурами были лишь существа сверхъестественные, в том числе духи предков); монументы живым людям неразрывно связаны с обожествлением этих людей.

С наибольшей, кажется, ясностью указанный поворотный момент прослеживается в истории Древнего Египта: новый этап начался тогда, когда фараоны приказали воздвигать себе статуи — как в храмах, рядом со статуями богов, так и вне храмов. Затем эта традиция была продолжена в Древнем Риме, когда статуи императорам стали устанавливаться при жизни последних, а сами императоры стали наслаждаться божескими почестями[16]. В наше время божеские почести воздавались и прижизненные монументы сооружались азиатским диктаторам: Сталину, Мао, Ким Ир Сену, Саддаму Хусейну, Ниязову (он же Туркменбаши). Можно предположить, что во всех случаях — от фараонов до современности — инициатива обожествления и сооружения монументов обожествляемому лицу исходила от самого этого лица. Таким образом, когда ставится памятник живому человеку, в большинстве случаев можно говорить, что этот памятник человек ставит себе сам (говоря о большинстве случаев, мы полностью исключаем из статистики устанавливавшиеся в СССР бюсты дважды Героев). Наличие или отсутствие памятников здравствующим лицам можно рассматривать как один из существенных критериев, применяемых при классификации цивилизаций.

Отступление. Напомним, что мы рассматриваем здесь только такие памятники, которые являются скульптурными изображениями человека. Разумеется, не всякое такое изображение является памятником: памятник всегда предполагает ту или иную форму почитания. Если же говорить о скульптурных изображениях вообще, а не только о памятниках, то желание человека запечатлеть себя в виде такого изображения может и не свидетельствовать ни о самообожествлении, ни о требовании обожествления со стороны окружающих. Скорее здесь прослеживается архетипическое стремление к бессмертию (ср. “Здравствуй, Нетте! Как я рад, что ты живой дымной жизнью труб, канатов и крюков”). Поясню сказанное следующим личным воспоминанием, относящимся к предвоенному июню 1941 года. Десятилетним мальчиком я жил с родителями в подмосковной деревне Шуколово, недалеко от станции Турист Савеловской ветки. В то время деревенская культура еще достаточно резко отличалась от городской и в ней ощущались архаичные черты. У меня был дешевенький детский фотоаппарат, вызывавший неподдельный интерес у деревенских жителей. Все хотели, чтобы я их сфотографировал. Замечательным было то, что никто не просил у меня фотоснимка. Для деревенских жителей было достаточно самого факта быть запечатленным, и процесс для них полностью завершался щелчком затвора. Конец отступления.

Вообще, развитию монументальной скульптуры как части социальной истории человечества было уделено на конференции должное внимание. Однако мне не удалось услышать совершенно четких и однозначных ответов на тот вопрос, который был поставлен в начале этого Прибавления: “для чего ставят памятники?” (разумеется, кроме памятников самим себе — тут все ясно). Более или менее расплывчатые ответы, предложенные на одном из состоявшихся в рамках конференции “круглых столов”, поделили участников дискуссии на две категории, которые мы условно обозначим словами рационалисты и мистики (иррационалисты).

Рационалисты отстаивали ту точку зрения, что памятники ставятся с целью создания в обществе особой психологической атмосферы, каковая атмосфера долженствует помочь власти в проведении угодной ей, власти, политики. Мистики же утверждали (иногда в стыдливой, завуалированной форме), что цель сооружения памятников (если не всех, то многих) — умилостивление тех умерших, кому эти памятники ставятся.

Рационалисты ссылались, в частности, на так называемый “Ленинский план монументальной пропаганды”, сформулированный в постановлении Совета Народных Комиссаров от 12 апреля 1918 года “О снятии памятников, воздвигнутых в честь царей и их слуг, и выработке проектов памятников Российской Социалистической Революции”. Как видим, революция довольно быстро озаботилась прославлением самой себя. Таким образом, памятники деятелям революции носили рекламный характер, вроде сиявших не так давно неоновых надписей на крышах домов “Слава КПСС” и “Слава советскому народу” (почему уж тогда не “Слава нам”?).

В каком-то смысле рекламный характер имеют и памятники историческим деятелям, и памятники деятелям культуры. Они рекламируют прошлое и тем самым должны возбуждать столь полезное для функционирования любой власти чувство патриотизма. (Здесь вспоминаются призывы к гражданам, звучавшие во времена Великой французской революции: мужчинам предписывалось вступать в армию, женщинам и детям — щипать корпию, а старикам — велеть выводить себя на улицу, дабы своим видом вдохновлять народ на патриотизм, а войско — на мужество.) Впрочем, некоторые памятники деятелям прошлого задуманы для прославления не столько самих этих деятелей, сколько тех, кто велел эти памятники установить. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть надписи на двух петербургских памятниках Петру I: “PETRO PRIMO CATHARINA SECUNDA” и “ПРАДЅДУ ПРАВНУКЪ”. Рационалисты даже памятникам чижику-пыжику (установлен в Санкт-Петербурге), ежику в тумане (говорят, что проектируется), героям Венедикта Ерофеева (установлен в Москве) и букве Ё[17] — даже им приписывают рекламный характер.

Мистики же, не отрицая рационального, то есть рекламного, аспекта многих памятников, в защиту своей позиции приводили ряд примеров, из которых я запомнил два.

Пример первый. Знаменитый памятник “Тысячелетие России”, открытый в Новгороде в 1862 году, отличается весьма тщательным отбором изображенных на нем исторических персонажей, сгруппированных по нескольким тематическим категориям. В категории правителей России мы видим Николая I, выглядящего неуместным на фоне представленных на памятнике действительно значительных фигур этой категории. Объяснение присутствия Николая весьма просто: Александр II вызвал к себе М. О. Микешина, по подробным эскизам которого изготовлялся памятник, и произнес что-то вроде: “Вы уж батюшку-то не забудьте”.

Пример второй. У входа в Российскую государственную библиотеку (до 1992 года она называлась Библиотекой имени Ленина) установлен ровно один памятник — Достоевскому. Спрашивается, почему именно ему? Ответ мистиков: чтобы он не сердился. Для понимания ответа достаточно прогуляться вдоль главного фасада библиотеки в направлении от Воздвиженки к Знаменке и обнаружить на этом фасаде 15 барельефов, на которых последовательно изображены лица, достойные, по мнению советской власти, представлять отечественную литературу: Руставели, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Белинский, Герцен, Шевченко, Некрасов, Чернышевский, Добролюбов, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Лев Толстой, Маяковский, Горький. В этом списке нет Достоевского, хотя из русских писателей именно он наиболее известен во всем мире: как мне говорили, одним из главных стимулов, побуждающих изучающих русский язык американцев изучать этот язык, является желание читать Достоевского в подлиннике. Но в советские годы к Достоевскому долгое время был приклеен ярлык “реакционный писатель”; человек с таким ярлыком не мог присутствовать рядом с Кремлем, да еще и на обращенном к Кремлю фасаде. В постсоветское время дух Достоевского был умилостивлен сооружением его изваяния более высокого ранга, нежели серийный барельеф.

При упоминании Достоевского как умилостивляемого духа один из участников дискуссии объявил, что теперь он понимает, почему на предвыборном плакате партии “Единая Россия”, имевшем хождение осенью 2003 года, Достоевский изображен несколько раз. На этом плакате, как известно, карта России исполнена в виде мозаики, а элементами мозаики служат портреты лиц, долженствующих, по замыслу “Единой России”, представлять единую Россию. Товарищ Сталин на этой мозаике упирается своей шевелюрой в подбородок академика Сахарова. (Кто-то нашел там и Берию, но при более тщательном рассмотрении Берия оказался Луначарским.) Так вот, Достоевский встречается там трижды, и это есть явная попытка задобрить покойного писателя. Автору этого объяснения возразили, что Грибоедов встречается там четырежды. Ну что ж, было возражено на это возражение, и перед Грибоедовым мы виноваты: Россия не потребовала должного удовлетворения за убийство своего посла, а довольствовалась алмазом. (Этот алмаз, получивший впоследствии название “грибоедовского”, был третьим по величине в шахской коллекции — зато третьим или всего лишь третьим, в зависимости от оценки ситуации. В любом случае как бы выходило, что жизнь Грибоедова была обменена на алмаз.)

Казалось бы, ни у кого сейчас не может быть личной вины перед Грибоедовым, но все сошлись на том, что коль скоро существует коллективная историческая память, то возможно и чувство коллективной исторической вины. Тут возник спор, имеет ли потребность заглаживать вину перед покойниками рациональные причины или же ее следует относить к чувствам мистическим. Возобладало психоаналитическое (и тем самым скорее рациональное) объяснение: для нормализации собственной психики надо сперва чувство вины перенести из подсознания в сознание, а затем удалить из сознания конкретными действиями мемориального характера. Тут на “круглом столе” прозвучала тема О’Хиггинса.

L. G. B. O’Higgins — такое знакосочетание можно увидеть в Чили повсеместно. Расшифровывается оно так: Libertador General Bernardo O’Higgins — освободитель генерал Бернардо О’Хиггинс. Судьба Бернардо О’Хиггинса одновременно и уникальна, и показательна. Незаконный сын Амбросио О’Хиггинса, этнического ирландца на испанской службе, просвещенного и деятельного человека, впоследствии вице-короля Перу (а Чили было частью этого вице-королевства), он родился в Чильяне, что в 400 километрах к югу от Сантьяго, 20 августа 1778 года (по другим сведениям — 1776 года) и первоначально носил материнскую фамилию Рикелме (Riquelme). Получил образование в Чили, Перу и Англии. В 1802 году вернулся в Южную Америку и принял фамилию отца, многие блестящие качества которого унаследовал. О’Хиггинс был одним из высших руководителей борьбы за независимость испанских владений в Южной Америке, в 1813 — 1814 годах — главнокомандующим. В феврале 1817 года провозглашен Верховным правителем Чили (Director Supremo de Chile). В этом качестве в январе 1818 года подписал Декларацию независимости Чили. За время своего правления преобразовал страну, проведя конституционную, фискальную и образовательную реформы. Под сильнейшим давлением своих политических оппонентов (противостоять каковому было невозможно без кровопролития, которого он хотел избежать) в январе 1823 года подписал отречение и удалился в изгнание в Перу, где и умер в бедности 24 октября 1842 года. В 1866 году его останки были доставлены в Чили на военном корабле и с большими почестями перезахоронены на главном кладбище Сантьяго, а 20 августа 1979 года с еще большими почестями перенесены на Алтарь Отечества. Год его двухсотлетнего юбилея, то есть 1978 год, был объявлен Годом Освободителя. Ныне он признается спасителем отечества и отцом оного и прославлен по всему Чили. Ему воздвигнуты памятники, его именем названы центральные площади и проспекты, школы и национальные парки. Короче, сегодня в Чили он главная культовая фигура. На “круглом столе” посмертное прославление О’Хиггинса было трактовано как ярчайший пример искупления исторической вины.

На конференции проходил еще один “круглый стол”, посвященный заменам памятников — причем не таким примитивным заменам, когда Екатерину II заменяют на Карла Маркса или же Александра II на Ленина, а заменам более рафинированным, когда изображенное на памятнике лицо остается тем же самым, но меняется его художественный образ. Мне не удалось узнать, какие примеры таких замен там обсуждались, но можно быть уверенным, что там упоминался хрестоматийный случай с памятником Гоголю. Как известно, гениальный памятник Гоголю работы Н. А. Андреева, установленный в Москве на Пречистенском (ныне Гоголевском) бульваре в первое десятилетие XX века, в 1952 году был отправлен в ссылку в один из дворов Суворовского (ныне Никитского) бульвара, а на его место поставлен выполненный полным тезкой писателя Н. В. Томским “соцреалистический” Гоголь. Кажется, на том же “круглом столе” обсуждались и странные перемещения памятников — в частности, не находящее разумного объяснения перемещение знаменитого памятника Пушкину в Москве (“Пампуша на Твербуле”) с Тверского бульвара на Пушкинскую площадь.

Специальная секция была посвящена уничтожению памятников. Там позиция мистиков, заявляющих о связи памятников с духами умерших, получила неожиданное подкрепление. Пребывающая ныне (соответственно пребывавшая в прошлом) в Мавзолее мумия была признана на конференции одним из памятников, и даже самым главным памятником, Ленину (соответственно — Сталину). Мумия Сталина, как известно, была вынесена и захоронена. Это произошло на основании принятого 30 октября 1961 года постановления XXII съезда КПСС “О Мавзолее Владимира Ильича Ленина”. Принятию постановления предшествовал ряд выступлений, в том числе состоявшееся в тот же день выступление члена партии с 1902 года Доры Абрамовны Лазуркиной. Дора Абрамовна, в частности, сказала: “Вчера я советовалась с Ильичом, будто бы он передо мной как живой стоял и сказал: мне неприятно быть рядом со Сталиным, который столько бед принес партии”.

 

[1] Под цивилизацией здесь разумеется весь образ жизни, включая и его материальную сторону, и поведение, и менталитет, какой-либо нации или чего-нибудь подобного. Ревнители терминологического пуризма, несомненно, скажут, что при указанном понимании надлежит пользоваться не термином “цивилизация”, а термином “культура”. Но слишком уж много значений у этого последнего термина! К тому же в применении к иным мирам космического пространства говорят именно о внеземных, инопланетных и т. д. цивилизациях, а не культурах. И автор был бы счастлив, если, рассуждая о делах земных, он смог бы приблизиться к уровню инопланетного их рассмотрения; а на указанном уровне земные “культуры” как раз и являются цивилизациями.

[2] См.: Успенский В. А. Материалы для классификации цивилизаций. — “Неприкосновенный запас”, 2001, № 4 (18), стр. 120 — 131; то же в кн.: Успенский В. А. Труды по нематематике. М., О.Г.И., 2002, стр. 1235 — 1255.

[3] ...Остров, который ныне зовется Монреалем, был населен туземцами-ирокезами <…>. В 1535 и 1541 гг. Жак Картье, мореплаватель из Сен-Мало на службе короля Франции, стал первым европейцем, исследовавшим остров. Он предпринял восхождение на гору, возвышающуюся в центре острова, и наименовал ее Королевской горой(англ.).

[4] А Монреаль был взят англичанами тремя годами раньше, в 1760 году.

[5] Я признателен Евгению Серафимовичу Соколову за уточнение сведений о квебекских реалиях.

[6] Квебекистан — так в 1983 году остроумно окрестил Квебек Александр Константинович Жолковский (тем самым как бы предвидевший параллели Ташкент — Монреаль, обсуждаемые в настоящей статье).

[7] Мост знаменитый: как сообщила канадская газета “The Globe and Mail” в номере от 15 октября 2003 года, он занимает второе место в мире по привлекательности для самоубийц (после сан-францискского моста Золотых Ворот): в среднем 45 ежегодных попыток, из коих 10 успешных.

[8] Я не сразу осознал, что язык, который слышен на улицах Монреаля, — это особым образом озвученный французский язык.

[9] Смешным ввиду несоответствия действительности: то, что это не palace, очевидно при беглом взгляде снаружи, а то, что это не royal, становится сразу ясным внутри. Впрочем, все необходимые удобства, разумеется, в гостинице имелись.

[10] Ономастическая (а именно антропонимическая) точность требует напомнить, что и у актера, и у политика фамилия “Ленин” была псевдонимом. Разница заключалась в том, что Михаил Францевич Игнатюк Михаилом Францевичем Лениным себя называл, а Владимир Ильич Ульянов Владимиром Ильичом Лениным себя не называл никогда. Он писал либо “Н. Ленин”, либо “В. И. Ульянов (Ленин)”.

[11] Выслушав мой рассказ, Татьяна Вячеславна Булыгина так его прокомментировала: “Они спорили, кто из них надеждоматвевнее”.

[12] Как мне рассказывали, это обстоятельство произвело большое впечатление на знаменитого французского академика Арно Данжуа, который сказал: “У нас на таких автомобилях ездит только Президент Республики”.

[13] Впоследствии это право было ограничено за счет устранения слова “кого-нибудь”. Академик мог велеть отвезти куда-нибудь только самого себя (разумеется, с сопровождающими лицами). Рассказывали душераздирающие истории о престарелых академиках, вынужденных часами сидеть в автомобиле, пока их молодые жены посещали модные магазины.

[14] Мне довелось быть свидетелем того, как народный артист СССР В. М. Зельдин перед началом спектакля вышел сквозь щель в занавесе на авансцену Центрального театра Советской Армии и торжественно произнес: “Сегодня у нас большое событие: мы даем сотый спектакль пьесы Алексея Николаевича Толстого „Смерть Иоанна Грозного””.

[15] Участники, а тем более организаторы конференции были людьми терминологически грамотными, а потому использовали термин культура — в том в точности смысле, в каком в настоящем очерке употребляется термин цивилизация.

[16] Рассказывают, что Калигула приказал снять голову у статуи Зевса Олимпийского и вместо нее прикрепить изображение своей (Соколов Г. И. Искусство Древнего Рима. М., 1971, стр. 139). В. И. Ленин, надо отдать ему должное, не приказывал воздвигать статуи себе, это сделали продолжатели его дела, отчасти следуя при этом Калигуле: как сообщает газета “Известия” от 20 ноября 2003 года на стр. 12, в Рыбинске памятник царю-освободителю Александру II был сброшен в Волгу, а “на старом гранитном постаменте, изготовленном под Александра, сейчас стоит Ленин”.

[17] Газета “Русский курьер” от 19 ноября 2003 года, стр. 12: “Жители города Симбирска <…> довольно справедливо считают букву „ё” своей и даже поставили ей памятник. (Сын симбирского помещика Н. М. Карамзин — один из первых адептов этой буквы. — В. У.)”





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация