Кабинет
Юрий Кублановский

Поверх разборок

Поверх разборок

1

Было дело, в коммуналке на две семьи на кухне ужинали мои соседи. Пэтэушник Коля жаловался мамаше, что их согнали с утра пораньше чистить перед заведением мостовую: должен был проехать мимо из аэропорта Косыгин. А тот, наверное, промчался и не заметил.

— Так тбо на улице, — подхватила она. — А уж, поди, как в дом-то войдет, так ковровую дорожку перед ним катют и розы, розы под ноги бросают.

Помолчали.

— Вот, Коля, учиться бы на кого. Или хотя бы в помощники к нему.

Так в те времена представлял себе народ номенклатурную жизнь. И был, разумеется, недалек от истины.

...Возможно, теми же днями (7 января 1974 года — то есть аккурат в Рождество) либерал Косыгин (и внешне пародийно напоминавший Керенского) на заседании Политбюро предложил: “Несколько лет Солженицын пытается хозяйничать в умах нашего народа. Мы его как-то боимся трогать, а между тем все наши действия в отношении Солженицына народ приветствовал бы. ...Нечего бояться применить к Солженицыну суровые меры советского правосудия. Возьмите вы Англию. Там уничтожают сотни людей. Или Чили — то же самое. Нужно провести суд над Солженицыным и рассказать о нем, а отбывать наказание его можно сослать в Верхоянск, туда никто не поедет из зарубежных корреспондентов: там очень холодно”.

Через месяц с небольшим — по согласованию с Брандтом — Солженицына депортировали в Германию.

Однако соприсутствие его с соотечественниками, его влияние сделались от этого только лишь энергичнее. Лавиной стали приходить с Запада книги: “Ленин в Цюрихе”, “Бодался телёнок с дубом”, два новых тома “ГУЛАГа”, темпераментные антикоммунистические статьи. Под влиянием всего этого, читаемого и перечитываемого, в силовом поле солженицынских эманаций, осенью 1975-го решился я написать и пустить в самиздат обращение “Ко всем нам” — к двухлетию высылки Солженицына...

Скоро два года, как лишен гражданства и выслан за пределы страны Александр Исаевич Солженицын, выдающийся русский писатель, мыслитель и публицист.

И верно, нет в наше время ничего, к чему сразу нельзя привыкнуть. Утром весть обжигает, тревожит днем, а вечером принимается как извечная данность.

Всего четыре года назад вынудили уехать замечательного поэта Иосифа Бродского, а кажется, что давно и необратимо. И если мы все же надеемся на его возвращение, то вопреки безнадежности его собственных последних стихотворений.

Но Солженицын верит, что вернется в Россию: хочется думать, верит и в то, что нам это небезразлично.

Действительно, многие тревожились и возмущались при травле, у многих упало сердце после ареста, многие ощутили потерю, узнав о неожиданной высылке, но прошло два года, и вот — успокоились и привыкли.

Читаем “Архипелаг ГУЛАГ”, статьи, еще новую книгу; одни на нее сердятся, другие в восторге, про “Образованщину” говорим: “больно, но верно”, — а ничего не меняется, не происходит, все, как прежде, покрыто безжизненной коркой лжи.

И все же — читавшим Солженицына уже невозможно нелицемерно вернуться к тому, что было до этого: к упованиям 60-х годов нет возврата, и независимый эгоцентризм ничего, кроме ущерба творчеству, принести не может. Смешно и низко продолжать делать вид, что “ничего не случилось”, странно думать, что созданные вокруг себя культурные оболочки уберегут от сопричастности или когтей государства. При “первом удобном случае” оно развеет их, словно мыльные пузыри. Внутреннее духовное раскрепощение не может не предполагать и независимости вовне.

Да и что это за культура, которая “вырабатывается” в нас?

Одни истончаются в начетническом накоплении знаний, другие — спешат с выводами, статьями, а то и книгами по краеугольным предметам — искусству, истории, философии; и все это — не имея и не стремясь иметь ни миросозерцания, ни убеждений, ни Веры. Веками люди алкали, страждали, клали “животы своя” на то, чего для многих из нас теперь, кажется, вовсе не существует. (Отсюда и в художественном творчестве нашем — ложная пустая самовлюбленность, а для “красного словца” — безнравственность, кощунство, употребление всуе Божьего Имени.)

Далее, в технических областях за якобы “бескорыстным служением науке” — марионеточное прислуживание режиму, смертоносной цивилизации, материалистическому прогрессу. Порочно заниматься научными изысканиями вне устремления к Истине.

А в итоге — то же, что было в первооснове: трусость как доминирующее качество нашего безверного человеческого подполья.

С ослепительной четкостью ставит эти вопросы в своих недавних статьях А. И. Солженицын.

Сам он принадлежит к редкому и потому особенно драгоценному в русской истории типу православного делателя .

Существуй такой человек в начале столетия, много бы потрудился во спасенье России, увлекая других, талантливых, порой гениальных, чье молчание ввиду наступающей революции звучит в наши дни особенно оглушительно. И ныне в таких, как он, чувствуется надежда.

Да, надо признать, что ничего более ясного, твердого и реального, чем говоримое Солженицыным, от наших современников мы уже не услышим. Где найдется человек, совмещающий в себе такой опыт, талант и независимость от доминирующей тенденции века?

И если мы не отзовемся на это, то не отзовемся более ни на что.

Но может быть, все только кажется неподвижным?

Может быть, где-нибудь в глубине, “под глыбами”, истина и чувство свободы завоевывают все новые души и небесполезны призывы писателя, целителя, снявшего с наших глаз последние бельма?

И тогда, во вторую годовщину его высылки, давайте попытаемся, впервые без боязни откликнемся, что не притерпелись к злодеянию государства, а помним и думаем, как вернуть Солженицына из изгнания, равно трагичного для него, его семьи и для нас.

11 декабря 1975 года.

...Я не то чтоб надеялся, конечно, что кремлевские ископаемые отступят, но думал хоть кого-то раскочегарить, ибо круги от солженицынского “Жить не по лжи” разошлись и руки чесались запустить новый камень. Отстучу утром на машинке две-три закладки по нескольку экземпляров и в течение дня раздаю знакомцам. Сначала — с энтузиазмом, потом — все больше стесняясь, ибо “все мы” принимали от меня текст, скажем помягче, кисло. Один рафинированный переводчик с редкого языка, хмурясь, пробежал бумагу глазами и только спросил:

— Скольким?

— ?

— Скольким вы уже успели раздать?

— Человекам пяти — семи, — смалодушничал я, раза в три преуменьшив количество охваченных “адресатов”.

— Я дам вам сейчас на такси, поезжайте, может, еще не поздно, соберите у них обратно, тут нечего стесняться, и уничтожьте. Верю в вашу искренность, но не хочу верить в глупость.

— Вам что, текст не понравился? — совсем стушевался я.

...Но вот теперь, через двадцать два года, разыскал, перечитал этот “текст” — и мне за него (несмотря на толику приторного неофитского пафоса) не стыдно. И не только потому, что в разгар застоя достало характера гласно (“письмо” мое передавали “голоса” и распечатали антикоммунистические русские газеты на Западе) солидаризироваться с великим современником [1].

За этим “письмом” — памятное настроение, мировоззрение, “идеология” именно середины 70-х, “нового веховства” из объемного самиздатовского сборника “Из-под глыб”, организованного, а отчасти и написанного А. И. Солженицыным незадолго до высылки. Параллель с прежними “Вехами” не только в идейном пафосе, но и в общественно-мировоззренческой ситуации в целом, в идеологическом родстве интеллигенции диссидентской — с дореволюционной. И “Вехи”, и “Из-под глыб” написаны в освободительно-прогрессистском климате и — в пику этому климату.

Главное тут — возвращение на новом витке от секулярной к христианской морали. Как известно, согласно первой, корнями уходящей в гуманистическую традицию, — человек по природе добр, следовательно, неукоснительное соблюдение его прав автоматически обеспечивает то процветание и счастье, какие в эмпирическом бытии вообще возможны. Согласно второй — это отнюдь не единственный и даже не главный залог оптимального бытия. Не ниже прав человеческие обязанности, нравственное самоограничение, духовная и культурная красота. “Из-под глыб” звали к формированию православной общественности, строились на наработках русских религиозных философов и публицистов, возрождение России видели на почвенно-национальных путях . Советскому патриотизму противопоставлялось не его отсутствие, но — патриотизм принципиально нового качества, свободный как от имперско-шовинистических замашек, так и от идеологической демагогии.

Увы, ни тому, ни новому “веховству” не суждено было состояться, точней, приобрести значение, способное углубить и облагородить общественное сознание. И в том, и в другом случае победили инерционные представления, тогда приведшие к революции, в наши дни — к олигархии.

И напрасно — pendant своей статье в “Из-под глыб” со ставшим нарицательным заголовком “Образованщина” — уже в 1982 году, практически накануне начавшихся исторических подвижек, предупреждал Солженицын: “Так тем опаснее станет для нас Февраль в будущем, если его не вспоминать в прошлом. И тем легче будет забросать Россию в её новый роковой час — пустословием. Вам — не надо вспоминать? А нам — надо! — ибо мы не хотим повторения в России этого бушующего кабака, за 8 месяцев развалившего страну. Мы предпочитаем ответственность перед её судьбой, человеческому существованию — не расхлябанную тряску, а устойчивость. ...В Союзе все пока вынуждены лишь в кармане показывать фигу начальственной политучёбе, но вдруг отвались завтра партийная бюрократия — эти культурные силы тоже выйдут на поверхность — и не о народных нуждах, не о земле, не о вымираньи мы услышим их тысячекратный рёв, не об ответственности и обязанностях каждого, а о правах, правах, правах, — и разгрохают наши останки в ещё одном Феврале, ещё одном развале”.

Как в воду смотрел: так оно и вышло — если разуметь под “Февралем” массовую деморализацию и ослабление по всем направлениям. Впрочем, наши новые февралисты сильно отличились от прежних: те, пустопорожние болтуны, уступали плебсу и социалистам-экстремистам во всем, боясь быть обвиненными хоть в малейшем насилии;эти проявили достаточно воли и жестокосердия для защиты своих завоеваний — и победили. К тому же не без отрицательной помощи “патриотической оппозиции”, насмерть, как выяснилось, спаявшей себя с “совком”. (Советскость, увы, оказалась даже не тактическим приемом, как хотелось думать вначале, а имманентной составной “патриотического” сознания [2].)

Прежде я недоумевал, почему после Августа декоммунизация так скоро начала пробуксовку: то ли по политическому разгильдяйству, то ли по малодушию власти. Но через годы это выглядит как искусный тактический прием: оставив коммунистов, она и тогда, и потом, и ныне заставила выбирать между собой и ними, иметь такую оппозицию оказалось выгодно, ибо это не тот магнит, что притянет здравого человека. И этот же фактор надолго закопал возможность кристаллизации “третьей силы”, расфокусировал солидарность тех, кто не хочет ни олигархов, ни, конечно, советских. Оппозиция? Пожалуйста: национал-большевизм. Словно, как говорится, и в заводе нет нормальных русских людей, не желающих ни того, ни другого, здравомыслящих и моральных, — демократов по сути, которым нынешняя олигархия мерзит так же, как коммунистическая номенклатура. Они есть: провинциальная, например, интеллигенция именно — в значительной своей части — такова, но, задавленная нуждой и зомбирующим коммерческим агитпропом, “ходит по стеночке” и не способна ни сорганизоваться, ни возвысить за Россию свой голос, так чтобы его услышали; какие-то туземцы, вымирающее коренное население, словно не способное за себя постоять. На их фоне качки, “новые русские”, кажутся и впрямь новым антропологическим видом.

Президентская рать заставила с собой отождествлять демократию, так же как коммунисты в прежние времена не без успеха пытались заставить отождествлять Родину — с ними.

...Недавно в электричке купил залежалые, видно, записки горбачевского помощника по международным делам А. С. Черняева [3] . Купил не столько из-за поразительной дешевизны, сколько назло предлагаемой обычно бульварщине.

Коммунисты, как известно, исподволь делились на интернационалистов (ленинцы) и великодержавных шовинистов (сталинисты). По утверждению, например, А. Н. Яковлева в послехрущевское время руководство страной активно переходило на национал-шовинистические рельсы [4] . (Правда, я, например, как рядовой гражданин ничего такого не замечал. Наши “националисты” — питерская группа ВСХСОН, Л. Бородин, Вл. Осипов и другие — сидели в лагерях так же глухо, как, скажем, националисты украинские, татарские и прочая диссидентура.)

Так что вначале перестройка выразилась как бы в дворцовом перевороте ленинцев против сталинистов. Первым “общечеловеческие ценности” оказались ближе “патриотических” (а отсюда коротка стала дорожка к “ренегатству”, “оппортунизму” и проч.). Великодержавный шовинизм заграждал, оказывается, светлый путь в цивилизованное сообщество [5].

Горбачев же — судя по записям Черняева — сначала метался: сам тяготел к “общечеловеческому”, Раиса Максимовна тянула к “почвенничеству”. Под ее влиянием генсек возмущался, что у Глазунова “нет даже паршивенького орденишки, не говоря уже о премиях”. “Михаил Сергеевич приветил Глазунова... стал продвигать его. Это вызвало сначала ворчание, потом протесты со стороны перестроечной интеллигенции. Мы с Яковлевым не раз обращали его внимание на это. Я, не стесняясь в выражениях, говорил о Глазунове все, что думаю”. В другой раз на Горбачева “явно произвело впечатление выступление Анатолия Иванова, откровенного черносотенца и „динозавра”, почвенника”.

Летом 1987 года, рассказывает Черняев, “Яковлев чуть ли не со слезами говорил, как ему тяжело: „...я — русский мужик, ярославский крестьянин. Но мне биологически отвратителен антисемитизм. Меня тошнит от всякого национализма. Не говоря уж о государственном интересе. Возбудить сейчас русский шовинизм — это значит вызвать такую волну с окраин, такой национализм, что вся наша империя затрещит””.

“Замечания пророческие, хотя и наполовину, — рассуждает дальше Черняев, — затрещала она все-таки не из-за русского шовинизма, который к этому времени уже переродился в русофильский изоляционизм по принципу: „А пошли они, все эти...””.

Куда ни кинь, всюду клин: “русофильский изоляционизм” оказался для советской империи вредоноснее “русского шовинизма”!

Общечеловеки и шовинисты с двух сторон толкают Михаила Сергеича, а он не сдается, держится средней линии: “Я не стою на такой точке зрения, что надо запретить, зажать, хотя сволочь вроде „Памяти”, которая паразитирует на перестройке, надо уметь изолировать, но изолировать работой”.

“В ходе этой дискуссии по гласности, — записывает Черняев, — Лигачев пожаловался, что он уже четыре раза беседовал с С. П. Залыгиным, и признался, что „хочется уже голос повысить, терпения не хватает, и выразиться такими словами, чтобы уже не было необходимости встречаться в пятый раз””.

Горбачев откомментировал: “Терпение нужно, такое у нас время. Помните, как у китайцев: 391-е серьезное предупреждение!..” Но добавил: “Определенные люди подбрасывают нам ценности, подсовывают идеи, которые ставят под вопрос наш социалистический выбор. И тут нельзя занимать аморфные позиции. И вот Сергей Павлович, я его очень уважаю. Но что получается: один за другим вылезают в его журнале то Попкова со своим „господством рынка”, то другой, предлагающий нам безработицу [6] . Если Сергей Павлович против социализма, то нам не нужен такой редактор. Критерий тут может быть только один: все, что укрепляет социализм, ко всему этому мы будем прислушиваться и будем считаться. Но когда нам пытаются подсунуть вместо социализма капитализм, буржуазную идеологию — это совсем другое. Так дело не пойдет. Но я против замены редакторов. Товарищи здесь предложили такую меру. Подобным решением мы дали бы ложный сигнал”.

Шатается, шатается Горбачев: вдруг надумал взять с собою в Польшу Бондарева. Еле отговорили. “Мощный аргумент был тот, что „поляки этого не поймут”: это же отъявленный великорусский шовинист”.

Черняев вообще силен по части различения духов: “антисемитский душок”, “антисемитский подтекст” чувствует за версту и сразу сигнализирует. А вот по части традиционной (великодержавной?) культуры силен не очень: Архангельский собор в Кремле назвал Александровским. Кто они, кремлевские небожители, какого роду-племени? Горбачев “не раз мне говорил, что „русские ему не простят развала империи” (выражался именно так), „великодержавные силы урчат все сильнее”... Я возражал, считал, что в русском народе уже берет не „единая и неделимая”, а национализм как таковой”.

Какое натуральное дистанцирование правителей от аборигенов!

Не сразу понял Черняев, в чем “тайна снисхождения М. С. к Белову, Распутину, Алексееву, Проскурину, даже к Бондареву, ко всей этой почвеннически-черносотенной группке писателей. Они „за” русского мужика болеют, ужаснулись разорению, которому подвергся русский народ, отсюда и поиски ими „еврейских корней” у коллективизации, Гражданской войны, массового террора, вообще у Октябрьской революции, которая унизила „русское” в России и загубила ее как таковую”, — отсюда если и неизвинимое, то хотя бы объяснимое “снисхождение” к ним генсека.

...В конце 80-х годов в Мюнхене я набрасывался на все советское — уже не вполне советское — с жадностью закисающего в эмиграции патриота. Ночами смотрел записи — да не по разу — фильмов и телепередач: невиданная чернуха или вот Кшиштоф Занусси с удовольствием читает в Кремле Кюстина. В “Ассе” избивают на танцульках военного — необычно. Или вот “Холодное лето пятьдесят третьего” — отличный фильм! И потом пересматривал раза два — большая удача. (Уже вернувшись в Москву, посмотрел того же режиссера “Увидеть Париж и умереть”: переломала Прошкина новая конъюнктура, сломался Прошкин!)

Или — на центральный вокзал за советской прессой (выбор невелик: “Правда”, “Литературка” и “Огонек”), накупишь — и на Изар; и там, у прозрачных альпийских вод с играющей в их толще форелью, как говорится, “с лупой” читаешь каждый абзац. Ну вот, например, “Колонку редактора” “прораба перестройки” Коротича:

“Сосредоточенная до зашоренности борьба за национальный рассудок все больше смахивает на упрямое отстаивание национальных предрассудков, провоцирование очередных взрывов погромного черносотенного грязевого вулкана, от брызг которого не раз уже приходилось отполаскивать и людей, и хоругви.

Многих, особенно в национальных республиках, встревожило выступление на Съезде депутата В. Г. Распутина. Не могу не согласиться с только что опубликованным мнением депутата Верховного Совета СССР киевлянина Ю. Н. Щербака, увидевшего в речи известного русского прозаика слегка подгримированные слова Петра Аркадьевича Столыпина, этого, по выражению Ленина, „обер-вешателя, черносотенца и погромщика”. Обращаясь к революционерам, в том числе и к большевикам, Столыпин сказал: „Вам, господа, нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия”. Эти слова премьер-министра царской России были высечены на памятнике, стоявшем в Киеве и уничтоженном украинским народом после революции. Осторожнее нам надо быть со словами. Я не хочу идти в будущее с девизом махрового реакционера, не признававшего права народов на самоопределение” [7].

В “Правде” — небезынтересные статьи Егора Гайдара (уж не потомок ли писателя, горячо любимого мной в отрочестве, но — как вот узнал из эмигрантских книжек — большевистского молодого садиста?). С одной стороны, гуляют сквознячки свободы, а с другой — польская “шоковая терапия” сравнивается с пловцом, что прыгнул с вышки, не зная, есть ли вода в бассейне. Не подумаешь, что через пару лет этот автор отважится на то, на что он отважился? [8]

Так что не без ностальгического любопытства открываю нынче гайдаровские мемуары — хотя бы сравнить стилистику. Они вышли в примечательной серии издательства “Вагриус” наряду с рассказами о жизни Эльдара Рязанова, Михаила Козакова, Брижит Бардо и других замечательных людей второй половины XX века — с выразительными портретами на обложках. Так что на книжном развале — по контрасту со славной, но легковесной мордашкой ББ — знакомое ныне каждому школьнику лицо Егора Тимуровича выглядело особенно авантажно [9].

Не хочу судить о реформе: Гайдар замирающую жизнь в растянувшейся на годы агонии взбодрил и вывел из коллапса мерами, которые и по сей день оцениваются полярно. Жизнь закипела — не производство, не культура, не наука, тут умирание продолжается, — закипела на уровне ларька, прилавка, шоу-бизнеса, гигантского гешефта и распродажи. Все это имеет свою, быть может, по-своему железную логику. Но вот что прежде всего хотелось мне уяснить из книги Гайдара: как, почему и чем объясняет он столь решительный и скорый отказ от государственной монополии на спиртное? Ведь ребенку ясно, что при ослаблении всех социальных, контрольных, дисциплинарных механизмов отдать спиртное в частные руки — значит наводнить страну ядом, замаскированным техническим спиртом, отравить, превратить в инвалидов и покойников сотни тысяч людей. И действительно, резкое сокращение продолжительности жизни мужчин до 57 — 58 лет, скачком возросшая смертность — в значительной степени страшный результат разгосударствления спиртного. Ладно, можно думать: пусть умрет советское производство, туда ему и дорога (хотя и тут действовать чохом — абсурдно), — но отказ от винной монополии производил и “естественный отбор” советского человека: пьешь — сам виноват: помирай. Не станем, конечно, идеализировать спиртное времен застоя: помним и “Солнцедар”, и “плодововыгодное”, и водяру с нефтяным спектром. И все же — то был “мышьяк”, а тут в ход пошел “цианистый калий”.

Чем же сегодня мотивирует Егор Тимурович такой “либеральный” шаг своего правительства, на совести которого неисчислимые жертвы? Заинтригованный, начал я внимательно листать книгу...

И скоро понял, что это “исповедь” из тех, где не говорится больше, чем говорится. Например, узнаём, что во второй половине 80-х герою “было в высшей степени наплевать на возможность сохранения... дальнейшей партийной карьеры”, но каким образом он, по его же утверждению прозревший еще в 68-м, очутился в партии — ведь это же интересно, — о том ни слова.

У Гайдара — его реформа суть экстренная мера, позволившая “предотвратить реальную угрозу катастрофы зимой — весной 1992 года”. С этим мне трудно спорить. Но почему все последующее, в частности дикую приватизацию, надо было проводить в жизнь столь лихорадочно и для страны непродуктивно, а для многих людей гибельно — непонятно.

У черта на куличках, в далеком якутском селе Черепча, вспоминает Гайдар, “кто-то из собравшихся спрашивает меня о моем вероисповедании. Я откровенно отвечаю: агностик. „Это что, секта такая?” — слышится из зала. Объясняю, что это философское учение. Зал изумлен...” (М. Задорнов со сцены рассказывает другой вариант: “Если это секта, то чем вы там занимаетесь?”)

С захватывающим интересом читаются несколько страничек о Беловежском соглашении (“отпираться не буду — оно от начала до конца написано моей рукой”): за несколько ночных часов ликвидируется де-юре социалистическая империя.

В другой раз, “когда поздно вечером в Архангельском я сказал ему (Чубайсу. — Ю. К.), что хочу... чтобы он взял на себя ответственность за разработку и реализацию программы приватизации, обычно невозмутимый Толя тяжело вздохнул и спросил меня, понимаю ли я, что он станет человеком, которого будут всю жизнь обвинять в распродаже России”. Так делается история. А потом поэт (Сергей Стратановский) сетует: “И кто-то ваучер вложил в мою протянутую руку”...

“Для себя ввел специальную условную единицу устойчивости человеческих отношений под названием „один чуб”, развернуто „один Чубайс”. Как бы ни менялись наши с Чубайсом соотносительные социальные статусы, это никогда и никак не сказывалось на характере наших взаимоотношений. К сожалению, куда чаще эту устойчивость приходится измерять в „сантичубах”, „милличубах” и даже „микрочубах””.

Можно позавидовать автору: какая искренняя натуральная убежденность, что демократия — это я, Чубайс, Юшенков, Ковалев, а оппозиция — “коалиция коммунистов, националистов и просто проходимцев”. Легко быть энергичным, несомневающимся политиком при таком элементарном раскладе. А когда, например, в оппозиции — и жесткой — оказываются Буковский, Солженицын, Максимов, реформатор вздыхает: “Мне грустно...” И баста.

Когда в Буденновске басаевские — по определению Ковалева — “робин-гуды” захватили заложников, Гайдару в Москве тотчас же стало ясно: “Никакая „хирургическая операция”, разумеется, не получится, заложников освободить не удастся”, и потом в Первомайске “предложение боевиков надо принимать вне зависимости от того, что они собираются делать дальше”. Но: “Президент перед телекамерами рассказывает о прекрасно спланированной операции с участием 38 снайперов... Он выглядит полностью оторванным от реальности. Смотреть невыносимо, мучительно стыдно”.

Но не те же ли “38 снайперов” и у вас, Егор Тимурович, и нам “мучительно стыдно” читать, например, такое — не понаслышке зная состояние современной России, тяготы русского человека: “Да, конечно, это хорошо, когда не надо больше стоять в очередях... когда имеешь возможность создать собственное дело или выбирать место, где тебе удобно жить. Но ведь одновременно возникают и серьезные трудности: не хватает денег на покупку товаров... да и работать надо куда напряженнее, чем раньше. Думать самому о будущем своей семьи”.

Теперь, убежден Гайдар, “начнет наращивать мускулы, осознавать свои подлинные интересы тот средний класс, который и служит потенциальной опорой либеральных идей”.

Как воскликнул Константин Леонтьев по поводу реформ Александра Третьего: “И это всё?”

Ну, тогда жить можно [10].

...Беда — по остроумному мнению Гайдара — в том, что на Западе не нашлось для проигравшей “холодную войну” посттоталитарной “социалистической империи” своего Маршалла, который бы нами занялся: лидеры цивилизованного сообщества решали свои проблемы, спихнув нас на Международный Валютный Фонд, который “к решению крупномасштабных политических задач совершенно не готов”.

И впрямь трудно определить искренние “задачи” Фонда, когда, например, летом 1996 года он отстегнул нам кредит в 10,2 миллиарда долларов взамен... отмены экспортных пошлин на нефть, которые превышают его! В какой надо быть зависимости, чтоб согласиться на это? Правда, попробовал рыпнуться Шохин, робко указав на невыгодные условия.

И вот корреспондент “Труда” чуть ли не в извинительных интонациях спрашивает об этой коллизии у главы московского представительства Фонда Томаса Вулфа (“Труд”, 1996, 13 августа). “Я не хотел бы говорить подробно по этим вопросам, — отвечает тот. — В целом можно сказать, что Россия выполняет обязательства, взятые на себя в связи с предоставлением кредита. Кроме того, я не хотел бы делать официальные комментарии по поводу высказываний российского политика, с которым мы вместе довольно тесно работаем”.

Бесподобно. Ох, нет на них Федора Михайловича и его “Дневника писателя”! Уж он бы “откомментировал”.

Ну а что же сказано у Гайдара об отказе от спиртной монополии? Ровным счетом ничего, словно о пустяке. Горбачевская антиалкогольная кампания названа “опаснейшей”: госбюджет получил от нее “мощную пробоину”. А потом от полной демонополизации — разве не получил? За что боролись? Да еще в другом месте скороговоркой: “Отменяем государственное регулирование цен на спиртное”, — будто сообщение с фронта. Зачем? В чей карман прибыль? Кому на руку спешка в столь экстраординарном вопросе?!

...На следующий день (после подписания “Указа о свободе торговли”), рассказывает Гайдар, проезжая через Лубянскую площадь, “увидел что-то вроде длинной очереди, вытянувшейся вдоль магазина „Детский мир”. ...Каково же было мое изумление, когда узнал, что это вовсе не покупатели! Зажав в руках несколько пачек сигарет или пару банок консервов... бутылку водки или детскую кофточку... люди предлагали всяческий мелкий товар... Если у меня и были сомнения — выжил ли после семидесяти лет коммунизма дух предпринимательства в российском народе, — то с этого дня они исчезли”.

Взгляд ребенка из благополучной семьи. Или завсегдатая столичной тусовки. Но никак не ответственного отечественного политика.

Не забыто и мной то утро. И — не из окна лимузина. И когда у представительницы “российского народа” — трясущейся старухи — покупал потом бутылку, смутно тревожась, что уже завтра будет торговать она отравой, подделкой, сомнения именно в “духе предпринимательства в российском народе”, прямо скажу, были у меня сильные — не как у премьер-министра.

...Недавно, случайно забредя на одно из московских кладбищ, я не верил своим глазам, читая на памятниках даты жизни: покойные сплошь пятидесятых, шестидесятых, семидесятых годов рождения! Сам я — с сорок седьмого — казался тут себе какой-то забытой тенью, давно пережившей свое время.

Сколько же среди них жертв “алкогольной кампании” Егора Гайдара?

...Понадобилось шесть лет убойного беспредела в алкогольном бизнесе, чтобы в середине 1997 года стали наконец принимать слабые, неадекватные серьезности ситуации меры и президент 12 сентября по радио сообщил: “Мы твердо решили перекрыть кран спиртовой контрабанде. ...Хватит нам употреблять напитки, неизвестно где и неизвестно как сделанные”.

 

2

Как это ни удивительно, да даже и символично, сразу в трех известных мне провинциальных городах держащие там “мазу” уголовные авторитеты, выросшие, как правило, из недр советского спорта, попарно однофамильны: Кабановы и Комаровы. Соответственно Кабан и Комар. И сценарий всюду один и тот же: в результате долгого противостояния и разборок люди Кабана убирают Комара и Кабан становится в городе полезным и респектабельным господином. Так, под городом Т * у Кабана — дачный дом в самом номенклатурном загородном поселке рядом с начальством (крепость с щелями “дотов” вместо окон). Другой Кабан построил в центре Р * рынок по последнему слову цивилизации, собирается реставрировать центр города, доведенный до крайнего аварийного состояния. Третий Кабан (ниже по Волге) открыл ресторан с превосходной кухней, да еще — в отличие от европейских, не уступая им по качеству — работающий круглые сутки. Всего на несколько столиков — как раз на всех, кто в этом агонизирующем, с разбитыми фонарями и взбухшим асфальтом городе может себе позволить тут покутить, поужинать.

“Потенциальная опора либеральных идей” — опора и Кабана: “средний класс” отстегивает ему калым и подчиняет ему весь свой пигмейский промысел. “Создать свое собственное дело” (то есть открыть ларек или лавку) — значит стать данником, а по существу, служащим Кабана. Никакое положительное дельное производство ни начать с чистого листа, ни продолжить в принципе невозможно.

...Халтуры, липы при тоталитаризме было навалом, ассортимент товаров в брежневщину катастрофично сужался, качество на глазах ухудшалось. Миф о процветающей социалистической евразийской империи оставим Проханову с Бондаренко. Но не все ж была липа. Были далеко не случайные, хорошие, необходимые населению производства. И именно их-то сплющили и прихлопнули в первую очередь с каким-то особенным сладострастием.

В начале навигации 1997 года пролетали мы на “Метеоре” по Волге — к Кинешме. Страшно смотреть было на прибрежные пустые, обесстекленные фабричные корпуса хорошей, еще дореволюционной постройки. Вот фарфоровый завод в Песочном под Рыбинском. Кому он мешал? Дешевая, благородных традиционных силуэтов посуда — как раз для “среднего класса”. (Или в самом Рыбинске — превосходная кондитерская фабрика, чьи изделия еще и до революции котировались в Верхневолжье, а при Сталине делали там конфеты, каких сегодня не сыщешь. Теперь и она стоит, а зарплату неуволенным раз в два месяца выдают макаронами — желтыми, из мешков — по четыре кило на брата.) И если “монетаристы” мне скажут, что для развития рынка и демократии закрытие этих предприятий фатально необходимо, — я пошлю их со всей их экономической наукой к черту. Ибо это уже не наука — а идеология, здравому смыслу предпочитающая свои приемы и “пасы”. Нас, невежд в экономике, иногда сравнивают с дикарями, присутствующими при операции: тем кажется, что человека режут изверги, на деле же его исцеляют эскулапы. Так, мол, и мы хлопаем глазами на “шоковую терапию”, ваучеры и проч. Сравнение, думается, не вполне корректное. Операция операцией, но когда ведущий врач начнет, простите, кишки на локоть наматывать, то тут уж и дикарю ясно, что это не операция, а убийство.

Ближе к Кинешме у курящего рядом под хмельком мужика спрашиваю, что за предприятие проезжаем (тоже красные кирпичные корпуса постройки начала века — люблю я ту настоящую, крепкую архитектуру), брошенное словно под неприятелем.

— Да у нас же Ивановская область. У нас на всех фабриках одно всегда и изготовляли: текстильное вещество .

Я даже вздрогнул: ба, да это ж прямо для Андрея Платонова! В восхищение привело меня это текстильное вещество — каждый день теперь его вспоминаю. И думаю: да, при коммунистах выпускали много всяких тупорылых “железок” и прочего глубоко — по мировым стандартам — провинциального и нелепого хлама. Но, отказавшись от продуманной и максимальной поддержки отечественного производителя, уничтожили не только производство этих “железок”, но и... “текстильного вещества”: полезного и придававшего нашему бытию лица необщее выраженье, вот хотя б здешние ивановские сатины и ситцы.

...Никакие экономические манипуляции “агностиков” не дадут чаемого культурно-социального процветания, а только усугубят распад — без отстройки положительного гражданского сознания в посттоталитарной России. И основываться оно должно отнюдь не на одних “общечеловеческих ценностях”, тем более приходящих к нам в упаковке американской масскультуры — при безудержной пропаганде потребления. И не на одних “правах человека” — обернувшихся правом главенства циников и бандитов.

Но и — отнюдь не в последнюю очередь — на традиционных духовных ценностях (религиозных, культурных и моральных), что — своим чередом — требует их ненавязчивой, но неукоснительной пропаганды. Люди на это есть, но по своей порядочности и застенчивости они просто не имеют возможности подступиться к формуемому гешефтниками агитпропу нынешнего режима. Именно эти ценности стали с первых лет перестройки затаптываться еще оголтелее, чем при коммунистах, ее “прорабы”, повторяю, видели в них опасность для цивилизации, которую отождествляли с собою.

Русскому самосознанию вообще-то приходилось оправдываться еще задолго до революции, в собственной стране оно было на подозрении и носило оборонный характер. Оно чувствовало себя угрожаемым — и не напрасно: в 1917-м началась растянувшаяся на десятилетия его ликвидация. Подонки нации, худшая ее часть, вкупе с инородцами всех мастей под водительством большевистской каморры принялись истреблять лучшую — сначала неистово, потом планомерно. Велось и прямое уничтожение, и косвенное: люди обрекались на вымирание. Уж столько мы об этом знаем свидетельств, а каждый раз не устаем поражаться.

...Вот только что изданные письма Ивана Ивановича Бриллиантова — до революции помощника инспектора Петербургской Духовной академии — к брату, богослову Александру Ивановичу. После закрытия академии, чтобы как-то кормиться, он возвращается в их родовое гнездо Цыпино, около Ферапонтова, — места, освященные русской святостью и гением Дионисия, и вот — пишет оставшемуся в Питере брату (1918 — 1929 годы) [11] . Чуть не в каждом письме — сообщение о смерти кого-то из земляков. И так из года в год, из месяца в месяц.

“Скончался протоиерей Ф. А. Леонов, в Кириллове недавно умерла Либрова от голода”. “Сегодня только я узнал... о смерти И. М. Волкова... он умер раньше А. П. Соколова”. “Около 7/20 ноября умер доктор Нодельман”. “Ферапонтовский священник отец Иоанн (Иванов) расстрелян 19 сентября 1918 года в Кириллове”. “16/19 декабря (1920 года. — Ю. К.) умер А. И. Инопин от тифа. 24/7 декабря умер О. В. Измайлов”. “Мама скончалась 20 июня/3 июля около 4 часов утра на восходе солнца”. “Пожалел о преждевременной и мучительной кончине Ивана Павловича Соколова... отправились в Печенгу на погребение о. Константина”. “Другой целью моей поездки... было проведать о. Павла Лесницкого... я сидел у него более получасу. Он очень ослаб, похудел, часто глотал снег и просил морфий... через день, 4 декабря, он скончался” ( 1922 год).

“25 ноября... умерла Кирова Степанида... ей, как о. Павлу, было 58 лет”. “Вчера... получено известие о смерти Анатолия. Умер от холеры, промучившись 7 часов”. “21 февраля/6 марта, 1922. Дорогой брат! Печальное известие приходится сообщить в этом письме. Сестра Лидия скончалась... воспаление, уже запущенное, легких... Больная съела яйцо всмятку, выпила чашку молока с коньяком из моих рук... но смерть уже приближалась. Она вдруг перестала дышать и тихо скончалась”. “Умерла от водянки Мария Филаретовна, на днях умер от тифа о. Семен Попов у Благовещения”. “Умер в Кириллове монастыре иеромонах Адриан. У Рябкова умер младший брат Федор — землемер. Недавно овдовел Дмитрий Михайлович Инопин”.

Еще в 1918 году (15 сентября) были расстреляны епископ Кирилловский Варсонофий, ферапонтовская игуменья Серафима. И миряне: Михаил Дормидонтович Трубников, Николай Игнатьевич Бурлаков, Филипп Кириллович Марышев и Анатолий Андреевич Барашков. (Епископа убили только с седьмого выстрела [12].)

И все это — на пятачке земли в 20 верст!

Сам Иван Иванович Бриллиантов был арестован 22 января 1931 года “за терроризирование и угрозы бедноте” и через месяц расстрелян (вместе с о. Александром Фоминым). Брат и адресат его Александр Иванович проходил по “делу академика Платонова” и погиб в концлагере в 1934(?) году.

Русские краеведы массовым репрессиям подверглись в конце 20-х.

Не так давно мне удалось ознакомиться с “Делом № 10” Рыбинского научного общества (Архив ФСБ Ярославской области), одним из бесчисленных тогдашних такого рода следственных дел; любившим родину и знавшим культуру делать было под большевиками нечего, они подлежали ликвидации. Доносы местных шариковых, протоколы допросов — небольшая кипа листочков, стоившая, однако, жизни многим.

По делу проходили: Алексей Алексеевич Золотарев (культуролог, писатель, знакомец Розанова и Горького), археолог и педагог Леонид Андреевич Альбицкий, секретарь Общества Алексей Федорович Виноградов, преподаватель Александр Николаевич Егоров, врач Павел Михайлович Битюцкий, старший хранитель музея Евгения Васильевна Соснина-Пуцилло, профессиональный искусствовед.

Большевистский всеобуч скоро начал давать плоды; и вот двадцатичетырехлетняя домработница доктора Битюцкого (1876 — 194?) Анна Федоровна Муратова, “девица”, “беспартийная”, “сочувствую ВКП(б)”, “малограмотная”, на тетрадном листе в линейку выводит свои каракули — “заявление”, то есть донос: “Вот решила вам написат и могу рассказат вам как живут у таких контрреволюционеров”. Написание невообразимое, грамота Муратовой не дается. Но ее тут же (30 января 1930 года) вызывают в ГПУ, а там уж следователь причесывает ее косноязычные показания: “Работая у него я пришла к необходимости заявить следующее: Битюцкий определенно контрреволюционный тип. Своих контрреволюционных воззрений не скрывает, а наоборот пользуется каждым новым пациентом для изложения ему этих убеждений. Главным образом он обрабатывает посещающую его публику из деревень. Части этой публики он проповедует бессмысленность колхозного строительства, бессмысленность и вредность политики существующего строя вообще стремящегося якобы уничтожить все ценное. Уговаривает и убеждает не итти в колхоз деревенских, т. к. там управляют коммунисты, которые по натуре воры и плуты. Говорит, что лучше все сжечь, чем отдать этой сволочи”. И каракуля подписи: “муратова”.

Доктор Битюцкий, видно что-то узнав, выставил негодяйку за дверь. Тот же следователь через три дня записывает “Дополнительные показания Муратовой”:

“К ранее изложенному считаю нужным прибавить следующее.

2 февраля Битюцкий без всякого предвар. предупреждения заявил мне что бы я от него убиралась т. к. больше ему не нужна.

Выдал мне вперед за 2 недели деньги и выкинул мои вещи из комнаты где я ночевала в пустую холодную неотапливаемую кухню.

Мои просьбы к нему об оставлении в течении хотя бы недели мне ночлега в его доме были им оставлены без ответа и мне в 30 град. мороз, ночью в 12 ч. пришлось итти искать ночлега по городу.

Вот как поступает эта публика с трудящимися. Записано верно, прочитано”, — и опять автограф: “муратова”.

На следующий день доктора Битюцкого взяли.

Муратова на службу к нему “была послана профсоюзом”. Была ли она сексоткой изначально, написала ли свое “заявление” по настоянию органов или по собственной инициативе — неизвестно.

Я потому так подробно останавливаюсь на этой истории, что тут налицо целая “анатомия” победившей революции: по косноязычному доносу дремучей молодой тетки посадили пятидесятичетырехлетнего первоклассного, широко известного в уезде дантиста...

Первый допрос краеведов датируется 30 сентября 1929 года.

А за год перед тем директором музея назначили некоего Лебедева: “член ВКП(б)... образование низшее”. Вот эти шариковы-лебедевы, орудуя на местах, и уничтожали духовно-культурную ткань отечества. “Я считаю, что вокруг руководителя общества Золотарева Алексея Алексеевича группируется антисоветский контрреволюционный актив и, прикрываясь флагом общества, ведет контрреволюционную работу”. Мразь, провоцируемая на подлость коммунистической властью, “плодилась и размножалась” и — доносила: “Относительно религии Золотарев говорил: „Можно не веровать, но насиловать религиозные убеждения — это варварство! Религия — святая святых человека! Соввласть при сталинской диктатуре неминуемо придет к краху””.

Евгении Васильевне Сосниной, когда ее взяли, было чуть более сорока. Всматриваюсь в застекленный ее портретик в рамке, висящий у меня на стене: в три четверти, открытое, доброжелательное, курносое немного лицо, ленточка крестика на шее, грубоватый холст платья с листьями аппликации, — за сколько же лет, месяцев до гибели?

...23 марта 1930 года осужденных выслали в Северный край на три года. Из Архангельска — на лесоповал (Золотарев выжил и рассказал), на барже 2000 человек, хлеба выдавали по 100 грамм. “В течение пяти месяцев нас перебрасывали из одного места в другое, из деревни в деревню, из барака в барак. Начались эпидемии. Жуткая картина смерти в бараке. Человек умирает на нарах от дизентерии под шум, под крики уголовных: „Издыхай скорее!” Он не может уже говорить, только постучит кружечкой. Никакой Шекспир не опишет!”

Заболела и Евгения Васильевна. Ее высадили с баржи в Исакогорке, гулаговская — под Архангельском — зона. Там она умерла.

Тоже репрессированный, председатель Костромского краеведческого общества Василий Иванович Смирнов писал жене (10 июня 1931 года): “В немногие часы досуга брожу по окрестностям Исакогорки. Был на печальном кладбище, поросшем карликовой березой. Здесь похоронена в прошлом году высланная в Архангельск Евгения Васильевна Соснина, заведующая Рыбинским музеем. Ее, больную, пересылали осенью на барже куда-то вглубь на север края с партией других адм-высланных исключительно мужчин. По просьбе рыбинцев начальник эшелона высадил ее из баржи на берег. Она умерла здесь, и кто-то ее тут на горке похоронил. Рядышком цветет морошка и багульник” [13].

Реабилитировали рыбинских краеведов в мае 1989 года.

...В 30-е годы террор накрыл своим крылом и большевистских фанатиков ленинского призыва, и многих доносчиков и сексотов.

Во Вторую мировую войну обескровленная Россия все-таки за себя постояла, но справиться с врагом внешним легче, чем с внутренним, и коммунизм паразитировал здесь еще полстолетия, формуя свой уродливый социум не без использования — еще со времен Сталина — некоторых ее “священных преданий”.

Наконец режим партийной номенклатуры не выдержал и пошел трещинами сразу же по всем направлениям.

И из трещин бурно полезла вверх криминальная олигархия. Как раз никаких условий для деятельности среднего класса не создано, с какой лупой разглядел их Гайдар, неведомо — ведь нельзя же всерьез считать средним классом лавочников и “челноков”. Любой стремящийся открыть производительное дело частник — как гений у Шигалева — будет тут удушен в младенчестве. Средний класс — это и ученые, врачи, инженеры, учителя, краеведы — одним словом, целокупно вся служивая добросовестная внеидеологичная интеллигенция наша, которая могла бы стать солью посттоталитарного общества, формировать его благородство. Вместо этого ее удушили — безденежьем, невыплатой даже и скудных причитающихся ей крох, когда она ждет подмоги не от родины, а от зарубежных фондов, да и общим враждебным бескорыстию климатом. В культуре восторжествовали столичные охлократы, разбалованные зарубежьем, премиями, превратившимися в пособия для своих, фестивалями, в которые вбухиваются средства колоссальные, никак не соответствующие культурному уровню демонстрируемого и приглашаемых гастролеров. Всюду, куда ни глянь, одни и те же тусовщики с ненасытными аппетитами, а уездному краеведу не на что купить пиджака, выпустить книжечку своих изысканий. На стыке 80-х и 90-х — на волне демократической демагогии — они создали режим “под себя” и теперь пользуются его беспределом. И этой же столичной номенклатуре президент поручил выработку “национальной идеи” (?!), а она — между собой похихикивая — за это взялась как за новое доходное дельце.

Столицы подают пример, на всех немереных пространствах России вместо стыда, что терпели столько лет коммунизм, торжествует бесстыдство, стремление не произвести, а хапнуть. Как ни парадоксально, чем громче власть декларирует демократию, тем меньше не потерявшая стыд и квалификацию русская интеллигенция ощущает ее своею. Как и при коммунистах, прикармливаются те, кто формирует идеологию — на этот раз идеологию релятивизма и потребительства. Делают у нас — ежели что и делают, — так это не “текстильное вещество”, а бабки. И через ТВ это “делание” заражает все государство.

И все-таки, несмотря на распад и глобальное разграбление, остается надежда, что Россия не в бездне, а на распутье и исторический шанс окончательно не упущен .Свобода дорого стоит. Ведь каждый из нас помнит время, когда вечером в компании распустишь язык, а утром думаешь, на какой срок вчера наболтал. Несвобода была разлита в воздухе и касалась всех — не только интеллигенции. Теперь гораздо меньше поводов трусить, а трусость разлагает онтологический стержень личности.

Но этого, разумеется, мало. Личность концентрируется в позитиве, и патриотизм — необходимый компонент этого позитива. Те, кто с такой охотой цитировал в период чеченской драмы полумифическую фразу Толстого “патриотизм — прибежище негодяев”, лучше б перечитали “Войну и мир” — высший образец патриотической эпопеи. Как можно было свою армию видеть только как коррумпированную империалистическую громаду, ее неудачи и поражения принимать едва ли не со злорадством, о ее успехах сообщать скороговоркой и нехотя? Нет ничего фальшивее питающейся иллюзиями гражданской бравады, но для чего перегибать палку в противоположную сторону, бравируя полным отсутствием национального чувства и щеголяя отчуждением, именовать какими-то абстрактными “федералами” своих, невероятные тяготы несущих, солдат? И зачем было нужно это лукавство: “Требуем вывода войск из Чечни”? Называли б вещи своими именами: требуем капитуляции. Разве возможно б было такое, существуй живой, органичный патриотизм?

...Или вот смотрим телевизионный сюжет, как преследуют в Белоруссии “четвертую власть”. А сразу следом — как оберегают ее свободу на Украине. Но простите, не в Крыму ли русскому большинству невозможно достать московский журнал, газету, не ущемляются ли повсеместно его права? А шире — не подбирается ли администрация по принципу враждебности “москалям”? Вот уж телевидение-то наше там ограничивают напрасно — даже львовских фашистов показывает оно скорей с любопытством, чем с осуждением. Именно невооруженным глазом видимая двойная бухгалтерия в освещении событий и социумов двух братских славянских стран и мешает разобраться в подлинной сущности происходящего в Белоруссии.

...Вечером того дня (3 июля 1997 года), когда был заключен “широкомасштабный договор” с Украиной и, следовательно, к иностранному государству навсегда отошли Крым и Севастополь, где мы теперь арендуем бухты и землю, я нажимал и нажимал телевизионные кнопки. Как обычно, будто ничего не случилось, кривляки шоумены потешали народ и неистовствовала голливудская перестрелка. Программы новостей трактовали — причем мельком — договор как победу нашей дипломатии: пусть и за большие деньги (плюс списанные долги), нам разрешили-таки оставить флот в Севастополе. И снова придурок, наряженный под Элвиса Пресли, заглядывал кордебалету под юбки. Казалось, вот он — зримый финиш самосознания государства. Даже не в сдаче Крыма дело, а в том, что этого мы как бы и не заметили. И только ни к селу ни к городу крутилось и крутилось в башке пушкинское: “Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, на утренней заре я видел нереиду”...

В августе — в Крым. Есть у меня в Ялте приятель — крепкий поэт, скромный служащий, большой любитель попить сухого винца. В свое время я “доигрался” до того, что плечистая овировка разодрала надвое мой паспорт (я оценил ее силу: корочки-то довольно крепкие). Десять лет я болтался по миру апатридом, долго добивался возвращения мне гражданства. Теперь у меня такой же, как прежде, паспорт. Дружок же мой как сидел в Ялте, так и сидит, как писал, так и пишет, разве что выпивать стал поболе. Но он теперь... гражданин иностранного государства с синим паспортом “незалежной”. Ежели это не театр абсурда, то что же тогда абсурд?

В Севастополе ходят группами в камуфляжах украинские гвардейцы. Город и флот выглядят какими-то... поруганными, бесправными. Побывал на кораблях: мрачно, бедно — нищенство, другого слова не подберешь. И не только материальная царствует тут беда, но что еще страшнее — моральная. “Вы нас предали”, — с кем ни разговорись — с офицером, учителем, краеведом, — каждый скажет [14].

В Балаклаве в темноте вдруг кто-то запел: “Прощай, любимый город”. Ушам своим не поверил. “Уходим завтра в море...” Мать честная, да в России ничего уж, кроме “Мальчик хочет в Тамбов”, не слышно.

Отсоединение Крыма в 1954 году было и остается одним из самых размашистых коммунистических преступлений. Дикий жест Хрущева через годы откликнулся для России страшной, невообразимой потерей.

Но и... позавидовал я украинцам. Какая воля к государственной жизни; пусть даже через край, в ущерб здравому смыслу — какая гордость за свою независимость. СМИ искренне, не из-под палки патриотичны. Это тебе не Общественное Российское телевидение. С такой “общественностью” нам в истории и впрямь делать нечего.

Ни одна страна не может жить без государственного патриотизма, то будет не страна — но аморфное тело, которое не пинает только ленивый.

Наивно, разумеется, думать, что патриотическую идею можно взять и сформулировать в трех абзацах и начать ее пропаганду, — так внедряется партийный лозунг, а не идея, которая органично прорастает из совокупности социальных, политических и культурных условий.

В социальном отношении необходима широкая программа поддержки служивой интеллигенции. Каждый провинциальный учитель или музейщик должен иметь возможность обратиться со своим “проектом” не к зарубежным благотворителям, а — к своим. Средства должны аккумулироваться не в местных отделах культуры, где, как правило, сидят прежние мини-номенклатурщики, использующие их для своих загранпоездок и на мероприятия, соответствующие их кругозору, а доходить непосредственно до работника, делающего культурное дело. Пора понять, что служивая интеллигенция не досадный непроизводительный балласт, а опора каждого полноценного общества, не должна ее жизнь зависеть от собранной на огороде картошки.

К творческому человеку надобно подходить не как к своему идеологу, лоббисту и пропагандисту будущей избирательной кампании, но соответственно его таланту, добросовестности и бескорыстию. Столичные тусовщики, сервильные и циничные разом, в маскарадных одежках от демократии, никакой патриотической идеи не выделят, ибо работают на себя — а она предполагает самоотверженность.

В политике патриотическая идея есть, собственно, здравый смысл и собственное достоинство. Наша внешняя политика последних десяти лет — какой-то “коллективный Хлестаков”, гремучая смесь агрессивности с малодушием до заискивания, которой не подобрать аналогов в истории дипломатии.

Ее должны делать не радетели мирового сообщества, а те, кто болеет умом и сердцем за реальные интересы отечества, видит их как полноправную часть политической мировой органики. Не услужливое задабривание, переходящее в комичную, реальной силой не подтвержденную агрессивность, не политическое капитулянтство, но твердое понимание границ возможного и их мирное искусное расширение. Собственно, сейчас это политика любого цивилизованного государства. Но, увы, не России, которая после коммунизма все еще никак не может поставить верный “политический голос”; тут патриотическая идея будет расти “на паях” с его становлением.

(Вообще трупные пятна прежнего режима проступают то тут, то там. Не иначе как позорным и вопиющим следует признать решение Президиума Верховного суда Российской Федерации (20.XI.1996): отказ в реабилитации Игорю Вячеславовичу Огурцову, отмотавшему двадцать (!) лет на брежневско-андроповской каторге, и его сподвижникам — основателям Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа (ВСХСОН). За ними и посегодня осталось обвинение в “измене Родине” только потому, что в найденных при обысках в 1967 году бумагах указывалась цель ВСХСОНа: свержение коммунистического режима. Вот, повторяю, вопиющий пример того, что до подлинной декоммунизации и десоветизации у нас далеко: члены Президиума Верховного суда (наверняка, если “покопаться”, в прошлом члены компартии) отказывают в реабилитации зекам-россиянам, не побоявшимся в глухие годы попробовать сковырнуть советский режим. Ну можно ли представить себе, что в послевоенной Германии не реабилитируют немцев, пытавшихся организовать конспиративное сопротивление гитлеризму?)

И наконец, необходимо нормальное культурное обеспечение постсоветского человека. Он должен чувствовать себя дома, а не на “планете Голливуд” с протянутою рукой. В его стране должна быть его культура, настоянная на тысячелетнем культурном великолепии, — а не заморского дяди. Все и вся к рукам прибравший американизм, масскультура потребительского общества конца XX века, помноженная на здешнюю, обезьянью, просто невыносимы. Для того ли были понесены нами в этом столетии такие потери, явлены такие духовные красоты жертвенности — чтобы теперь тут правили бал коммерческие поделки! Да и сотой доли такого засилия иностранщины, экспансии чужого языка, чужой культуры, чужих товаров, чужой ментальности другие цивилизованные народы не потерпели б. Как в пробоину, все это со страшной скоростью стало поступать к нам — в вакуум, образовавшийся от советской идеологии. Такое впечатление, что новая идеологическая агрессия сменила прежнюю и ее аппетиты еще безмернее.

В возрождении национальной культуры надобно опять же опираться на добросовестную и небалованную провинциальную интеллигенцию. Краеведение, постоянная работа со школьниками в музеях, библиотечное и издательское дело, не спорадически-хаотичное, а регулярное переиздание классики не только в столице, но, главное, в региональных и губернских издательствах — казалось бы, я говорю об элементарном, но так все запущенно, что даже эти скромные пожелания выглядят как наивное прожектерство, — но все-таки не надо же забывать, что кроме виртуальной реальности есть еще духовно-культурная, имеющая великие корни. И пытаться формулировать чаемое направление перемен — естественный долг каждого, кому Россия небезразлична.

Главное, отказаться от понимания реформ как универсального механического приема, способного нездоровое общество превратить в здоровое. Как писал С. Л. Франк: “Для данного народа в данном его состоянии и в данных условиях его жизни хорош тот общественный порядок, который, с одной стороны, наиболее соответствует органически-жизненной основе его бытия, его живым верованиям и сущностно-нравственному складу его жизни и, с другой стороны, более всего содействует дальнейшему творческому развитию общественных сил”.

Могут возразить, что ко времени начала реформ — после тоталитарных десятилетий — никакого “сущностно-нравственного уклада” и “живых верований” у нас не осталось и возделывать надо было с нуля выжженное советское поле. Иными словами, собственно русское было уже истреблено на генетическом уровне. Согласиться с этим — значит признать правоту коммунистов, утверждавших возникновение принципиально новой “общности советских людей”, признать, что, кроме них, никого уже не осталось. Но ведь каждый из нас просто в опыте своем знал, что это не так, по крайней мере не совсем так. И замечательные достижения — поверх официоза — в областях культуры, науки, литературы зримо свидетельствовали об этом! Национально-культурный тип — при всех деформациях — сохранился (разумеется, я имею тут в виду не кровь, а духовную сущность). И именно он не получил в перестройку и позже возможностей серьезного влияния на посттоталитарное общество — в этом суть драмы.

А между тем именно сейчас как никогда остро — пока не все еще окончательно разворовано и затоптано — перед пытающимся воскреснуть после коммунизма отечеством стоит задача положительного духовного созидания, объединительной солидарной идеи, без которых экономическое возрождение — пустой, нереальный звук.

От фетишизации социальных, партийных и общественных догм плодотворен путь к вдумчивому, целокупному освоению национальной истории, веры, культуры и мысли. Тогда, быть может, нам приоткроются возможности принципиально новых государственных форм — новых, но соответствующих психологической и исторической толще тысячелетней России.

Август 1997.

P. S. Что и говорить — за последние десять лет язык наш “преобразился” чрезвычайно, подобно языку революционных времен. И среди самых ходовых словечек —разборка. Разборки финансовые, политические, бандитские, идеологические, национальные — суть жизнь наша; каждый ежедневно платит дань какой-нибудь разборке.

Но как хочется верить, что жива душа Родины, душа народа, душа не растерявшего боговдохновенности творчества, что не отвернулись от нас, ничтожных, души несметных жертв, принесенных на грозный алтарь XX века. Что они близко, с нами — поверх разборок .

 

Часть третья. См. “Мертвым не больно?” (“Новый мир”, 1996, № 1), “Пастырь добрый” (“Новый мир”, 1997, № 3).

[1] В недавнем анонсе об учреждении новой литературной премии за стихотворное творчество говорится: “Никакие заслуги в общественном движении не учитываются”. Не терпится поскорей замазать моральную разницу писательских биографий — на этот раз якобы ради “чистой поэзии”.

[2] “Россия, — рассуждает Бондаренко в газете „Завтра”, — должна была исчезнуть. Верховная власть легко была разрушена в семнадцатом году, и вся внешняя петербургская аномалия вылетела в Париж и Лондон, в Прагу и Харбин, отказавшись от имперского величия. А подземная Русь собрала новую, еще более красивую и величественную русскую империю”. Со столь дикарскими представлениями о Совдепии патриоты конкурировать с февралистами на общественной сцене, разумеется, не могли, какой-никакой здравый смысл в нашем народе еще не совсем затмился.

[3] Черняев А. С. Шесть лет с Горбачевым. М., “Прогресс”, “Культура”, 1993.

[4] “Источник”, 1997, № 1.

[5] Жупел “великодержавного шовинизма” (угасавшего в коммунистическом лепрозории народа) третья эмигрантская волна принесла с собою на Запад как наиболее пользовавшийся там спросом. В эмиграции обычно бывало так: мельтешит человек, мелькает, рвет на себе рубашку — обличает Россию в деспотизме, Солженицына в изоляционизме и т. п., исходит весь, не знает покоя — вдруг затих. Значит, оценен, получил наконец место с хорошим окладом и решил отдышаться; а уж дальше — по обстоятельствам.

[6] Попкова Л. Где пышнее пироги? — “Новый мир”, 1987, № 5 (псевдоним известного экономиста Ларисы Пияшевой); Шмелев Н. Авансы и долги. — “Новый мир”, 1987, № 6.

[7] “Огонек”, 1989, № 27. Ну кто тогда мог представить, что, как только это священное “право народов на самоопределение” будет признано, Коротич “уйдет в будущее” — за океан?

[8] Не детским ли воспоминанием реформатора продиктован этот запомнившийся мне образ пловца? “Вообще в нашей семье трусость, даже намек на нее считались самым страшным пороком, — рассказывает в политической автобиографии Егор Тимурович. — Отец прыгает с вышки бассейна, предлагает и мне сделать то же самое. Это приглашение не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Однако прыгаю, больно шлепаюсь животом о воду, но делаю вид, что получаю немыслимое наслаждение”.

[9] Гайдар Егор. Дни поражений и побед. М., “Вагриус”, 1997. В издательской аннотации говорится: “Самый молодой глава правительства России, бесстрашно взявший на себя бремя принятия судьбоносных решений в тяжелейший период, уже увековечил свое имя в истории. ...внук знаменитых Аркадия Гайдара и Павла Бажова. Бесстрашная порывистость командира времен гражданской войны соединилась в нем с неторопливой рассудительностью уральского сказителя. Сочетание нестандартное”.

[10] Для равновесия приведем противоположные мнения:

“...жесткая монетарная и финансовая политика Гайдара... жесточайшим образом подавила всякую частную инициативу... Такой „бизнес” не способствовал наращиванию капитала, не вовлекался в конкуренцию, не создавал новых рабочих мест или новой продукции; он даже не вносил ощутимой доли в сбор налогов. Однако при этом он возбудил инфляцию, преступность и ненависть общества к „поганому капитализму”” (Вл. Буковский).

“Из ловких представителей все тех же бывших верхнего и среднего эшелонов коммунистической власти и из молниеносно обогатившихся мошенническими путями скоробогатов создалась устойчивая и замкнутая олигархия из 150 — 200 человек, управляющая судьбами страны... Это — не выросшее из корней государственное дерево, а насильственно воткнутая сухая палка или, теперь уже, железный стержень. Членов этой олигархии объединяет жажда власти и корыстные расчёты — никаких высоких целей служения Отечеству и народу они не проявляют... Весь процесс выглядит так, как если бы был включён гигантский насос, непоправимо отсасывающий из России её природные богатства, капиталы и мозги” (А. Солженицын).

[11] “Ферапонтовский сборник”. IV. Составители и авторы комментариев М. Н. Шаромазов и М. А. Алексеева. Под общей редакцией Г. И. Вздорнова. Москва — Ферапонтово, 1997.

[12] Местный старожил, старичок “на покое”, “дядя Саша” в 1976 году рассказал мне об этом так: “Повели их на расстрел. Вдруг игуменья начала тушеваться. Тушуется и тушуется. Варсонофий ей говорит: „Не тушуйся, мать игуменья, молись”. Убили ее. А он все молится. Кончил молитву, только тогда упал”.

[13] Благодарю научного сотрудника Исторического отдела Рыбинского музея Ольгу Юрьевну Тишинову за возможность ознакомления с этим текстом.

[14] История “раздела”, а по существу — деградации Черноморского флота с документальной безжалостностью рассказана в книге севастопольского офицера Сергея Горбачева “Севастополь в третьей обороне 1991 — 19...” (Севастополь, 1995).


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация