Кабинет
Кирилл Анкудинов

Манихейский вариант

Анкудинов Кирилл Николаевич — литературный критик. Родился в 1970 году в Златоусте. Окончил Адыгейский государственный университет, где и преподает основы журналистики; кандидат филологических наук. Публиковался в журналах “Октябрь”, “Москва”, “Литературная учеба”, в “Независимой газете”. В “Новом мире” печатается впервые.

Манихейский вариант

Скажу сразу: Олег Павлов — совершенно чуждый мне автор. Но — странное дело, — испытывая очевидное отторжение от его прозы, я желаю разобраться в причинах этого отторжения.

Вспоминаю давний “святочный рассказ” Павлова о бомже, поступившем в больницу под Новый год. Подумалось тогда: зачем автор сует под нос своего бомжа? Осмелюсь высказаться вразрез всей русской человеколюбивой литературной традиции: бомжи почти всегда добровольно выбирают свою судьбу, и в большинстве случаев помочь им уже невозможно (помочь — в широком понимании слова; иногда, конечно, бывает необходимо личное сочувствие и вмешательство). Более того, подавляющей части этих людей нравится жизнь, которую они ведут. А в рассказе увидел я столько фарисейства наизнанку, столько гордыни, столько насилия над читателем (бомжи на улицах дохнут, а ты веселишься, гад), что продолжать знакомство с прозой Павлова мне надолго расхотелось. Понимаю, Чехов писал про “человека с молоточком”, который должен стоять за спиной каждого счастливца и напоминать о судьбе несчастных. Но в данном случае имел место “человек с кувалдой”...

Олег Павлов — самый мрачный и безысходный из современных литераторов. В “Карагандинских девятинах”[1] показатель “свинцовых мерзостей жизни” на одну страницу текста меньше, чем в “Деле Матюшина”, но все равно не покидает ощущение, что писатель провел тебя по всем кругам ада (вагонные поминки — предпоследний круг ада, запредельный “бобок”, а тюрьма — последний круг ада, где нет даже пошлости, ибо пошлость — человеческое свойство, а есть только бесконечный мрак и вечные муки). По сравнению с произведениями Олега Павлова “чернейшие” пьесы Коляды выглядят как эстетские экзерсисы филолога, проблемы персонажей Петрушевской — барские прихоти (а проблемы персонажей Ольги Славниковой, тоже не самой веселой писательницы, — вдвойне барские прихоти); рядом с Павловым все перестроечные “чернушники” напоминают романтиков XIX века, таких, как Золя, вообразивших себя “натуралистами” (реплика в сторону: пересмотрел недавно “Маленькую Веру” — поразительно смахивает на Золя). Павлов гораздо безысходнее всех прочих еще и потому, что “прочие” ищут идеалы в сфере социального (и эти идеалы присутствуют в произведениях “прочих”, пускай даже как фигуры умолчания), а чаяния Павлова принципиально асоциальны (и даже антисоциальны).

Но при создании мрачностей и безысходностей требуется чувство меры, иначе может возникнуть обратный эффект. Помнится, мы с приятелем обсуждали леонид-андреевскую “Жизнь Василия Фивейского”, вслух читали отрывки и комментировали их. Трагические обстоятельства: рождение идиота, страшная смерть попадьи. Василий Фивейский глядит на сына-идиота. Идиот клеит коробочки. “Коробочки выходили плохие, кривобокие, грязные, с торчащей и отклеивающейся бумагой”. Как только мы дошли до этого места — так и упали в судорогах хохота. Мало всех мук, выпавших на долю нового Иова, еще и коробочки плохие... И сразу же открылось, что Леонид Андреев не людскому горю сочувствует (как думалось раньше), а ставит надуманные опыты над надуманным человечком-гомункулюсом. В прозе Олега Павлова есть много таких “плохих коробочек”. Всякий творческий мир, даже творческий мир, претендующий на абсолютный реализм, есть следствие авторского волевого отбора. Иногда писатель может здорово подставиться на этом...

Разумеется, я не собираюсь на советский лад восклицать: у нас такого-де не может быть. Догадываюсь, что может быть еще и не такое. Суть в другом... В самых бесчеловечных, в самых безумных, в самых мерзостных обстоятельствах всегда присутствуют начала, напоминающие о нормальной жизни. Удивительно, что в прозе Олега Павлова эти начала напрочь отсутствуют.

Что это за начала?

Во-первых, так называемая респектабельность, добропорядочность, к которой (так или иначе) стремятся все, даже распоследние ночлежники. Мир “культурных людей” — где взаимная корректность заведомо выше истины. Еще с грибоедовских времен принято обличать “лицемерие и пустоту светской жизни”. Никаких “высот духа” в светской жизни, ясное дело, не обрящешь, но бывает и она полезна: приобщится людоед к тусовке, глядишь, никакого людоеда уже нет, а есть безвредный чудак.

Во-вторых, культура. В среде, описываемой в разных вариантах Павловым, подлинная культура, как правило, недоступна и непонятна, ее подменяют полукультура и четвертькультура, а это — наркотики средней силы действия. Но чем бы дитя ни тешилось, лишь бы прохожих по ночам не резало. Если убийца, вместо того чтобы убивать, начнет писать графоманские стихи, это следует приветствовать.

В-третьих, элементарная жалость к ближнему.

В-четвертых, наконец, юмор, который решительно необходим в ситуациях встречи с абсолютным злом, таким, как фашистский концлагерь, ГУЛАГ или павловские военные гарнизоны. Человек, столкнувшийся с абсолютным злом, обречен либо на беспредельную ненависть (если этот человек не до конца уверен в себе), либо на затаенную презрительную усмешку (если он уверен в себе до конца: делайте, что хотите, а я знаю, что ваш мир — неправильный, а правильный — мой). Изречения на воротах гитлеровских концлагерей типа “Работа делает свободным”, если вдуматься, безумно смешны... Тем более странно полное отсутствие юмора в павловском мире. Если какое-либо подобие юмора (а точнее — черного сарказма) в этом мире и возникает, то — исключительно в пределах авторских метафор и сюжетных положений; персонажи лишены возможности осознать комизм чего бы то ни было, в противном случае они не сказали бы и десятой части того, что говорят. Еще поразительней атрофия чувства юмора у самого Олега Павлова как публициста и литературного критика. Вроде умный и тонкий человек, мастер психологического анализа. И вдруг — неизвестно откуда взявшаяся лакуна... Отношение Павлова к стихии комического навевает догадки о бессознательном изживании каких-то глубоко личных и болезненных реалий. Смеялись над ним, что ли, в детстве?

Итог печален: персонажам Олега Павлова не хочется сочувствовать, потому что они как бы и не люди. Мучить друг друга они умеют (и весьма профессионально), а шутить, смеяться и осознанно помогать друг другу (подчеркиваю — осознанно, а не так, как чудик Алеша Холмогоров, — невпопад)... С этим у них проблемы. К этому они не приучены. Зачем автор сделал их такими? Я долго не мог найти ответа на этот вопрос. После прочтения “Карагандинских девятин” многое стало понятно. Павлов сознательно отвергает перечисленные мной начала как негодные.

Респектабельность? Начмед, “человек с образованием выше среднего”, обращается к “все понимающему” заведующему отделением патологоанатомии — дело срочное, надо подготовить покойника к отправке, а никто этим заниматься не желает. То да сё, я, дескать, “вместо того, чтобы лечить больных, спасать жизни людей, творить добро...”, “мы же с вами культурные люди” и так далее. А заведующий ему в ответ: “...От меланхолии на этой планете лечит только общение с прекрасным”. И за этим светским разговором такие понты и кранты, такая (с одной стороны) ненависть, замешенная на необходимости самоуничижаться неизвестно перед кем, такое (с другой стороны) снобистское презрение, что диву даешься. Вот она — респектабельность “культурных людей”.

Жалость? Павлов разберется и с жалостью. Есть в “Карагандинских девятинах” такой персонаж — Альберт Геннадьевич, “инженер-атомщик” и бог весть кто еще, отец погибшего солдатика Мухина (начмед так и называет этого человека — “отец Мухина”). Пьяная дрянь, которая на каждом шагу взывает к жалости и вполне вольготно живет с чужой жалости. В иные моменты подумаешь — а не прав ли начмед Институтов, отрезавший этому “человекомуху”: “Ты сам, сам во всем виноват, скотина ты пьяная. Виноват, что родился, что жил... Это ты, ты сам угробил своего сына в тот день, когда породил его на свет и уготовил одно свое же нытье...” Институтов, конечно, грубиян и зубодер, но пожалеешь эдакого Альберта Геннадьевича — потом костей не соберешь. Опять же, шофер Пал Палыч, рупор авторских идей, много чего интересного о жалости говорит... И вообще — лучше выдирать зубы без наркоза... Нельзя сказать, что в павловском мире жалости нет. Иногда она наличествует, и автор относится к ней хорошо. Но это — или “жалость равножалких”, гибельная и бессмысленная жалость убогого к убогому (вспоминаются строки Дмитрия Быкова: “И уж только когда калеку любит калека, это смахивает на любовь, да и то слегка”), или — жалость слабого к сильному — тоже не имеющая особого смысла. Затюканный солдат Алеша жалеет девочку-побирушку — и именно эта жалость, похоже, окончательно сносит у него крышу и делает проблематичным его выживание; санитарка патологоанатомотделения (еще более затюканная) жалеет подвернувшегося Пал Палыча (знала бы, кому яблоко отдала...). Есть еще добрая следовательша Светлана Ивановна Светикова, этот “луч света в темном царстве” (удивительное дело: Павлов — “новый реалист”, а фамилии своим героям дает, что твой Сумароков). Но эпизод со следовательшей вызывает в памяти анекдот про “доброго дядечку”, который “прошел мимо, а мог бы и глазки выколоть”. Некоторые положительные персонажи Павлова отказываются от предоставившейся возможности сломать жизнь невиновному встречному. Другие — не прочь, а эти — могут обойтись без выдирания зубов. Спасибо и на том.

С жалостью все ясно. С респектабельностью — тоже. А как насчет культуры? В этом случае Павлова опять выручает недоумок Альберт Геннадьевич, который на поминках своего сына начинает шпарить Евтушенко. “Смерть не гавань — смерть обрывает пути кораблей...” Культуру, к образцам которой обращается за примером “отец Мухина”, не больно-то и жалко. Беда в том, что за грехи “Евтушенко” платит вся культура без исключения. Как говорит начальник полигона Абдулка, “много будешь знать, дурья башка, заболеешь, пропадешь. Птица много знает, много думает? А летает высоко-высоко, далеко-далеко!” Ну ее к бесу, эту культуру.

С юмором Олег Павлов расправляется радикальнее всего — он выводит на всеобщее обозрение медбратьев патологоанатомического отделения Сержа и Жоржа — “игрунчиков, хохотунчиков, везунчиков”. И эти живчики, умеющие шутить, — самые отрицательные персонажи в системе авторских образов; садист Институтов, уголовник Пал Палыч, полное убожество — “инженер-атомщик” А. Г. Мухин — все получают долю авторского сочувствия, но для Сержика и Жоржика, веселых скотов, кощунствующих на каждом шагу и высмеивающих все и вся, — для этих господ — у Павлова луковок нет. Эти — самые беспробудные грешники. Вот и весь юмор...

А теперь проведем небольшой опыт. Вспомним о том, что в биографии одного известного писателя были страницы, позволяющие экспериментально задействовать павловскую прозу. Этот писатель — Сергей Довлатов, служивший, как и Павлов, в конвойных войсках и оставивший о своем опыте литературные свидетельства (с определенного момента мир Довлатова начинаешь воспринимать как положительную альтернативу миру Павлова; читаешь павловские произведения и думаешь: мы пойдем другим — довлатовским — путем). Представим себе, что солдат Сережа Довлатов попался на глаза Олегу Павлову и стал героем его прозы. Каким героем? Уж не развеселым ли Сержиком? Предполагать, что Серж списан с Довлатова — бездоказательно и легкомысленно, но все-таки не оставляет ощущение: медбратья-весельчаки появились на свет не без учета довлатовского варианта поведения в соответствующих обстоятельствах.

Тут же обнаружатся интереснейшие детали. Например, выяснится, что для Павлова слова “здоровье”, “наполненность жизнью”, “жизнелюбие”, “жизнерадостность”, “сила” — сугубо отрицательные характеристики, применяемые исключительно к самым мерзким действующим лицам. Сержик и Жоржик, здоровеннейшие жеребцы, играют в футбол, мерятся силами, им весело, “что кто-то помер, а они живут”. У заведующего патологоанатомическим отделением “полное жизнелюбия лицо” — и что же? Развел во вверенном ему заведении бардак, пригрел мазуриков-медбратьев, ни за что не отвечает. В здании судмедэкспертизы мы встречаем “пышущего силой, сытостью... молодого здоровяка”, его начальник выглядит “еще здоровее своего приспешника”, к тому же позволяет себе говорить еретические речи: “Живой — так живи. Пока живы, будем кушать и пить, любить и радоваться”, — конечно же сии персонажи “с каждого жмурика как с барана стригут, чего не радоваться”. (К счастью, старшой из судмедэкспертизы произносит несколько уважительных слов о смерти — значит, не совсем еще безнадежен.) Глупая дамочка в вагоне неосторожно восклицает: “Я, простите, еще живая. Я хочу все знать о цветах, о море, о любви...”

В противоположность всем этим монстрам более-менее положительные герои Павлова непременно наделены каким-либо изъяном, в той или иной степени ущербны, эта ущербность — залог того, что они унаследуют рай. Начальника медицинской части Институтова было бы точнее назвать Инвалидовым, он распоряжается в своем лазарете “с въедливостью евнуха”(!) и, несомненно, наделен садистским синдромом — любит рвать зубы без наркоза и унижать слабых; но именно эта безжизненная и уродливая ходячая функция скрепляет всеобщий беспорядок и получает свою долю авторских симпатий. “Хозяйчик полигона” Абдулка — глух как пень, потерял слух во время учений. Доморощенный ницшеанец шофер Пал Палыч (временами этот болтливый персонаж до карикатурности напоминает Челкаша и прочих горьковских философствующих босяков) — этот в физическом отношении вполне здоров, но в нравственном плане — соответствует компании по степени уродства. О главном герое повести — Алеше Холмогорове — речь впереди, пока напомню: сослуживцы принимали его за слабоумного — и не без оснований.

Еще один аспект — отношение персонажей к жизни и смерти, к живому и мертвому. Как было отмечено выше, жизнь у Павлова любят одни подлецы. Не в пример начмеду Институтову, “болезненно ненавидящему все живое, что издавало... хоть сколько-то самостоятельный звук”, — удивительный и единственный в своем роде пример: подобной характеристики удостоивается симпатичный автору герой. Пал Палыч — судя по всему (ограничусь официальной версией за неимением прописанной яснее), убийца, умертвитель. А вот еще одно лицо — добрый гробовщик... “Рождение, мил человек, все нам и освобождает, начиная с ручонок! Бог творил нас несвободными, а мы все делаемся из-за греха первородного распеленатыми”. Признаюсь честно — от этого квазикаратаевского говорка, от откровенной некрофилии, от истории со “вновь рожденным” Амадеем Домиановичем и прочими “сущими во гробех” — меня начало мутить, как от лимонада с дихлофосом.

...И все в этом мире поверяется смертью, зависит от смерти. Как будто присутствуешь при отправлении какого-то некрофильского культа. Понимаю, Андрей Платонов... К Андрею Платонову у меня тоже есть свои вопросы, но ведь он не доходил до таких гимнов мертвечине. И это отрицание цивилизации, которая, в общем-то, и обеспечивает уважение к мертвым (попутно с уважением к живым — одно другому не мешает). Да тут еще и идеолог Пал Палыч... “Люди все воняют... А притворяются, что одни розами пахнут, а другие вроде как воняют... Нет уж, нюхайте! Я плохой, потому вы плохие... Вам будет плохо, пока мне плохо...” И этот культ подсознания, освобожденного от сознания, эти болотные, подпольные импульсы и чувства, такие, как чувство Алеши к побирушке Айдым...

Что ни говори, Олег Павлов — очень талантливый прозаик. Он умеет мастерски живописать нечеловеческое. Жаль только, что он не любит человеческое...

А ведь такое мироощущение далеко не ново, для нынешнего же времени — очень типично. У современной цивилизации действительно много проблем. Иные социумы не выдерживают невыносимого гнета настоящего и проваливаются в прошлое, в архаику, на нижние этажи (чем тяжелее настоящее, тем ниже конечный пункт прибытия). Особых экзистенциальных достижений после подобных обвалов не жди, просто люди будут иметь дело с архаикой такой же реальной, грубой, зримой, как и ненавистная современность.

Взять хотя бы Талибан, благо сейчас он у всех на слуху. Талибы смертельно ненавидят европейско-американскую цивилизацию и, судя по всему, недолюбливают жизнь вообще, вернее — они любят только такую жизнь, которая существует в строжайших рамках архаики. Талибам угодно бытие, выстриженное под ноль. Талибан — шекспировский Калибан, дитя природы, уродливое, как сама природа (в данном контексте “природа” синонимична “архаике”). Кажется, “цивилизация” по-настоящему возмутилась не потому, что талибы связаны с терроризмом, а потому, что они неподобающе относятся к комфорту — это выдержать человеку современного мира невозможно. Думаю, к юмору талибы также не склонны — он ведь отвлекает от постижения воли Аллаха. К счастью, “почва”, на которую рухнул талибский Афганистан, является довольно здоровой — в душевной нормальности исламу не откажешь. Мужчины должны молиться, сражаться и обеспечивать семью, женщины должны воспитывать детей, вести хозяйство и трепетать перед мужчинами — все это для нынешнего гражданина “цивилизации” довольно-таки дико. Но, во всяком случае, такая “почва” способствует выживанию и приумножению человеческого рода (“цивилизация” — не очень способствует, но это отдельный вопрос). А ведь иногда бывает, что и “почва” может оказаться гнилой... К примеру, “красные кхмеры” обучались у французских интеллектуалов-леваков, — не удивительно, что режим, ими установленный, был особенно противоестественным и кровавым. Мировая общественность, замечу, непонятно быстро забыла опыт Кампучии — уже почти никто не знает, в чем там было дело. Помнится только, что “красные кхмеры” тоже выступали против “тлетворной цивилизации”, ратовали за “возвращение к почве” и с особенной яростью истребляли сколько-нибудь грамотных людей, так что ныне таковых в Камбодже-Кампучии почти не осталось. Во многом антицивилизационный пафос питал Октябрьскую революцию, до этого он подчинил себе философию Льва Толстого (называвшего “паразитами” и “обманщиками” людей интеллектуального труда). Все эти многочисленные примеры восходят к древним корням, самый просматриваемый из которых — манихейское учение, объявившее презренной материю, жизнь. Мани давно умер, но дело его живет, возрождаясь в каждом поколении тысячами учений, сотнями сект (самый разительный пример из последних: достаточно тошнотворный гуру Шри Раджниш — Ошо). Вероятнее всего бессмертие манихейства связано с какой-то подсознательной потребностью, заложенной в человеке. По словам Честертона, “тот, кто знает человеческую природу, знает и то, что вера — ужасная вещь. Она поистине способна свести с ума, и очень часто Церкви приходится не насаждать ее, а сдерживать. Аскетизм — борьба со страстями — сам по себе могучая страсть. Его нельзя изъять из числа странных страстей человеческих, но его можно обуздать, и под властью Церкви он куда разумней и сдержанней, чем при языческом или пуританском безвластии” (“Святой Фома Аквинский”).

Олег Павлов (вернемся к нему) — капитулировал перед таким злом, как манихейство. Он вообще склонен капитулировать перед злом. У него нет иммунитета к злу. Оттого в прозе Олега Павлова так часто господствует логика: “чем хуже, тем лучше”. Грязный бомж валяется на улице — это будет получше вашего треклятого Нового года. Солдатики друг друга до смерти забивают — это настоящая жизнь, почище ваших умствований. У человека последние деньги отобрали — просветлится, Истину познает. Убили зека за пачку сигарет — и это хорошо, таинство Смерти, понимаешь ли... Бог ты мой, что во всем этом хорошего?

Надо уметь сохранять себя от воздействий мира, только тогда мир не будет тебе ненавистен.

Обращусь к своему опыту. Я попал в армию в конце восьмидесятых. Это было очень неблагополучное время — участились самоубийства, убийства, несчастные случаи. О дедовщине стали везде писать — и дедовщина расцвела пуще прежнего! При этом ребята-призывники получали в корне неправильную установку — “необходимо не сломаться”. Помню, что все материалы о дедовщине, написанные в тогдашнее время, были проникнуты этим подходом... “Он — сломался”. “А другой — не сломался, выстоял”. Такая установка приводила к катастрофам: люди или “ломались” — на всю последующую жизнь, или “не ломались” — и доводили себя до убийств и дисбатов. В какой-то момент я почувствовал неправильность всего, что написано об армии, и сам своим умом дошел до противоположного подхода: я — этнограф, попавший в условия другой цивилизации, и я изучаю этих людей, они мне интересны. Что бы ни произошло, никакого позора мне от этого не будет, потому что я — другой. Я не включен в их игры. У меня — свои игры. Может ли Магеллан “сломаться” из-за встречи с туземцами? Абсолютно исключено... После того как я дал себе такую установку, мне стало гораздо легче. Люди, с которыми я служил, оказались мне симпатичны (каждый по-своему), я начал понимать их, потому что думал уже не о себе, а о них, о том — каковы они. В результате армию я прошел относительно безболезненно — несмотря на многие физические и ментальные показатели, в принципе несовместимые с армией. Мне помогло то, что я вовремя сумел отстраниться от мира, в который попал. Отстраняться — вот именно то, чего не может Олег Павлов — не может самым роковым для себя образом. Ах, если бы он умел отстраняться от среды, которую живописует (к примеру, как тот же Сергей Довлатов)!.. Тогда, может, и его персонажи выглядели бы как люди, а не как воплощенные силы зла. Олег Павлов позволяет втянуть себя в принципиально чуждый мир, он играет в игры этого мира. А быть бы свободным от них — при этом условии сделаешь добро всем: и себе, и миру, который тебе чужд. Лучше быть доктором, спасающим в том числе и бедолагу-бомжа (если его еще можно спасти), а затем отправляющимся на светскую вечеринку, на встречу Нового года — куда угодно, чем быть писателем, бесконечно стонущим про “несчастных бомжей” и одинаково бесполезным — для бомжей и для не-бомжей.

И надо ли жалеть людей так, как их жалеет Олег Павлов? Не та ли это жалость, которая унижает?

...Вот умилительный Алеша Холмогоров (ясно, что этот герой восходит к князю Мышкину и Алеше Карамазову, однако, как мне кажется, Павлов слишком буквально понял название романа “Идиот” — в итоге вышел перебор). Но чему здесь умиляться? Человек не способен к связному логическому мышлению. Человек выстывает на морозе, видимо, потому, что ему жалко снежинку, человек на последние оставшиеся деньги покупает арбуз, потому что ему жалко девочку-нищенку, к моменту покупки находящуюся неизвестно где. Человек давно должен дембельнуться, но вместо этого безвозмездно работает на хозяина, поскольку хозяин вырвал ему (здоровый!) зуб и обещает вставить новый — в неопределенном будущем (после всех перипетий несчастный Алеша лишится и остальных зубов, что символично). Идеальная жертва, которую по ходу сюжета обзывают, пинают, раздевают, обкрадывают и колошматят все кто ни попадя, — а у Алеши в эти моменты полная нирвана в душе плюс удивление Замыслом Творца (если бы Алеша был “претерпевшим до конца”! — но ведь он попросту не понимает, что с ним творят). Видать, мало в России было жертв, надо еще и некую всем жертвам жертву на пьедестал поставить — агнец, стало быть, Божий, — чтобы все любовались и растили детей по образу и подобию — такими же жертвами.

Позволю вопрос: а если мы увидели бы другого героя — того, кто способен к сопротивлению злу? Под словом “сопротивление” я разумею не хватанье за автомат Калашникова и даже не дерзкие речи. Сопротивление — это понимание зла. Тот, кто опознает зло, тот и сопротивляется ему. Так вот, если бы наш герой понимал все, что с ним случается и может случиться, если бы он сопротивлялся миру самим фактом знания мира, — умилился бы ему Олег Павлов? Нет.

Как-то в тетради одной девушки, студентки психологического отделения, я наткнулся на замечательное одностишие (знать бы, принадлежит авторство владелице тетради или это профессиональный фольклор). С тех пор данное одностишие стало лозунгом моей жизни. Оно таково:

Стреляй! Но знай — я это истолкую.

Герои Олега Павлова вольны делать все, что им вздумается, — резать друг друга, вставлять друг другу в спину заточки, прибегать к другим способам взаимоистребления, провоцировать зеков на побег, расстреливать их и получать за это отпуск домой, нажираться до блевоты, размазывать кровавые сопли, пропивать гробы, покупать на последние деньги арбузы неизвестно для кого — и прочая, и прочая, и прочая.

А я — все это истолкую.

Майкоп.

[1] Это третья часть цикла (первые две — “Казенная сказка” и “Дело Матюшина”), уже изданного полностью под книжным переплетом: Павлов Олег. Повести последних дней. Трилогия. М., “Центрполиграф”, 2001, 494 стр. (“Современная проза”). (Примеч. ред.)

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация