Кабинет
Юрий Иванов

“Трудным росчерком пера...”

“Трудным росчерком пера...”

Александр Межиров. Бормотуха. Стихи и поэмы. М., “Советский писатель”, 1991, 144 стр.

Александр Межиров. Поземка. Стихотворения и поэма. Составитель Татьяна Бек. М., “Глагол”, 1997, 180 стр.

Между “Бормотухой” и “Поземкой” не так уж много лет, но как резко разнятся эти сборники Александра Межирова — не столько мировоззренчески, сколько внешне. Первый — какой-то родной, теплый, куцый по формату, на вид непрезентабельный. Второй — хоть и здешний, но “эмигрантский”, на прекрасной бумаге, щеголеватый, нарядный американец, холодноватый по тону.

Общее у них, конечно, имеется — и не только в плане поэтики, вряд ли могущей резко измениться у сложившегося давно мастера. Общее скорее в умонастроении — в растерянности автора перед временем, неожиданно повернувшим за эти годы судьбы стран и людей.

В “Бормотухе” ведущими были мотивы исповеднические, покаянные:

Что у тебя имелось, не имелось?
Что отдал ты? Что продал? Расскажи!
Все, что имел, — и молодость, и мелос,
Все на потребу пятистопной лжи.

Автор не скупится на мрачные краски, обнажая себя и других homo soveticus, с кем долго пребывал “в единой системе”. Обличений этих так много и они столь красноречивы, что не очень-то им и верится. Тем более, что Межиров не забывает подбирать аргументы для самооправдания, со скромной гордостью напоминая: “кроме неба сам себе судья”. “Бормотуха” перестройки его больше напугала, чем вдохновила. Что ж, право поэта смотреть на случившееся с разочарованием, видеть вокруг сплошь “мошенников”, тыкать читателя лицом в подворотню, “пахнущую мочой”, ставить его в очередь за водкой, которая “еле движется”, от чего естественно и совсем загрустить. Излюбленная межировская позиция — позиция “одинокого волка” — выразительно декларируется в книжке 1991 года:

Не вовлекайте, бога ради,
В сумятицу и толчею,
Я в вашем пионеротряде,
Товарищи, не состою.

Неприятно пахнущие мелочи жизни автор регистрирует находчиво и зорко, но с обобщениями у него не все получается убедительно. На них претендует прежде всего цикл “Бормотуха”, давший название всей книге стихов. Межиров размышляет здесь о религиозной идее России, о славянофилах, об охотнорядцах прошлых и нынешних лет, оттеснивших интеллигенцию от духовно чистых источников, что перечеркнуло на нашей родине “два тысячелетья” христианства. Но не отделаться от ощущения, что поэт все-таки мистифицирует волнующий его конфликт “двух народов” (евреев и русских), отмеченных “печатью мессианства”. Хотя о самом их сосуществовании сказано свежо, хлестко, афористично:

Единые и в святости, и в свинстве,
Не могут друг без друга там и тут
И в непреодолимом двуединстве
Друг друга прославляют и клянут.

Однако кто такие помянутые в связи с этой темой “низы элиты”, происшедшие не из народа (что специально оговаривается), поднявшиеся куда-то “вверх”, на которые прежде всего автор возлагает ответственность за разгул антисемитизма в “словесности российской”? К продолжению не додуманной до конца мысли Межиров возвращается уже в новой книге, что-то уточняя, но так и не достигая определенности, в философско-политических вопросах необходимой даже и для поэта:

Возжаждав неожиданно свобод,
Качать права верхи элиты стали,
И, как всегда, безмолвствовал народ,
Свободой озабоченный едва ли.
В низах элиты все наоборот,
Охотный ряд свои имеет нужды —
И, как всегда, безмолвствовал народ,
И тем, и этим в равной мере чуждый.

Все это мы уже проходили: и безмолвие народа, и его якобы непричастность ни к чему плохому, темному... Глубже об этом же в поэме “Поземка” (окончательный ли вариант?), привлекающей исповедальным нравственным бесстрашием, но тоже не ставящей завершающей точки в художественном исследовании сложной проблемы, тоже не очертившей (в чем и свой плюс) “пределы тайне, выраженной в бормотанье...”.

Сборник “Поземка” на две трети состоит из не новых произведений. При этом, как подчеркивает составительница, это “лучшие, по мнению автора, стихотворения предыдущих лет”. Они не датированы, и уловить принцип отбора из обширной межировской лирики нелегко. Наверное, автор отказался от тех, которых коснулась хотя бы тень упомянутой в “Бормотухе” “стопной лжи”, коснулся отблеск идеологии “подавляющего большинства”, к коей не мог не быть непричастен и он сам. Сюда вошло, в частности, прославленное иначе, чем гимн коммунистам, самиздатское “Мы под Колпином скопом стоим. Артиллерия бьет по своим”. Вошел и “Серпухов” — большое стихотворение о няне, чей образ, как и образ кормилицы, тульской крестьянки у В. Ходасевича, стал знаком приобщенности интеллигента к народным корням, к русской почве: “Родина моя, Россия... / Няня... Дуня... Евдокия...”

Среди уже знакомых преобладают стихи, призванные передать трагизм эпохи, невольным выразителем которого был каждый советский поэт, особенно такой внутренне отстраненный от пафосных победных нот, как Александр Межиров. О трагедийности советской истории автор напоминает и в своем вступительном эссе к “Поземке”. Приводит в нем выдержки из не отправленных в 1945 году писем отца — человека, задумывавшегося уже тогда о парадоксах российского пути. Этот “убежденный”, но “угрюмый гуманист”, в мрачные годы веривший в свободу, в то, что она “сама себе судья”, становится теперь особо близок сыну-поэту. “Прости меня за леность / Непройденных дорог, / За жалкую нетленность / Полупонятных строк. / За эту непрямую / Направленность пути, / За музыку немую / Прости меня, прости...”

И все же кое-что в отборе стихов в “Поземке” удивляет. Скажем, предпоследнее произведение в первом разделе, в “избранном”, — межировская классика, “Воспоминание о пехоте”. Советская героика, знамена противника бросаются победителями “к ногам Кремля”. Гиперболизм в духе и сейчас ценимого автором Маяковского: “Я сплю, положив под голову Синявинские болота, а ноги мои упираются в Ладогу и в Неву”. А между тем американский “скол” открывает стихотворение, где о сокрушении фашизма читаем совсем другое: “На поле боя — / Генералиссимус одержал победу, / В сознанье народа — / Ефрейтор выиграл войну. / По закону истории / Народ-победитель / Всегда принимает идею / Тех, кто побеждены”. Не слишком ли забежал поэт вперед в своих устрашающих прогнозах?

Американские же стихи в “Поземке” вызывают сложное чувство. В первую очередь некоего смущения за их автора, попавшего в “странную историю”, говоря его же словами. Ведь настоящей эмиграцией это не назовешь, что прекрасно осознает сам поэт: “И, даже крадучись по краю, / В невозвращенца, в беглеца / И в эмиграцию играю. / И доиграю до конца”. Эмиграция предполагает какой-никакой, но спор с покинутым Отечеством. У Межирова не спор, а какое-то унылое “пререканье” — с теми, кто, оказывается, возвел для него “эшафот” из неслыханной “клеветы”, придав тем самым обвиняемому не заслуженное им “величье” (“Толпа”). Можно, правда, потешить себя воспоминаньем о “кураторах”, некогда беспокоивших свободолюбивого, независимого мастера. “Мои родные стукачи России, мои осведомители ее”, — остроумно завершает инвективу автор. Ну а кто из известных, из правдолюбцев, такое не припомнит?

В западном мире ничего хорошего поэт не находит. Сплошной Вавилон, в коем русским (“они без кожи”) особенно тяжко.

Ах, как сирены воют в обреченном,
Разноплеменном городе великом,
Который создан только для того,
Чтоб человечество со стороны
Взглянуло на себя и ужаснулось!

Остается одно: тоска по родине, давно разоблаченная морока. Ведь надо до такого дойти: “Но люблю, люблю, люблю, люблю / Пыль в диванах, даже тараканов / На кухонном траченом полу”.

С жалостливыми интонациями американского раздела (где есть, впрочем, умные, мастерские строки о Розанове, Ахматовой и прочем другом, российском) несколько примиряет замечательная миниатюра, подводящая итог трудному диалогу поэта с альма-матер:

Может родина сына обидеть.
Или даже камнями побить.
Можно родину возненавидеть —
Невозможно ее разлюбить.

Сказано надолго, как у великих предшественников про “ненавидящую любовь”.

Юрий ИВАНОВ.

Брянск.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация