Кабинет
Марина Кулакова

“И замысел мой дик — играть ноктюрн на пионерском горне!”

“И замысел мой дик — играть ноктюрн на пионерском горне!”


Тимур Кибиров. Календарь. Владикавказ. “ИР”. 1991. 138 стр.

Тимур Кибиров. Стихи о любви. М. “Цикады”. 1993. 118 стр.

Альбомно большая и яркая, как бы несколько варварская книга Тимура Кибирова переживает болезненный период выхода в свет. “Презентации”, улыбчивые почитатели, любопытствующие новички, озадаченно листающие этот внушительный и многокрасочный “альбом”.

“Те, кто не любит читать стихи, могут просто посмотреть. Книга, на мой взгляд, очень интересно оформлена”, — почти смущенно говорит автор.

И впрямь. Едва ли не впервые пространство поэтической книги имеет свою “сценографию”, свою художественную партитуру.

Почему-то трудно отделаться от ощущения яркого дебюта. Однако в 1991 году во Владикавказе вышла совсем неприметная — в сравнении с нынешней — книжка Тимура Кибирова. Она называлась “Календарь”, и, видимо, далеко не все сегодняшние его читатели догадываются, в какой степени суперальбом “Стихи о любви” связан с этой небольшой книжкой. Он из нее физически произрастает и незыблемо стоит на сказанном еще тогда, в 80-е годы.

Уже тогда собиралось и конденсировалось, уже светилось слезами то, что станет — не темой, нет, — неисчерпаемым источником кибировского голоса: желание силой любви и памяти сберечь неизбежно уходящее. И голос этот будет звучать тем сильнее, чем сознательнее автор будет отвергать и отторгать саму возможность “предать” — предать забвению.

Я прошу — пусть герани еще поцветут на окошках,
пусть поварят варенье в тазу в окружении ос,

пусть дерутся в пивной,
пусть целуются в парке взасос,
пусть еще поблудят, пусть еще постоят за горошком —

чтоб салат оливье удался к юбилею отца,
чтоб пеленки, подгузники и ползунки трепетали
на веревке средь августа, чтоб “За отвагу” медалью
погордился пьянчужка
и чтобы не видеть конца

даже мне — мне, который чужой, но который сродни
тем не менее всем,
не предатель совсем — а Кассандра!
Я прошу, задержись, справедливое, гневное Завтра,
придержи наступление,
как тетиву оттяни.

Это стихотворение датировано 1984 годом и, не представляясь совершенным, представляется очень важным для всего последующего.

“Инвентаризацией” назвал критик страстный порыв слепнущего человека рисовать по памяти уходящий мир, глохнущего — записывать любимые мелодии посредством загадочных буквенных знаков, взрослеющего — удержать словами исчезающую память детского тела. Даже собственное детское тело покидает нас — что же говорить о том бесконечном чувстве утраты и прощания, которым пронизано все — и эти стихи.

В общем-то, нам ничего и не надо —
только бы, Господи, запечатлеть...

Может быть, и можно назвать “инвентаризацией” это отчаянное противостояние небытию и беспамятству, но странный, право, из Кибирова завхоз. Его реестры и впрямь поразительны. Слушая-читая их, порой невольно ощущаешь себя на сеансе лечения от амнезии и невольно понимаешь, что “свежеглаженым галстуком алым, звонким штандыром на пустыре, и вокзалом, и актовым залом, и сиренью у нас на дворе...” и многим, бесконечно многим, дорогим и невозвратимым, пахнут слезы прощания.

Но оставим сантименты. Самое время перейти к физиологии, ибо, если верить Кибирову, где-то именно в соединении ее с сантиментом и притаилась вечно искомая русской литературой правда жизни. Если не истинный смысл, то, во всяком случае, истинное чувство. Цитировать бессмысленно — более тысячи строк “Элеоноры”, “Сортиров” и “Романсов Черемушкинского района” придают теме эпический размах. Все это призвано поистине воплотить все стадии взросления, созревания и мужания здорового (нам повезло) организма.

Автор, без сомнения, испытывает удовольствие от той свободы, которую он обнаруживает в жанре физиологического очерка в стихах.

Нет, он не хочет никого шокировать, он просто получает удовольствие. Пролонгированное наслаждение собственным рассказом. Рифмованным, обогащенным деталями службы и быта, подсоленным и поджаренным (жаргонизированым) рассказом, ни на минуту не теряющим ритма заданной и конкретной эротической фантазии. Ни “Зоология”, ни Марк Аврелий не убедят его в сугубой прозе, лежащей в основе любовных песнопений.

Марк Аврелий, ты что, Марк Аврелий?
Сам ты слизистый, бедный дурак!

Автор наслаждается. Но нам-то что делать? Он гостеприимно распахивает перед нами двери сортиров в тот момент, когда там занято, в полной уверенности, что мы не потеряли детского интереса к тому, что там происходит. Да впрочем, вряд ли он о нас вообще вспоминает, до нас ли тут, во тьме и радости нарушенных запретов?

Остановимся. И не потому, что можно вспомнить о традиции “исповедальности”, и о натурализме, и о предшественниках, благоразумно поименованных в финале, и прочих, неназванных. (“И тема не нова — у Марциала / смотри, Аристофана и еще, / наверно, у Менандра. И навалом / у Свифта, у Рабле... Кого еще припомнить?..”)

Припоминать можно очень долго.

Венчание белой розы с черной жабой — одно из побочных следствий сильного поэтического темперамента. Другое дело, что подобное венчание — дело бесполезное и, самое главное, — неестественное. Если столь остро стоит вопрос о физической связи прекрасного и безобразного, то важно понять, чем отличается превращение гусеницы в бабочку от венчания жабы с розой. Кибирову знакомо и то и другое, в упоении своем различий он не предполагает. Юмор и здоровье спасают и хранят книгу, и то не настолько, чтобы у некоторых достойных читателей не складывалось ощущения слишком “бурного потока” и фонтана жизнедеятельности. Изобильность настораживает вдумчивых книжников. В лучшем случае они начинают искать и видеть во всем этом “языковую трагедию русской культуры, одновременную неизбежность и невозможность исполнения дарования как поручения”. При всем уважении к Александру Архангельскому, вряд ли можно назвать это сквозной темой кибировской поэзии.

Его парафразы, ритмическое и синтаксическое цитирование, цитатные “концентраты” и “общие места” — свидетельства хорошего языкового слуха, непременный признак словесного дара. И, бесспорно, почерк времени. Я не любитель рассуждать о постмодернизме, но стоит ли называть сквозной темой чьей-то поэзии достаточно общий синдром?

“В общем-то, нам ничего и не надо”, — рефреном звучат слова. “Вот она, жизнь. Так зачем же, зачем же?..” “Как нам привыкнуть к родимой земле?..”

Ничего, привыкаем. И в стихах, взятых во вторую книгу из первой, маленькая правка — вместо “локонов чудной Мальвины” — “но уже от соседской Марины”. Наивный штрих. Литература в поисках реальности. Еще одно слово нельзя обойти, говоря о поэзии Кибирова. Это слово “отчаяние”. Оно и слышится, и пишется, и чуть ли не осознается как норма бытия (“И приду я в себя и в отчаяние...”). Оно пронзительно вплетается в звуки “ноктюрна”, который сыгран, сыгран-таки “на пионерском горне”. Но на самом деле последней стадией отчаяния в любом кибировском стихотворении является нечто другое.

Вот она, вот, никуда тут не деться.
Будешь, как миленький, это любить!
Будешь, как проклятый, в это глядеться,
будешь стараться согреть и согреться,
луч этот бедный поймать, сохранить!..

Отчаянье может “развязать язык”, но голос дать оно не может. Голос дает любовь. О чем и свидетельствует эта книга, за что и благодарен автору неспешный, не лишенный юмора и сердца читатель.

Если все-таки мысленно перелистать ее, уже прочитанную, то сквозную тему можно увидеть без труда. Она так элементарна, что сначала кажется странным о ней говорить. Это жизнеописание. Автопортрет на фоне родной страны последней трети двадцатого века. Детство, отрочество, юность, служба в армии... Но почему именно это привлекает и держит внимание более властно, чем, например, тонко инструментованные стихи Гандлевского или эксперименты “хитроумного” Рубинштейна и многое другое словесно интересное? В чем дело? “Дело в том, — говорит М. Л. Гаспаров, с которым невозможно не согласиться, — что только в доромантическую эпоху, чтобы быть поэтом, достаточно было писать хорошие стихи. Начиная с романтизма — а особенно в нашем веке — “быть поэтом” стало особой заботой, и старания писателей создавать свой собственный образ достигли ювелирной изощренности. В XIX веке искуснее всего это делал Лермонтов, а в XX веке еще искуснее — Анна Ахматова”.

Тимур Кибиров создает образ. Он поэт-собеседник. Человеко-поэт, не только живущий, но выживающий в наше время. Мы доверяем ему по принципу родства и соседства. Книга — этот “дембельский альбом” — помогает нам убедиться в его реальности. Фотографии — младенческие, армейские, домашние, в кругу друзей, все в жанре непарадных портретов. Людей, к которым обращены непринужденные послания, мы видим воочию. Незабываемые приметы времени волею художника Игоря Гуровича и других создателей книги помогают составить образ поэта Тимура Кибирова. Наше доверие к документальности — тоже из техники создания образа.

Пусть так, но как бы то ни было — мы доверяем друг другу. Мы, современники, волею судеб свидетели конца великой прекрасной эпохи — без кавычек, ибо достаточно того, что мы свидетели ее конца.

Любой техники было бы мало для того, чтобы нам, детям этой эпохи, поверить друг другу. Нужно что-то другое, может быть, очень простое, чтобы не повторяться, ссылка: см. название книги Тимура Кибирова. М., Изд-во “Цикады”, 1993.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация