Кабинет
Илья Фаликов

Под перекаты вороньего грая

Под перекаты вороньего грая, стихи

* * *

Один от Золотой орды, другой от рыжей бороды,
а ты откуда, брат?
Оттуда, где ни ост, ни вест
не поставляют нам невест,
оттуда, где ни вест, ни ост
ни денег в долг, ни счастья в рост
бродяге не сулят.

А посему направь копье на городское воронье,
орущее навзрыд.
Пускай заглохнет хоть на миг,
пока среди гранитных книг
ты скоробогатеем стал —
твой непомерный капитал
на кладбище нарыт.

Отбрось лопату, водку пей среди светящихся теней.
Они и сами пьют.
Есенин пьет, Высоцкий пьет
за сто цветочниц у ворот.
Пока людей хоронишь ты,
живородящие цветы
приходят, слезы льют.

Земля трясется и дрожит, могилу роет Вечный Жид,
похоже, для себя.
Его надежды — прах и тлен,
старик ярится, как чечен,
за невозможностью уйти
с высокогорного пути,
себя не истребя.


Илиада

Гнев воспой, богиня, Ахиллеса,
грозный и губительный, который
стоил столько крови и железа,
что бомжары, стоя под конторой
в очереди к мрачному Аиду,
в сотый раз обнюхали друг друга,
в сотый раз на памятник Атриду
помочилась отчая округа
и, стеклопосуду на обиду
поменяв, завыла как белуга.

Для чего молчал я больше года?
Для того ли, чтобы Илиада
вновь ко мне приставила урода
в центре Александровского сада?
Там, где чем-то тише рукоделья
заняты береза да осина,
тенью друга, как из подземелья,
возникает эта образина,
только стань с глубокого похмелья
с парой пива возле магазина.

Там, пока всему причина — баба,
ветреница, лгунья и подлиза,
производят лошади Зураба
омовенье бешеного низа.
Я пленен фонтанной гигиеной,
деньги, слава, гидра и химера
в чистоте содержатся отменной —
все отмыто в прачечной Гомера.
Вижу некий свет за ойкуменой.
Где-то за Бореем, для примера.

Оттого, что есть всему причина,
на горе, достаточно высокой,
мыслит совоокая Афина,
соревнуя Гере волоокой,
о международном равновесье, —
ревностью к учению пылая,
засвищу в родное поднебесье
соловьем, воспитанным на лае,
о русоволосом Ахиллесе,
о русоволосом Менелае.

И о том, что жизни настоящей
в предстоящей жизни будет много,
сребролукий, далекоразящий
возвестит плейбой в наряде бога.
На суде Париса некий послух
в облике моем, бронзоволицый,
скажет, что устал сидеть на веслах
в море, где летят из-за границы
ослепить пигмеев малорослых
журавли, эпические птицы.


Песенка

Под широким деревом
дождь пережидать,
о своем потерянном
больше не рыдать,
видеть много наново
писанных картин,
вместо пива пьяного
пить ранитидин.

Ой, душа народная
очень широка,
просто полноводная
матушка-река,
где купаться хочется
летом и зимой,
хочется и колется,
да пора домой.

Дома стены белые,
бывший березняк,
все родные целые,
нету доходяг.
Нетути непрошеных,
никаких таких
купленных и брошенных,
вечно молодых.

 


* * *

Только флоксы остались одни
в бабьелетние дни —
остальные ушли без названий.
Только иней оденет — мохнат —
угасающий сад
и подымется паром над баней.

Бабье лето вступило в права —
эта баба трезва
как стекло и предельно прохладна
к обожателям вроде меня,
ибо корм не в коня,
конь беззуб, да и с кормом неладно.

А когда побегу в магазин,
тормознет лимузин
перед носом, залают собаки,
из тени выйдет спонсор: — Ты где?!
Ищешь блох в бороде?
Бабье лето — в обмен на дензнаки!

Наконец-то. Устал тебя ждать.
Я и зиму додать —
не припрячу — сумею в придачу.
А когда про лучину споем,
умолчу о своем.
О своем я уже не заплачу.

Не потрачу уже ни копья,
на халяву пия
самограй, знаменитый в народе,
от которого в зимнем саду
за полкана сойду
и за пугало на огороде.


* * *

Памяти Бродского.

Академик Саврасов застрял на Хитровке.
Тонет редкий прохожий в воронке метели.
Ни огня кочегарки, ни белой головки,
ни дворовой вакханки в пуховой постели.
Леденеет пространство пустой Третьяковки.
В Третьяковке бесптичье: грачи улетели.

Беспробудно уснувшему нет интереса
раскричаться во сне о превратностях века.
Ни высокие гости, ни желтая пресса
не возникнут, излишние, как ипотека.
Микрофильмами Библиотеки Конгресса
обернулась приблудная библиотека[1].

Перемолоты старые книги машиной,
золотые обрезы померкли во мраке.
Мировое скитальчество нитью единой
серебрится в руках у ткачих на Итаке.
Академик Саврасов на туче грачиной
видит сквозь эпикантус последние знаки.

Ни спортивного бега, ни быстрой пробежки
в магазин на углу к ослепительной цели.
Днесь повеет, в отсутствие славы и слежки,
веницейской лазурью из мраморной щели.
Слышишь: бухает рядом на нарах ночлежки
чье-то слабое сердце. Грачи прилетели.

 

Пробуждение в Трубчевске

Борису Романову.

Не хоронят. Некогда. И некому.
Даниил Андреев.

Густо растут на березах вороны,
гроздья ворон,
черные вдовы, кромешные кроны,
гул похорон.
Под перекаты вороньего грая
в отчем пиру,
систематически в ящик играя,
вряд ли умру.

Стан половецкий шумит в конопели
издалека.
Или высокую гору без цели
точит река.
Или, затмив соловьиное пенье,
солнце встает
в польском полоне, в гремучем шипенье
пойменных вод.

То ли стихи сочиняет Мазепа,
хрипло шепча,
то ли выходит из княжьего склепа
дух трубача.
Лебедь собора шипами утыкан
диких цветов,
и на столпе усыхающий Тихон
к взлету готов.

Под перекаты вороньего грая
возле столпа
князь умыкает, попа убивая,
дочку попа.
Перемахнув через горы и реки,
старый бандит
сооруженьем Изюмской засеки
Русь оградит.

Стоило в древние дебри нагрянуть,
в эти края,
в круглое озеро искоса глянуть —
в глаз бытия.
Скифская конница в месиве ила
сумрачно спит.
Брезжит над озером тень Даниила
в громе копыт.

Здесь мы учились на лодке кататься,
чтобы впотьмбах
по средиземной лазури скитаться
в рабских трюмах.
Шайку возглавить, вернувшись из плена
через века.
Жемчугом метит прибрежная пена
край сосняка.

Только успею вернуться с поминок,
в городе груш
вновь проведут на невольничий рынок
тысячу душ.
Ибо в тумане уснули ополья,
дрыхнут дворы,
пряча в кургане тупые дреколья
и топоры.

В дебрях трясут разъяренные туры
киевский стол.
В черную яму юхновской культуры
рухнул костел.
Плачет зегзицей пролетная панна,
вянет вдова
крупного землевладельца Бояна —
сохнет трава.


* * *

Свищут, блещут косы. Веет сеном.
О существованье драгоценном,
равном драгоценному созданью,
разразиться опусом программным,
восхититься восхищеньем, равным
восхищенному существованью.

Неопубликованным, забытым
хорошо запрятаться за бытом,
совершенно не литературным.
Хорошо лежать в траве забвенья,
услаждая орган слухозренья
платиновым небом и латунным.

Слушай, из какого драгметалла
жизнь моя сначала состояла?
Почему лежит копейкой ржавой
на зеленошелковом откосе?
Блещут косы. Дело в сенокосе.
В голубых зарницах над канавой.

________________________________

1 Библиотека сибирского купца Юдина, с которой произошло то, о чем здесь говорится.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация