Кабинет
Юрий Каграманов

Артур Кёстлер в роли товарища

Артур Кёстлер в роли товарища

Артур Кёстлер. Автобиография (фрагменты книги). Перевод с английского Л. Сумм. — “Иностранная литература”, 2002, № 7, 8.

Духовный опыт Артура Кёстлера (1905 — 1983) имеет двоякую ценность: в части увлечения заблуждениями века и в части их преодоления.

Жажда абсолюта, — по словам Кёстлера, “стигмат, отметивший тех, кто не способен довольствоваться ограниченным „здесь и сейчас””, — в прежние времена приводившая к Богу, с упадком религиозности стала находить себе иные объекты, в пределах посюстороннего горизонта. Для Кёстлера такими подменами стали последовательно сионизм и коммунизм.

Молодой, подающий надежды журналист, “мальчик из хорошей семьи”, отправился в Палестину и вступил в сельскохозяйственный кооператив, чтобы обрабатывать землю, с плугом в одной руке и мечом в другой, как в эпоху Ездры (этот опыт отражен в романе “Воры в ночи”, который не мешало бы перевести на русский язык). Стоит заметить, что земля, о которой идет речь (долина Изреель, в библейские времена самая плодородная из земель Палестины), оставалась невозделанной в продолжение полутора тысяч лет и в результате стала сухой и каменистой. Все, таким образом, приходилось начинать заново в условиях, как пишет автор, “героической нищеты и жестокой борьбы на грани человеческих возможностей”. Впрочем, личное его участие в этой эпопее оказалось относительно кратковременным.

Интересно, чтбо стало причиною разочарования Кёстлера в сионизме: “Я приехал в Палестину юным энтузиастом, поддавшимся романтическим побуждениям, но вместо утопии обнаружил реальность весьма, надо сказать, сложную — и привлекательную, и отталкивающую; но постепенно отталкивание стало сильнее, и причиной тому был еврейский язык — устаревшее, окаменевшее наречие, давно переставшее развиваться, заброшенное самими евреями задолго до нашей эры — во времена Христа они говорили по-арамейски, — а теперь насильственно возрождавшееся. Архаическая структура и древний словарь совершенно не годились для выражения современной мысли, для передачи оттенков чувств и смыслов, важных человеку XX века”. Как известно, возможна и совсем другая точка зрения на иврит.

Русскому читателю должно быть особенно интересно у Кёстлера все то, что касается коммунизма и СССР.

Путь к коммунизму для интеллектуалов, подобных Кёстлеру, пролегал через теоретическую литературу: “Едва я дочитал „Людвига Фейербаха” Энгельса и „Государство и революция” Ленина, как в голове у меня что-то щелкнуло и произошел интеллектуальный взрыв”. И у нас многие из тех, кто принадлежит к старшим поколениям и рано приобщился к философской литературе, могут подтвердить эффект, произведенный на их неокрепшие умы по крайней мере первой из упомянутых работ; с той, однако, поправкой, что у нас практически не было соперничающих течений мысли.

Равным образом знакомо старшим поколениям парадоксальное — ибо плохо вяжущееся со свойственным марксизму культом теоретической мысли — стремление к опрощению и “сближению с народом”. Кёстлер пишет об этом так: “Достаточно просто объяснить, как человек моего склада характера и судьбы приходит к коммунизму; гораздо труднее передать то особое состояние духа, которое побуждает молодого человека двадцати шести лет стыдиться своего пребывания в университете, проклинать бойкость своего ума и изощренность речи, постоянно бичевать себя за приобретенные культурные привычки и вкусы и мечтать об интеллектуальной кастрации. Если б эти вкусы и привычки можно было бы удалить как опухоль, я бы с радостью лег под нож...” Интеллектуал под таким углом зрения есть существо с какой-то гнильцой, тогда как пролетарии — сплошь крепкие добрые люди, умственно более здоровые и цельные.

Кёстлер находил, что описанное состояние духа трудно передать даже современникам или по крайней мере некоторым из них (“Автобиография” вышла в 1952 — 1954 годах); совершенно непонятным оно становится полвека спустя — это одно из тех наваждений, которые целиком принадлежат своему времени.

Вместе с тем нетрудно заметить определенное сходство между этим настроением и гораздо более широким трендом, который можно назвать ложнодемократическим и который не только не ослабел, но как раз, напротив, за последние тридцать — сорок лет резко усилился. Разница в том, что интеллектуалы с коммунистическими убеждениями жаждали “поглупеть”, доверяя строительство “новой жизни” правильному, как им казалось, инстинкту масс, а новейший интеллектуализм определенного сорта пасует перед вульгарной толпой, которая ни к чему не стремится и ничего не собирается строить, но довольна собою, какова она есть.

“Мы обожествляли Волю Масс, — пишет Кёстлер, — а их воля клонилась к убийству и самоубийству”. В чистом, так сказать, виде этот эксперимент был поставлен в России. Но сходная до известной степени ситуация наблюдается сегодня и на Западе, только здесь ее развитие осложняется и тормозится действием некоторых культурных и иных факторов.

Оправдание спонтанных действий масс — вот, пожалуй, что принесло коммунистам успех в период Русской смуты 1917 — 1920 годов. Сюрпризом явился для них тот факт, что в дальнейшем массы, или, точнее, выдвинутые ими “элиты”, повели себя не так или не совсем так, как им полагалось “по науке”. Отсюда — многослойность советских реальностей, где сквозь верхний прозрачный слой проглядывали трудносовместимые с ним второй, третий и т. д.

Кёстлер прожил в СССР с июля 1932-го по конец августа 1933 года, то есть в период непосредственно за “великим переломом”, когда все послабления, связанные с нэпом, остались позади и уже дала о себе знать несуразность советских методов хозяйствования, когда ужасающий голод свирепствовал в считавшихся дотоле самыми хлебородными краях, а вездесущему ГПУ оставалось добавить несколько кирпичиков в здание сталинского “порядка”, строительство которого будет завершено в самые ближайшие годы. Общее впечатление от посещений СССР (и в целом от пребывания в рядах коммунистической партии) Кёстлер выразил, прибегнув к образам Ветхого Завета: “Но наступило утро после брачной ночи в сумраке шатра, и Иаков убедился, что целовал на ложе не красавицу Рахиль, а косоглазую Лию. И сказал Лавану: „Что ты сделал со мной? Зачем ты меня обманул?””.

Не все отвратило Кёстлера в СССР. На своем извилистом пути (Украина, Закавказье, Средняя Азия, Москва) он повстречал множество тех, кого назвал “праведниками”. Эти люди, принадлежавшие к самым разным профессиям, не были ни противниками режима, ни его фанатичными сторонниками, но: “Каждый из них создавал вокруг себя, в океане хаоса и чудовищной бессмыслицы, островок порядка, нормальных человеческих отношений, достоинства. В какой бы области они ни трудились, их благое влияние распространялось на все окружение. Архипелаг таких человеческих островков, протянувшийся через весь Советский Союз, скреплял страну воедино, спасал от распада”.

Другой Архипелаг! Кёстлер отметил, что здесь не было противников режима; более того, с течением времени, а именно со второй половины 30-х годов (когда была достигнута значительная психологическая консолидация советского общества), поддержка режима стала более активной. Советский строй представал в глазах этих “праведников” как затребованный народом, а разве можно было хоть в чем-то идти против собственного народа?

И что уж тут говорить о “советских людях”, обреченных вариться в собственном соку, если даже критически мыслящие иностранцы, такие, как Кёстлер, и даже вплотную столкнувшись с советскими реальностями, продолжали верить, что “в своей основе” СССР остается “последней надеждой” человечества. Они стояли на том, что по своим социально-экономическим параметрам это “государство рабочих и крестьян”, а значит, рано или поздно оно вернется на истинно социалистический путь (такова была, между прочим, и точка зрения Троцкого в изгнании).

По всем внешним признакам СССР должен был быть квалифицирован как чудовище, но кто страстно желал, тот верил, что перед ним — заклятая царевна.

Автор “Слепящей тьмы”[1] готов был, как Иаков, еще семь лет “пасти овец”, чтобы получить за свой труд “настоящую невесту”. И только прямой сговор Сталина с Гитлером и предательство Сталиным немецких коммунистов заставили его окончательно разочароваться в своем кумире — СССР, а заодно и в коммунизме вообще. Хотя многие другие западные обожатели СССР кое-как проглотили и этот вопиющий факт и еще долгие годы оставались в прежней роли.

И вот, может быть, главный вывод из истории этой драматической влюбленности. Чувство справедливости однажды подвигнуло Кёстлера встать в ряды товарищей по коммунистическому делу, чтобы помочь угнетенным и обездоленным, где бы они ни были. Но пришел час, когда, сидя в испанской (франкистской) тюрьме, он вдруг озарился мыслью, что “потребность в справедливости выходит за рамки рациональных построений, она коренится в недоступных слоях психики, прагматической или гедонистической психологии...” (кстати, о рационализме в другом месте: “Если мы принимаем рациональный мир за абсолютную и последнюю истину, мир превращается в повесть, рассказанную идиотом...”). Здесь безусловно верно то, что потребность в справедливости не умещается в рамках рациональных построений, но ведь и в прагматических или гедонистических слоях психологии ей куда как тесно. На самом деле она коренится еще глубже — и выше; и проявляется, добавим, очень по-разному, иногда самым неожиданным образом — в зависимости от конкретных обстоятельств, а не только каких-то изначально заданных установок…

Юрий КАГРАМАНОВ.

[1] Этот роман Кёстлера, вышедший в 1940 году, был издан на русском языке в 1989-м и стал у нас заметным событием в ходе «перестройки».


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация