Кабинет
Александр Носов

Голос из публики

Голос из публики
Вместо послесловия


Поэзия обладает способностью портить даже настоящих людей, разве что очень немногие составят исключение, вот в чем весь ужас.

Платон.

Перелистывая сегодня газеты начала ХХ века, поражаешься, среди прочих чудес, двум: во-первых, каждодневной насыщенности многочисленнымипубличными научно-литературно-художественными мероприятиями: лекции, заседания обществ любителей всех и всяческих искусств и просвещений, — не говоря уже о более традиционных вернисажах, выставках, театральных и музыкальных премьерах; во-вторых, тому, что, согласно газетным отчетам, несмотря на “затянувшиеся глубоко за полночь” прения, “зал был переполнен и публика стояла в проходах”. Вот эта стоячая в проходах публика, в отличие от беспрерывно говорящих со сцены “деятелей науки и культуры” (Андрей Белый в иной день поспевал и прочесть лекцию, и оппонировать на чтении реферата, и поучаствовать в дискуссии), так и не дождалась своей очереди выступить в прениях: минула полночь и утомленные члены президиума разъехались по домам на извозчиках, чтобы наутро снова писать — стихи, статьи, рефераты. Позднее, когда вся эта жизнь разом обрушится, придет время многотомных мемуаров — тех самых, по которым мы сегодня представляем себе эпоху. Публика же до утра будет брести по ночным улицам и переулкам, обсуждая услышанное в частных беседах. Этих бесед мы уже не услышим.

Так уж сложилось, что картина культурной жизни серебряного века видится с возвышения — со сцены, с кафедры, из президиума; мы смотрим на нее глазами тех, кто сочинял: прозу, стихи, философию, музыку. То же, что видели в ней люди, которые все это читали, смотрели и слушали, оказывается для нас обратной стороной лунной поверхности.

Воспоминания Лазаря Владимировича Розенталя (1894 — 1990) — редкая возможность услышать голос из публики, голос тех, кто читал стихи — не потому, что редакция ждала рецензии; кто не пропускал ни одной выставки и премьеры — не потому, что требовался отчет для утренней газеты; он принадлежал тому широкому кругу столичной интеллигенции, которую сейчас порой уничижительно называют “интеллигенцией средней руки”, но в отсутствие которой культурный процесс оборачивается пошловатой тусовкой. Это — голос тех, кто просто любил Искусство.

Жизнь Розенталя никак нельзя счесть “замечательной” (в смысле основанной М. Горьким популярной серии биографий); в любое время его анкета выглядела бы типично-тривиально: не был — в Белой армии или эмиграции; не состоял — в партии кадетов или большевиков; не участвовал — в Гражданской, мировых войнах или диссидентском движении. Закончил историко-филологический факультет Петроградского университета; после революции работал по “внешкольному образованию”, приобщая пролетариат и крестьянство к тому “самому лучшему”, что большевики поначалу предполагали “взять из прошлого” в свой вот-вот должный заблистать новый мир: разъезжал по губернии и с помощью волшебного фонаря демонстрировал картины русских художников, рассказывая попутно, как надо смотреть живопись вообще; объяснял матросам поэтику Некрасова и т. д. Когда же “образование” окончательно сменилось “идеологической работой”, спрятался в музей: водил экскурсии по Третьяковке, служил в Кусково, опубликовал несколько статей по музейному делу и в итоге защитил диссертацию по искусствознанию (как признается сам, не в последнюю очередь ради карточек по “литере А”). Словом, вел тихую и малоприметную жизнь интеллигента-“коллаборациониста”, как сам он назвал однажды себе подобных[1].

Жизнь как жизнь.

Трудно понять, какие мотивы понудили его среди всего бытового нестроения взяться за писание мемуаров — очевидно, без какой-либо надежды на публикацию, поскольку в них он не счел нужным скрывать свое отношение к “новой власти” (и вряд ли мог рассчитывать, что эта власть — не навсегда). Вряд ли мог он надеяться и на какое-то внимание к ним читателя нынешнего века, воспитанного на “жизни замечательных людей”: сталинских наркомов, членов императорской фамилии, разнообразных “классиков”... Не будучи деятельным участником бурной культурной жизни серебряного века, а только ее свидетелем, Розенталь так и не смог (или не захотел?) не только сблизиться с кем-либо из писателей, поэтов или художников той эпохи, но и хотя бы лично с ними познакомиться (видел несколько раз Блока, однажды кратко поговорил с Добужинским...). Наверное, он мог бы рассказать об их сексуальных ориентациях, об инцестуозных и кастрационных комплексах, метаморфозах либидо и прочих “содомах и психеях” (это всегда увлекательно); выдумать что-нибудь об их поголовном хлыстовстве, приверженности сатанинским культам или привычке пить кровь христианских/еврейских младенцев и прочих милых сердцу сегодняшнего культуролога приятностях. Но, наивный человек, признавался: “Выдумывать не умею, получается неубедительно. Для меня лучше ограничиться лишь тем, что хоть и мало примечательно, но зато достоверно”[2].

Поэтому первую свою мемуарную книгу Розенталь начал писать не о современниках, встреченных на жизненном пути, не о своей жизни, ненароком раздавленной колесницей истории, — он начал писать воспоминания о... стихах. Не о поэтах — о поэзии. О том виде Искусства, которое брало на себя дерзость поднимать от реального к реальнейшему, которое, собственно, и почиталось подлинной реальностью — в отличие от казавшейся майей, покрывалом Изиды жизни, которая пусть и соблазнительно, но все же призрачно мерещилась где-то за пределами наполненных публикой аудиторий.

Репутация деятелей культуры начала ХХ века, еще десятилетие назад представлявшаяся безупречной — как нравственно-эстетически, так и идейно-политически, благодаря множеству публикаций оказывается все более и более двусмысленной: либералы на поверку выходят левыми социалистами, монархисты — черносотенцами, аскеты — распутниками, православные — сектантами. Судить же о политической ответственности интеллектуальной элиты можно хотя бы по повесткам Религиозно-философского общества за 1917 год: в заседании 12 февраля в Петрограде — доклад А. Белого “Александрийский период и мы в освещении проблемы „Восток и Запад”: „Чем был Запад собственно””; а совсем уж накануне, 24 февраля, в Москве — доклад Н. С. Арсеньева на тему “Мистицизм и лирика. Из области средневековой мистической поэзии Запада”. (Вот выдержки из программы: “„Любовь не может молчать”. Генезис мистической лирики. Свидетельства мистиков о невыразимости мистических переживаний. И тем не менее иногда интенсивная мистическая жизнь изливается и наружу. „Внутренняя песнь” души и ее внешняя фиксация...” — и т. д.) То, что интеллектуальная элита обеих столиц накануне оказалась не способна ни к какому иному, хоть как-то более соответствующему обстановке делу, нежели проводить диспуты по поводу александрийского периода и средневековой мистики, совсем уже не удивляет. Удивляет опять-таки публика, которой ведь наверняка опять было полно: стояли в проходах, и прения длились за полночь, и звучали жаркие аплодисменты...

“Воспоминания любителя стихов” не случайно названы автором “свидетельскими показаниями”: ведь показания даются в ходе следствия и суда и подразумевают наличие обвиняемого. И автор явно выступает свидетелем на стороне обвинения, предъявляемого культуре серебряного века, агрессивно подменявшей жизнь — поэзией, живописью, Искусством.

“Вводить в свою жизнь искусство надо в меру”, — написал Розенталь после многих десятилетий советской жизни[3]. Как это ни банально, история не знает сослагательного наклонения, и нет смысла рассуждать о том, что было бы, если б в 1909 году пятнадцатилетние юноши могли отдавать себе отчет в том, что поэзия (не важно — Бодлера, Боратынского, Сологуба, Тютчева или кого еще) не самое главное в жизни, а разделять поэтические восторги барышень из соседней гимназии, совершая тем самым милую феминисткам трансгрессию гендерных стереотипов в ситуации надвигающегося краха, — едва ли ко времени и к месту. Лишь в “третьем, решающем году первой пятилетки” (такова авторская датировка рукописи публикуемых мемуаров, вероятно пародирующая хрестоматийное для дореволюционного филолога “Мартобря 86 числа, между днем и ночью”) Розенталь даст удивительно точную характеристику времени своей юности как “женственного века”.

Но как воздержаться от запрещенной параллели между событиями отдаленного и недавнего прошлого, если вдруг выясняется, что влюбленный в Поэзию и Искусство молодой человек в октябрьски хмурый петербургский вечер 1917 года отправился с молодой женой в Мариинку, где “не хуже, чем обычно, танцевали снежинки из „Щелкунчика” и носился по сцене Эрот с нелепо-неподвижными крыльями”[4].

...Все же хорошо, что в иные времена публика оказалась не столь влюблена в Искусство и смогла остаться равнодушной к другому шедевру Петра Ильича Чайковского.

[1] Тех, кто более подробно заинтересуется биографией Розенталя, отсылаем к публикации: Розенталь Л. В. Непримечательные достоверности. Публикация Б. Рогинского. — “Минувшее”. Исторический альманах. Вып. 23. СПб., 1998.

[2] Там же.

[3] Розенталь Л. В. Непримечательные достоверности. — “Минувшее”, стр. 127.

[4] Там же, стр. 52.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация