Кабинет
Владимир Губайловский

Конец интеллигенции?

Конец интеллигенции?

С. И. Романовский. Нетерпение мысли, или Исторический портрет радикальной русской интеллигенции. Издательство Санкт-Петербургского университета, 2000, 365 стр.

Книга Романовского написана с вполне определенной целью и выражает вполне определенную мысль. Цель — благородна: дать определение русской радикальной интеллигенции. Мысль — вполне банальна: показать, что на всех этапах своей истории (а их автор насчитывает три) русская интеллигенция осуществляла (преднамеренно или нет) вредоносную работу по развалу государства. Мысль эту мы уже не раз слышали и с ней сроднились. Интеллигенция — редкая сволочь: всегда обиженная, всегда вялая и бездельная, но полная амбиций и ненависти как к реально работающим людям, так и к реально управляющему правительству.

Перед нами не историческая монография, посвященная так мучившей Васисуалия Лоханкина проблеме. Это скорее памфлет, написанный интеллектуалом-естественником, для которого вообще история и социология — хобби, хотя и увлекательное.

Романовский пишет: «У древних римлян был девиз Sine irae et odio1 (без гнева и пристрастия)», очевидно, имея в виду известное изречение Корнелия Тацита: sine ira et studio. Несмотря на такое заявление, говорить автор будет как раз с гневом. Так ученые не говорят, так говорят ораторы на площадях — в большинстве своем радикальные интеллигенты.

Романовский дает такое определение радикальной интеллигенции: «Социально активная часть творческой интеллигенции, главное предназначение которой — использовать свои профессиональные навыки, чтобы „заводить общество”. Цель их жизни — непрерывно воевать с существующими порядками, торопить историю и направлять течение общественно-политических процессов в то русло, которое проложено их вбидением будущности страны; одним словом, они непременно желают „выпрыгнуть из истории”, ибо их не устраивает та жизнь, которой они живут».

Главной причиной появления радикальной интеллигенции автор полагает прогрессирующее удушение свободомыслия на протяжении всей русской истории. Ну и реакция на удушение — естественный протест. Вторая причина — непроходимая пропасть между образованным слоем и народом, породившая комплекс вины у интеллигенции и полное непонимание ее целей непросвещенным народом. А причина слабости Российской империи приводится в главе «Я понял всю историю...»: это несоответствие пространственной экспансии государства и аппарата управления им, который не менялся веками.

Последнее обстоятельство обусловило необходимость жесткого силового контроля общества со стороны государства, поскольку процессы социальной самоорганизации не действовали. В результате государство удушало свободомыслие с одной стороны, чтобы не разболтать окончательно и без того неустойчивую систему, и вынуждено было развивать образование, пусть даже строго дозированно, а распространение просвещения входило в противоречие с силовым подавлением интеллектуальной свободы. В результате создалась особая каста интеллектуалов, которая хлебнула западного образования, но не удостоилась демократических свобод. И эта самая каста осталась не у дел — государство не было заинтересовано в ней, относилось к ней с подозрением, и она платила государству сходной монетой — призывала к топору. По-моему, эти суждения Романовского хотя и не особенно новы, но для несколько огрубленной картины вполне приемлемы.

Нужно еще отметить одну особенность этой самой радикальной интеллигенции. Будучи материалистами во всем, что касается природы, они были абсолютными идеалистами в этике. Здесь они не признавали никакой относительности. Добро для них было идеалом, принятым на веру, но не имело никакого отношения к Богу или, упаси Бог, к церкви. Но внутреннее противоречие или не осознавалось, или легко игнорировалось. Достаточным доказательством идеальности добра для радикальной интеллигенции было самопожертвование. Если люди ради этого (добра, народа, торжества социализма и т. д.) готовы идти на смерть — значит, это существует и в конце концов восторжествует. И таким образом формировалось утопическое сознание, о чем подробно писал еще В. В. Зеньковский в «Истории русской философии» (особенно — в статье о М. А. Бакунине).

Романовский дважды цитирует слова Милюкова «наше слово уже есть наше дело». И довольно издевательски замечает: «Если так, то ничего другого нам не остается — только шуметь и дальше...» Здесь я позволю себе с ним не согласиться. Слово вполне может быть делом, если дело — это производство или разрушение материальных ценностей. Если речь идет о ценностях духовных, тут все очевидно: вся литература — это сплошная говорильня. Вот если бы «Солнце останавливали словом» или, к примеру, «Словом разрушали города», тогда, я думаю, Романовский согласился бы с тем, что слово есть дело. Случаев остановки Солнца словом в новейшей истории мне неизвестно, а вот разрушенное государство, можно припомнить, это — Российская империя.

Если слово не дело, а радикальная интеллигенция занималась только тем, что говорила, то какова же ее ответственность за разрушение империи? Нет никакой ответственности. А Романовский (да и не он один) на этой ответственности настаивает. Получается противоречие. Или слово иногда — дело, или радикальная интеллигенция никакой роли в истории не играет.

Слово становится делом как раз в те моменты истории, когда общество приходит в сильно неравновесное состояние и обратная связь оказывается положительной. Если в нормальном общественно-политическом состоянии к призыву штурмовать Бастилию люди отнесутся как к параноидальному бреду, то при возникающей положительной обратной связи пойдут и разрушат этот оплот абсолютизма. Камил Демулен никому не мог приказать — у него не было властных рычагов воздействия, он мог только призвать — то есть воздействовать словом, и только словом, резким, бескомпромиссным, утопическим призывом. Здесь недопустимы никакие колебания — призыв должен быть отчетливо направленным, и направленным на врага, на разрушение, но разрушение, обещающее обязательное последующее возрождение из пепла. При малейшем сомнении призыв теряет всю свою силу, становится только одним из возможных вариантов выбора. А при неравновесном состоянии общества человек стоит перед огромным выбором вариантов, ни один из которых не кажется ему окончательным. В этом состоянии люди, утомленные необходимостью выбора, с радостью делегируют ответственность за этот выбор кому-нибудь, но этот кто-нибудь должен выглядеть (не быть! а именно выглядеть) абсолютно правым, знающим безусловную правду. Он — не должен сомневаться. И убедить в своей правоте и доказать свою правоту он может только словом.

Конечно, не всегда и не всякому это удается. Но в периоды брожения и неустойчивости слово обретает необыкновенную мощь, потому что берет на себя труд выбора, снимает сомнение и дает уверенность в послезавтрашнем дне — завтра-то как раз будут одни развалины, это все понимают, а вот послезавтра наступит рай земной, в этом никаких сомнений быть не должно.

Это время радикальной интеллигенции, с ее «нетерпением мысли» (очень точное выражение Романовского), с ее неискоренимой страстью к утопии, с ее блестящим владением словом, которое может стать в таких условиях страшным делом. Впрочем, ничего нового в этом утверждении нет. «Идеи, овладевая массами, становятся материальной силой».

Романовский пишет: «В данной книге проводится резкая грань между русской, советской и постсоветской интеллигенцией. Причем в этом контексте для нас наиболее интересен сам процесс интеллектуально-нравственной мутации (курсив автора. — В. Г.) русской интеллигенции в интеллигенцию советскую. Переход же между интеллигенцией советской и постсоветской неинтересен вовсе, ибо нынешняя так называемая интеллектуальная элита есть, по сути, та же советская интеллигенция, только говорящая на другом языке».

Если советская и постсоветская интеллигенция так мало отличны, то как же можно провести между ними «резкую грань»? Если дело интеллигенции — говорить, то как же она могла не измениться, перейдя на другой язык?

На этих этапах большого пути радикальной интеллигенции я как раз хочу остановиться более подробно. Ленин в статье «Памяти Герцена», когда-то входившей в школьную программу, пишет: «Мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции». Сначала «дворяне и помещики, декабристы и Герцен», потом «революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями „Народной воли”», и, наконец, «пролетариат, единственный до конца революционный класс». Заканчивает Ленин характерными словами: «Герцен первый поднял великое знамя борьбы путем обращения к массам с вольным русским словом (курсив Ленина. — В. Г.)».

Романовский отделяет, хотя и не вполне отчетливо, большевиков от русской интеллигенции. Большевики — плохие и жестокие, а интеллигенция, вдруг оказавшаяся совершенно не способной взять власть из боязни замараться, — слабая и вялая. Вроде бы одни призывали к топору, а как дело дошло до дела, топор перехватили другие — не говоруны, а деятели. Но я хочу обратить внимание, во-первых, на то, как высоко Ленин ценит значение вольного русского слова. А во-вторых, я никак не могу отделить большевиков от радикальной русской интеллигенции. Это просто наиболее последовательная, наиболее жестокая ее часть. Первый Совнарком — это правительство профессиональных журналистов. Не писателей, не ученых, даже не военных, — один военный — и тот прапорщик Крыленко. А именно журналистов, которые стремительно перековали перья на штыки. Строго говоря, ничего особенного не произошло в 1917 году. Просто радикальная интеллигенция, сто лет готовившая государственный переворот, его произвела и пришла к власти. И все. Добились своего. И главным оружием было именно слово. И Ленин об этом говорит в «Памяти Герцена» — он и декабристов, и самого Александра Ивановича — который, кстати, Маркса терпеть не мог и ни в какой социальный прогресс никогда не верил, — и разночинцев-нигилистов числит среди своих прямых предшественников.

Если большевики — это часть радикальной интеллигенции, то сама радикальная интеллигенция — это далеко не весь широкий слой «интеллектуальных работников» (выражение М. Л. Гаспарова). Интеллектуальный работник — человек, занятый любым видом умственного труда (гуманитарным или естественным) и отличающийся от простого рабочего только точкой приложения усилия. Такой человек слишком занят своим делом, чтобы всерьез думать о реформировании социальной структуры общества. Он относится к власти, как правило, как к неизбежному злу или некоторым внешним условиям, которые следует учитывать в своей деятельности так же, как учитываются изменения погоды или особенности ландшафта. И таких людей среди российских интеллектуалов всегда было большинство. А то, что они не очень бросаются в глаза, вполне понятно — работают люди, а процесс труда извне выглядит не очень-то интересно, скорее скучно. Своего рода манифестом такого отношения к действительности стали, конечно, «Вехи». Веховцев обвинили в отсутствии положительной программы, в чистом критицизме, хотя весь сборник — это именно программа реформы, но не внешней, не реформы общества, а внутренней. Это ясный призыв заняться собой — «на себя оборотиться». Может быть, этот призыв прозвучал слишком поздно, но сам по себе этот призыв свидетельствовал: далеко не вся интеллигенция в России — радикальная.

Романовский задается вопросом: почему после революции начались гонения на интеллигенцию? Но начались они не сразу. Первыми были устранены политические противники, что совершенно нормально для победившей партии. А интеллигенцию-то по большей части довольно мягко выпроваживали из страны. Почему Ленин погрузил ее на «философский пароход», а не расстрелял? Что он там про себя думал, неизвестно. Но не исключено, что он уважал своих идеологических противников, и высылка была своего рода данью их заслугам. Ведь Ленин когда-то и работал с ними вместе, со Струве книжки издавал. Внутри государства они были неприемлемы — здесь должно было остаться только одно слово — правильное, идеологически выдержанное, а за рубежом эти философы были совершенно безвредны. Ну не Бердяева же бояться с его заумными рассужденьями — из них лозунг не скроишь.

То самое нетерпение мысли, о котором говорит Романовский применительно к русской интеллигенции, вырвалось на абсолютный простор в государстве, подчиненном единой утопической цели. Разве не нетерпение, не безумная жажда утопии и первые пятилетки, и коллективизация? Разве не этот же самый порыв в последний раз проявился в Программе КПСС 1961 года, где было написано, что коммунизм должен быть построен к 1980 году? И нет ничего удивительного в том, что такая значительная часть русской интеллигенции, воспитанная на революционной утопии, пошла за большевиками — не по принуждению, а по вдохновению пошла. Разве не тем же порывом, что и Программа партии, полны были стихи и песни шестидесятников? Обвинения советской интеллигенции в сервильности кажутся мне не вполне корректными. Она, будучи наследницей идей интеллигенции русской, продолжала ее дело, как умела продолжала.

Но утопия недолговечна. Она исчерпывает себя, устает. Как недолговечны любые жесткие системы. Удивляет не то, что СССР распался в 1991 году, а то, что он так долго просуществовал. В отличие от Романовского, я полагаю, что история радикальной интеллигенции уже кончилась. Никакой постсоветской интеллигенции — в узком терминологическом понимании — нет. Потому что нет утопии. «Гайдар и его команда», как иронически пишет Романовский, — вполне типичные интеллектуалы на службе у власти. Призыв: давайте жить хорошо, по-людски, и не будем больше строить рай на земле — это обыкновенный прагматизм. Я не экономист и не могу судить о том, как именно следовало реформировать экономику, хотя и полагаю, что советскую экономику реформировать было нельзя.

Есть, наверное, и будут постепенно формироваться интеллектуальные элиты. Это нормально. Но радикальной интеллигенции уже нет и, дай Бог, не будет. То, что ее нет, видно по тому, например, как девальвировалось слово — оно же ничего не стоит. И в первую очередь слово публициста. Вот Романовский пишет довольно агрессивный текст о радикальной интеллигенции, который заканчивается словами: «Без интеллектуалов Россия не выживет и не проживет, а вот без радикальной интеллигенции — вполне». И некому ему возразить или заспорить с ним. Слова уходят в пустоту, в вату. Я пишу рецензию и знаю, что десятка полтора читателей заглянут в нее и лениво перелистают. И хорошо, и славно. Не нужно больше клеймить или воспевать русскую радикальную интеллигенцию. Ее необходимо исследовать как уникальное историческое явление, явление уже законченное, и делать это нужно с холодной головой, спокойно и профессионально, а все памфлеты уже написаны.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация