Кабинет
Владимир Губайловский

Строгая проза науки

Губайловский Владимир Алексеевич — поэт, эссеист, критик. Родился в 1960 году. Окончил мехмат МГУ. Живет в Москве. Постоянный автор “Нового мира”. Лауреат премии “Нового мира” за 2001 год.

Строгая проза науки

Очень часто отличить собственно научное знание от псевдонауки весьма непросто. Более того, вполне научное утверждение может по мере накопления нового материала стать чем-то несуразным, а не вполне научное, гипотетическое, стать строго, научно обоснованным. Четкой границы здесь нет. Ошибиться может даже серьезный профессионал, хотя происходит это не так уж часто. Чем можно руководствоваться, пытаясь определить и отделить научное знание от плотного облака мифологии, которое его окружает?

Выработать критерий, указать полный список необходимых и достаточных условий научности, конечно, нельзя. И сейчас, и в будущем это вряд ли станет возможным — именно потому, что наука постоянно переступает через собственные границы, постоянно меняется. Но можно попытаться указать на некоторые особенности псевдонаучных текстов, которые позволяют с высокой степенью вероятности судить о том, что перед нами очередные фантастиче­ские построения, пытающиеся казаться научными.

Несмотря на то что очень многие глобальные научные программы не до­стигли заявленных целей, наука сохраняет огромный авторитет, и потому признак научности того или иного текста придает ему несомненный вес в глазах дилетанта. А ведь именно мнение дилетанта очень часто является определяющим в таких, например, вопросах, как выделение средств на финансирование научных программ. Но чтобы сделать разумный выбор из нескольких рекомендаций экспертов-специалистов, необходимо понимать существо проблемы, хотя бы в общих чертах. Поэтому в вопросе, что же все-таки наукой заведомо не является, разбираться необходимо.

 

Первым признаком того, что перед нами псевдонаука, является, как ни странно, яркость и новизна утверждений. Если человек опровергает всю существующую историю и хронологию, если он легко решает все проблемы развития человека и социума или, скажем, объявляет ошибкой теорию относительности и заодно квантовую механику и восстанавливает в правах теорию эфира, если он предлагает единый язык для описания всех возможных процессов и систем от теории информации до истории Верхнего и Среднего Египта, уже один этот размах и масштаб должны обязательно настораживать.

Яркость и новизна, конечно, сопутствуют любому настоящему открытию, но практически всегда эту новизну может почувствовать и оценить только очень ограниченный круг специалистов — людей, хорошо и подробно знакомых с проблемой, тех, кто так или иначе к этому открытию причастен.

Массовое сознание способно реагировать не на сами научные открытия, а на их популярные интерпретации — на знания, полученные из вторых-третьих рук. Физик, может быть, и напишет популярную историю своего открытия, но это далеко не первое дело, которым он озабочен. Гейзенберг описал свои интуиции квантовой механики через тридцать лет после того, как их пережил.

Только что совершенное открытие некрасиво, совсем как новорожденный младенец, которого еще не помыли, не одели, не крестили. Кто узнает в нем будущего героя и мыслителя? Да никто, только отец и мать будут верить в то, что их ребенку уготовано великое будущее.

Неяркость или неброскость, своего рода скромность настоящих глубоких достижений человечества объясняются довольно прозаически — логикой и методологией науки. Чем открытие глубже, чем серьезнее изменения, которые оно приносит в существующую структуру знания, тем более подробной и тщательной верификации оно требует. Научное открытие может стать хитом сезона только в том случае, когда оно уже как бы сделано заранее, когда результат угадан и ожидаем. Это в определенном смысле случилось с Эйнштейном.

Наука продвигается вперед черепашьим шагом, очень подолгу топчется на месте, трамбуя площадку, выясняя, можно ли здесь стоять? не болото ли? Иначе не может быть, поскольку главное качество любой научной работы — это обязательная верифицируемость результатов. Здесь не должно быть никаких умолчаний. Все, что мы принимаем как основополагающие аксиоматиче­ские утверждения, должно быть явно оговорено и/или подтверждено и тысячекратно перепроверено в эксперименте. Но и этого недостаточно. Необходимо единство языка, который использует та или другая научная дисциплина. То есть все выводы и допущения должны быть взаимосвязаны и должны в большей или меньшей степени подтверждать друг друга — поддерживать. Любое внешнее утверждение разрывает эту ткань и становится неверифицируемым — оно невыводимо, оно требует совершенно новой системы аксиом, или предпосылок, или экспериментальных данных.

Если математика, хотя бы в принципе, обладает заявленным единством языка, то о физике уже такого не скажешь. Здесь есть эксперимент — источник знаний о природе явления, и есть математический аппарат, и они далеко не так хорошо согласованы, как собственно математические знания. Но они влияют друг на друга и связаны через исследуемый объект. И здесь возможны и ошибки, и пробелы, и натяжки, и неизбежные упрощения. Физика — нестрогая наука, но физика — наука гораздо более живая, чем математика. Физическое сообщество потратило несколько столетий на наблюдения и размышления, чтобы выработать соглашения о том, какие данные теории и эксперимента и до какой степени достоверны.

Если математик по крайней мере гипотетически может сделать великое откры­тие, сидя в башне из слоновой кости (на практике так бывает очень редко), то физик не может работать в одиночку. Достоверность знания должно подтвердить все физическое сообщество. И только в этом случае новое знание получает право на существование в контексте науки, иначе оно будет отвергнуто.

Единство языка включает в себя строгость математического аппарата, технологию постановки эксперимента и кроме того — систему обсуждения и принятия нового знания — институты, семинары, диссертации, статьи. Все это не просто так, не для того, чтобы выстраивать карьерную лестницу (ну, скажем, не только для этого), и не для того, чтобы мешать гениальным самоучкам-одиночкам делать великие и величайшие открытия. Чем труднее вопросы, которые мы задаем природе, тем сложнее верификация знаний. Поэтому ждать, что откуда ни возьмись явится новый гений, вообще говоря, можно, но дождаться нельзя.

 

Единство языка и обязательность верификации требуют минимизации обязательных исходных данных. Легендарная “бритва Оккама” говорит именно об этом: “не умножайте сущности без необходимости”. Но принятые сущности, аксиомы, исходные предпосылки не остаются неприкасаемыми — они всегда относительная граница, которую необходимо переступить.

Это требование прямо противоположно наличию “сокровенных знаний”. А вот всякая псевдонаука просто-таки жить не может без сокровенного. Оно является в самых разных видах, но у него есть отчетливый признак — оно в принципе не поддается проверке. Ссылки на степень посвященности здесь обычное дело. “Изыдите, профаны”, а я потом выйду и скажу вам, баранам, о чем беседовал с богами.

Различие между сокровенным знанием и научной истиной хорошо сформулировал Айзек Азимов:

“...с научной точки зрения, начало имело место не только у Земли, но и у всей Вселенной. Не значит ли это, будто Библия и наука пришли к согласию в этом вопросе? Да, пришли, но согласие это непринципиальное... Библейские утверждения покоятся на авторитете. Коль скоро они воспринимаются как вдохновенное слово Божье, всякие доводы здесь прекращаются. Для разногласий просто нет места. Библейское утверждение окончательно и абсолютно на все времена. Ученый, напротив, связан обязательствами не принимать на веру ничего, что не было бы подкреплено приемлемыми доказательствами. Даже если существо вопроса кажется на первый взгляд очевидным, лучше все-таки — с доказательствами...

Итак, библейское утверждение, будто земля и небо когда-то имели начало, авторитетно и абсолютно, но не обладает принудительной силой. Научное утверж­дение, будто земля и небо имели начало, обладает ею, но вовсе не авторитетно и не абсолютно. Здесь таится глубочайшее расхождение позиций, которое куда более важно, чем внешнее сходство словесных формулировок”[1].

 

Библия — это пример знания, которое не поддается проверке в принципе. Но псевдонаука пользуется такими ссылками не часто, видимо, здесь слишком очевидно, что подход ненаучен. А вот ссылками на труднодоступные источники псевдонаучные тексты просто пестрят. Это замечательное “как известно” — и дальше глухая ссылка на авторитетное имя, на здравый смысл, на очевидность.

Владимир Низовцев в своей книге “Время и место физики ХХ века” пишет­: “В течение едва ли не столетия источником идей для физиков (и не только) служат ребяческие суждения о фундаментальных вопросах физики, содер­жащиеся в школярском реферате Эйнштейна 1905 г.”[2] (это имеется в виду работа о Специальной теории относительности!). Или: “Школярство и волюнтаризм были характерной чертой работы Бора”[3] (это уже о модели атома Бора — Резерфорда). Оказывается, все проблемы, возникшие перед физикой в начале века, уже были решены русским ученым Умовым в работе 1913 года. Низовцев пишет о том, что если бы работа Умова была вовремя прочитана и понята физиками, то рефераты помянутых школяров вспоминали бы сегодня как курьез. Ссылка на работы аккуратно указана: “Умов Н. А. Избранные сочинения. М. — Л., ГОИТТЛ, 1950”, здесь все в порядке.

Только вот что же конкретно писал в своей абсолютно гениальной работе русский физик, проговорено как-то уж очень невнятно и вскользь. И закрадывается мысль: может, пойти в Ленинку, взять книгу Умова и познакомиться с его гениальной работой?

В старых книгах бывают удивительные находки. Многие идеи, разрабатываемые современными логиками — логикой норм и действий, логикой предпочтения, логикой полезности, — были напрямую инициированы внимательным перечитыванием Аристотелевой “Топики” и трудов Лейбница и Бентама. Это было не историческое комментирование, а попытка серьезного обсуждения идей философов, и она оказалась продуктивной.

Но Низовцев, по-моему, и не хочет, чтобы кто-то перечитывал Умова. Чтобы сделать такой научный труд актуальным, нужно все его результаты переоткрыть — согласовать с новыми экспериментальными данными и переписать на современном математическом языке. Низовцевым теория русского физика и авторитет имени используются здесь так, как сказано у Боратынского о критике, “Уже кадящим мертвецу, чтобы живых задеть кадилом”[4].

Этот пример интересен именно тем, что автор использует внешне научный инструментарий — строгий ссылочный аппарат — в совершенно ненаучных целях. В любой науке существует корпус обязательных книг и знаний, с которыми глубоко знаком квалифицированный профессионал. Состав этого корпуса сильно меняется в зависимости от специализации, но есть работы актуальные (они могли появиться и четыреста лет назад), а есть работы, вышедшие из научного ссылочного оборота по тем или иным причинам, не последней из которых является сложность языка. Причем совсем не всегда те, что остались актуальны, чем-то существенно лучше забытых — им просто больше повезло.

Так вот, чтобы сохранить видимость научности, авторы текстов, подобные Низовцеву, в изобилии дают ссылки на забытые работы. Ведь что нужно сделать­, чтобы опровергнуть нашего писателя? Нужно поднять старую, написанную непривычным, а потому трудным языком, возможно, очень нетривиальную работу, но зачем? Чтобы убедиться в том, что ничего того, что в ней приснилось Низовцеву, просто нет? Если бы Низовцев действительно хотел привлечь внимание научной общественности к старой работе Умова, он бы по крайней мере внятно ее пересказал, но он этого не делает — ему нужно не это. Ему необходим научный флер, а не наука как таковая. Тот флер, который сделает его собственные крайне спорные утверждения солидными и авторитетными.

 

Другой замечательной особенностью псевдонауки является ее, так сказать, междисциплинарный характер. Иными словами, вали все в один котел: даосизм, психоанализ, физику, лирику, социологию, философию от античности до Ницше и дальше. Причем очень важно затушевать границы, чтобы читатель не понимал, где иллюстрация, а где метафорическое доказательство, чаще всего по аналогии.

В своей знаменитой работе “Этногенез и биосфера Земли” Лев Гумилев пишет:

“В XVIII в. Лавуазье сформулировал закон сохранения вещества, который оказался не то что неверным, а скорее неточным. Сгорание в герметическом сосуде показало химику того времени неизменившийся вес только потому, что у него были недостаточно чуткие весы. На самом деле был потерян фотон, но уловить потерю Лавуазье не мог. Теперь физики знают, что при интенсивных термодинамических процессах идет утрата вещества, преображающегося в световую энергию, а последняя уходит из своей системы в межгалактическую бездну. Это аннигиляция, которая не смерть, но страшнее смерти.

Так как процессы этногенеза имеют энергетическую природу, очевидно, что и на них распространяется эта закономерность. Древние мудрецы это знали. Они даже персонифицировали, как это было тогда принято, принцип аннигиляции и назвали его Люцифером, то есть „носящим свет” (правильнее будет неточный перевод — уносящий свет; куда? — в бездну!). А бездну сопоставили с адом — самым страшным из всего, что могли вообразить...

Современная физика тоже оперирует этим понятием, конечно, называя его по-своему — вакуум”[5].

Зачем нужно Гумилеву это довольно-таки непрозрачное рассуждение? Он стремительно проносится по очень разным областям человеческого знания: начав историей химии, продолжив знанием древних мудрецов (не правда ли, очень напоминает вездесущее “как известно”?), дальше про ад и про духа безд­ны, который оказывается, перевернувшись через голову, современным физическим вакуумом.

Картина, нарисованная Гумилевым, красива и зловеща. Чувствуешь себя виртуальной частицей, которая вот прямо сейчас и аннигилирует. Иллюстрируя свои идеи примером из области, обладающей своими законами и своей специфической верификацией, Гумилев как бы берет у физики ее строгость напрокат: если физические законы подтверждают найденные энтогенетиче­ские закономерности, то эти закономерности становятся убедительны, даже неопровержимы.

Но никогда никакая аналогия не была доказательством. У географии свои законы, у физики свои, и что бы там в физике микромира ни происходило, вряд ли это существенно для понимания этногенеза. Научное рассуждение так строиться не может. Даже если бы Гумилев абсолютно верно и обоснованно использовал все физические термины и теории, он все равно не имел бы права на заключение по аналогии. По аналогии мыслили в ХV — XVI веках — но это мышление было как раз донаучным. У мыслителей того времени были серьез­ные основания для аналогий — они исходили из того, что все подобно всему, потому что подобно Творцу.

Когда я впервые читал “Этногенез...”, я был им очарован. Ровно до того места, которое я разбирал только что. Когда мне стало понятно, что Гумилев легко и некритично использует понятия, в которых он, скажем так, не вполне компетентен, я перестал доверять и всей концепции.

 

Станислав Лем пишет в своем эссе “Artificial servility”: “Я сам некогда сочинял science fiction и стремился минимализировать нарушение элементарных и хорошо нам известных законов природы... А в картине „День независи­мости” проигнорировано и попрано в угоду кассовому успеху кинематографистов огромное количество законов природы. Большинство событий в этом фильме противоречит очевидному. Например, громадные корабли extraterrestials[6] не могут зависнуть над Манхэттеном, потому что при таком приближении к Земле будет пересечена так называемая граница Роше. В результате любое достаточно большое тело будет разорвано гравитационными силами планеты... Говоря простым языком, кинематографисты пудрят нам мозги”[7]. Я бы рад согласиться с Лемом, но в данном случае он поступает как самый натуральный псевдоученый — он использует магический авторитет термина (и своего имени, конечно) — это термин “граница Роше”. Я должен сказать, что давление термина и имени оказалось и для меня достаточно убедительным — я не стал бы перепроверять утверждение Лема, тем более в Голливуде действительно не очень-то считаются с законами природы, если бы не скептическое замечание профессионального физика: “Что-то Лем здесь перегибает”.

“Так называемая граница Роше”, или предел Роше, или сфера Роше, — расстояние, на котором приливные силы, воздействующие на менее массивное тело, приближающееся к более массивному, становятся сильнее, чем силы внутреннего тяготения, не позволяющие телу распадаться. “Граница Роше” не существует для тел сравнительно небольшого размера — мы ведь ходим по Земле, и она нас не разрывает на части. Лем утверждает, что космические корабли пришельцев не могли приблизиться к Манхэттену, то есть что их размер уже настолько велик, что приливные силы должны были их разорвать. То, что эти тела по крайней мере не превышали размерами сам Манхэттен, отчетливо видно в кадре. С астрономической точки зрения эти корабли инопланетян совсем­ небольшие — их размеры вполне обозримы с расстояния нескольких сотен метров (они зависают чуть ли не над самыми небоскребами). Вот что пишет английский исследователь: “Закон Роше применим к телам, диаметр которых больше 360 км. Вычислено, что тела с почти одинаковой плотностью могут сблизиться не более чем на 2,45 радиуса большего тела, а затем гравитационные силы большего тела разорвут меньшее на части”[8].

360 км — это близко к размеру третьего по величине астероида — Весты, чей диаметр 385 км. Это тело вполне астрономических размеров. Если бы Веста приблизилась к Земле и пересекла границу Роше, она была бы разорвана приливными силами, но корабли инопланетян в “Дне независимости” несравнимо меньше. Не думаю, что Станислав Лем намеренно исказил законы природы, за соблюдение которых в вымышленной реальности он так ратует. Его ошибка тоже связана с магией термина и невольно иллюстрирует построения псевдонауки. Термин или закон берется правильный, но искажается область его применения.

 

Единство языка, однозначность терминологии необходимы. Не для того их выдумали ученые, чтобы изображать из себя особо умных, а чтобы понимать друг друга однозначно. При использовании терминологии одной науки в границах другой нарушается контекст и слово значит совсем не то, что должно значить. Остается шелуха, оболочка, видимость научности, что-то по-гречески или по-латыни. Но смысл утрачен.

Наука развивается непрерывно — она не принимает никаких скачков. То, что Кун назвал научными революциями, — это наведение порядка — генеральная уборка по весне. Дом-то продолжает стоять, как и стоял, никто и не думает его сносить. Просто выбрасывают некоторое количество хлама, а то и не выбрасывают, а прячут на антресоли — авось пригодится.

Оттого что Рассел сформулировал свои парадоксы и, по словам Фреге, здание математики закачалось, инженеры не разучились рассчитывать пролеты мостов, используя метод виртуальных перемещений Лагранжа.

 

Аристарх Самосский, этот Коперник античности, предложил использовать гелиоцентрическую систему более чем за полтора тысячелетия до Коперника. Но его система не была принята античным мышлением. И дело здесь не в близорукости астрономов и математиков того времени. А именно в том, что они были настоящими серьезными учеными.

Аполлоний Пергский, разработавший систему описания видимого движения планет с помощью эпициклов, был подлинный ученый.

Гелиоцентрическую систему нельзя было принять не только потому, что она противоречила авторитетнейшим Платону и Аристотелю, на это бы греки пошли, но и потому, что гелиоцентрическая система противоречила двум фундаментальным наблюдаемым явлениям: неподвижности далеких звезд и Аристотелевой аксиоме, согласно которой “тяжелому естественно стремиться вниз”.

Аристарх предложил считать, что звезды настолько удалены от Земли, что вся система Солнце — Земля кажется с их удаления точкой, и потому звезды не движутся, если смотреть на них с Земли. Аристарх был гений. Но греки очень настороженно относились ко всякому проявлению актуальной бесконечности, даже к ее гипотетической возможности. Тот же Аристотель утверждал, что актуальной бесконечности нет в природе. А в системе Аристарха пришлось бы считать звезды практически бесконечно удаленными. Со второй аксиомой было еще хуже: если Земля вращается вокруг Солнца, почему она на него не падает? Предъявить хрустальную сферу, к которой она прикреплена, было довольно затруднительно.

Гипотеза Аристарха требовала введения дополнительных аксиом: что Земля — не всякое тяжелое тело, а специальное, такое, каких на самой Земле нет, — остальные-то падают. И признания того, что Космос практически не­ограниченно велик.

Греки предпочли нормальное, скромное — в точности научное решение, которое не требовало коренной ломки представлений о природе. Но они сохранили гипотезу Аристарха — о ней мы знаем от Архимеда из его “Псаммита”, и Копернику, искавшему аналогии и подтверждения своим идеям, было легче решиться их сформулировать и опубликовать, так как прецедент уже был создан.

 

Пауль Фейерабенд пишет в своей знаменитой работе “Против методологического принуждения” (у работы характерный подзаголовок “Очерк анархистской теории познания”). “В наших школах не довольствуются просто историческим изложением физических (астрономических, исторических и т. п.) фактов и принципов. Не говорят так: существовали люди, которые верили, что Земля вращается вокруг Солнца, а другие считали ее полой сферой, содержащей Солнце. А провозглашают: Земля вращается вокруг Солнца, а все остальное — глупость”[9]. Философа такая ситуация категорически не устраивает. Он видит в ней методологическое принуждение, диктатуру ученых, которые более всего заинтересованы в сохранении власти и влияния. Философ предлагает знаменитый принцип анархической теории познания: все допустимо и все равноправно — физика, астрономия, история или астрология, натуральная магия, легенды — каждый выбирает по себе, и каждый прав. Любое ограничение приводит к неизбежной стагнации и умиранию науки. Наука — это только один из мифов, но миф чрезвычайно влиятельный, и его давно следует поставить на подобающее место. А то, что действительно необходимо человечеству, философ предлагает решать не специалистам и ученым — они все равно между собой не договорятся и никогда не примут верного решения, поскольку они лица заинтересованные; что делать и куда направлять усилия и средства, должны решать частные лица, своего рода суд присяжных. “Для такого исследования никто не подходит лучше постороннего человека, т. е. смышленого и любознательного дилетанта”[10].

Сам Фейерабенд, конечно, не дилетант — он эрудированный и глубокий мыслитель, методолог и историк науки, и чтобы оспаривать его аргументацию, необходимо погрузиться в детали и частности — в первую очередь коперниканской революции и роли Галилея в ней. Здесь, конечно, нет смысла этим заниматься. Но необходимо отметить следующее: все, что предлагает применять в методологии и практике науки Фейерабенд, уже реализовано, начиная от принципа “все допустимо” вплоть до столь любимого философом специфического суда присяжных, состоящего из смышленых и любознательных. Но реализовано не в науке, а в искусстве, где действительно неприемлемы никакие ограничения, любая идеология важна и существенна, ничто не стареет и не утрачивает своей ценности, и даже окончательную оценку ставит читатель или зритель, тот самый любознательный дилетант.

Но наука и искусство исходят из разных первичных предпосылок. Наука начинает с предположения, что мир существует и единственен. Если это предположение верно, то Земля и Солнце в самом деле есть, а Земля вращается вокруг Солнца. Мы можем заблуждаться, но мы не можем одновременно признавать это положение и то, что Солнце находится в центре Земли. Мы вынуждены выбирать. А как только мы оказываемся в ситуации выбора, мы вынуж­дены принимать одну альтернативу и отвергать все остальные. Это — диктатура, тирания науки, которую так не любит Фейерабенд. Искусство же совершенно не заботится о том, насколько его построения соотносятся с действительно существующим единственным миром, потому что вовсе не предполагает ни его существования, ни тем более единственности. И у искусства есть на то свои основания.

 

Псевдонаука, которая эксплуатирует научный авторитет в своих если не корыстных, то уж, во всяком случае, далеких от познания целях, конечно, науку дискредитирует, но с этим ничего не поделаешь. Нужно просто в каждом конкретном случае быть внимательным и аккуратным.

Если перед вами разворачивают картину мира, которая агрессивно и без­апелляционно отвергает все известные и принятые представления, если в ней используются все виды знаний и искусств одновременно, если при малейшем затруд­нении автор ссылается на сокровенное, то вероятнее всего — это псевдонаука, как бы ни был подробен ссылочный аппарат, сколь ни темны термины и какое бы количество математических формул ни встретилось на страницах.

[1] Азимов Айзек. В начале. М., Изд-во политической литературы, 1989, стр. 34, 36.

[2] Низовцев В. В. Время и место физики XX века. М., “Эдиториал УРСС”, 2000, стр. 95.

[3] Там же, стр. 107.

[4] Боратынский Е. А. Полн. собр. соч. Под ред. и с примеч. Л. Гофмана. Т. 1. СПб., издание Разряда изящной словесности Императорской академии наук, 1914, стр. 165.

[5] Гумилев Л. Н. Этногенез и биосфера Земли. Л., Изд-во Ленинградского университета, 1989, стр. 442.

[6] Инопланетян (англ.).

[7] Лем Станислав. Из книги “Мегабитовая бомба”. — “Новый мир”, 2000, № 7, стр. 165.

[8] Graham A., Fisher M. Ed. A Possible Flood, Ice-Age and Earth Division Mechanism. Creation Science Movement (UK), Pamphlet 288. (“Возможные механизмы Потопа, оледенения и разделения земной коры”. Перевод с английского Яна Шапиро. Цит. по: http://www.ecc.crimea.ua/~new/docs/geo/mechanism.html).

[9] Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. М., 1990, стр. 128.

[10] Там же, стр. 135.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация