Кабинет
Рустам Рахматуллин

Исход

Исход

Выведите меня отсюда.

Надпись, считанная с фонарного столба
у собора Василия Блаженного
 .

 

Безысходность

В восьмистах переулках этого города-путаницы есть Путинковский переулок, — говорит Сигизмунд Кржижановский и добавляет в скобках: — Не от него ли все пошло?”

С насмешкой смешанные, но золотые слова. “Путина, путинка, путинушка — путь, дорога, всякая поездка, путешествие, странствие”, — разъясняет Даль, приводя еще значенье “одного конца пути, особенно водою, от одной известной пристани к другой”. Поблизости слова “распутье”, “путать”, “путы”, “паутина”. Так что, по Кржижановскому, московские Путинки — начало и путей, и путаницы, паутины московских переулков, их причина.

Глаз, положенный на карту города, не подтверждает этого, но подтверждает слух — слова, с которыми играет Кржижановский. Глаза согласны со свидетельствами слуха только в том, что если полагать Путинки центром, то не запутаться нельзя, ибо это не центр. Или сам Кржижановский что-то напутал? А если напутал, то не потому ли, что попал в Путинки?

Сеть паутины уловляет только чужака, сама она — прозрачной ясности чертеж, набросанный своим хозяином и служащий ему. Для горожанина эта домашняя понятность начинается на Красной площади, посередине чертежа; но и на всех узлах мы дома. Чужак, напротив, будет спутан на любом узле. Путинки, близкие к вершине Страстного холма и к соименной холму площади, и есть такой периферийный узел паутины, а что Страстные холм и площадь — узел города, не надо говорить.

Взгляд на карту утверждает центром уличной сети собор Василия Блаженного. Довольно трудно допустить возможность смысла в условном переносе этого центра на Страстную. Вектор переноса, невольно предлагаемого Кржижановским, — Тверская улица, идущая от Красной площади к Страстной и дальше. Но дальше нам следует принять правее, к началу Малой Дмитровки, как только и возможно было двигаться, когда Тверская (до XVII века) не имела нынешнего продолжения за Белым городом и не была тверской, но дмитровской дорогой. И вот, едва ступив на мостовую Малой Дмитровки, мы видим церковь Рождества Богородицы, что в Путинках.

Другое определение или, так сказать, обстоятельство места Рождественской церкви — “на старом посольском дворе” — едва ли не единственное, что мы знаем о самом этом дворе, исчезнувшем так же давно, как и возник. Но удивительно: в этом воспоминании Путинки с новой силой узурпируют значение узла путей , которые как будто наставляются сюда искусственным усилием [1].

Дистанция, путина улицы Тверской отсюда и до Красной площади рискует схлопнуться в борьбе Страстного и Кремлевского холмов за обладание источником путей, как это и произошло у Кржижановского. Недаром знатоки находят на узорочных стенах путинковского храма декоративные окаменелости Василия Блаженного. Сложнее разглядеть за живописной и асимметричной композицией на Малой Дмитровке структуру координатной розы, в храме на Красной площади наглядную. Это тем более непросто, что храм Путинок на рубеже веков был заключен в мешок бестактного архитектурного соседства. Но мы попробуем увидеть...

 

Числа

Пятишатровая асимметричная композиция церкви Рождества Богородицы — одна из самых популярных у художников прошлого века и у наследующих им фотографов. Но, кажется, только один — неизвестный — художник предпочел заставочному и открытому доныне виду от начала Малой Дмитровки давно закрытый крупными домами вид из дальней части той же улицы. В этом пейзаже перед нами словно бы другая церковь: традиционно трехшатровая, с традиционно же повышенной центральной вертикалью. Но, приглядевшись, мы найдем центральный столп оригинальным: это колокольня, пропускающая свет и воздух в ярус звона. Справа от нее — придел под собственным шатром, а три шатра главного храма слева зрительно сливаются в один. Ясно, что этот вид издалека и долго представлялся ехавшим и шедшим в город по дмитровской дороге, с севера, и только поравнявшись с храмом, путники нежданно наблюдали серию превращений. Троеверхий силуэт сперва сходился в единицу, и это удивительно тем более, что единица заключает, как мы знаем, пять верхов. Еще через минуту хода в лобовом, поперек улицы, взгляде на церковь единица снова рассыпалась тройкой — но то были другие три : на этот раз придел и колокольня составляли общий силуэт, вбиравший еще крайний шатер главного храма. А эта тройка распускалась через несколько шагов известным пятивершием.

Надо ли говорить, что и в изнанке каждого ракурса, на другом плече всякой идущей через храм оси, удерживались те же числовые значения. Не замыкая круга, чтобы не утомить себя алгоритмическим повтором (хотя сама архитектура церкви Рождества в Путинках утомить не может), мы подведем черту под этой математикой. Геометрию Василия Блаженного путинковская церковь превращает в алгебру, а геометрия и алгебра обоих храмов, кроме прочего, суть разные приемы означения розы ветров. Розы, восемь стрел которой напускаются на восемьсот, по счету Кржижановского, московских переулков. В Путинках основные страны света означаются троичной композицией шатров, четыре раза собранной из разных составляющих, а промежуточные страны...

Промежуточные страны света служат основными, градообразующими для Москвы. Дорога Новгород Великий — степь скрестилась при начале города с дорогой киево-владимирской. В Путинках, узурпирующих роль координатного нуля, ордынско-новгородская диагональ дана под знаком силуэтной единицы, а в эту единицу свернута пятерка вертикалей, развернув которую мы попадаем на диагональ Владимир — Киев.

Но это алгоритм. Над ним можно соскучиться — а можно удивиться тайной несвободе столь явно свободной храмовой композиции. Можно удивиться также связи арифметики с градостроительной задачей, с уличными перспективами; но эта связь значит и новую, вторую несвободу композиции — и столь же плодотворную, как первая.

Но это, повторимся, числа.

 

Слово

А смысл путинковской архитектуры открывается за прикровенным, первоначальным посвящением церкви. Строилась она во имя Неопалимой Купины, в возобновление сгоревшей деревянной церкви того же посвящения. И, получив новое имя, передала старое приделу под отдельным шатром. Глядя на разнообразно узорочный, пластически заявленный вперед Неопалимовский придел, можно подумать даже, что он был первой очередью стройки и сколько-нибудь времени считался главным храмом. Но нет, единовременность и целокупность сложносоставного здания церкви доказаны — и в свою очередь существенны...

“Однажды провел он стадо далеко в пустыню и пришел к горе Божией, Хориву. И явился ему Ангел Господень в пламени огня из среды тернового куста. И увидел он, что терновый куст горит огнем, но куст не сгорает. Моисей сказал: пойду и посмотрю на сие великое явление, отчего куст не сгорает. Господь увидел, что он идет смотреть, и воззвал к нему Бог из среды куста...” (Исх. 3: 1 — 4.)

Пожар былого деревянного Неопалимовского храма в 1648 году был столь кричащим нонсенсом, что и возобновление престола в камне стало говорящим жестом: храм возводился как неопалимый. Мало того: здешние слобожане, бившие челом царю о средствах на кирпичную постройку, полагали ее первой на всей Руси каменной церковью во имя Неопалимой Купины. Такую челобитную поддерживал сам иерусалимский Патриарх, случившийся в то время на Москве. Деньги были отпущены, большие и не раз, и в 1652 году строительство закончено.

Сопрягая это знание и непосредственное впечатление, находим, что многоверхая и переменчивая, с мерцающим числом шатров Неопалимовская церковь есть образ Купины. Важны не ракурсы, а сумма, живое пламенеющее слитное движение, чтобы умные числа, способные передавать даже оттенки смысла, потеряли себе счет в огненном пламени самого Смысла, Слова.

Метафора, предложенная Кржижановским, продолжается, полнится этим смыслом, исполняется, и в этой полноте сгорает ее растерянно-насмешный пафос. Оказывается, в Путинках, из середины мнимой городской бессмыслицы говорит Бог, и путь, исход из путаницы начинается по Его слову, по Ему ведомому смыслу и во главе с Ним.

 

Let my people go

Веничка вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки, на Каляевской еще стакан, но кориандровой, а на улице Чехова (то есть на нынешней и преждебывшей Малой Дмитровке) — два стакана охотничьей. И пошел в центр, потому что у него всегда было так: когда он искал Кремль, то попадал на Курский вокзал, а ему ведь, собственно, и надо-то было идти на Курский вокзал, а не в центр, а он все-таки пошел в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: все равно ведь, думал, никакого Кремля не увидит, а попадет прямо на Курский вокзал.

Почему это так получалось у Венички, мы уже понимаем: он путался в Путинках, откуда в городе-путанице все и начинается. Наверное, во всякой точке умножения путей, а в нулевой тем более, подстерегает путешественника морок, зверем живущий под указательным камнем. Морок выбора — и морок ошибки — и морок позже, на ошибочном пути [2].

Но знаем мы и другое: когда статичный в дальних перспективах силуэт путинковского храма начинает свои стремительные превращения перед приблизившимся путником и все шатры, как языки огня, сливаются в язык, который снова разделяется на языки, — то это словно загорается в пустыне куст и заговаривает Бог из среды куста: “Господь увидел, что он идет смотреть, и воззвал...”

Поэма о Москве и Петушках может быть дешифрована по-разному. (Так церковь Рождества в Путинках выглядит по-разному из разных улиц.) Здесь и теперь поэма смотрит тенью библейского исхода. От египетского рабства кабельных работ в Лобне и Шереметьеве Веничка бредет к Страстной горе, словно к горе Хорив, а удаляясь, объявляет сам себе цели пути. Сбивчиво объявляет сбивчивые цели — Кремль или вокзал. Вокзал на Петушки, где не умолкают птицы ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Вот почему в стакане “Ханаанского бальзама” есть и каприз, и идея, и пафос, и сверх того еще метафизический намек : мечтаемые Петушки становятся намеком Ханаана, прозрачным не в пример коктейлю, подменяющему ханаанские же молоко и мед.

Мы говорим, однако, не о Петушках, но о Москве. Впрочем, из заглавия поэмы явствует, что Москва — Петушки. А из названия предпоследней главы — “Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому” — что именно на Красной площади Москва и Петушки сходятся в точку. Но где они расходятся, чтоб так сойтись?

Двоение мечты на Кремль и Петушки подстерегает именно в Путинках, где поэма попадает в путаницу слов, распутье смыслов. А главное: морок Путинок, заставляющий забыть даже, что и где пил, во благо себе пил или во зло, — этот морок может вместить в себя и Курский вокзал, и целиком поездку в Петушки, пока...

Пока героя несет со Страстного холма по Тверской улице, к Кремлю.

 

Петушки точка Красная площадь

В долине Неглинной, у места, где спуск по Тверской со Страстного холма завершен, а подъем на Кремлевский, на Красную площадь, не начат, — стояла в старину церковь Моисея Боговидца, позднее монастырь. Можно заметить, что Тверская в Белом городе претворена между Неопалимовской и Моисеевской церквями в тему и путь исхода от Хорива к земле обетованной, в виду которой боговидец умер (не в таком ли смысле Моисеевская церковь стала предварением Кремля и Красной площади с ее собором?). Но это центростремительный исход, исход как вход, вхождение в Москву. Это, что называется в подземке, “выход в город”. Поиск центра города, его святынь как знаков и ворот спасения. Именно этот выход-вход и не дается Веничке.

Собор Василия Блаженного интерпретируется бесконечно разно. В створе Тверской как улицы исхода он открывается обетованной ханаанскою землей. Собор — именно город-сад, почти по Веничке: неотцветающий, с неумолкающими птицами; петушиная архитектура. Но в замысле поэмы это невозможный сад, в ее исходе мечтаемая земля не открывается. И Веничка совсем не видит храма, как не видел церкви Рождества в Путинках, и совсем отказывает Красной площади в Богоприсутствии.

Нет же, Бог часто ночевал там при свете костра. Из каменного костра Василия Блаженного, взаимно отраженного с костром в Путинках, Бог говорит к идущему, внушая смысл московской географии.

Василий Блаженный означен Веничке Мининым и Пожарским, стоящими в соборной ограде. Веничка смотрит на обоих, чтобы понять, в какую сторону бежать, и по взгляду Пожарского бежит на Курский вокзал. Тогда заметим, что по жесту Минина бежать пришлось бы на Тверскую, стало быть, на Дмитровку, Савеловский и Лобню, в кабельные работы. И наконец, Спас со щита Пожарского — единственный лик монумента, с которым можно встретиться глазами (а Веничка и его не видит), — Спас смотрит в поставленную точку Красной площади. Так выбор, данный Веничке и его поэме у путинковского храма, дан и на Красной площади, где Минин и Пожарский сличены с Василием Блаженным в его значении нуля координат. А значит, сличены опять и оба храма — на Страстной и Красной площадях. Нельзя не вспомнить в этом случае, что Минин и Пожарский предполагались поначалу на Страстную, где позже оказался Пушкин.

 

Ангелы встретят

Московская фольклорная традиция минутами согласна с Ерофеевым клубить над взлобьем Красной площади одолженный в Путинках морок. Но, в такт художественному высказыванию и посвятительному смыслу путинковского храма, как и храма Василия Блаженного, фольклор находит в этом мороке возможность смысла, промысла, исхода и спасения.

Вот одна такая история из “Московского приходского сборника”, рассказанная неким Добровольским как воспоминание детства: “Я думал, мы только войдем в ворота и посмотрим на Кремль, а потом пойдем домой... Туда шло много народа, и мы вместе со всеми прошли через них. Я смотрел во все глаза. Где же сверкающие золотые соборы? Никакого Кремля не было. Была толкучка людей, что-то вроде нашей Устьинской толкучки, только в сто раз больше. Кругом сновали, двигались, переходили с места на место люди с разным товаром... Вдруг мне стало страшно. Я захотел назад, домой. Но тут я понял, что не знаю, где я, не знаю, как идти назад и где дом... И я начал молиться. Я все куда-то шел и все молился... И тут кто-то наклонился ко мне и сказал: „Дети, идите за мной!” Это была женщина, старая, как моя бабушка... Она шла не рядом с нами, а впереди шага на четыре, но я все время ее видел... Она была точно выше всех, точно шла надо всеми...”

Сам Добровольский объясняет себе так: “Когда, заблудившись в переулках Китай-города, я остановился на углу Средних рядов, то, конечно, в своем испуге и смятении я не подозревал, что стою перед моим желанным Кремлем. Я не вошел в него, но туда вошла моя молитва. И в Вознесенском монастыре у Спасских ворот святая и преподобная Ефросиния великая [княгиня] московская встала из своей пречистой раки и явилась ребенку. И путеводила мне, и привела меня домой. Так я знаю. Так я верю”.

И снова кажется, что Веничка с его поэмой никуда не выходили из Москвы, принадлежа ей целиком даже тогда, когда переворачивали с точностью изнанки коренные смыслы города.

“В каком же я был восторге, — заканчивает Добровольский, — что теперь кругом опять все свое, что я все могу узнавать и называть”. Веничка, наоборот, не может ничего назвать уверенно: все названное ускользает из-под имени либо же именуется двояко и трояко; все узнанное изменяется. В мороке ерофеевского города человек не может исполнять свое предназначение — раздавать имена.

 

Улица Койкого

Все знают, что Тверская улица с каких-то пор не радиальная, а кольцевая: “Словно вдоль по Питерской, Питерской / пронесся над Землей”. Песенный космонавт превратил Тверскую улицу в орбиту кругосветки. Точнее, засвидетельствовал превращение.

Доля правды в этой шутке есть. В радиально-кольцевой Москве главная улица может быть только кольцевой — во всяком случае, в отсутствие такого тяготения извне, какое обеспечивал столичный Петербург. С падением былой столицы Тверская не могла остаться главной, если бы не возгонка этой главности искусственным приемом реконструкции в улицу Горького. Улица стала главной-главной, Питерской-Питерской, по смыслу песни огибающей всю Землю, радиально-кольцевой [3].

В этом ухарском смысле механику взаимообращения Страстной и Красной площадей возможно описать метафорически не через схлопывание Тверской, но через закругление улицы Горького. Это она берет на круг Веничкин исход, кажущийся линейным. Это она не только замыкает храм Василия Блаженного на церковь Рождества в Путинках, но и дает понятие об инфернальном городе, где неуместны никакие церкви (недаром Веничка не видит их), ни знаки Промысла вообще. Тверская — улица исхода — сделалась горько безысходной.

Петербург давно не предпочтительное направление, и Москва опять самодостаточно кругла. Однако же за триста лет после Петра она привыкла выбирать из своих радиусов предпочтительные. И вот — миф путешествия из Петербурга в Москву и обратно, стоящий на промежуточном старте русской литературы, откликнулся на промежуточном ее финише мифом путешествия из Москвы в Петушки — и обратно же. (На это обратил внимание Геннадий Вдовин. Выбор Петушков теперь не кажется случайным, ни, между прочим, невинным, ибо это имя так откликается городу святого Петра, как самому Петру петух, ведущий счет его предательствам.)

Предпочитаемый в поэме Ерофеева восточный радиус Москвы — Покровская дорога, по взгляду Пожарского ведущая ныне на Курский вокзал, — уже бывал когда-то главным: когда вел в область “всея Яузы и Кокуя”, в этот первоначальный, заокольный Петербург. Лефортово с Преображенским и Немецкой слободой — место исхода самого царя из морока Москвы, из ее путаницы, переживавшихся Петром по-ерофеевски чувствительно. Место, где царя ждала с любовью Анна Монс, как Веничку в чаемых Петушках ждали рыжие ресницы, опущенные ниц. Но вожделеннейший Кокуй был не важнее Петушков, покуда царь не взял туда с собой всю власть.

В этих смысловых координатах поэма об исходе в Петушки стала возможна только после возвращения столичности в Москву из Петербурга. Переполняясь возвращаемой столичностью, Москва припоминала задним ходом времени эпизодический исход верховной власти на Яузу, наметив этот вектор в ерофеевской поэме; но с полдороги город возвратился вместе с Веничкой к Кремлю. Все это было судорогой мышцы, мышечной памяти Москвы.

А силой памяти целой страны столичность, возвратившаяся поездом в Москву из Петербурга, с Ерофеевым разведала дорогу в сторону домосковского своего вместилища — Владимира на Клязьме. Только разведала — ибо, отвергнув Петербург как новую Москву, столичность, видимо, готова признавать Москву новым Владимиром [4].

Однако город Андрея Боголюбского был, в свою очередь, опытом бегства властителя — бегства из Киева. И если возвращение столичности не кончено, то новый мифотворец наставит путь на Киев, отмерив перегоны и поименовав станции на этом литературно анонимном и потому едва ли существующем пока пути.

Отворяя ворота Киеву

Киевские ворота мы против правил географии находим на Страстном холме. И перемена посвящения путинковского храма может оказаться ключом к этим воротам.

Ибо при митрополите Киевском Петре Могиле, умершем в 1647 году, празднование иконе Софии Киевской было установлено на день Рождества Богородицы. А в 1653 году царь Алексей Михайлович решился внять мольбам Хмельницкого и взять под руку Малороссию, что означало раньше всего польскую войну. Между этими годами и была отстроена путинковская церковь.

Здесь надо вспомнить, как почти двумя веками раньше новгородцы, предвидя власть Ивана III, установили празднование своей Софии на Успение Богородицы, престольный праздник города Москвы, так что строительство московского Успенского собора в те же годы стало символическим перенесением Софийского собора в столицу новой метрополии, слагаемой из двух, и запечатывало новое единство.

Решение Петра Могилы словно задавало Москве на будущее новую задачу: строительство на сильном месте соборной церкви Рождества Богородицы как иносказания Киево-Софийского собора. Эта задача едва ли была сознана в Москве. Едва ли сознает и современная Москва связь между распадением страны и несуществованием такого храма. Единство Малой и Великой Руси не было запечатано, поскольку две столицы не совпали символически в одну [5].

И лишь новопостроенная церковь, что в Путинках, вновь освященная как Богородицерождественская, ответила — сознательно ли, нет ли — таинственной храмостроительной задаче, запечатлев мечту о Киеве и царскую молитву об успехе киевского взятия. Своим соположением Софии Киевской путинковская церковь, возводившаяся в шаг с успехами и неудачами Хмельницкого, нечаянно возвысила свой статус — и значение Страстной горы. Путинковская церковь разворачивает взгляд Москвы на Киев и разворачивается на него сама — тем самым юго-западным заставочным пятишатровым ракурсом.

 

Отворяя ворота Киеву (окончание)

Едва мы соглашаемся на этот взгляд, как тема Киева расцвечивает всю Страстную площадь. Старое посвящение путинковского храма, раз уподобив здешний холм Хориву, теперь заставит вспомнить имя киевской горы того же корня — Хоревица. Еще припомнится, что по диагонали через площадь, на углу Тверской и соименного бульвара, в XIV — XV веках располагалось Киево-Печерское подворье. Стоявшая на месте этого подворья до советских лет церковь Димитрия Солунского (где ныне магазин “Армения”) в XVII столетии была многошатровой и асимметричной. Заставочным фасадом, развернутым на северо-восток, она встречала нас на въезде в Белый город, по другую от Путинок сторону стены и ворот Белого города. Путинковская церковь приходится Димитриевской младшей и, наверное, красивейшей сестрой. Развернутые друг на друга, словно отражения, они выстраивали площадь по диагонали, и память Киево-Печерского подворья передавалась этим зеркальным телеграфом Старому посольскому двору. Кажется, по этой же диагонали двигался и тем же разворотом разворачивался памятник Пушкина. Это была также диагональ периметра Страстного монастыря, стоявшего между двумя церквями; монастыря, где память Киева проснулась почему-то в год столетней годовщины Пушкина, когда здесь освятили церковь преподобных Антония и Феодосия Печерских...

Но еще одна тема мощно задана этими храмами: на Рождество Богородицы Дмитрий Донской выиграл битву с Мамаем, а Димитрий Солунский был ангел великого князя. Есть, однако же, что-то неуловимо знакомое в этом сличении киевской темы с донской: не так ли за “Задонщиной” слышно и проступает “Слово о полку Игореве”?

Вот первая поэма русского пути и морока, на нем подстерегающего. Имена этого морока нам ли не помнить? Лисицы брешут на червленые щиты, поле незнаемо, четыре солнца, синие молнии (а Веничка думает, что весь в синих молниях говорит ему Бог), клик Карны, поскок Жли — “смагу людем мычючи в пламяне розе”, седло кощиево и мутен сон Святослава, в котором соколы Игорь и Всеволод, слетевши с отчего стола, ища Тмутороканя, опутаны путинами железными. Еще два солнца, два багряные столпа, готские красные девы путают соколенка в гнезде, и Гзак с Кончаком ездят по следу...

Гзак и Кончак — вот от кого не ушел Веничка.

И только однажды в языческих этих путинках является Бог христианский: когда Игорю князю путь кажет из земли половецкой в землю русскую, к отчему злату столу, то есть в Киев. И вот уж Игорь едет по Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы.

 

Рахматуллин Рустам Эврикович (род. в 1966) — журналист, эссеист, москвовед. Обозреватель “Независимой газеты”, куратор Эссе-клуба журнала “Новая Юность”. Эссе Р. Рахматуллина из цикла, посвященного “метафизическому москвоведению”, опубликовано в № 12 нашего журнала за 1998 год.

Настоящее эссе, приуроченное к 75-летию “Нового мира” и повествующее о его многозначительном местоположении, автор — не без юмора — снабдил следующим предуведомлением: “Даже переехав в 1967 году из знаменитого здания на углу Страстной площади и Малой Дмитровки, „Новый мир” остался в Путинках — московской местности, которой посвящен нижеследующий текст. Путинки, утверждается иными, — центр московской путаницы. Забавно, что, когда автор нес рукопись в журнал, путь ему преградила решетка, только что установленная в Малом Путинковском переулке, и пришлось идти в обход — через Большой Путинковский”.

[1] Такое наставление путей не одна лишь метафора. Древнейший из московских чертежей, “Петров”, рисуя город на исходе XVI века, застает дорогу в Тверь еще на ложе Малой Бронной в Земляном городе, но для продолжения в Белом городе эта дорога ищет перейти с ложа Никитской улицы на ложе нынешней Тверской, для чего следует пунктиром мимо Белых стен, по плацу, где теперь Тверской бульвар. В следующем веке появление дальней части Тверской улицы стало другим способом того же перенаставления. Это стяжательствовал путинковский узел.

[2] На русских распутьях были обыкновенны церкви и часовни во имя святого Николая — покровителя идущих, и в путинковской церкви есть безверхий Никольский придел.

[3] По наблюдению Дениса Савенка, поэма Вен. Ерофеева не только начинается, но и завершается в Шереметьеве — указанием имени этого аэропорта как места написания.

[4] Здесь важно, что в Шереметьеве, откуда стартует поэма, протекает верхняя Клязьма — водный путь на Владимир. В этом смысле путь Венички есть одновременно пеший, железный, воздушный и водный.

[5] Возможно, Никон с мастерами-малороссами оформил в Новом Иерусалиме эту не оформленную своевременно и своеместно надобность, подняв в монастыре за городом столь явно городской и слишком притязательный собор, собор уже другого посвящения и смысла.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация